Жанна ПУЧИНИНА. De profundis

{Из бездны (лат.)}
«…Но теперь нас интересует дальнейшее, а не этот уже свершившийся факт. Вы всегда были проповедником той теории, что по отрезании головы

жизнь в человеке превращается в золу и уходит в небытие. Мне приятно сообщить вам о том, что ваша теория солидна и остроумна. Впрочем, ведь все теории стоят одна другой. Есть среди них и такая, согласно которой

каждому будет дано по его вере. Да сбудется же это. Вы уходите в

небытие, а мне радостно будет из чаши, в которую вы превращаетесь,

выпить за бытие!»

Михаил Булгаков, «Мастер и Маргарита».

«Кроха сын к отцу пришел и спросила кроха: «Что такое хорошо и что такое плохо?..» Будь отец подлинно мудр, он ответил бы на это, что хорошего или плохого, доброго и злого, светлого и темного в чистом виде не существует. Все происходящее с нами и окружающее нас -события, явления, предметы – по сути своей нейтральны. Как камень, который можно заложить в основание храма, а можно и размозжить им чем-то прогневившую тебя голову… Как нейтральны огонь и вода, могущие нести и жизнь, и смерть… Как нейтральны по природе своей расщепленный атом или телевизионный кадр, или ручка, которой я сейчас пишу… Все зависит от нашего отношения к ним, от содержания, транслируемого им нами, от состояния нашего сознания, мыслеформы которого они отражают. От того самого сознания, которое, по утверждению дедушки Геннадия Зюганова, определяет бытие.

По этой возведенной в постулат «солидной и остроумной», но удручающе бескрылой теории мы покорно и жили, вслед за ее автором как-то совершенно игнорируя тот факт, что, следуй ей человечество, оно и по сей день не выбралось бы из пещер. Ибо все великие открытия, двигавшие его вперед и вперед, совершались-то как раз всегда существующему бытию вопреки. Хотя Маркс был совершенно прав по-своему, то есть с точки зрения трущобного человека, если подразумевать под трущобностью не быт, а бытие как состояние духа. В зависимости от него и дворец может разить зловонием трущобы, еще более страшным, чем смрад собственно трущобы, поскольку у нас чтобы дотянуться, докарабкаться, дорваться до дворца, нужно начисто забыть, Чей ты образ и подобие. И в этом смысле все мы, за редким исключением, были трущобными людьми, над усовершенствованием породы которых, осмелюсь предположить, особенно потрудилось единобожие.

Земное сообщество эпохи язычества – этого детства человечества -было целиком обращено вовне. Вся ответственность за ту или иную сферу жизнедеятельности человека делегировалась какому-то четко определенному божеству. Собственно от человека ничего не зависело, разве что строгое следование регламенту жертвоприношений. Возникновение единобожия и особенно христианства с его нравственными императивами обратило человека лицом к самому себе, даровав ему неизмеримо большую свободу, но и обязав его в то же время к неизмеримо большей ответственности не просто за каждый миг своей жизни, за свои не только дела, но даже и прежде всего помыслы. И эта умопомрачительная ответственность, обрушившаяся на него вместе со свободой, стала для большинства непосильным, нестерпимым бременем.

Есть такой очень популярный на Западе автор, психолог Эрих Фромм, который все существование человека, все его жизненные конфликты рассматривает в том плане, что у человека имеется стремление к зависимости. Он боится свободы, свобода – это то, что отрывает перед ним возможность выбора. Фромм анализирует эти вещи в плане историческом. Когда история человечества от феодализма перешла к капитализму, человек почувствовал свою свободу. Свободу от ранее устоявшихся традиций, от веками сложившихся социально-производственных отношений. Перед человеком открылась свобода выбора. Он сам несет за свои поступки полную ответственность. Этот переход вызвал у человека страх перед миром. Человек бессознательно стремится к зависимости. Так, с точки зрения Эриха Фромма, формируется тоталитарное общество. Он анализирует это на примере становления фашизма в Германии, когда тоталитарное фашистское общество по сути дела представляло собой гигантский механизм подавления людей, подчинения их определенным стандартам, отклонение от которых серьезно каралось.

Прошли через это и мы. Стойкие, безропотные, неприхотливые, готовые стерпеть все и даже большее, «лишь бы не было войны». Но пройдя, все еще не вышли. Наглядное доказательство тому – головокружительная победоносность нашествия тоталитарных сект, куда, как совсем недавно в коммунизм, ринулись толпы «задавленного» свободой народа, едва успешного снять один рабский ошейник, но уже тянущегося за новым. В этом смысле мы по сути и не выходили из эпохи феодализма. Все то же стремление к подчинению, дающему человеку пресловутую уверенность в завтрашнем дне и избавляющему его от страха перед жизнью. Тем более перед нашей сегодняшней жизнью, когда заснув в одной стране, можно проснуться совсем в другой, этот страх особенно липок и силен. Получив возможность выбирать, мы выбирать еще не научились. Не потому ли мы и политизированы до такой степени, что все еще надеемся: вот изберем того, а не этого, и уже назавтра все возьмет и изменится? «Вот приедет барин, барин нас рассудит…» Да ничего не изменится, пока не изменимся мы сами! Пока мы полностью и окончательно не освободимся от страха перед свободой выбора – и в хижинах, и во дворцах, где выбора eye меньше, страха еще больше, – мы будем иметь то, что имеем.

х х х

На заседание комиссии по делам несовершеннолетних она явилась в состоянии сумеречном: трясущиеся руки, бегающие отечные покрасневшие глаза, длинный шлейф убойного перегара… Долго возмущалась, почему не подогнали, коль уж вызвали, машину к подъезду, и очень беспокоилась, что пока они тут дурью моются, дома без нее возьмут вдруг да сдадут бутылки…

Валентина Федоровна – мать троих детей. Не работая с 1993 года, живет на детские пособия и средства от продажи единокровных своих дочерей: 15-летней Ольги и 17-летней Тони. Происходит же она, зачастую, прямо на дому. Цена сходная – бутылка водки для родительницы, еда для дочерей и их сводного пятилетнего братишки. В клиентуре недостатка нет. Ни днем, ни ночью не ведающие покоя соседи повествуют о целых автомобильных табунах, пасущихся у подъезда в ожидании своей жеребцовой очереди.

