Жанна ПУЧИНИНА. Короткое замыкание

Рассказ

Начиналось утро еще одного дня без числа. Такого же, как тягостная череда других, змеящихся с той пятницы-распятницы. Нестерпима была уже сама мысль о том, что вот сейчас надо (кому?) разлепить веки, встать (зачем?) и идти (куда?)…

– Привет, Маргоша! – мгновенно заметив, что ее тело, вросшее в диван, сузившийся до односпального, обнаружило тенденцию к раздеревенению, радостно встрепенулся пронзительно желтый, как пасхальное яичко, попугайчик. -С пр-р-раздничком тебя!

“Получай, фашист, гранату! – понуро усмехнувшись, вздохнула она. – Научила, дрессировщица хренова, каждый день, как праздник, встречать”…

– Голову оторву, садюга лапчатый! – угрюмо пригрозила, сомнамбулически сползая с дивана и заодно с тапочками обретая пространство. Хоть оно, кажется, еще имелось!

Чтобы убедиться в этом окончательно, она разметала свои тяжелые, беспросветно пурпурные шторы, эгоцентрически равнодушные ко всем прочим соцветиям дня и ночи. Водопад света, оглушительно яркого, ошеломительного в своей безгрешной наготе, обрушился на нее ренессанской мощью, едва не сбив с ног.

– Солнышко! – залился кенаром, заверещал, солнечным зайчиком заметался по клетке обезумевший от восторга попугайчик, напрочь забывший о только что вынесенном ему суровом приговоре. Будто вспомнив о нем, он внезапно затих и призадумался. Поразмыслив, звякнул колокольчиком, висящим под куполом его спальни и плутовски склонив приговоренную голову на бок, сделал попытку обжалования:

– Тотоша хор-р-роший! Правда, Маргоша? – и совсем уж вкрадчиво, фигляр порхатый, предложил: – Давай похристосуемся?

– Совсем спятил, дурашка! – выдавила она улыбку. -Далеко еще до этого, зима на дворе…

“Хотя никто бы сейчас не взялся утверждать это наверняка, – возразила себе, глядя в окно. – Вроде еще февраль, но уже какой-то поспешно апрелистый…”

– Совсем, совсем, совсем! – радостно подхватил прощенный соглашатель, запустивший свой хитроумный клюв почему-то именно в это слово.

“Совсем ушел. Со всем ушел”, – откуда-то с периферии сознания вспорхнула вдруг стихотворная строчка. Сразу помрачнев, она передернула плечами, будто пытаясь стряхнуть с них инфернальную перхоть…

– Гулять, гулять, гулять! – тем временем беззастенчиво требовал помилованный нахаленок.

Она открыла дверцу, и пернатый комочек доверительно шагнул на ладонь, мгновенно перемахнув на плечо.

Она прошлепала на кухню поставить чайник. “Так надо. Надо так”, – заговаривала себя, яростно отгоняя треклятые “кому?” и “зачем?”. Вернувшись, подошла к Рейтеру – так, по ассоциации с вездесущим информационным агентством, ею был наречен автоответчик. Целиком полагаясь на его спасительно-безупречную бесстрастность, сама она уже давно не откликалась на звонки.

Голос того, кого она ждала и любила так неистово, отчаянно и безнадежно, как любят только шлюх и босяков, затаился в засаде немоты, а до иных в ее душевном раздрае ей не было никакого дела…

“А что, собственно, я хочу услышать? – пытала она себя. – Последнее прости, в котором наверняка не содержалось бы ничего, кроме его привычного: “Прости, малыш, так получилось?” Нет уж, все, проехали! К черту, к черту, к черту! Но все-таки, все-таки… а вдруг?!

– Ритка, у тебя как: крыша съехала частично или уже целиком? – разверзся Рейтер Нинкиным голосом. – Не иначе, как твой опять что-то натворил… Но и ты тоже хороша! Что за бредятину шефу подсунула? Это ж надо: “Прошу предоставить мне отпуск за свой счет по причине короткого замыкания!” Не валяй дурака, а то замкнет вообще наглухо! Кроме шуток: мы тут новую программу получили, без тебя нам с ней не разобраться. Шеф рвет и мечет. Серьезно, подруга, если до конца недели не появишься, я уже не смогу тебе помочь, пеняй на себя…

– На себя, на себя! – с всегдашней пионерской готовностью ликовал Тотоша.

“А это еще кто?” – оцепенела она, заслышав незнакомый голос.

