Михаил БУЛКАТЫ. Семь черных бумаг

ПОВЕСТЬ

Перевод с осетинского Руслана Тотрова

1

Тогда еще в нашей деревне школы не было, и мы со старшим братом Бечыром ходили за семь километров пешком. Бечыр не любил проторенных путей и вел меня по глухим тропкам через овраги. Весной частенько разливалась река Саукаба; рев ее оглушал всю округу, но ярость стихии не могла остановить идущего в школу Бечыра. Правда, после проливных дождей дедушка Кудзи выгонял нам на подмогу своего буйвола Сао и говорил из-за каменной ограды: «Бечыр, сынок, садись на него и держись за рога, чтобы и самому не свалиться, и Дзамболату за тобой было спокойно. А в остальном доверься Сао, он сумеет найти брод в Саукаба».

Сао степенно шагал впереди. У разбушевавшейся реки он останавливался и, не переставая жевать жвачку, лениво оглядывался на нас, словно хотел сказать на своем буйволином языке: «Садитесь на меня, да поскорее. Не весь же день мне с вами возиться!» Схватившись за рога, Бечыр прижимался лицом к жесткой шее буйвола, а я цеплялся за пояс брата и закрывал глаза, чтобы не видеть черных и пенистых волн Саукаба. Сначала Сао переставал жевать жвачку и даже задерживал дыхание. Потом, фыркнув для храбрости, задирал голову так высоко, что Бечыр оказывался между его сходившимися внутрь рогами. Передними ногами буйвол осторожно нащупывал дно реки. Мне хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать оглушительный грохот воды, но руки были заняты, и только живое тепло, исходящее от Сао, немного успокаивало меня.

Преодолев со стонами и пыхтеньем черные воды Саукаба, Сао выходил на тот берег и останавливался как вкопанный. Он хлестал нас мокрым концом своего хвоста, будто уговор напоминая: «Перевезти я вас перевез, а теперь слезайте. Дальше я не сделаю ни шагу». Перебравшись обратно, на свой берег, Сао еще раз оглядывался на нас, и, увидев белый ряд его зубов, мы понимали, что он прощается с нами, хоть печальный рев буйвола терялся в неистовом грохоте реки. Потом Сао отворачивался и неторопливо брел в свой хлев.

В зимнюю стужу и в пору больших снегов густые леса, раскинувшиеся у собора святого Георгия, стоявшего над грузинским селом Земо Ходашени, полнились волчьими стаями. Волки спускались с гор в поисках добычи и после удачной охоты устраивали кровавый пир. Чтобы смыть приставшую к шерсти кровь, они катались в снегу, после чего сытой трусцой возвращались в свои логова. Если же охота была неудачна, волки усаживались на снегу в длинный ряд и, задрав морды к небу, выли так, будто жаловались Всевышнему на несправедливую жестокость мира сего, оставившего их, сирых, без хлеба насущного. Я со страхом вглядывался в едва различимые издали серые, как тени, фигуры волков, и мне казалось, что нет ничего ужаснее этого голодного и жалобного воя. Встревоженные собаки сначала оглашали деревню трусливым лаем, а потом, науськанные хозяевами, бросались на своих извечных врагов. Между волками и сытыми псами с острыми шипами на ошейниках вспыхивала свирепая драка. Не знаю почему, но эти драки Бечыр называл войной между вольным голодом и порабощенной сытостью.

Я побаивался волков, но Бечыр продолжал ходить в школу короткой дорогой.

По утрам он всегда выходил из дому первым и шел впереди, чтобы проторить для меня тропинку в свежем снегу. Мне очень хотелось обогнать его и самому пробиваться по сверкающей целине нетронутого снега, слышать бодрящий хруст под намокшими чувяками и вдыхать пронизанный солнцем утренний воздух. Но я опасался встречи с волками и видел перед собой лишь спину Бечыра. А ему, казалось, и дела нет до серых теней, мелькавших вдали, он даже не смотрел на них – шагал себе и шагал по снегу. Но однажды Бечыр отказался идти напрямик, и я подумал, что и ему не чужд страх, и даже хотел спросить его об этом, но он, как всегда, опередил меня.

– Малыш, ты не думай, что меня пугают эти серые. Страшны не они сами, а их вой, потому что он напоминает причитания наших женщин. – Он сказал это и тут же улыбнулся: – Ладно, не спеши так, а то запыхался уже! Неохота таскать тебя на спине.

Меня бесило это «малыш», и я подкрадывался сзади, чтобы примериться к Бечыру, но, увы, макушка моя едва доставала до его плеч. Бечыр, конечно, чувствовал, что я к нему примеряюсь, и ободряюще похлопывал меня по спине.

– Ты здорово вытянулся в последнее время, малыш! – говорил он и улыбался так, словно своей улыбкой оплачивал какой-то долг.

Когда он смеялся, его густые брови расходились чуть ли не до ушей, а от искр, мерцавших в черных глазах, светлело смуглое лицо. Мне нравились лукавые ямочки на щеках брата и блеск его белоснежных зубов. В такие минуты я мог простить ему все, даже его унизительное «малыш», потому что чувствовал за его беспечным смехом что-то такое, что пока еще было выше моего понимания. Легко ли прикидываться весельчаком, если приходиться скрывать что-то от мальчишки, глядящего на тебя с надеждой? Ему было не до смеха, он слышал причитания деревенских женщин и помнил, что от отца, воевавшего где-то на Белорусском фронте, уже долгое время нет никаких вестей. Да и смеялся-то Бечыр лишь, когда мы оставались с ним наедине. Он избегал встреч с матерью, потому что не мог смотреть ей в глаза. Иногда он пытался развеселить ее своими шутками, а во мне постоянно жил какой-то неосознанный страх. И рассеивался он только от беззаботной улыбки и обнадеживающего взгляда моего старшего брата. Бывало, он поворачивался ко мне неожиданно и, нагнувшись надо мной как Гулливер над лилипутом, спрашивал:

– Малыш, ты можешь ответить без запинки: сколько времени потребовалось Валерию Чкалову для перелета через Северный полюс в Америку?

Если я отвечал неправильно, Бечыр обводил рукой вокруг моей головы и нажимал пальцем мне на нос, словно точку ставил. Получался вопросительный знак. Если же его удовлетворял ответ, он почесывал мизинцем затылок и смеялся:

– Малыш, ты пригодился бы вторым пилотом Чкалову, когда он летел через полюс в Америку!

Бечыр умел успокоить и меня, и мать. Я привык к этому и не считался с болью, которую он таил в душе. Меня пугали плач и горе, которые приносил в деревню четырнадцатилетний почтальон Илас. От них спасали только улыбка Бечыра и ласковое бормотанье дедушки Кудзи, встречавшего нас по дороге в школу.

Война поселилась в нашей деревни, витала, как привидение, над обезлюдевшими проселками, и едва только я оставался один, мне повсюду мерещился отец. Война проникла и в глаза матери, пронизывающие меня каким-то странным, отчужденным холодом. Не слышалось ни взрывов, ни стрельбы, но война была везде. Так мне казалось в ту пору.

– Малыш, как ты думаешь, сколько было Робинзону Крузо, когда он попал на необитаемый остров? – спрашивал Бечыр, словно в мире ничего не происходит, словно все спокойно вокруг и прекрасно. Так или иначе, но я отвлекался, и жить становилось веселей.