На это одно, образовавшееся на пятом этаже многоквартирного дома, мы и поднимаемся с участковым инспектором по делам несовершеннолетних. «Держите руки в карманах, – предупреждает он, – и ни к чему не прикасайтесь: грязища там несусветная, да и старшая девочка уже в венбольнице лежала. Говорит, вылечилась. Но береженого Бог бережет». Звоним в изрядно покалеченную дверь, по всему судя, не раз стонавшую под ударами исходящих нетерпением копыт.

– Погодите, мы еще спали, сейчас оденемся, – доносится в ответ. На часах около 12-ти дня…

Любопытно, что для Валентины Федоровны означает быть раздетой, если, «одевшись», она открывает нам дверь в чем-то бывшем когда-то ночной сорочкой, светя сквозь дыры не менее изношенным телом?.. Выученная профессией не шарахаться от жизни, а принимать ее как данность со всей ее азартной, многослойной и порою очень болезненной игрой светотеней, я самонадеянно, как выяснилось, считала, что удивить меня она не может уже ничем. Но тут… Когда бы не видела сама, ни за что бы не поверила, что вполне приличную двухкомнатную квартиру можно настолько обыдлить. Это было не человеческое жилье – лежбище. В каждой из комнат – по две каким-то тряпьем застеленных кровати. На кухне стол, прикрытый лохмотьями вдоль и поперек изрезанной клеенки, черная от грязи газовая плита без единой вертушки. Комнаты – без дверей. Значит, все, что здесь происходит, вершится на глазах у матери – мутных, как стекла полупустого серванта, и сына – слишком маленького для своих пяти, и чахлого, как стебелек в сыром подземелье, не ведающий о том, что где-то есть солнце. Страшно, что для этих людей оно не засветит никогда. Даже глядя ему в лицо, им не дано будет понять, какое оно. Когда отслужившую свой срок лошадь, вращавшую подъемник в забоях старых шахт, поднимали на свет Божий, она уже ничего не видела и не узнавала: давно ослепшая в темноте подземелья, так и продолжала ходить по кругу. Говорят, основа будущей личности закладывается в первые семь лет человеческой жизни. Чем они запомнятся этому пацаненку, не видевшему ничего, кроме безобразного? Чем они запомнились его сестрам, виновным сегодня разве лишь в том, что им элементарно хочется есть? Их беспутной матери, которой в свое время тоже наверняка не было додано чего-то исконного, сущностного, станового… А недодано – значит, отнято. Отнята, потеряна не просто сама жизнь – нечто даже большее, чем она: то невыразимое, что и делает ее сверхценностью. Почти еще не начавшиеся, жизни этих детей уже загублены. Как не стала матерью мать этих девочек, так вряд ли и им суждено стать достойными женами и матерями. Да, и мир рождается из хаоса, а свет из тьмы, и красота может родиться из безобразного. Но при единственном условии: когда умеешь отличить одно от другого, когда уже знаешь, что есть Она. В наши дни, когда на смену старым ценностям, кому-то показавшимся обветшалыми, пришли заменившие все и вся рыночные, – тем более.

– Мы на машине поедем? – совсем по-детски радуется Соня, судя по абрису, натянувшая джинсы непосредственно на голый зад. Нижнее белье здесь явно не в чести – очевидно, в силу отсутствия то ли оного, то ли необходимости в нем. По дороге в райотдел милиции девочки щебечут так беззаботно, будто не к начальнику инспекции их везут, а на веселую загородную пирушку.

– Ой, не люблю Буланову, – Ольга морщится, словно кислое яблочко надкусив.

– А что любишь? – интересуется, приглушая кассету, инспектор.

– Иностранное! – словом единым, которым все сказано, ответствует Ольга. Но пусть рука, вижу, уже тянущаяся за камнем, повременит немного. Вы, я, они, каждый из нас – разве сами по себе? Всегда ли наши беды и вины – только наши на все сто? И разве не спрос, если следовать уверенной поступью входящей в обиход рыночной терминологии, определяет предложение?

Говорят, даже заморские гости – иномарки – паслись в автомобильном табунчике у «нехорошего»» подъезда. Что тянуло этих лощеных, надменных, крутых наездников в квартиру, где невозможно находиться без чувства гадливости? Да, основной инстинкт требует своего. Да, допустим, жена приелась, как опостылевшая яичница по утрам, и захотелось взбодриться свежатинкой с чем-нибудь остреньким. Но, во-первых, свежатинки здесь давно уже и след простыл. Во-вторых, насколько нужно оскотиниться, чтобы завалиться в эту продавленную постель, еще не остывшую после предшественника, а потом, опорожнившись, спокойно возвращаться домой, улыбаться жене, ласкать детей?.. Чтобы не задуматься хоть на мгновенье: не я ли сейчас еще глубже прорыл то дно, где барахтаются эти девчонки? Впрочем, о чем это я? Подобными рефлексиями даже в прошлом веке лишь один маялся, да и тот Нехлюдов – утопическое порождение вымученной фантазии классика. Нынешней крутизне сии психологические изыски покажутся просто бредятиной. И все же… Когда в очередной раз у вас зачешется рука от желания бросить камень в чей-либо огород, не спешите за ним наклоняться: вдруг этому камушку взбредет в голову бумерангом обернуться?..

Неблагодарное это дело – писать о тех, кто, точно знаешь, не прочтет написанного никогда. Потому что если и умели когда-то читать, то давно уже отвыкли: беспокойное семейство даже зачатками интеллекта не обременено. Но куда страшнее – говорить с теми, кто самоубийственно-сознательно избрал падение формой своего бытия.

х х х

…Хозяин дома читал книгу. Книгу в оригинале – на английском. Поймав мой вопросительный взгляд, назвал автора. Имя мне было незнакомо.

– Нечто типа Карлоса Кастанеды,- любезно пояснил он, ошарашив меня. Кто такой Кастанеда с его доном Хуаном знают только те, кто не боится встреч с запредельным и верит, что они возможны. Литература из области эзотерических знаний. Ее и так осилить не просто, а тут еще на английском…

– Алик институт международных отношений закончил, – окончательно добивает меня мой гид, организовавший мне эту познавательную экскурсию.