– Добрый день, Маргарита! – Рейтер продолжал ворошить содержимое своей шкатулки. – Я, собственно, только узнать хотела, – нарочито вежливо, но при этом чертовски глумливо продолжал он. – Вернули ли вам ключ от вашей квартиры? Наш общий друг еще неделю назад просил товарища вам его занести. Пожалуйста, позвоните, как только он появится, а то наш малыш волнуется очень…

“Ах ты, стерва!” – она в бешенстве замахнулась на Рейтера, оказавшегося на волоске от сокрушительного превращения в осколки. Но в самый последний момент ей все же удалось овладеть собой. Даже настолько, чтобы прослушать запись повторно. Благоразумие было вознаграждено – сквозь плотоядное торжество самодовольной соперницы отчетливо проглядывал затаенный страх: “Раз ключ не у нее, то он еще вполне может быть у него”…

Рука, занесенная было над Рейтером, а теперь предоставленная самой себе, безотчетно потянулась к книжной полке, где в кортасаровской (почему-то) “Игре в классики” хранилось их скромное “эпистолярное наследие”, как она его называла. Утро у Него обычно начиналось с полудня, так что, уходя на работу, она, жалея будить, оставляла записки, а он на тех же листочках ей отвечал. Сама не ведая зачем, она их берегла… Теперь же она возвращалась к этим уже успевшим пожелтеть обрывкам бумаги (только и всего?), перечитывая их, давно заученные наизусть, вновь и вновь. В каком-то мазохистском сладострастии, омерзительном ей самой, но от этого еще более искусительном, вновь и вновь перебирала их, как отполированные временем четки…

Разными были их бусинки. Его – поменьше и потускнее, хотя и вычурные, замысловатые, с виньетками, вензелями и прочими прибамбасами; ее – побольше и поярче, исписанные размашистым, порывистым и умопомрачительно неразборчивым вследствие своей запредельной стремительности почерком…

Она: “Доброго утра всем витязям, викингам и воинам! И удачного дня. Целую, жду, люблю”.

Он: “Любимая! Огромное за все спасибо!”

Она: “Здравствуй, солнышко мое! Я на работе, носки на батарее, завтрак на столе. Удачи тебе!”

Он: “Радость моя, огромное спасибо. Если тебе не будет трудно, постирай, пожалуйста, мой вельветовый пиджак. Целую”.

Она: “Милый! Помчалась в поисках денег на сапоги, которые нужно срочно забрать. Джинсы тебе удлинила. Мясо и спагетти на балконе. Пожалуйста, не исчезай, не дождавшись меня. P.S. Шарф тебе довязала. Носи на здоровье!”

Он: “Родная! Шарф просто замечательный, огромное спасибо! Я его забрал. Оставляю тебе куртку, перешей, пожалуйста, молнию. Сегодня, возможно, не появлюсь, надо срочно достать деньги”.

Она: “Доброе утро, любимый! Пусть оно действительно будет добрым! Очень волнуюсь за тебя. Пожалуйста, не думай о плохом. Если с тобой что-нибудь случится, то и со мной тоже, я ведь не менее сумасшедшая! Если вдруг не придешь, то хотя бы позвони. Единственное, чего я хочу: знать, что ты живой”.

Он: “Родная, спасибо за все! Крепко целую тебя. Сегодня, возможно, буду поздно – гуляю на свадьбе. Не жди меня, ложись спать. Выведи, пожалуйста, Анубиса”.

А вот эта была последней… Вернувшись вечером того дня домой, она еще в прихожей оступилась сначала о частичную, но от этого еще более тревожную опустелость обувницы и вешалки, потом – о воровато прикрытую дверцу платяного шкафа, явно обескураженного внезапной утратой своего мужского естества, от которого остались только скелеты плечиков, еще утром носивших его вещи… Клочок бумаги, сиротливо белевший на столе, она заметила уже после… “Ритулькин, хэлло! – значилось на нем. – Завтра мы с Русиком уезжаем в Питер. Надолго. Шмотки я взял. Веди себя по культуре. Позвоню. Целую. P.S. Долго тебя ждал. Хотел попрощаться. Но не навсегда”.

Привыкшая молве вопреки верить ему безоглядно, она успокоилась и стала ждать, по-прежнему сломя голову несясь с работы домой, где даже в ванной не расставалась с телефоном. В конце недели, в ту самую пятницу, позвонила` Лариса – жена его друга, давно ставшая и ее подругой.