Каждое утро мы проходили мимо двора дедушки Кудзи, и каждый раз на нас веяло миром, потому что мы видели старика, спокойно опиравшегося на свой коричневый посох. Я шел вслед за Бечыром и знал, что старик будет стоять до тех пор, пока мы не скроемся с глаз. Сао, привыкший нас провожать, орал в хлеву, но проводы буйвола были нам ни к чему: с неба давно уже не выпадало ни капли дождя, и река Саукаба почти высохла. Я чувствовал, что и для Бечыра встреча с Кудзи была утешением, и, шагая за старшим братом, украдкой оглядывался назад, чтобы увидеть прощальный взмах старческой руки и услышать ласковое бормотание:

– Не дай Бог и дня мне прожить без этих мальчиков.

2

Бечыр и вправду считал меня малышом и, казалось, старался прикрыть собой ползущую в мою сторону тень войны. Как только на проселочной дороге появлялся Илас со своей черной кирзовой сумкой и начинались причитания, Бечыр сразу же уводил меня прочь. Я шел за ним вслепую и вспоминал его слова: «Малыш, ты не думай, что меня пугают волки. Страшны не они, а их вой, потому, что он напоминает причитания наших женщин». Теперь-то я догадываюсь, почему он сравнивал причитания с волчьим воем. У женщины, потрясенной гибелью сына, не остается той трезвости рассудка, которая позволяла бы ей думать о форме выражения своего горя. В таких случаях вопиет кровь и дрожат натянутые до предела сердечные жилы, ибо страшная весть, обрушившаяся на женщину, ложится черным саваном на ее разум и убивает в ней все, кроме ощущения невыносимой боли, которую она способна исторгнуть из души своей лишь инстинктивным вскриком и бессловесным воем. К ней присоединяются те, что получили такую же весть вчера или позавчера, и жуткий вой их становится похожим на волчий. Выражение истинной боли примет разумную форму лишь позже, если сердце не разорвется, а натянутые жилы не охватит оцепенение. Тогда к небу протянутся тысячи рук и из пересохших уст вырвутся тысячи проклятий: Боже, нет тебя, коль ты не видишь нашего горя!

Бечыр уводил меня за деревню, но и здесь нас неотступно opeqkednb`kh причитания женщин. Меня душили слезы, и тогда брат мой говорил:

– Не надо, малыш. Так было при всех войнах. Так будет до тех пор, пока в памяти людской не умрет само слово «война».

Он говорил это уверенно, будто лучше всех знал, как было при всех войнах и как будет. И я невольно успокаивался и думал: «Если Бечыр так говорит, значит жить еще можно».

Как-то он завел меня в комнату, где стоял окованный серебряными обручами сундук нашей матери. Сама она ушла куда-то, и загадочно поблескивающие глаза Бечыра обещали мне что-то интересное. Кругом была тишина, никто нас не видел.

У противоположной стены стояла сколоченная из дубовых досок старинная тахта, а над ней висели фотографии отца и дедушки. Отец был в сатиновом бешмете и в шерстяной черкеске с серебряными газырями. Он чуть распахнул полы черкески, чтобы видны были искусно расшитые ноговицы. Горбатый нос придавал ему сходство с орлом, а правой рукой он держал рукоять кинжала. Четко выделялись резные украшения полукруглого кресла, в котором он сидел. Видимо, фотограф снимал его чуть наискось, чтобы запечатлеть старинный орнамент на спинке кресла. Как-то мать нам рассказывала, что эти снимки сделал фотограф из Телави Роинишвили, и я удивился тогда: «Неужели у Роинишвили есть в мастерской и старинные осетинские кресла? А если и есть, то кто же вырезал на нем точь в точь такой же орнамент, как на нашем?!” Тайну старого кресла на фотографии опять-таки раскрыла мне мать: «Откуда у Роинишвили осетинское кресло, сынок! Таких и в Осетии, наверное, уже не осталось. Твой покойный дед Сауи говорил, что в этом кресле сидели еще его отец Дзанг и отец Дзанга Сохи. Вот теперь и смекни, сколько нашему креслу годков!.. Как-то в день празднования святого Уацилла жители Уаласыха пригласили в гости Роинишвили. Когда он возвращался, его позвал твой покойный дед, сидевший во дворе в этом самом кресле. Ну, ты слыхал, конечно, что твой блаженный дед ни дня не мог прожить без гостей и, коль по старости он не мог уже ходить на ныхас, то что ему оставалось еще делать, кроме как сидеть во дворе и заворачивать каждого прохожего к себе!.. Хороший человек был Роинишвили, его снимки и сейчас еще ищут какие-то люди из Тбилиси… Так вот, значит, твой дед пригласил его поговорить о том, о сем и выпить по рогу араки, а он, не снимая с плеча фотоаппарат, завел разговор о нашем кресле. Кто, мол, вырезал это чудо, какая рука сумела высечь этих крылатых коней? Твой дед послушал покойного Роинишвили и, видя, что тот не унимается, сказал ему: «Ты бы, Сандро, снял свой всевидящий глаз с плеча, а то все говоришь о кресле, не замечая сидящего в нем». А Сандро возьми и брякни твоему деду: «Сауи, подари мне свое кресло, а я тебе отдам все, что ты пожелаешь! Скажи, Сауи, и я отдам тебе всю свою фотолабораторию вместе с этим всевидящим глазом». Твой дед как глянул на гостя из-под лохматых бровей: «Ты что, парень, с ума сошел? Или, может быть, Уаласыхцы напоили тебя аракой из плевел? Отдай ему свое фамильное кресло, а после этого сними верхнюю балку своего дома, повали стены и опояши свою жену Макри цепью Сафа, сорванной с очага! Куда я после этого дену свою опозоренную голову? Может, прикажешь мне вместо шапки надеть женский платок!?» Тем временем, откуда ни возьмись, пришел твой отец и, узнав о желании Роинишвили, засмеялся на всю улицу. Несчастный Сандро побледнел и, чтобы как-то успокоить твоего деда, сказал: «Прости, Сауи! Я ведь от чистого сердца, а вышло так, будто хотел тебя оскорбить. Лучше бы у меня язык отсох! Садитесь-ка по очереди в свое кресло, и я сфотографирую вас на память!»

У деда были пронизывающие глаза, взлохмаченные брови и шишковатый нос. Седая борода прикрывала широкую грудь и верхний конец цепочки, протянутой от груди до бокового кармана жилета. По выражению лица было видно, что дед еще не остыл от гнева. А жилет, цепочку и роскошную шляпу, придающую ему вид старого джентльмена, привез, наверное, Роинишвили из Телави. Что же касается часов, да еще с серебряной цепочкой, то в них-то дед никогда не нуждался, во всяком случае, не больше, чем в шляпе. Всю свою жизнь время для трудов праведных он определял по солнцу. Да и у отца моего жизнь была не такой уж веселой, чтобы красоваться в черкеске с серебряными газырями и в расшитых ноговицах. Я-то хорошо помню сношенные чувяки и выгоревший на солнце бешмет, в которых он ушел на фронт.

Почему я так пристально разглядывал фотографии, которые висели на той же стене с тех пор, как я помнил себя? Может, я догадался, почувствовал тогда, что эта стена, эта комната есть тот последний осколок мира, в котором Бечыр находил убежище от падавшей на него тени войны? И еще: Бечыр смотрел на фотографии так же долго, как я. Лишь потом, вспомнив о своем замысле, он буркнул так, словно остался недоволен и дедом своим и отцом:

– Ишь ты! Смотрят, как бардуаги*?! (*Бардуаги (осет.) -духи, покровители людей.)