– Тогда как… тогда почему… – никак не могу сформулировать простой, но убийственный, в сущности, вопрос: «Почему выпускник МГИМО, института для избранных, не нашел ничего лучше, нежели стать хозяином притона?» Но Алик на него, еще не заданный, уже отвечает. И я уже не удивляюсь, что – строчками из сонета Микеланджело:

– Чем выше поднят молот в небеса,

Тем глубже он врезается в земное.

Стихи чудесным образом настолько приводят меня в чувство, что начинаю возражать:

– Но ведь можно врезаться так глубоко, что навсегда застрянешь?

– Что тут у нас за мессия выискался?

Обернувшись на голос, я снова лишаюсь дара речи.

На пороге комнаты стоит существо, по ряду признаков бывшее когда-то женщиной. Голова у существа лысая, с произрастающими кое-где клочками совершенно седых волос. Возраст существа определит невозможно, но им свое оно еще помнит – Таня. Помнит и то, что было когда-то кандидатом математических наук, помимо этого занималась лингвистикой и философией.

– Однажды заметила, – постепенно оттаивая и высвобождаясь из пыточных тисков похмельного синдрома, она начинает свой сперва степенный, затем все более безудержный монолог, – что алкоголь стимулирует работу мозга, будит фантазию. Иной раз такие причинно-следственные связи высвечиваются, такие открываются бездны и космические дали, что диву даешься. Правильно тебе Алик сказал: кажется, что земля и небо – вот они, рядом, можно коснуться рукой. И какое-то дьявольское всемогущество, будто стоишь у истоков жизни и в твоей власти все что угодно с ними сотворить. Что наша «жизни мышья беготня» в сравнении с этим ощущением?! Я тогда писала одну работу за другой, и строчки, будто надиктованные кем-то без моего участия, ложились стройно и гладко. Но мои трансцендентные полеты никому, оказалось, были не нужны. В институте, где работала – рутина непролазная, ханжество, стукачество. Донести на товарища было также просто, как сказать «добрый вечер». Еще задолго до того, как настучали на меня, зрела мысль: уйти. Уйти не просто из института – из этой жизни, где, чтобы выжить, нужно толкаться локтями и где я стала чужой – в тот, заново открытый мною мир. Это был не уход – Исход. Уже потом, после него, прочитав у Льва Гумилева о пассионариях – людях, которые, как Александр Македонский или Поль Гоген, бросая все великим трудом нажитое, одержимые какой-то страстью, вдруг уходили в неведомое, я поняла, что я с ними – одной группы крови. И сейчас ни о чем не жалею. Более того, жалею – вас. Да, я нищая, бичиха и бомжиха. Но я богаче всех вас, потому что вижу то, что вам недоступно, потому что я свободна, а истинная, абсолютная свобода возможно только лишь на дне. Падение? Да. Но падение – это тоже форма бытия. На то человеку и дана свободная воля, чтобы иметь возможность выбора. Из всех возможных я выбрала именно эту форму. Падение? Да. Но сво-бод-ное падение! Что? Семья? А вот этого не трогай! – отрезает она.

И уже нет смысла спорить об абсолютной свободе и воле Абсолюта, о хитроумных подменах, жертвой которых она стала, ввергнув себя в рабство более чем до Исхода, страшное, о самом Исходе, который в действительности не что иное, как самовлюбленное, эгоистичное бегство. Нет смысла, и возможности уже тоже нет, потому что компания становится все пестрей, все разношерстней, как на весеннем балу у Воланда: вот бывший актер, однажды и навсегда облачившийся в роль наследного принца в изгнании, вот тихо спивающийся урка, вот и Алена – жена наркомана с 20-летним стажем, заявилась с Алешей – своим 13-летним, но уже приворовывающим сыном… Мне душно, мне больно, я сейчас позорно разревусь… – Уведи меня отсюда, – шепчу я своему гиду и, оглянувшись напоследок, вижу, как Алеша залихватски опрокидывает встречный…

х х х

Мой спутник с кавалергардской статью, мой гид, мой Вергилий…

– Тебя-то как сюда занесло?

Мы встретились случайно, спустя много лет. Когда-то сидели за одной партой, читали одни и те же книги, очень дружили. После армии я его не видела – исчез, казалось, прочно и навсегда. И вот…

– Что ж, могу рассказать, если хочешь. Встретил тебя – и всколыхнулось что-то – будто щенячьим запахом повеяло – теплым таким, молочным… Детство, что ли? Даже вдруг сердце защемило…

– Собак любишь по-прежнему?

– А то!

– Тогда пойдем, со своей познакомлю.

– Неужели в гости приглашаешь? Тогда давай захватим что-нибудь плеснуть за жабры – разговор у нас долгим будет, горло пересохнет. Расход тянешь?

Ел он мало. Больше пил. С каждой рюмкой как бы трезвея, легчая, бравея и вырастая в глазах, главным образом, собственных, по мере взбирания на котурны, с которых и держал речь…