– Маргоша, миленькая, мне очень больно тебе это говорить, но рано или поздно ты все равно узнаешь. Лучше уж от меня… Так вот, он здесь и никуда не уезжал. Звонил нам вчера, Ромку искал. Просто вернулся к своей прежней, к кикиморе этой. Но с лица воду, как говорится, не пить, его и телогрейкой прикрыть можно, зато квартирочка у нее куда просторней твоей. Сечешь? Ритка, он всегда таким был, кровосос фирменный и не более, ты одна все не верила… Так что мой тебе дружеский совет: плюнь, разотри и не бери в голову.

Но последнего она уже не слышала, не могла слышать, потому что просто перестала быть. Как и время. Хотя оно, похоже, быть все-таки продолжало. Его неутомимые эмиссары в зеленых мундирах по-прежнему чеканно маршировали по белому плацу табло электронных часов, но смысл их телодвижений был ей уже не внятен. Она и они стали каждый сам по себе. То ли время отслоилось от нее, то ли она от времени, выпав из него, как из уютного, обжитого, надежного родимого гнезда, но так и не долетев до земли, зависнув где-то между… Левитация, одним словом. Заземлять ее, да и то лишь отчасти, удавалось только попугайчику…

– Птичку жалко… – по-стариковски плаксиво напомнил он о себе. – Позабыт, позаброшен…

Горемычная увертюра сменилась оглушительным крещендо: “Тотоша кушать хочет!”, переходящим в до приторности кроткое диминуэндо:

– Ты что будешь, ножку или крылышко?

– Крылышек больше нет, дурашка, – мрачно усмехнулась она. – Остались одни ножки…

“Да рожки…” – добавила уже про себя. Рука-маньячка опять норовила вцепиться в иудины скрижали. “Щас я тебе покажу, извращенка!” – взъярилась она, хлестанув невменяемую правую конечность более покладистой левой. Но этого ей показалось мало.

– Все, хватит, хватит, хватит! – в упоении отчаяния обрушившись на безгрешные листки бумаги, она терзала, крушила, крошила и кромсала их до тех пор, пока пол не покрылся клочочками размером с конфетти… “Нет, так и вправду рехнуться можно! – подумала, в изнеможении рухнув на диван. Надо чем-то отвлечься…” Решительно оглядевшись, оживилась, обнаружив вдруг присутствие телевизора, о существовании которого как-то совсем забыла. “Давай считать, что ты просто ходил погулять, а теперь вернулся”, – повинилась она. Но, прежде всего, требовалось отыскать Ленивца (то есть пульт), что оказалось делом весьма непростым. Как выяснилось, разжалованный Ленивец от обиды заполз под кресло, да еще и халатом укрылся, стервец! И не иначе, как в отместку стал показывать такое, от чего впору было вскипеть хладнокровнейшей из Снежных Королев…

Павлик Морозов в роли Егора Гайдара (или наоборот?) рассказывал что-то про коричневые хари под красными знаменами (или наоборот?)… Мускулистые ублюдки Эдички Лимонова, холеные формы которых, судя по всему, целиком исчерпали содержание, скандировали “Гитлер! Берия! ГУЛАГ!”… Борис Березовский в гораздо более импозантном обличье Сергея Доренко наезжал на премьера, а вечно угрюмый (почему-то) премьер (хотя действительно: чему радоваться-то?) вслед за Геннадием Селезневым, грезящем о каторгах, и краснодарским губернатором, ностальгирующем по виселицам, намекал кое-кому все про тот же ГУЛАГ…

– Козлы безрогие! – резюмировал услышанное попугайчик.

Почтительно взглянув на него, возвысившегося до обобщений, она, тем не менее, позволила себе усомниться:

– Умозаключение серьезное, однако… Рога – дело тонкое, оказывается…Кто может знать о них наверняка?

Ей вдруг стало нестерпимо душно. “От газа, наверное”, – решила она, поспешив на кухню. Но с газом был полный порядок. В отличие от телефона, неумолчно взывавшего к ответу.

– Маргоша, миленькая, возьми трубку, я же знаю, что ты дома! – заклинал Рейтер голосом давней подруги. – У меня такие новости – просто отпад!

Неужто лед тронулся, и Наташкины фатально злосчастные поиски привели, наконец, к чему-то стоящему? Дай-то Бог! Пусть хоть ей повезет… Заинтригованная, она сдалась, сняв трубку.