Выглянув из предосторожности в окно, он подошел к сундуку и потянул вверх овальную крышку. Надсадный скрип ржавых петель распорол тишину. Из открытого сундука пахнуло затхлостью – сундук не открывался с тех пор, как отец ушел на фронт. Глядя на серебряные ножны кинжала и сабли, на головки газырей, я вспомнил, как мать раньше чистила их, как вывешивала сушить черкеску. Тревожась об их хозяине, мать забыла, что клинки кинжала и сабли нужно смазывать салом.

Отодвинув оружие в сторону, Бечыр достал из сундука черную черкеску с газырями, и я снова взглянул на фотографию отца – это была та самая черкеска. Бечыр еще раз посмотрел в окно, а потом с величайшей важностью облачился в черкеску, опоясался ремнем с серебряными насечками, подвесил кинжал и саблю, надел каракулевую папаху. Я смотрел на брата, и он казался мне сказочным богатырем, могучим и отважным. Тут уж невольно почувствуешь себя малышом.

– Где она его спрятала? – роясь в сундуке, бормотал Бечыр. – Где он может быть?

– Что ты ищешь?

– Увидишь, малыш! – облизнул он пересохшие губы.

Он достал из сундука бордовое женское платье с подвесными рукавами, шитыми золотой нитью, и, увидев маузер в деревянной кобуре и защитного цвета кисет с патронами, я подумал: «Наконец-то Бечыр нашел то, что искал!»

– Как же это отец забыл взять оружие? – вырвалось у меня невольно.

– Да ты что, малыш?! Против Гитлера – с маузером времен гражданской войны? – усмехнулся Бечыр.

Он нажал никелированную кнопочку, открыл крышку деревянной кобуры, вынул маузер с чуть поржавевшим длинным стволом и костяной рукояткой с какими-то надписями, прицелился в верхний угол комнаты, и в ожидании выстрела я с дрожью глядел на спусковой крючок, медленно подававшийся под указательным пальцем Бечыра. Но вместо выстрела раздался сухой щелчок, и, когда Бечыр вложил маузер в кобуру, я понял, что он проделывает это не в первый раз.

– Почистить бы его, малыш. А то вернется отец, а оружие заржавело – неудобно будет.

Глядя на маузер, я забыл о войне, о матери, которая могла вернуться в каждую минуту, и о черкеске, украшающей Бечыра. Рядом с маузером блекло и бордовое платье, переходящее из поколения в поколение и надеваемое лишь раз в жизни, и черная черкеска с серебряными газырями: в оружии я видел живое воплощение революции. Легендарный маузер служил правде, а одежда могла использоваться как маска или служить чем-то вроде скакуна, позаимствованного наездником у богатого соседа. Одежда не всегда определяет суть ее владельца, а у маузера и цель одна, и назначение… Так я думал тогда. Интересно, что скажет археолог, найдя через несколько сот лет этот сундук с истлевшей одеждой и заржавевшим оружием? Наверное, он подумает, что бордовое платье с подвесными рукавами и черкеска тонкого сукна принадлежали какой-то богатой семье. Вряд ли он догадается, что вещами этими представители одного поколения пользовались только один раз в жизни. Не узнает он и того, что нарушить этот неписаный закон моего отца уговорил фотограф из Телави Сандро Роинишвили, снявший его в той же черкеске, в которой отец венчался… А вот маузер будет правдивым свидетелем всех желаний и стремлений своего хозяина, и тут уж археолог не ошибется.

Я и тогда думал об этом. И удивляло меня одно: неужели оружие, используемое для физического уничтожения человека, послужит через многие века как доказательство истины, а вещи мирного назначения останутся немы и ни о чем не скажут?

– Бечыр, неужели только оружие может нести правду? – спросил я.

Брат удивленно уставился на меня.

– Не всегда, малыш. Оружие, скорее всего, хранит в себе правду о неправде, – сознавая значительность сказанного, Бечыр замолчал и, прикрыв маузер бордовым платьем, начал шарить по углам сундука. – Куда же она могла его спрятать?

– А я думал, что…

– Брось думать об этом. Истина, скрытая в оружии, не может потягаться с истиной огня, похищенного Прометеем у богов! – Бечыр посмотрел на меня и заключил: – Где гарантия, что этот маузер попал в руки отца прямо с завода? Может, раньше из него стрелял какой-то убийца? Нечего искать истину в вещах, глянь-ка лучше в окно, как бы мать не застала нас…

«Что же он ищет? – недоумевал я. – Может, на дне сундука спрятан разобранный «максим»?

– Вот в чем правда! – крикнул вдруг Бечыр.

Я обернулся и увидел у него в руках обыкновенный черный зонт, с которым мать выходила в дождливую погоду.

– Ну, и чудак же ты, Бечыр! А я-то думал, что ты нашел пулемет «максим»!

Он снял черкеску, пояс с кинжалом и саблей, закрыл сундук и торопливо проговорил:

– Идем, малыш, здесь уже нечего делать!

Выйдя на балкон, он бросился ловить нашего черного кота Куырна. Кот метнулся по перилам, молниеносно вскарабкался на столб и, усевшись на балке, удивленно вытаращился на Бечыра: дескать, что с тобой, с чего тебе вздумалось за мной гоняться? Бечыр бросил в сторону Куырна веревку с петлей, и едва кот протянул к ней лапу, петля сразу же захлестнулась. Почуяв беду, Куырна взвыл как бешеный.

Вручив мне кота, Бечыр с зонтом под мышкой метнулся вниз по лестнице. Свернув за угол дома, он внимательно осмотрел неоштукатуренную каменную стену. Потом взял у меня Куырна, посадил его за пазуху и, цепляясь за выступавшие грани камней, полез вверх. Смотреть на это было очень смешно. Бечыр, карабкающийся по стене, и мяукающий кот у него за пазухой! Наконец, Бечыр схватился за карниз и обернулся ко мне:

– Полезай за мной, малыш!

Когда я взглянул на землю с крыши двухэтажного дома, голова у меня закружилась, и мне пришлось опуститься на черепицу, поросшую мягким зеленым мхом. У Бечыра дрожали руки, но в глазах вспыхивали те же искры, что и прежде, когда он доставал из сундука черкеску и все прочее. Он опять сунул мне кота, а сам достал из кармана веревку. Один конец ее он привязал к изогнутой ручке зонта, а другим перепоясал отчаянно сопротивлявшегося Куырна. Царапины на руках Бечыра сочились кровью, рубашка была изорвана в лохмотья, но он не обращал внимания ни на кровь, ни на оголившийся живот. И руки у него дрожали не от страха: он просто хотел успеть до возвращения матери и очень волновался.

Закончив приготовления, он поднял зонт с привязанным к нему котом и сбросил с крыши.

– Счастливого пути, Куырна!

Это было чудо. Четвероногий парашютист, оглашая окрестности душераздирающими воплями, плавно спускался вниз. Бечыр забыл о матери и ее сундуке, об оружии, оставшемся без хозяина, о малолетнем почтальоне Иласе, носившем ужасы войны в своей черной кирзовой сумке. Я не видел Бечыра таким с тех пор, как они с соседским мальчишкой Тотрадзом скакали нагишом на неоседланных конях. Бечыр хохотал и прыгал по крыше, как цирковая обезьяна.