– Ты знаешь, я и в детстве подарком не был. Район, где я вырос, славился на весь город: «чужаки» к нам по вечерам заглядывать не рисковали. Драться приходилось часто. Не раз меня буквально размазывали по асфальту. Но знаешь такую птичку – феникс называется? -вставал, зализывал раны и шел – получать с обидчиков. Родители, которым было не до меня – каждый из них своей жизнью жил, убрали меня с глаз долой в высшее погранучилище. Там классно: преподаватели -настоящие аристократы, из тех еще, помимо основных предметов -светский этикет, языки, танцы… Зеленые погоны – единственные, которые я бы носил. Но не пришлось. За считанные месяцы до этих лейтенантских погон приехал в отпуск домой и подрался по обыкновению. Тяжкие телесные, статья светила… Папаша постарался – решетка в срочном порядке была заменена армией. К тому времени я уже был мастером по дзюдо. Попал в спецназ. После учебки отправили за кордон -защищать социализм в Польше. То было как раз время «Солидарности», помнишь? Представь себе, нас 200 человек против пятитысячной демонстрации, которую следует разогнать. У нас только трактор, пластиковые шлемы, такие же щиты и дубинки, стрелять приказано запрещено. Из разъяренной толпы летит оружие пролетариата – булыжники, с крыш – балки, бетонные плиты, – все что под руку попадается. За две недели 60 наших ребят погибло. Тут явно озвереешь… Врезаешься вслед за трактором в эту толпу и машешь дубинкой, не разбирая, кто перед тобой. Сколько десятков человек я там покалечил, не знаю. Но досталось и мне. Как-то, не надев бронежилета (а они у нас поначалу были советские, страшно, до кровавых мозолей натирали подмышки), почувствовал укол в грудь. По запарке не понял. Иду к товарищам, а они у меня в розовом тумане. Отключился… Очнулся только в госпитале. Оказалось, то ли заточкой, то ли ножом меня долбанули. С частью легкого пришлось расстаться. Но встал быстро, помогла «живая водичка» спирт. От запекшейся крови одежда на нас расползалась по ниткам. По ночам (а жили в палатках на 10 человек) задыхались от ее тошнотворного запаха, он преследовал нас повсюду. Мыться, стираться было негде. Случалось, просыпаешься, а на тебе смотрят маленькие красные злобные точки – на груди сидит крыса. Однажды проснулся от того, что грызла мои волосы. Бегали они по нам, как по родной помойке, очень уж их запах крови притягивал. Из жратвы – только тушенка, которую и разогреть-то негде. Словом, этакий лагерь гладиаторов. Дело едва не дошло до «восстания Спартака». Захожу к нашему чисто вымытому и выбритому начальнику. Совсем не по ранжиру разваливаюсь в кресле и предъявляю ультиматум: если не обеспечите нам нормальных условий, захватываем оружейные склады и уходим за границу. Это, кстати, было вполне возможно: «капиталистический лагерь» рядом, никто бы нас остановить не смог. Начальство это прекрасно поняло: уже назавтра мы были при всем необходимом. А может, и стоило бы тогда дернуть? До сих пор задаюсь этим вопросом…

Но было там и то, что, наверное, больше никогда не повторится: любовь. Большая, сказочная. И она была сказочная красавица и к тому же – белая кость, голубая кровь. Отец – потомственный офицер, деды и прадеды еще царю-батюшке служили. Когда я заявил начальству, что хочу жениться, меня в 24 часа выслали восвояси «за связь с местным населением». Сын родился уже без меня. Никогда его не видел… Душка не хватило съездить – руки-то в крови… Короче, вернулся. После ранения у меня с дыхалкой проблемы начались – как-никак пол-легкого оттяпали.

– То-то я смотрю, ты за астмопентом то и дело тянешься!

– Мне без него и сейчас не жить. А тогда… Совсем слег. Несколько месяцев только и видел мир, что из больничного окна. Смотрел и думал: “Хоть бы еще разок по этой травке походить”… Мои сердобольные родители, прослышав об одном гомеопате-кудеснике, повезли меня к нему в Тбилиси. И не даром: привезли на носилках, а вышел уже на своих двоих. Оклемался, пошел было в военкомат требовать компенсации. А там сидит этакая вальяжная, сытая, холеная рожа и бросает мне свысока: «А я тебя туда не посылал!» Ну, я ему высказал все, что думаю обо всех его сородичах вплоть до седьмого колена, швырнул в эту сытую рожу свой орден – «Железный солдат» у меня был. Сам Ярузельский трясущимися руками привинчивал. И добавил: «Случись что, меня вам долго искать придется!» С тем и ушел, дав себе слово, что на это государство не буду горбатиться никогда.

– Чем же промышляешь?

– Было время, вышибалой в кабаке работал. А теперь должки вышибаю с тех, кто стесняется их отдавать… Да ты не махай! Таких я не трогаю, только крутизну! А если увижу бомжа, валяющегося на газоне, непременно подойду, подниму, отряхну, еще и денег дам. Если есть.

– А сам-то где живешь?

– Мой адрес – не дом и не улица, – с усмешкой ответствует он. – Я всегда сам по себе. Хотя семья была и у меня – жена, дочка. Но вот что странно: и из роддома сам забирал, и на руках качал, а отцовских чувств никаких, хоть тресни. Как, впрочем, и сыновних… Может, в той мясорубке отшибло? Да и не по мне это: где был? Куда идешь? Как говорится, рожденный летать…

– А это не приземляет? – не без опаски наблюдаю, как он нарушает девственность уже второй бутылки…

– Кто? Моя блондиночка? Да что ты! Это же живая водичка – разве по мне не видишь?

– Это тебя с теми и роднит? – мысленно возвращаюсь туда, откуда мы только выбрались…

– Ты все о той блатхате? Чем же они тебе не приглянулись? Клевые ребята! Аристократы духа, такие же, как я. А без водички этой я и вправду не могу. Пьяный – спокойный, как удав. А трезвый завожусь с полуоборота. Любое слово, любой взгляд, показавшийся мне недружелюбным – и я уже не владею собой, снова розовый туман перед глазами, как там. Может, нам в пищу подсыпали что-то, для агрессивности, как думаешь?

“Господи, – думаю, – Господи!..” А он тем временем гасит сигарету, встает (выше голову, шире плечи) и отправляется (даже не шатаясь, надо же!) в путешествие по моим хрущобным хоромам. В комнате затихает… Может, книжки смотрит? Выглядываю – нет, просто стоит у окна…

– Ты чего?

– Да так… Просто тусуюсь, – отвечает, в одном слове раскрыв себя всего. Просто тусуется. По комнате, по жизни – своей и других, по пространствам и тающим в них годам… С виду атлант, по сути – жалкий и зачахший до времени кленовый листочек, сорванный с ветки и гонимый ветром, куда прибьет: то к церковной паперти, то к дверям притона, то к такому же случайному, как мой, порогу, то к мусорке, заруливающей на свалку…

х х х

Машины были полны елок. Тех же вроде – еще совсем недавно томительно-желанных, как вожделенные прелестницы с обложек «Пентхауза», овеянные тайной и манящие обещанием восторгов неземных… Но все течет, как сказал когда-то умница Гераклит. Глянец – и журнальный, и ликующе-новогодний – слетает быстро. Так уж устроен человек: никак не желая понять, что в незавершенности жеста куда больше смысла, он неизменно норовит превратить магическое Нечто в жалкое ничто…

Вот и они – еще живые и те же вроде. Но упрятаны в шкафы королевские диадемы и гирлянды – будет вам, относили. Это уже – для грядущих, не для вас, чья дорога – сюда, к тлеющим журналам, вещам и мечтам, ко всему тому, что изверг в оргазме своей новогодней фиесты усталый город на свалку, к тем, для кого кто-то когда-то тоже любовно наряжал рождественскую елку-чаровницу, но теперь так же, как и она, исторгнутым в инобытие.