– Ой, Ритка, наконец-то! – Наташка рассыпалась бенгальским огнем. – Меня тут на днях с таким мужиком познакомили, даже сглазить боюсь! Добрый, внимательный, Сашке железную дорогу принес – слышишь, гремит? Мне -розы длинноногие и шампанское! А сам не пьет. Вообще, представляешь?! Ой, постучи по дереву! Может, Сашке будет, наконец, кого папой назвать? Может, и у меня, наконец, все как у людей будет?

– А как же! И семейные променады на сон грядущий, и герань на подоконнике…- она забыла взнуздать интонацию, и предательски вырвавшиеся слова сочились поразившим ее саму убийственно ядовитым сарказмом. Голос в трубке, обожженный им, сжался и сгинул прочь, рассыпавшись пеплом.

“Мегера! Змея подколодная! Так в душу человеку наплевать! Стервенею прямо на глазах”… – она задыхалась от злости на себя. Становилось уже просто умопомрачительно душно. Не помогал и живительный ручей, струившийся из настежь распахнутой балконной двери.

Казалось, не только время, но уже и пространство, ставшее вдруг невыносимо тесным, выталкивает, выдавливает, выжимает ее из себя… Бросившись к телефону, она набрала знакомый номер.

– Нин, ты? Привет! Помнишь, ты как-то говорила о каком-то заезжем экстрасенсе? Он еще существует в природе? Кому, кому… Да мне надо, мне! Можешь договориться? Нет, на сегодня, прямо на сейчас! Спасибо, еду!

Приступ клаустрофобии был остр до судорог. Вместо привычной, тонко изогнутой линии косметический карандаш выписывал на веках какую-то бредовую синусоиду. Тушь размазывалась, то и дело попадая в глаза. Совсем одичала и щетка, безжалостно, но бестолково вгрызавшаяся в давно нечесаные волосы. Помада нагло лезла за контур губ… Ну, наконец-то!

– Пока, Тошечка, будь умницей! – наспех помахала она попугайчику.

Тотоша, снова превращенный в узника, сердито нахохлившись, промолчал.

Чуть пришла в себя она только в трамвае. Пребывавший в значительном отдалении от часа пик, он, к счастью, был редконаселен. Можно было даже сесть и, отдышавшись, отключиться, глядя в окошко. Но как не надолго, черт побери!

– Вы сколько здесь Мыслителя изображать собираетесь? Тоже мне Роден выискался!

Кондукторша, зависшая над сидящим неподалеку мужчиной, была женщиной определенно грамотной. Однако все же не настолько, чтобы не отождествлять мастера с его творением. “Хотя, может, просто издержки профессии”, -смилостивилась она.

Опальный пассажир растерянно уставился на трамвайного искусствоведа. “Еще один смурной”, – решила она, причем констатация сего факта подействовала на нее странным образом успокаивающе.

– Я спрашиваю: платить будем или как? – продолжала неотвратимая, как рок, кондукторша. – Сперва гоните рубль, потом мыслите себе сколько угодно!

– Да-да, конечно, извините, сейчас… – пассажир судорожно исследовал содержимое своих карманов. – Вот…

Протянутая монетка чуть подрагивала. Поймав взгляд незнакомки, он окончательно стушевался и развернулся к окну с явным намерением не двигаться с места до скончания века.

Она то ли нутром, то ли шестым чувством (для эстетов, пекущихся о благозвучии) ощутила, как хочется ему сейчас подтянуть колени к подбородку, сжаться, сплестись в комок и этаким эмбриончиком вернуться под защиту блаженной непроявленности… “Увы, нам, камушки-голыши, – вздохнула смиренно. – Надо катиться дальше”…

Надпись, венчавшая вход в вожделенную цитадель целителя, хотя и потешила ее весьма, но настроения не прибавила. Совершенно убойная для простачков, она гласила: “Прямой потомок вавилонских халдеев, черный и белый маг в тридцать третьем колене (до Рождества Христова), доктор парапсихологических, астрологических и эзотерических наук, Всемогуще-Астральный, Ново-Гениальный… “Боже, да ведь это – диагноз! – устрашилась она. – Причем окончательный и безнадежный”… Опыт общения с представителями этой экзотической (в их транскрипции – и вовсе иномирной) расы у нее уже имелся. Не то, чтобы очень уж печальный, но вполне достаточный для того, чтобы не пускаться очертя голову с первым встречным в самбу белого мотылька. Она уже повернулась к выходу, когда распахнулась дверь и в проеме возник молодой человек шейховатого образа.

– Прошу, – безупречно следуя оному, пригласил чародей.