Молодец, Куырна! Вот это парашютист! За проявленный героизм награждаю тебя чашкой молока!

Парашютист мягко приземлился, черный зонт улегся рядом с ним, как летучая мышь с растопыренными крыльями.

– И Чкалов не сразу пересек Северный полюс, малыш! – прыгал вокруг меня Бечыр.

Я тоже радовался и смеялся, потому что знал: в эту минуту он забыл обо всем, кроме игры.

Через несколько дней он прыгнул с крыши с двумя зонтами. Но у него получилось не так ладно, как у Куырна. Как только Бечыр бросился вниз, спицы на обоих зонтах треснули, парашютист грохнулся об землю и долго еще потирал синяки и шишки.

Вот тебе и Валерий Чкалов!

3

Все могло надоесть Бечыру – игра в прятки или, скажем, скачки на неоседланном коне, – но привязанность его к дедушке Кудзи была постоянной. Кудзи часами мог рассказывать о народных героях – Чермене Тлаттаты и Хазби Алыккаты, Кудзи Дзутты и Татаркане Томайты, – и Бечыр, затаив дыхание, слушал его. Потом он играл со сверстниками в этих героев, и на деревенских улицах разыгрывались драматические сцены. Сказки же об одноглазом уаиге*(*Уаиг (осет.) – великан, циклоп) Бечыр мог слушать без конца, он не отходил от дедушки Кудзи до тех пор, пока старик не отсылал его домой: иди, мол, мать тебя будет искать по всей деревне. Бечыр вставал поникший, но с порога оборачивался и спрашивал: «А завтра… завтра приходить нам?» Дедушка Кудзи отвечал с улыбкой: «Приходите, приходите. Сказка такое сокровище, которое можно найти только в детстве. У взрослых не то зрение, чтобы различить все переливы ее цветов и оттенков».

Наверное, я различал эти цвета и оттенки, потому что впечатление от услышанного не покидало меня даже во сне. Проснувшись утром, я первым делом вспомнил вчерашнюю сказку. Растолкав лежавшего рядом Бечыра, я начинал рассказывать ее, но он сразу же прерывал меня: «Прикуси язык, малыш! Во-первых, ты рассказываешь не так, как дедушка Кудзи, а во-вторых, рассказывать сказку днем все равно, что потерять штаны! Хочешь идти в школу без штанов?»

Бывает, человек смотрит на небо и не может оторвать от него глаз – оно кажется ему выше и ярче обычного. Или, скажем, живет он в доме, окна которого выходят к горам, и каждое утро горы предстают перед человеком во всем своем дремучем величии. Но однажды это ежедневное зрелище вдруг зачаровывает человека, и он смотрит на снежную белизну вершин, как на некую святыню. Выходит, что взгляд наш не всегда может уловить суть вещей, а бывает, что мы и сами оказываемся беспомощными перед величием сути и не можем собрать воедино ее составные черты… Так вот и получилось у нас с дедушкой Кудзи. Откуда мы могли знать, что у него хранится где-то фандыр*(*Струнный музыкальный инструмент.) и мы услышим песню, которая откроет нам душевное величие старика.

Был тихий вечер, и сверчки за каменной оградой стрекотали так, будто войны не было и в помине, и почтальон Илас не просовывал «черные бумаги» в щели ворот. Звездное небо пало ничком на деревню, за оврагом, на могучих грабах квакали древесные лягушки, редкий лай собак отскакивал эхом от горных склонов за рекой Саукаба. Бечыр, как всегда, шел впереди, я – следом, а в деревянном домике, спрятавшемся среди вишневых и сливовых деревьев, нас ждал дедушка Кудзи.

Поднявшись на крыльцо и открыв дверь, Бечыр удивленно остановился и приложил палец к губам. Но предупреждение его было напрасно, потому что я и сам уже услышал доносившиеся из глубины дома звуки фандыра и негромкое хрипловатое пение. Это была песня о Таймуразе Кодзырты, слышанная нами тысячу раз, но дедушка Кудзи пел ее так, что она звучала словно впервые. Он вложил собственную боль в трагический лад песни и тем самым еще больше возвысил героический дух Таймураза Кодзырты.

Ой, нана,*(*Мать, ласкательное.) сшитая тобой

Серая черкеска

В жестоком бою

Заменила мне панцирь Церека*(*Панцирь Церека – чудесный панцирь, принадлежавший мифическому богатырю Цереку.)

Сгорбившись, старик сидел на низкой треногой скамейке. Струны из тугих воловьих жил ровно гудели под его пальцами. Фандыр лежал на коленях Кудзи, и в такт мелодии старик подталкивал его грудью.

Меч ее не сечет,

И пуля не пробивает.

В узком ущелье

Пули кабардинских князей

Градом летели на меня, нана…

Голос дедушки Кудзи то срывался, то взлетал ввысь. Я ничего не знал о его прошлой жизни, но чувствовал, что он поет не только о Таймуразе, но и о себе самом.

Ой, Кодзырта, своего рябого быка,

Которого не разрешили мне

Поменять на ружье,

Теперь заколите для поминок…

Мы с Бечыром застыли в дверях как заколдованные. Лицо старика было скрыто от нас, но, казалось, мы видели, как по его морщинистым скулам текут слезы. Потом фандыр заглох, и сперлось дыхание Кудзи.

Я бы с этим ружьем

Наделал бед князьям.

Заклинаю тебя, нана,

Не горюй по мне…

Заметив нас, старик умолк и перестал играть. Потом провел шапкой по лицу, медленно сдвинул ее на глаза и, отложив фандыр, улыбнулся.

– Пришли, мальчики мои? – проговорил он хрипло.

Мерцала коптилка, плясали тени на стене. Кудзи поглаживал нас и не знал, что сказать. Бечыр стал перед ним на колени и прошептал умоляюще:

– Сыграй еще, дедушка.

Кудзи покачал головой и протянул ему фандыр.

– Не-е-ет, сынок! Теперь ты на нем будешь играть.

Это растянутое «не-е-ет» прозвучало в тихой комнате, как горькое рыдание. Что-то оборвалось у меня внутри. В тишине слышалось частое дыхание Бечыра и однообразное кваканье далеких лягушек.

– Как же это, дедушка? Как я буду на нем играть? – выговорил, наконец, Бечыр.

– Играй так, сынок, как играл на нем… его прежний хозяин, -сказал дедушка Кудзи.

– Жалко фандыра, – бормотал Бечыр. – Я же не умею играть…

– Жалко было, когда он лежал там… забытый всеми. Возьми и береги его.

– Хорошо, дедушка… Раз так, я пойду, – Бечыр растерянно топтался перед стариком. – Пойду я, дедушка, – повторил он и, прижав фандыр к груди, двинулся к выходу.

Через некоторое время я узнал, что хозяином фандыра был сын дедушки Кудзи, Сослан, замученный белогвардейцами на глазах у связанного отца.

4

Бечыр берег фандыр как зеницу ока. Еще недавно прыгавший на зонтах с крыши нашего дома, он как-то сразу переменился, стал взрослее и строже. Песня старика потрясла его до глубины души, и я чувствовал, что ему нужен кто-то рядом, человек, с которым можно быть откровенным до конца. Я, конечно, для этой роли не подходил – меня он по-прежнему, величал «малышом».