Оглушенная сногсшибательным смрадом, подступающей тошнотой, гомоном пирующего воронья, от которого здесь не видно неба, по щиколотку увязая в экзистенциальной хляби, живописать которую могло бы только перо Кафки или камера Андрея Тарковского, я поначалу их не замечаю. Но вот то ли из дыма, то ли из гнилостного пара выступает, все отчетливей проявляясь, силуэт ребенка. Уж не девочка ли это мутант из «Сталкера»?

– Моя племянница Валя, – мордой об реальность ударяет меня женщина лет сорока. – Cестры дочь. Она с тремя детьми одна осталась: муж лет пять назад повесился. Да нет, никакой явной причины не было. Просто жить устал, надорвался. А она на фабрике «Ацамаз» одеяла стегала. Потом и там развалилось все. А детей-то кормить надо. Вот и пришлось…

– А вы?

– А я отделочницей в ДСК работала. Но какое сейчас строительство -сами знаете. Муж? Он и вовсе с иногородней пропиской, какая уж тут работа! Зато здесь, если не лениться, можно очень даже неплохо заработать. День на день, конечно, не приходится, но даже в худший стольник всегда сделать можно – только на одних бутылках. А здесь ведь чего только не находят! Вот за несколько минут до вас две женщины цепочку золотую нашли. И кошельки с деньгами попадаются – это уж как повезет.

– Боюсь, после твоего материала народонаселение свалки резко увеличится,- мрачно пророчествует мой спутник, выступающий в роли ангела-хранителя.

Публика здесь, по словам Маши, постоянная. Все, в основном, друг друга знают, так что никакой конкуренции между ними нет.

– Но ведь, вижу, вы даже не общаетесь между собой, – осторожно замечаю я.

– Что ж, каждый своим делом занят. Время, оно ведь – деньги.

– Пошли, машина подъехала, – деловито торопит тетю девятилетняя Валя.

Очередную опорожняющуюся машину окружают сразу. Работают быстро, сосредоточенно, споро. Только «Марша энтузиастов» и не хватает. Профессионалов видно уже по аксессуарам: на правой руке – непременная перчатка, в левой – крюк, металлический стержень с загнутым в форме буквы «г» концом. Раз – и ею подхватывается кулек с мусором, два – и его содержимое ворошится уже на земле. Бутылки и то, что кажется ценным – в мешок, остальное – в самый последний и окончательный из путей…

Следя за их работой невольно улыбаюсь, понимая все смехотворность наших неуклюжих попыток «закосить» под новичков: и «прикид», как ни старались, не тот, и атрибутика. Так что чужаками от нас разит за версту. Но смотрят на нас без настороженности, даже без любопытства. Равнодушно. Причем поле этого убийственного равнодушия настолько плотно, густо, бездонно, что, кажется, растворяя, полностью вбирает в себя и нас: с невозмутимой отрешенностью буддистов они проходят даже не мимо – сквозь нас, будто мы-то и есть самая настоящая ирреальность, фантомы, утратившие всякую телесность призраки, никчемные напоминания о давно прошедшей и несбывшейся жизни, в которую невозможно, но, главное, не хочется возвращаться. Что ж, призраки так призраки. Мы принимаем игру. А поскольку призраку маска, что козе – баян, ты их тут же отбрасываем, так и не надев.

– Нет, с вами я ни о чем говорить не буду, – озлобленно отворачивается парень лет 30-ти. – Не меня, а Ельцина своего спрашивайте, как я здесь оказался! Работал где? На водочном заводе, представьте себе. Вот только по полгода зарплату не получал.

– Это у водочников-то и денег не было?

– Для нас не было. Так что горбиться на них я никогда не стану, пусть других пресмыкающихся себе находят. Здесь хоть и грязь непролазная, а куда чище.

– Дети у вас есть?

– Двое! – остервенело бросает стремительно удаляющаяся спина…

– Ой! – вздрогнув от неожиданности, я инстинктивно цепляюсь за своего телохранителя: седой парик, мирно валявшийся на мусорной куче, вдруг начинает шевелиться и оживает, глядя на меня мученическими глазами дрожащей от холода собачонки.

– Бе-е-е-дная…- заунывно шарманю я, но тут же захлебываюсь от басовито- грозного:

– Чегой-то она бедная? – голос исходит из существа в стеганых штанах, но все же, по некоторым остаточным признакам, женского пола. Под правым глазом – синяк недельной выдержки. – Сыта, – продолжает существо, – как тебе дай Бог. Домой приходим – купаем. Не где попало -на диване спит. Мало, что на помойке… Кнопа – собака хозяйская, домашняя…

– Так дрожит ведь! – не унимаюсь я.

– Кто сейчас не дрожит? – философски умозаключает осерчавшая хозяйка.

«Лунной» походкой сомнамбулы проплывает мимо какой-то доходяга. Даже чисто символическая тяжесть двух прихваченных за горлышки бутылок кажется для него чрезмерной…

– Стоило ли тащиться сюда ради этого? – дивлюсь я.

– А, может, именно их ему на «дурик» и не хватает, – резонно предполагает мой спутник.