Отступать было некуда. Она слегка удивилась, помимо мага обнаружив в его кабинете еще и бесплотное, но зримое присутствие Иисуса – репродукцию снимка с Туринской плащаницы (“Отменная”, – отдала она должное.), Будды-Майтрейи, то бишь Будущего, Кришны с-телом-цвета-грозовой-тучи, Николая Рериха с его картинами и почему-то Георгия Гурджиева с высокогорнолобым глянцевым черепом суфийского философа. Знакомые лики отчасти примирили ее с Ново-Гениальным. “Возможно, он экуменист”, – предположила она, но рассказывать про короткое замыкание все же не стала, заключив резонно: “Назвался ясновидцем, вот и зри сам”.

– Вы пришли как раз вовремя, – заявил ведун. Слова были так же балетно отточены, как и жесты. – Еще немного – и было бы поздно. У вас пробито биополе. Что вполне закономерно при вашей карме, а она вам досталась тяжелая. Вам надо открыть чакры, прочистить каналы (они у вас жутко засорены) и прогреть энергетические точки. Необходимо не менее десяти сеансов.

Внемля пока еще безропотно, но изо всех пытаясь унять уже пузырящуюся смешинку, она точно знала, что сеанс будет один – первый, он же последний. Но оказалось, что даже ему не судьба была логически (“А все сущее логично, даже виртуальность” – подозревала она.) завершиться.

Когда маг с явным намерением приступить к прогреву точек вооружился… феном для укладки волос, она даже обрадовалась: “Спасибо, что не утюг!” Воспоминание об этом незаменимом в быту предмете было явлено как нельзя кстати. Возблагодарив невидимых, но мудрых и бдительных операторов, пославших его столь своевременно, она вскричала, весьма убедительно (даже для ясновидца) изображая панический испуг:

– Ой, я, кажется, утюг забыла выключить! – и, взвихрившись, умчалась, успев, однако, расстаться с еще как не лишней купюрой достоинством в 50 рэ.

“Растут люди! – оценила мимолетом избыток жаждущих чуда, в томительном ожидании застывших в приемной залетного звездеца. – Рядом с ним Остап Бендер смотрелся бы таким же желторотиком, как мой Тотоша… Вот уж действительно, – вздохнула она горестно, – страна вечно обманутых вкладчиков! Возникни какое-нибудь очередное МММ сегодня, они опять потащат туда свои денежки. Зато Христос, явись он снова, останется не узнанным, а узнавшие мигом придумают Голгофу куда покруче и полютее”…

Эта нечаянная мысль заставила ее замереть на бегу. Оглядевшись, она не без удивления обнаружила себя всего в паре кварталов от того места, куда, оказывается, ей нужно было позарез. Того самого места, куда можно не успеть, но нельзя опоздать…

Ее любимая церковь на горке сегодня, на фоне не по-зимнему высокого и ясного неба, была как-то особенно светла, приветлива и сокровенно тиха. За этим светом она и пришла сюда. Но что-то в ней злорадно мешало ему войти. Слова, которые она мучительно пыталась сложить в молитву, словно осатанели, они бешено кривлялись, скалились, язвили и, напакостив, трусливо разбегались, как базарная шпана. И хотя послушные губы все же продолжали шептать канонические слова, она уже поняла, что все напрасно, все зря. Что не губами здесь нужно, а устами, но уста-то как раз и были немы – душа пустовала, как разграбленный храм. Она совсем сникла. Будто кто-то на самом пороге захлопнул зловредной шутки ради заветную дверь, так и не дав ступить на приоткрывшуюся было полоску света. “И здесь чужая”… – она обречено побрела к выходу. Ее сумеречный взгляд, скользнувший по фигуре, застывшей у иконы Николая Чудотворца, на мгновение оживился: “А-а… Мыслитель из трамвая”… – но тут же снова потускнел.