А мне, что ни ночь, снился раненый кабардинскими князьями Таймураз Кодзырты. Всякий раз, когда я поспевал ему на подмогу, оказывалось, что это не Таймураз, а мой брат Бечыр. Я убивался от горя, а он меня успокаивал: «Не бойся, малыш, и ничего не говори матери и дедушке Кудзи. А с этой раной, нанесенной мне коварными князьями, я справлюсь с помощью подаренного мне фандыра. Иди, малыш, и будь спокоен». Я стоял над ним и почему-то не мог согнуться, чтобы перевязать его зияющую рану. «Чтобы справиться с князьями, нужен не фандыр, а оружие, которое тебе не разрешили выменять на рябого быка!» – кричал я во весь голос. «Нет, малыш, ты не прав! Фандыр дедушки Кудзи в сто раз сильнее любого оружия! В сто раз сильнее! В сто раз!»

Как то среди ночи, стараясь не разбудить меня, Бечыр осторожно вылез из-под одеяла и на цыпочках подошел к кровати матери. Тихонько мурлыкал лежавший у меня в ногах черный кот Куырна, где-то за рекой Саукаба ухал филин, трещал в темном углу одинокий сверчок.

– Мама!

Шепот Бечыра звучал в ночи, как треск сухих сучьев. Вернее, как шуршание пергамента, сминаемого в кулаке. Странный был голос, я почти не узнавал его.

– Что с тобой, сынок? – шепотом отозвалась мать. Она провела шершавой ладонью по курчавым волосам и загорелому лицу Бечыра. Он тяжело дышал, комок, застрявший в горле, не давал ему говорить. Шепот перешел в хрип.

– Мама, я не знал, что такие люди, как дедушка Кудзи, могут плакать.

Мать молчала. Умолк и сверчок. В комнате стало совсем тихо.

– Он не плакал… Он пел, – замычал я в темноте.

Никто мне не ответил, но я чувствовал, как дрожит Бечыр.

– Эх, ты, малыш, – произнес он, наконец. – Не можешь отличить песню от рыданий мужчины. Если это была песня, то что же такое плач?

Послышался шорох одеяла, и мать поднялась с постели.

– Что за черный день настал для моего очага? – проворчала она, зажгла свечку, и я увидел в мерцающем свете фигуру матери и Бечыра, стоявшего у ее кровати.

– Мама, ты видела когда-нибудь, чтобы дедушка Кудзи плакал? – голос Бечыра дрожал, как огонек свечи.

– Нет, сынок…

– Какая же сила нужна, чтобы запереть свое горе в сундук и двадцать лет никому не показывать!

– Это могут только люди вроде нашего старика.

– Двадцать лет он молчал, а теперь вот открыл свое горе мне и малышу, мама.

– Значит, он считает вас взрослыми, сынок.

– Горе, идущее оттуда, – Бечыр показал рукой куда-то вдаль, – к дедушке Кудзи пришло раньше, чем к другим, мама. На двадцать лет раньше.

– Да, сынок. Ему никто не приносил «черную бумагу». Он видел это собственными глазами… Он потому и молчит, сынок, что сейчас больно всем.

Бечыр снял со стены фандыр и поднес его к свече.

– Мама! Две вещи были у дедушки Кудзи – фандыр и песня. Он хранил их целых двадцать лет, а теперь подарил нам с малышом.

– Такой подарок нужно беречь, сынок.

– Будем беречь, мама!

Всю ночь Бечыр лежал с открытыми глазами, и я чувствовал, как подрагивали его длинные ресницы. На заре я уснул наконец, но тут мне опять приснился Таймураз Кодзырты с его раной, и я снова проснулся, теперь уже от страха.

Что-то случилось с Бечыром. Он перестал выходить на улицу и целыми днями сидел с фандыром на коленях. Играть он не умел, и кроме нескладного бренчания ничего у него не получалось. Но песня дедушки Кудзи и его наказ не давали ему покоя. Однажды Бечыр даже попробовал спеть под фандыр, но и тут ничего не получилось. «Как ты не понимаешь, малыш, что мне стыдно перед дедушкой Кудзи!» – закричал он, но я так и не понял, почему это ему должно быть стыдно.

Наконец, он научился играть. Пальцы ожили, стали послушными, ловкими, и я уже не знал, кем все-таки станет Бечыр – летчиком или музыкантом.

Меня радовало приятное гудение фандыра. Прислушивалась и мать, но она догадывалась, что за этой музыкой ее сын таит что-то очень важное.

– Отдохни, сынок, и фандыру дай отдохнуть, – умоляла она, тревожась, но Бечыр все пел и пел героическую песню о Таймуразе Кодзырты.

5

Дни ползли друг за другом, с начала войны прошло уже много времени.

Деревенские парни один за другим уходили на фронт. Ушел и соседский мальчишка Тотрадз, который всего на полтора года был старше Бечыра. Деревня опустела, затихла, и если где-нибудь слышался смех, то причиной веселья могло быть только одно: почтальон Илас принес кому-то треугольное письмо с фронта.

Во мне и поныне живет страх перед облезлой кирзовой сумкой Иласа. Как только он показывался на краю деревни, люди прятались за воротами и оградами и, замерев, следили за мальчишкой, носившем с собой ужас войны.

– Сейчас во всем мире нет человека страшнее, чем почтальон Илас, – сказал как-то Бечыр.

Я удивленно вытаращился на Бечыра. Меня поразила сама мысль о том, что этот маленький, печальный Илас может показаться кому-то страшным.

– Что плохого он тебе сделал? – упрекнул я брата.

– Малыш, разве я назвал Иласа «плохим»? Я сказал: сейчас во всем мире нет страшнее человека, чем почтальон Илас.

– Разве между «плохим» и «страшным» есть разница?

– Есть, малыш. Быть страшным Иласа заставляет война… Если не веришь, посмотри собственными глазами, – он сунул мне какую-то бумагу.

Как только я развернул ее и увидел черную кайму, в глазах у меня потемнело, под ногами дрогнула земля. Буквы смешались, как муравьи в муравейнике, и я смог разобрать только слово «погиб».

– Бечыр! Бечыр! Бечыр! – я ничего не мог выговорить, кроме имени брата.

– Не надо, малыш. Только не плачь.

– Ведь Тотрадз же… совсем недавно ушел!

– Не смей плакать!

– Ведь вы вчера еще скакали с ним на неоседланных конях!

– Не плачь, малыш.

– Откуда оно у тебя?

– У Иласа взял.

Так вот почему он каждый день ходил встречать Иласа!

Бечыр побледнел, губы его дрожали. Одну за другой он вытаскивал из кармана «черные бумаги» и давал их мне. Он смотрел: прищурившись, в ясную синеву неба, словно пытался различить в нем души погибших… Родной наш дядя, шутник и балагур Баграт. Сын старого плугаря Бика – тихоня Гиуарги. Сыновья вдовы Терезы – Авксентий и Иуане. Средний сын Беджа Теблойты – богатырь Архип. Наш деревенский пастух, сирота Тотрадз… Бумаги жгли мне ладони, и я вернул их Бечыру.

– Надо раздать их матерям.

– Ты что, свихнулся, малыш? Раздать мог и сам Илас, но он таскал этот груз в своей сумке целый месяц.

– А что с ними делать, Бечыр?

– Спрячем до конца войны.

– А матери будут ждать?