Да к такому и подойти страшно – от дуновения голоса, того и гляди, рассыплется…

Зато Коля оказывается настолько словоохотлив, что успевает за считанные минуты поведать нам всю свою судьбу горемычную… Ему еще и года не было, как их с матерью отец бросил. Рос как подорожник. Всего досталось. Где только не носило, чего только не испробовал за свои сорок три года. Профессия? Да целый букет: и столяр тебе, и плотник, и стекольщик. Последнее время на шахте парился, в Тырныаузе…

– Получаю, наконец, зарплату – целых 123 тысячи, – продолжает он, -лечу домой: «Ну все, Лидка, гулять будем!» А подруга у меня – зверь-баба, атомная смесь кабардинской и дигорской кровей, как начнет квасить – всех святых выноси! Даже зэчила два раза – по 206-ой, за мордобой… Но трезвая она – ангел. Как никак 14 лет вместе прожили, хоть и старше она меня на 10 лет. Да и специалист классный – повар 6-го разряда. Вот только кухонный жар выносить ей невтерпеж: сразу задыхаться начинает, порок сердца у нее…

– С пороком – и квасить? – встреваю я в поток сознания.

– Да, знаешь, у нее ведь как: нету и не надо. А стоит понюхать… А кто во всем виноват? Коля и виноват. Кенты приходят… «Лид, примешь стольник?» И понеслась душа в рай! Да так, что удержу никакого на нее нет. Вот и тогда. Загудели мы с ней, да по пьяни и побазарили. «Все, мать, давай!» – вызверился я. Забрал последние деньги – и сюда, к братану. Только никак не думал, что мне хоронить его придется – как раз перед Новым годом машина сбила. Вот так здесь и осел: денег на обратную дорогу нет, мать к себе не пускает и у отца, говорит, не вздумай появляться, фамилию не позорь. Как там Лидка моя? Написать-то я ей написал, да только куда мне ответишь – сюда, что ли… До востребования? Так это ж в город ехать надо! А мне не в жилу -«мусора», как пить дать, прицепятся. А связываться с ними кому охота…

– Чем же вы питаетесь?

– А что здесь находим.

– А живете где?

– А в-о-о-н там, – в ложбинке между клоачными холмами виднеется трехстенная хибара чуть повыше собачьей будки, сколоченная из досок, обретенных тут же. По-домашнему уютно веет дымком костра, у которого копошатся люди…

– В гости не зовешь? – бесцеремонно напрашиваемся мы.

– Базару нет – добро пожаловать! – прокопченный Колин лик расплывается в гостеприимной карезубой улыбке.

– А этого с собой не берем? – с жалостью оборачиваюсь на безучастного ко всему доходягу, в изнеможении примостившегося на опрокинутом ящике. Тщетно пытаясь согреться, он подтягивает заострившиеся колени к самому подбородку, старается поплотнее запахнуть кургузый пиджачок, но продолжает, как и Кнопа, трястись мелкой дрожью

– Чахотка или просто хумар? – путаюсь я в диагнозе.

– Да ну его! – выразительности и эффектности жеста Колиной руки, пусть о существовании воды давно забывшей, мог бы позавидовать и сам Дэвид Копперфилд, блистательнейший из магов: один ее взмах – и бедолага не просто исчезает – сливается с гнилостной кучей, служившей ему подножием, растворяется в ней, на глазах превращаясь в ветошь еще более непотребную, чем окружающая – ту, которой только человеческая и может стать…

– А вообще к вам гости часто наведываются? – киваю в сторону города и едва удерживаюсь, чтобы не дополнить: из Замка…

– Да нет, власти нас не тревожат, – Коля, пивший на брудершафт с кем угодно, только не с Кафкой, тем не менее понимает меня с полуслова. -Вот, правда, сегодня до вас ходил тут один чудик с видеокамерой. Женщины наши забеспокоились было, их, подумали, снимает. А ему, оказывается, вороны нужны были, из-за них даже сюда не побрезговал притащиться. Наши не поверили, даже показать попросили, что он там нафотографировал. Он им все на своем маленьком экранчике и прокрутил: действительно, только вороны там и были. «Меня, – говорит, – птицы интересуют. А до людей мне дела нет».

– Орнитолог, блин…- всю зыбучесть своего плавного перехода на «феню» я осознаю уже потом, вернувшись. Но там и тогда, выплеснув в этих словах весь гной экзистенциальной злости, я задела, как водится, и ближнего. Самым ближним на тот момент был мой спутник, с которым мы уговорились накануне: не токмо корысти ради, но задушевности беседы для взять с собой бутылку. Чего этот ярый трезвенник, к тому же лицо, ответственное перед близкими за мою моральную стойкость, конечно же, не сделал.

– Ну и что теперь? – канючу я, пробираясь по помоечным тропам вслед за Колей. – Как в гости идти – с пустыми-то руками?

Мой ангел-хранитель, уныло опустив крылышки, плетется рядом. Зато всего минуту спустя он уже может отыграться на мне с лихвой: не нам их, а им нас не только «подогреть», но и перегреть до какого угодно градуса – что «добрый день» сказать.

Наш смрадный путь проходит по коридору из ящиков и мешков, под завязку забитых бутылками. Водочная стоит где как. Винтовая – столько же, сколько из-под лимонада. Ждут своего часа и уже готовые к отправке «шампанские» бутылки. На них тоже, оказывается, свой покупатель есть -из Грузии. Цена, правда, бросовая, 2 рубля за бутылку – тяжелые, заразы, но копейка, как известно, рубль бережет. День на день не приходится, и если сегодня кому-то не повезло – не добрал до нужной суммы, недостающую посуду можно и здесь одолжить, но непременно с возвратом: учет налажен безупречно четко, как в стерильнейшей из аптек. Да и производство – тоже.

Честно отслужив своему хозяину, выросшему из памперсов и ползунков, эта детская ванночка продлевает свой век уже в ином качестве: в ней, предприимчиво водруженной на два металлических ящика, греется на маленьком костре вода, в которой Люда отмывает бутылки. Уж мыть-то ей не привыкать: медсестрой в туббольнице работала. Но устала месяцами зарплаты ждать. На мамину пенсию и жили. Потом не стало и ее… Теперь у них с Магой подряд – он собирает, она моет, тут же, по ходу, сортируя.

– Вот, до рационализации додумались, – Люда горделиво улыбается щербатым ртом. – А то ведь как раньше: домой их тащи отмывать, потом сдавай… Сейчас отсюда – сразу в приемный пункт. 20 рублей водителю за мешок – и порядок. Незавидная, конечно, работенка, но худо-бедно, мы с Магой перед Новым годом за 10 дней три лимона на двоих сделали! Где бы я еще столько заработала?