Она всегда любила стоять здесь, у церкви на горке, и смотреть на город, распахнутый в живописной безмятежности неведения о тленности. И в этой своей благословенной наивности он был раним еще более и еще более любим. Отсюда, сверху, он казался ей неуемно-озорным, но трогательно-беззащитным котенком, которого хотелось взять на руки, укрыть в ладонях, убаюкать, обогреть, оберечь… Но сейчас он был другим: холодным, бездушным, отстраненным. Пустым, как глаза рептилии. Чужим. “Куда теперь?” – щемило сердце. Вроде как бы и некуда… “Мама! – сдавило горло. – Мамочка”… Туда, к ней, дальше в горку, она почти бежала, словно боясь опоздать…

Мама, красивая и молодая, моложе ее, нынешней, улыбалась ей с маленького надгробья. Опустившись на колени, она прильнула к нему горячечной щекой и стояла так долго-долго, пока не догорела свеча. Она медлила уходить, изо всех сил стараясь не думать о том, что надо возвращаться, а возвращаться не к кому и некого возвращать. Подправив отошедшую дощечку лавочки (“Говорила же ему, так нет же! В следующий раз надо будет непременно прибить”…), еще раз напоследок прижалась к маминой щеке и, в жгучей пещерной тоске поглядев в сторону обезлюдевшего для нее, омертвевшего города, медленно прикрыла за собой калитку ограды…

Стекающая под гору центральная аллея кладбища была пустынна в этот будний зимний день. Однако не так, чтобы совсем… Она еще издали узнала его, восприняв уже как должное его присутствие здесь. “Опять тот хмырь из трамвая! – вздыбилась мысль, которую она тут же резко осадила. – Отлезь, гнида!.. Ну почему мы такие злые? Почему сразу – “хмырь”? Человек как человек, может, даже хороший. Звезд с неба, видимо, не хватает, но вполне приличный. Наверняка интеллигент – высшее образование (куда его, на фиг, денешь!) торчит вон, как ослиные уши”…

Впрочем, лично его уши, как выяснилось при ближайшем рассмотрении, торчать никуда и не думали, а были, наоборот, совершенно нормальной, даже весьма изысканной формы. Когда он и она поравнялись, его взгляд, встретившись с ее, как-то болезненно заметался. “Явно хочет заговорить, но не решается”, – прочла в этом взгляде, но шаг сбавлять не стала. Не пройдя и десяти метров, она услышала за спиной топот лихорадочно бегущих mnc.

– Девушка, ради Бога, постойте, подождите! – горячо заговорил он. – Я вдруг понял, что если дам вам сейчас просто так уйти, то потеряю нечто очень важное, чего больше уже никогда не найду. Трижды за один день встретиться в городе, где и с друзьями-то месяцами не видишься, согласитесь, это не может быть просто случайностью, тем более что их вообще не бывает! Поверьте, мне ничего от вас не нужно, ровным счетом ничего! Просто, чтобы вы посидели рядом. Иначе… Иначе я просто не вынесу этого! – не давая ей опомниться, он выпалил этот маловразумительный монолог на едином дыхании, люто боясь снова нарваться на отказ, давно ставший для него привычным, будничным и с каждым разом все более нестерпимым в этой своей обыденности, теперь уже убийственно нестерпимой … Это была мольба, причем мольба последняя.

Она это поняла. Поняла, что если может ему помочь (в чем была почему-то уверена), то должна это сделать. “Тем более – рассуждала она, – что ничего этого на самом деле нет. Ведь ничто не происходит вне времени, а раз времени нет, оно умерло (а это свершившийся факт), то значит, ничего и не происходит. А если и происходит, то не здесь и не с нами. Вполне возможно, где-нибудь на Плеядах”…

– Хорошо, – сказала она. – Только с одним условием: обойдемся без исповедей. С некоторых пор я не раздаю индульгенций.

Он кивнул в знак понимания.

– Здесь совсем рядом, – сказал торопливо, как бы оправдываясь и все еще не веря в возможность согласия.

Они повернули вспять. Он первым нарушил затянувшееся, однако совсем не обременительное молчание.

– Надо же! – рассмеялся коротко и тихо. – В первый раз в жизни отважился заговорить с незнакомой девушкой…

“Может, я тебе для того и была нужна, чтобы переступить через это?” – подумала она и, проверяя свою догадку, спросила:

– А почему, собственно?

– Да ведь не принято как-то…

– Кем? – допытывалась она, уже изготовившись ринуться в психическую атаку.

Он взглянул на нее еще более удивленно.

– Вы всегда такой правильный? – решительно наступала она. – Что, неужто и спите всегда на правом боку? И бегаете трусцой по утрам? И очки носите исключительно в футляре? И рабочий стол у вас всегда в идеальном порядке? И едите строго по часам? И никогда не курите (если курите вообще) натощак? И кофе не злоупотребляете?..

– А я вообще ничем не злоупотребляю, – сказал он почему-то тоскливо.

– Послушайте, вы здоровы?!

– До недавно времени я в этом не сомневался, -потерянно вздохнул он.