– Пусть ждут. Так лучше, малыш. Причитания семи матерей страшнее самой войны, а сейчас нужно воевать.

– Их семь, Бечыр?

– Да, семь… Хотя нет, не семь. – Он выбрал среди бумаг похоронную на Нестора Джергаты и прохрипел: – Эту некому отдать, малыш! У Нестора Джергаты никого нет! У Нестора Джергаты нет даже матери, малыш!

У меня пересохло во рту, я слова не мог вымолвить, не то сказал бы Бечыру, что он сильнее дедушки Кудзи, что они с Иласом сильнее всех на свете, раз взялись нести в своих сердцах горе всей деревни.

Перед глазами моими стоял Тотрадз. В залатанной рубашке, в стоптанных чувяках. Вот он прыгает с дерева в ледяную воду Саукаба, вот скачет верхом на неоседланном коне. Рассудок мой не мог принять того, что Тотрадза уже не было в живых и он не крикнет с улицы Бечыру: «Эй, сын Деденага Арахдзау*, (*Арахдзау – герой осетинского нартского эпоса) выходи и покажи свое лицо, если ты не трус!» И не услышу я больше шуток дяди Баграта, и вокруг образуется черная пустота…

– А если Илас зайдет с такой бумагой… в наш двор? – буркнул Бечыр.

Кровь застыла у меня в жилах.

– Замолчи, ты! – заорал я.

– Я-то буду молчать, малыш. Илас тоже будет держать язык за зубами. А вот ты…

Бечыр боялся за меня. Он все ходил вокруг да около, но я уже готов был ко всему. И он показал мне, наконец, «черную бумагу», адресованную матери. Солнце померкло в небе, наступила тьма. Бечыр, как слепой, бежал по кукурузному полю, и под ногами его трещали, ломаясь, стебли. Впервые в жизни я видел Бечыра плачущим.

– Это им не пройдет даром! Это им не пройдет даром! – рыдал он.

Я гнался за ним, но зачем? Спроси меня сейчас – не отвечу.

Всю ночь в моих висках стучало: «Это им не пройдет даром!» Бечыр лежал рядом со мной и сдерживал дыхание, боясь, что из горла его вместе с выдохом вырвется стон. Я изо всех сил притворялся спящим. В другом конце комнаты спала мать. Ей тоже было тревожно, и она вскрикивала во сне, что-то шептала. Утром мне жалко было смотреть на нее. Она ходила за Бечыром и все спрашивала его со страхом и надеждой.

– Сынок, ты не видел Иласа?

От одного упоминания этого имени меня пробрала дрожь, и я чуть было не крикнул Бечыру: «Отдай бумагу маме!» Но в тот же миг я вспомнил сироту Нестора Джергаты, и крик застрял в моем горле: «Прав Бечыр. Если уж дело на то пошло, то кому отдать похоронку Нестора Джергаты?»

Я не находил себе места, а Бечыр как ни в чем не бывало развел в очаге огонь, поставил на треножник кастрюлю со вчерашней кизиловой похлебкой и стал сосредоточенно набивать свои чувяки мягким сеном. Почувствовав спиной взгляд матери, он даже тихонько запел. Мать улыбнулась, но я-то знал, во что обходилась Бечыру песня. Я задыхался, и спасти меня могло лишь одно: тот безудержный детский плач, когда весь мир виноват перед тобой и ты во весь голос оплакиваешь себя. Я не мог смотреть на мать. Нужно было уйти из дома, иначе недолго было и разрыдаться, выдать тайну. Я схватил свою школьную сумку и молнией метнулся во двор. Меня настиг голос Бечыра:

– Малыш, ты чего так рано? – голос был такой удивленный, словно Бечыр не знал, почему я так рано выскочил из дома.

6

Бечыра не было весь день, а вечером он явился хмурый как туча.

– Был у военного комиссара, – проговорил он нехотя.

Я давно ждал этой минуты. Страшно даже подумать, каких бед может натворить лавина, сорвавшаяся с горы, но во сто крат страшнее видеть это собственными глазами и сознавать свое бессилие. Тяжкое дыхание войны коснулось меня, когда Илас принес в деревню первую похоронку. Но настоящий ужас я ощутил, когда на «черных бумагах» отца и Тотрадза прочитал слово «погиб». Однако в тот момент между мной и войной стоял Бечыр. Теперь же она подступает ко мне вплотную. Мысль эта показалась мне настолько жуткой, что я закричал, не сдержавшись:

– Бечыр! Не надо! Не оставляй меня одного!

– Ну что ты, малыш? Ты же мужчина!

– Бечыр, родной, не уходи! Тебе еще не надо!

– Надо, малыш. За Тотрадза, за дядю Баграта, за Нестора Джергаты, которого кроме деревни и оплакать некому! Эх, ты, малыш! Не зря же дедушка Кудзи подарил нам фандыр и песню!

– Тебя не возьмут! Ты еще маленький!

– Он и не взял меня. Так что успокойся, малыш.

– Кто тебя не взял?

– Да тот, безрукий комиссар.

– Комиссар? Ты сам разговаривал с ним?

– Разговаривал, малыш, но какой прок? Я с ним серьезно, а он хохочет. «Чего вы смеетесь?» – хотел я спросить его, но он, видно, и сам заметил мою обиду. «Слушаю, – говорит, – товарищ Бечыр, докладывай!» Не знаю, что со мной случилось, но я и в самом деле залепетал, как мальчишка. Я лепечу, а он улыбается. Тогда я разозлился и сказал: «Товарищ комиссар, в нашей деревне нет двора, из которого не ушел бы хоть один мужчина, а из некоторых и по два, и по три… А наша мать, – говорю, – разве хуже других?» Говорю, а сам смотрю на него с презрением: чем в бумагах копаться, думаю, шел бы на фронт воевать! А он будто мысли мои читает – улыбается себе и улыбается…

Все дороги вели Бечыра в военкомат, но я не думал, что это случится так скоро.

– Тут он встал, и я увидел пустой рукав, засунутый за пояс. Мне стало так стыдно, что я опять залепетал какую-то ерунду. Потом пришел в себя и повторил: «Моя мать не хуже других».

– А он что сказал?

– Да, говорит, твоя мать не хуже других, и она уже отдала фронту главу своей семьи.

– Значит, он пока не знает… о «черных бумагах»?

– Он спрашивал меня о матери.

А откуда он знает о ней?

– Он знает обо всех детях, о матерях и женах фронтовиков. Ему известно и то, что от отца уже долгое время нет писем, – тут голос Бечыра задрожал. – «Ничего, – говорит, – не надо забывать, что на поле боя у солдата не всегда есть возможность писать. Впрочем, – говорит, – ты мужчина и тебе нечего объяснять суть военных дел! Успокой, – говорит, – мать и скажи ей, что не грех иногда перечитать и старые письма…»

– Перечитать старые письма? Бечыр, почему мы до сих пор не подумали об этом?

– Я-то подумал, малыш, но мне жаль маму. Она такая наивная и доверчивая…

– Если бы у Нестора Джергаты была такая мама! Я бы сам написал письма и читал ей, будто они Нестором написаны.

– Ты прав, малыш! Святая ложь для матери почти что правда… Наверное, и комиссар был прав. «Ты, – говорит, – товарищ Бечыр, видать, храбрый мальчик, но до призыва тебе еще далеко. На фронтах положение у нас трудное, но не такое, чтобы мальчишек под винтовку ставить».