– А если напрямую водочникам сдавать?

– Да ну их! – на корню отвергает мое предложение Мага. – Работал с ними на водочном, знаю. Хозяева гребаные… Сами деньги лопатой гребут, а нас за дураков держат. Тут я сам себе хозяин.

«Переквалифицируемся, а? – предательски нашептывает мне мой спутник, превращаясь из ангела-хранителя в алчного змея-искусителя. – Что морщишься? Погорбатишься с месячишко, зато ремонт, наконец, в квартире сделаешь”…

Мужественно противостоя соблазну, я между тем продолжаю выяснять подробности.

– А что, здесь задаром пробавляться можно, никому ничего не отстегивая?

– Мешок хлеба для хозяйских свиней, – просвещает меня сторож дядя Вова, – делов-то! Взял два мешка – и вперед. В один – бутылки, в другой – хлеб. И то, и другое под ногами валяется. Ну, нагнешься лишний раз, зато и волки сыты, и овцы целы…

«Хозяином» здесь величают директора кооператива, заключившего со спецавтохозяйством договор, чтобы следить за состоянием дороги, укреплять свалочные склоны, вознесшиеся уже метров на 20, быть начеку в случае самовозгорания…

– Так что ты уж ночью большой костер не разводи, – предупреждает дядя Вова Магу. – А то Костя придет – худо будет. Что с этого договора поимело спецавтохозяйство – сказать трудно, но кооператив процветает. Деньги, как заметил еще император Веспасиан, обложивший налогами римские сортиры, не пахнут. Главное – зажать ноздри поплотнее. И глазом моргнуть не успеешь, как ты уже хозяин КРАЗа, двух бортовых машин, самосвала, нескольких тракторов, свинарника… Хорошо бы, конечно, при этом и о людях, на тебе работающих, не забывать. Уже одно то, что смрадом этим дышат, дорогого стоит…

– Молоко вам за вредность хозяин не дает? Вот и коровки, я вижу, тут пасутся…

– Издеваешься? – подозрительно косится на меня дядя Вова. – Да я свои несчастные 220 рублей который месяц получить не могу! И пенсию тоже никак не несут. Вот, набрал уже сегодня, – поддетый носком сапога мешок забит настолько плотно, что не звенит даже, а только переваливается с боку на бок – точь-в-точь осоловевший от обжорства кот, разве что не мурлычет… – Сейчас поеду, сдам. На хлебушко хватит. Хорошо еще, что у нас хоть это есть, – добавляет, поразмыслив. – А им там – каково? – сочувственно кивает в сторону Города-Замка…

– А если бы с работой наладилось, вы бы ушли отсюда?

– Куда? Снова на завод? – Мага затравленно озирается, но враз опомнившись, гордо, как волк, отважившийся рвануть за флажки, вскидывает всклокоченную голову, и голос его уже звенит льдом воистину аристократического презрения… – Да того, что здесь имеем, от государства мы никогда не дождемся! Потрудились на него, хватит. Свое оно у нас теперь, государство…

– Ты че, бля, расселся? – вихрем врываясь в наш светский салон, Кнопина хозяйка вмиг сравнивает его с землей. – А ну пошел работать, мать твою! Полдня уже, бля, треплешься! — с Колей, которому она сейчас безотчетно мстит за кем-то другим подаренный этот, прошлые и будущие синяки, у них, наверное, тоже свой подряд. И уже «в этом гостинице – я хозяин». В этом государстве – она президент…

– Вот только климат в вашем государстве очень уж гнилой, – угрюмо констатирую я, нарушая минуту молчания, которой мы провожаем унесенного ветром Колю. – Летом и вовсе, наверное, не продохнуть… Одни мухи чего стоят…- уже понимая, что все происходящее здесь -необратимо, я никак не могу смириться и пытаюсь залатать порушенные мосты…

– Ничего страшного, – весомо, как двухпудовые гири, роняет рослый парень в болоньевой куртке, окончательно отбивая мне руки. – Летом все здесь чудненько продувается ветерком. Заладила: запах, запах… И не к такому привыкали…

Минута, вторая, третья, чем дальше, тем легче, как при любом обучении. И, обсохнув, обогревшись, размякнув в живительном тепле костра, с мистическим ужасом вдруг замечаешь, что инобытийная жуть этих полуистлевших пальто и курток, дослуживающих Коле и Маге в роли матрацев и одеял, постепенно тускнеет, да и смрад изрядно поубавил свою первоначально убойную силу, и тошнота притупилась, осела, и уже можно то, о чем всего какой-то час назад дико было и помыслить достать, развернуть и преспокойно начать грызть хрустящее печенье, правда, ставшее вдруг отдавать не примеченной ранее горчинкой (уж не той ли, что зовут горечью самого безысходного из сладострастий -сладострастия падения?..) Можно, безвольно отдаваясь гипнотической магии неучастия, злорадно наблюдать, как исчезает, постепенно растворяясь в дыму костра и в гнилостных парах, шлейфом скользящих за бульдозером, жестокий, алчный и равнодушный город, породивший и эту сумеречную форму бытия… Где аверс становится сразу и реверсом, ангел – змием, Коля-бомж – и Кафкой-спелеологом человеческих душ, и Копперфилдом-кудесником, и примкнувшим к ним сумасбродом-Гераклитом со своим безнадежно-иллюзорным «все течет» да бредовым приказом посадить себя в кучу навоза, чтобы вылечиться от водянки. Только ли от нее? Что он удумал, глядя на звезды из зловонной кучи, и помогла ли ему его мазохистова терапия? Молчит мудрец-стервец, молчит История. Потому, что сказать, наверное, настолько страшно, что после этого и не выжить. Тем более, что разница между ним и нами пресущественная: он-то полез в дерьмо добровольно. Нас же туда, не мудрствуя лукаво, беззастенчиво упекли. Не иначе, как с целью вывести из этой дьявольской реторты нового гомункула. Что ж, опытные экземпляры уже имеются: на столичных свалках, говорят, замечали каких-то невиданных мутантов…

Верю. Сама видела. Еще не мутантов, правда, но – бродящую среди смрадных куч женщину на сносях. Помоечную мадонну с бутылками. Вот-вот она должна была разрешиться. Кем?..