“Я тоже, – подумала она. – Только точь в точь – в наоборотном зазеркалье… А ведь истина где-то рядом”, -вспомнился вдруг “секретный” сериал…

– Ну вот и пришли…

Они подошли к свежевыкрашенной (“Снова мне в укоризну!” – застыдилась она.) ограде. Два одинаковых надгробья из серого гранита, две фотографии – мужчина и женщина. Хорошие, светлые, открытые лица. Реликтовые… “Как он похож на родителей, а они друг на друга! -поразилась она. – Брак не иначе, как по любви и наверняка первой… Точно! – сравнила даты. – Она не выдержала без него и полугода… Выходит, так все же бывает: они жили долго и счастливо и умерли в один день”…

– Что? – переспросил он.

Застигнутая врасплох, она вздрогнула, удивилась: “Неужели я так громко думаю? Наверное, последняя фраза как-то ухитрилась озвучиться”…

– Ничего, – отмахнулась смущенно. – Просто поток сознания.

Чтобы как-то загладить неловкость, встала, озираясь. Заметив веник, смела с могильных плит подтаявший снег, снова тихо опустилась рядом… И вдруг увидела белку. Рыжим стремительным огоньком она затейливо струилась верх по стволу. “Совсем как тогда, когда хоронили маму… Ужель та самая?! Да и просто ли белка?”

А белка, будто заслышав ее немой вскрик-всхлип, застыла, словно вмиг позабыв, куда направлялась, оглянулась, уставилась черными бусинками своих пристальных плеядеанских глаз в ее земные, человечьи…

Наблюдая их безмолвный и от этого еще более напряженный диалог, он тоже замер, боясь нарушить его даже намеком на жест, рискующий спугнуть что-то очень хрупкое, безвозвратное, бесценное…

Наконец белка отвела взгляд и, победно взмахнув в сторону города пушистым хвостом, умчалась с поспешностью домовитой хозяйки, вспомнившей вдруг про молоко на плите. Почти тотчас поднялась и она, улыбаясь чему-то. Только глаза ее были уже совсем другими. Поначалу, в трамвае, показавшиеся ему непроглядно-отрешенными, но при этом колко-насмешливыми, они сейчас лучились каким-то внутренним светом, будто кто-то невидимый в темноте зажег фитиль лампы из зеленого стекла…

– Мне пора, – сказала она. – Спасибо вам! Вы мне очень помогли, – добавила задушевно.

– Чем? – удивился он, но тут же согласно кивнул ей в унисон. – Вы мне тоже.

– Я знаю, – снова улыбнулась она, протягивая руку.

– Может быть?.. – уже не с прежней щемящей, но все еще трепетной робостью предположил он, пожимая оттаявшую ладонь.

– Конечно, может быть. Обязательно может, – ободряла она его, делая ударение на последнем слове. – Так же, как и сегодня. – И зачем-то повторила, с видимым удовольствием смакуя слоги: – Се-го-дня…

С тем и ушла, стремительно исчезнув за поворотом.

Поджидавшее ее пространство, как показалось ей, заметно поутратило свою враждебную упругость и больше не походило на поле статического электричества, то и дело норовившее взорваться молниями, грозящими превратить ее в кучу маленьких дымящихся угольков. Оно явно потеплело, помягчело, стало более податливым и дружелюбным. И Рейтер, на которого она еще утром взирала, как Бунин на Достоевского, более не вызывал удушающе-исступленного раздражения.

Однако голос, которым он заговорил, заставил ее вздрогнуть. Голос был отчаянно родной, тот самый. Его голос, неизменно действовавший на нее, как кодовое слово в гипнотическом программировании. Но сейчас он, где-то растерявший свою самонадеянную властность, загнанно метался, бился, стонал…

– Малыш…- умоляюще призывал он. – Зайка моя…

“Нет, вы только послушайте! – неведомо к кому воззвала она в свою очередь. – “Зайка моя!” -передразнила с издевкой. – Ах ты, тазик мой подержаный! Щас я тебе такую баньку устрою!” – оскалившись по недавно заведенной привычке, не без удивления подметила, что уровень кровожадности в этом оскале упал на несколько градусов… Но он вообще зашкалил за нуль, когда она услышала:

– Малыш, прошу тебя, перезвони мне. Мне очень плохо. Анубис умер…

Пронзительно вскрикнув, она сорвала трубку, пытаясь сладить с мятежными пальцами, набрала оставленный номер…

– Здравствуй. Это я.