– Правда, Бечыр! Тебе еще и семнадцати нет!

– Да, малыш, но есть неписаный закон, по которому идущий вслед берет оружие павшего. Так нас учил дедушка Кудзи. А теперь ответь: кто возьмет оружие отца, если не я?

– Так ты и сказал комиссару?

– Так, малыш, но он все равно судил и рядил по-своему. «И в тылу, – говорит, – нужна не меньшая храбрость». Будто я и сам не знаю! Ждать каждую минуту почтальона и видеть в глазах женщин страх не легче, чем сидеть в окопе! Но я ведь не мог сказать, что у меня уже нет сил таскать эти «черные бумаги»! – он вынул из кармана пачку похоронок и поднял над собой как знамя. – Я не признался этому безрукому комиссару, что не могу больше слышать причитания матерей и хочу уйти туда, где кроме страха есть еще и возмездие…

Он упал на землю и стал бить по ней кулаками. Глядя на Бечыра, я понял, что он больше не сможет притворяться беззаботным весельчаком, наигранному спокойствию его пришел конец.

– Ты, говорит, еще мальчишка! – кричал во весь голос Бечыр. – Пусть будет по-вашему, товарищ комиссар! Пусть я мальчишка, но разве Илас не мальчишка? Разве Тотрадз не мальчишка?! Что сказать его матери, как ее успокоить? А Нестор Джергаты что, не мальчишка?! Где они, Нестор и Тотрадз? Может, вы скажете, товарищ комиссар, что они в дальнем конце деревни играют в чижика, а? Где отец и дядя Баграт? Кто заставит фашистов платить собственной кровью за их кровь?

Я представил себе бесконечную дорогу, уводящую Бечыра от нас с матерью, и мысленно проводил его, и смотрел вслед до тех пор, пока он не превратился в едва различимую точку. Испугавшись, я тут же возвратил его назад.

– А как же мама? – спросил я дрожащим голосом.

– Ты же мужчина, малыш. Ты должен присматривать и за мамой, и за дедушкой Кудзи.

– Как же я буду встречать Иласа? Я боюсь его черной сумки!

Бечыр подошел ко мне и обнял за плечи.

– Не надо встречать Иласа, малыш. Он знает все.

– Бечыр, мы с мамой будем ждать тебя на краю деревни. Если Саукаба разольется, Сао перевезет тебя на наш берег.

– Хорошо, малыш. Я скоро вернусь, и мы поставим памятники Тотрадзу и сироте Нестору, – он закрыл лицо руками и заплакал.

Я гладил его курчавую голову и молчал. Потом Бечыр протянул мне истрепанную пачку похоронок и сухо произнес:

– Что бы ни случилось, никому их не показывай до конца войны. И ни слова маме! А дорогу на фронт я отыщу и без комиссара!

… Утром я нашел на подоконнике записку:

«Мама и Дзамбол! (Слава богу, впервые он обратился ко мне по имени!) Не пугайтесь, я ухожу туда, где сейчас все лучшие мужчины нашей деревни. Бечыр».

Эх, Бечыр, Бечыр! Как же ты оставил меня одного? Неужели ты думаешь, что и я не хочу быть там, где сейчас лучшие мужчины нашей деревни? Зачем ты ушел, ведь мама говорит, что у тебя молоко еще на губах не обсохло! Видишь, куда повели тебя думы о Чкалове, Робинзоне Крузо, нартовском Сослане и фандыре дедушки Кудзи?

Я бросился искать фандыр, но его не было. Он вместе с хозяином ушел на фронт.

7

Примерно через месяц после этого в наш дом как сумасшедший ворвался почтальон Илас. Он размахивал треугольным письмом.

– Тетя Нанион! Тетя Нанион! Я принес письмо от Бечыра!

Мать бросилась навстречу Иласу и обняла его вместе с письмом.

– Илас, мой мальчик! Да наградит тебя Бог долгой жизнью и радостью! – читать она не умела, но узнать курчавый почерк Бечыра было нетрудно. Она передала письмо мне: – Читай медленно, чтобы я услышала его голос.

«Мама и Дзамбол! Пишу вам из Одессы. Я очень спешу, мама, но должен написать, чтобы ты хоть что-то знала о своем непослушном сыне. Мама, прости меня за все. Я не мог иначе. Мне было страшно жить. Я стал бояться твоего взгляда и появления Иласа, который прятался от людей так же, как люди прятались от него. Я не мог, мама, я сдался и ушел туда, где нет места страху. На передовую меня пока не пускают, и я вынужден есть солдатский паек даром. Здесь почти как в тылу. Придет время, Гитлер ответит за все… Мама, еще раз прости меня. Передайте дедушке Кудзи, что его фандыр здесь, в окопах, что вместе с ним воюют его хозяева, живые и неживые. Привет всем. Ваш Бечыр».

Коротка радость, но и горе должно быть коротким. Открой ему дверь настежь, и оно раздавит, растопчет тебя. Отняла у тебя война правую руку, как у комиссара? Отняла у тебя сына, как отняла Тотрадза и сироту Нестора? Все равно ты должен терпеть боль молча, иначе от твоих стенаний удвоится боль других. Так учил меня Бечыр. Это доказал своей жизнью дедушка Кудзи. А теперь я сам повторяю это матери, перечитывая ей старые письма Бечыра. Повторяю, чтобы она не выглядывала ежеминутно в окно и не спрашивала: «Где Илас? Ты не видел его? Почему до сих пор нет письма от Бечыра?»

Кажется, только вчера Илас принес в наш дом треугольную радость. Но сколько уже прошло с тех пор? Сколько часов, дней? О, эти минуты, растянувшиеся, как века! Сколько раз может нагрянуть беда за одну лишь минуту, за одну человеческую жизнь?

Зайдет Илас во двор, принесет радость, а потом исчезнет, и жди его целую вечность! А заходит он к нам все реже и реже. Мать бредит по ночам, разговаривает то с Тотрадзом, то с Бечыром. Все упрекает сына: «Почему ушел ночью? Разве так поступают! Я бы тебе хоть носки положила в дорожную сумку». А иногда упрекает Иласа и тут же начинает его утешать: «Не плачь, мой мальчик, не плачь. Будем терпеть вместе”… Я уже не могу обещать матери, что вот, мол, скоро придет Илас. Я боюсь его черной сумки, избегаю ее, прячусь. Но если в ней радость, пусть она найдет меня сама…

Вот и сейчас: я смотрю, как Илас, открыв калитку, крадучись пробирается в наш двор, и не знаю, то ли бежать навстречу, то ли спрятаться в самый дальний угол. Четырнадцатилетний почтальон стоит перед моей матерью с поникшей головой, как будто виноват, что опоздал с письмом Бечыра. Я выглядываю из-за спины матери, вижу немытые руки Иласа, его печальные глаза и вспоминаю слова брата: «Сейчас он самый страшный человек на земле».

– Тетя Нанион, прости меня! Не утерпел… открыл письмо Бечыра…

– Илас, мальчик мой! Какая разница, кто его откроет? Лишь бы оно было!