***

– Кем да кем… Заладила! Опять драматизируешь!.. – добродушно пробурчал бы Толик. – Может, новым Геростратом, а может, и создателем новой богодухновенной Книги… Христос же тоже в хлеву родился, неужто забыла?

Толик – человек глубоко верующий. Только верит он и в Христа, и в Будду, и в Магомета, а через них – в общего Бога, который един, как смысл и цель, просто дороги к Нему у людей разные. И это опять-таки не истинно и не ложно и одна ничем не лучше и не хуже другой. Просто так оно должно быть и так есть. Только люди в своем суетном тщеславии никак не хотят понять, насколько глупо здесь спорить: все равно, что пытаться заставить человека любить именно только так и никак иначе. Как и к Богу, дорога к любви у каждого своя, хотя она тоже одна на всех и все ею дышит, движется и живет. И как бы она ни звалась -биотоками, жизненной силой, ци, праной или рейки, речь будет идти об одном и том же – божественной ипостаси, энергии Любви.

«Я тебя люблю безусловною любовью, ничего не требуя взамен»… Диковато звучит в наше жесткое, прагматичное, отвергающее всякие сантименты время, не правда ли?

Тем не менее, попробуйте. Попробуйте вот так, как мы: сесть напротив друг друга и, глядя глаза в глаза, повторять и повторять эту фразу. Уверяю – и себя, и сидящего напротив человека, и мир вокруг вы увидите совершенно иначе. Почувствуете, как рушатся, растворяются, уходят в небытие стены, пусть безопасного, комфортного, но бункера, в который вы сами замуровали себя, воздвигнув его из железобетонных блоков стереотипов. Оказавшись на свободе, вы с удивлением обнаружите, что прятались-то, оказывается, совершенно зря: никто и не собирался нападать на вас! И когда вас коснется дыхание распахнувшегося безграничного простора, вы, слившись с ним воедино, ощутите, как постепенно растворяется, утрачивая весь свой, казалось бы, очевидный смысл это пресловутое “нельзя объять необъятное” – бескрылое порождение обыденного сознания.

Еще как, оказывается, можно! Оказывается, можно научиться любить по-настоящему – не для себя, что мы по обыкновению и делаем, а просто за то, что он (она) такой (такая) есть. Можно, хотя и очень-очень не просто. Для этого – нужно научиться отпускать на свободу и плохое, и хорошее. Если вы стремитесь привязать к себе кого-либо, значит, вы еще не научились любить. Любить – это значит желать блага любимому. А есть ли благо выше свободы?

Никому нельзя отказывать в ней. Любая привязка – уже эгоизм. Учитесь искать Любовь, а значит – Бога, вовне, во всем, что вас окружает. Когда научитесь – Он придет к вам сам. Прежде чем брать, нужно научиться отдавать: сосуд должен быть пуст, чтобы что-то попало в него. Надо научиться отпускать прошлое, потому что все, что ни свершается – во благо, – говорит Толик – ведущий круг мастер рейки.

Сюда, в круг, его участники, ставшие уже одной семьей, несут все свои горести и радости, открытия и сомнения; здесь, в кругу, они дерзают решать самые разные проблемы – от личных до мировых; здесь, в кругу, погружаясь в себя, они учатся лучше понимать других; здесь они пытаются исцеляться и исцелять, обретая гармонию с миром и собой.

А происходит все это в самой дальней комнате коридора коммуналки со всей ее трогательной сердцу «совка» атрибутикой: газовыми плитами и раковинами по обе коридорные стороны: змеящимися по закопченным стенам замшелыми шнурами допотопной открытой электропроводки; сногсшибательной смесью запахов разделываемой селедки, кипящего варенья и прокисшего борща; несгибаемыми доисторическими тараканами… «Удобства» во дворе, двор, понятно, на первом этаже, куда нужно спускаться сквозь строй бдительных соседей, моля при этом, чтобы из вожделенных удобств (тьфу, тьфу, тьфу!) не донеслось спазматическое: «Занято!»… А посему “удобства” Толика прямо здесь, в комнате, за шторочкой, поэтому то мальчики, то девочки попеременно группируются в коридоре. Что, однако, совсем не мешает нам, снова собравшись в круг и взявшись за руки, говорить друг другу: «Я тебя люблю и ничего не требую взамен».

Так, наверное, любила и Толина мама, чьи работы тихо светятся в уголке – иконы, написанные посреди этой человеческой свалки -солдатской казармы до революции, гражданской – после нее… Так же потряс меня в свое время и другой то ли псих, то ли гений (а возможно, и даже наверняка, то и другое вместе), спокойно и величественно восседавший на опрокинутом ящике посреди одесского рынка с дантовой «Божественной комедией» в руках – в полное посрамление бородатому апостолу вульгарного материализма: и трущобность – состояние сначала духа и только уже потом – материи, и бытие, нет, не определяет, а определяется сознанием! Определяется здесь и сейчас, в каждую конкретную минуту. Как определилось оно у Толика и его друзей, исцелившихся и теперь исцеляющих других от страха перед жизнью и свободой выбора. Как определилось оно у тех людей, кто устал бояться, зависеть и ждать и, начав с нуля (тем более, что терять-то большинству из нас – нечего!), отважно ринуться в сетевой маркетинг – есть и такая, принципиально новая форма бизнеса, способ общения через обретение самости…

Этого и требует от нас время – перехода на новый виток, на качественно иной уровень мировоззрения. Пора взрослеть. Пора внутренне расстаться с комфортным детством – тем духовным язычеством, в котором мы, в сущности, все еще пребываем. Это уже свершившийся факт, и теперь нас интересует дальнейшее, как заметил всевидящий булгаковский герой. А в дальнейшем, согласно космическому Закону о расширении и сжатии Вселенной, пора, разотождествившись с миром, отождествиться с собой, вернуться в исходную точку – к самим себе, к Началу, к нулю, к математическому тору. А значит – к Богу. И только потом начать сотворять новый мир. Быть Богом, конечно, трудно. Но если не быть Им-то стоит ли быть вообще?