– Буся умер, – повторил он опрокинутым голосом. -Приди, пожалуйста. Ты мне очень нужна.

– Ты хочешь, чтобы мы оплакали его втроем?

– Прости, но не надо сейчас об этом… Я один. Прошу, пожалуйста, приди…

Он открыл ей в слезах, которых не пытался скрыть, а тем более смахнуть. В комнату они прошли обнявшись. Край паласа был откинут, и Анубис лежал на голом полу. “Тряпку пожалела, чистоплюйка помоечная!” – с брезгливым презрением помянула хозяйку, оскорбившись за его собаку.

На этот голый пол опустилась и она, положив на колени могучую лобастую голову. Он всегда так делал -Анубис или просто Бусик, как, чуждая снобьей претенциозности его хозяина, она звала этого дерзновенно-рыжего грозного кавказца совершенно немыслимых, запредельных, чудовищных размеров. Гулять с ним было для нее наслаждением и сущей мукой, поскольку требовало полнейшей мобилизации всех мускулов и нервов: неукротимый, безудержный, непредсказуемый и дьявольски коварный под стать своему древнеегипетскому тезке (“И хозяину!” – горько шутила она.), Анубис был смертельно опасен для всего, что имело неосторожность шевелиться. Гуляя с ним, она ощущала себя закованным в титан броненосцем: завидя их еще издали, прохожие в панике перебегали на другую сторону, проезжавшие мимо машины салютовали им восторженным сигнальным ревом, а их пассажиры сворачивали шеи. Словом, с Бусей рядом она представляла себя на арене цирка и жизни вообще -повелительницей. Всесильной и неуязвимой.

Суровый и беспощадный гладиатор, он обожал детей (здесь лучшей няньки было не сыскать) и любил женщин, для которых являлся воплощением мечты о рыцарской надежности и беззаветной отваге (“Не в пример хозяину!” – частенько вздыхала она). С царским великодушием Буська прощал ей любую фамильярность: дозволял трепать свою львиную гриву, часами вычесывать по-медвежьи густую шерсть и даже безропотно сносил уколы, когда она выхаживала его от воспаления легких. Только-только оправился, отъелся, окреп – и вот… Уже после знакомый ветеринар объяснит ей, что смена обстановки может стать для собаки не менее тяжким стрессом, чем потеря хозяина, а в преклонном возрасте (Бусику шел десятый год), вполне возможно, и вовсе непосильным. Но говорить это его хозяину она не станет…

– Дай гребень, – попросила она его, рюмка за рюмкой утоляющего свою неуемную жажду самоуничтожения.

В последний раз расчесав сбившуюся в колтуны шерсть, поднялась:

– Пойдем.

– Куда? – он оторопело смотрел на нее заплутавшим взором.

– Надеюсь, ты не собираешься сделать из него мумифицированное чучело?

“И тем самым убить окончательно, потому что не было бы для Буси страшнее унижения”… – продолжила она уже про себя, с содроганием вспомнив жалкое убожество на жердочке, в которое он превратил сокола, подстреленного им однажды на охоте…

…Они похоронили Бусика в его любимой роще, исхоженной им вдоль и поперек.

– Ну вот и все…

Пауза оказалась долгой. Он не находил, что еще сказать, а ей было больше не о чем говорить.

– Пора, – выдохнул, так и не дождавшись помощи. -Совсем стемнело. Наверное, уже поздно.

– Да, – согласно кивнула она, погладив едва приметный бугорок. – Поздно. Слишком поздно. Тем более что нам – в разные стороны.

Когда она появилась дома, на часах было около девяти. “Скоро начнется “Время”, – подумала машинально, но поймав себя на этой мысли, почти испуганно осеклась, словно боясь спугнуть ее, обидеть ненароком, тем самым упустив опять. И, сметая кавычки вместе с горсткой конфетти, она приручала ее, обновленную, лаская нежно и трепетно, как ломкие крылышки своего попугайчика: “Скоро начнется Время”… Чмокнув Тотошку в клюв, дурашливо предложила:

– Давай похристосуемся?

Еще несмышленыш спросонья, взъерошенный попугайчик во избежание вероятных недоразумений предупредил на всякий случай:

– Тотоша хор-р-роший… – отогрев ее окончательно.

– Я вернулась, глупыш! Вернулась… – утешала она будто бы попугайчика.

А телефон звонил. Не просто звонил – трезвонил. Надрывно, смятенно, покаянно… Только ей это было уже все равно.