«Ранен в колено, – писал Бечыр. – Не рана, а царапина. Меня больше задел упрек сержанта Скворцова: «Не лезь в глотку фашиста, это тебе не игра в чижика. Пуля достает этих нелюдей и на расстоянии!» Меня-то учит, а сам идет на них, как на таран. Посмотрели бы, как он бросается на эту сволочь! Зубами их грызет! Я каждый раз задаю себе вопрос: какое зло надо совершить, чтобы заслужить ненависть такого человека, как Скворцов? Как-то я спросил его об этом, но у него будто язык отнялся. Потом он ударил кулаком по колену и процедил сквозь зубы: «Они должны мне!» Они должны всему миру, но Скворцову особенно, потому что его дочь и сынишка попали под бомбу, и он не нашел даже их костей… Поди, докажи теперь, что ярость Скворцова не святое чувство!»

Мать останавливает меня:

– Что ты бормочешь себе под нос? Читай громко!

Я читаю громче, но временами покашливаю, чтобы с языка не слетело нечаянно то, чего она не должна знать.

«Фандыр дедушки Кудзи воюет за двоих, а может, и троих солдат. «Под твой фандыр я еще спляшу перед рейхстагом», – шутит иногда сержант Скворцов. Дай бог ему здоровья, я тоже спешу к рейхстагу, но когда он настанет, этот день?»…

Притихла деревня, безмолвствует и мать: что-то давно уже не видно Иласа. Я не могу уже видеть эту бессловесную мольбу в ее глазах и сажусь, чтобы написать ей письмо за Бечыра, но меня удерживает он сам, Бечыр: «Что ты делаешь, малыш? Пожалей ее. Ты же знаешь, какая она наивная и доверчивая».

Дни сливаются в один бесконечный кошмар. Мать не выдерживает и сама идет искать Иласа. Но я-то знаю: она не найдет его, потому что он прячется от всей деревни.

8

Дедушка Кудзи стоит у себя во дворе и поверх каменной ограды смотрит вдаль, на проселочную дорогу.

«Кого он ждет? – из-за ограды я не вижу дороги, зато слышу шорох легких шагов на улице. – Какой же я дурак! Кого он ждет? Он ждет фандыр, ушедший на войну. Фандыр и его хозяина».

Шорох стих, и послышался скрип калитки. Приподнявшись на цыпочках, я глянул через ограду и, увидев у калитки Иласа, присел, затаившись: «Зачем он пришел к дедушке Кудзи? Опять я забыл о фандыре и его хозяине… Ведь у Иласа в руках фандыр! О, боже, да это фандыр Бечыра и дедушки Кудзи!»

У Иласа подрагивали плечи, и я догадался, что он плачет беззвучно, так, чтобы никого не растревожить. Дедушка Кудзи тронулся с места и пошел навстречу почтальону, явившемуся нежданно и негаданно. Илас бросился к старику.

– Дедушка! Не могу я больше! Не могу прятать фандыр! Но как мне показаться с ним у тети Нанион?!

Я не мог двинуться с места.

– Не могу! Не хочу, дедушка! Хоть Бечыр и наказывал мне держать «черные бумаги» до конца войны, но как же прятать фандыр?!

Какая-то сила перебросила меня через ограду, и я выхватил у Иласа треугольное письмо.

– Крепись, мальчик! Помни о матери, – говорил дедушка Кудзи, а у самого дрожала рука, сжимавшая посох.

Письмо выпало из моих рук и, кружась, опустилось на землю.

«Много бед помог перенести нам фандыр Бечыра. Но на этот раз он подвел и себя, и своего хозяина. Оба смертельно ранены одной пулей. Сержант Скворцов».

Письмо было короткое, а горе безысходное.

В глазах у меня потемнело, я весь дрожал. Казалось, какой-то черный котел накрыл меня с головой. Хорошо еще, что в нем оказалась дырочка величиной с птичий глаз и сквозь нее просачивался воздух, и виднелись облака, сбившиеся в небе, как отара овец. Хотя нет, это был не воздух, а какая-то тягучая жидкость, каждая капля которой отдавалась в моем помутившемся разуме криком: «Мальчик! Мальчик! Мальчик!» От потери сознания меня спасло то, что притупившийся слух мой улавливал голос дедушки Кудзи.

– Мальчик! Мальчик мой! – рыдал старик, и я не мог понять, к кому он обращается, ко мне или к Бечыру.

Старик словно прирос к земле. На бороде его блестели слезы. Он гладил рану фандыра и всхлипывал:

– Мальчик мой! Мальчик!..

Второй раз я видел его плачущим, но теперь он не играл на фандыре и не пел песню о Таймуразе Кодзырты.

– Идем! – сорвалось, наконец, с его уст, и я поднял письмо.

Он шел впереди нас с Иласом и на вытянутых руках нес моей матери фандыр.

С тех пор в реке Саукаба утекло много воды. Война давно кончилась. Бечыр навеки остался в братской могиле где-то на подступах к Одессе, а раненый фандыр благодаря сержанту Скворцову нашел родной очаг.

Мать оказалась очень сильной. Она устояла перед горем, а я остался с похоронками, которые Бечыр должен был раздать после окончания войны. Я жду Бечыра каждый день, но его все нет и нет.

Мать перевязала рану фандыра черной повязкой и повесила его рядом с фотографией Бечыра над кроватью. С противоположной стены на них взирают отец и дед Сауи, но их фотографии без черной каймы…

Как-то к нам зашел дедушка Кудзи. Он уселся, покряхтывая, на скамейку, и спросил мать:

– Невестка, не найдется ли у тебя араки?

Мать удивилась, потому что дедушка Кудзи был непьющий. Она бросилась к шкафу.

– Как же, ма хадзар*! (*Моя опора.) Как не найдется!

Старик пожелал счастья нашей семье, не забыл и почтенных предков, а упоминая об усопших, посмотрел в угол, где висели портрет и фандыр Бечыра.

– Пусть живут в царствии небесном ушедшие от нас безвременно… – Он запнулся и, протянув руку к портрету, с трудом закончил тост: – За здоровье Бечыра!

Мать заплакала навзрыд.

– Какое же здоровье может быть у мертвых, да принесу я в жертву за тебя свою несчастную голову!

– Ты не права, невестка, – голос старика задрожал. Он встал и, постукивая посохом, прошел мимо фотографий, сделанных покойным Сандро Роинишвили. Остановившись перед портретом Бечыра, старик долго что-то шептал. Потом снял со стены фандыр, вернулся и снова сел на скамейку.

– Ты не права, невестка! Ты не права, мать невозвратившегося сына! – он задел пальцем струну, и раненый фандыр задребезжал, как треснувший колокол.

– Оставь его! Видано ли, чтобы воскресали мертвые?!

– Не оставлю, невестка! И тебе советую не склонять голову перед смертью, не то приберет она и тебя.

Старик достал из кармана кусочек воска, размял его и залепил дырочку от пули. Потом пальцы дедушки Кудзи пробежались по струнам, и я снова услышал звонкий голос старого фандыра.

– Где его хозяин, где? – плакала мать, но старик продолжал играть.

Мой маленький сынишка Бечыр стоял перед дедушкой Кудзи и, прижавшись к его коленям, гладил покатый бок фандыра. Старик посмотрел на мальчишку и улыбнулся:

– Вот новый хозяин фандыра, невестка!

Он вложил фандыр в руки маленького Бечыра, надел шапку и, постукивая посохом, пошел к выходу.

А тяжесть семи «черных бумаг» мы с Иласом ощущаем и по сей день, потому что Бечыр не вернулся, а без него мы не смогли разнести их по адресам.