Александр ТАЖБУЛАТОВ. Лодка

ДОЖДЬ

…Алтай. Осень. Дождь. Невидимый, частый. Его даже не слышно. Просто нескончаемый шорох. Под ногами желтые листья на жухлой траве. Пропитанная водой земля, сочащийся влагой мох на мокрых камнях и шелест дождя. Сухо только под кедром, его длинные иглы не пускают воду вниз, и под этим деревом можно сидеть, пережидая дождь без боязни промокнуть. Не слышно птиц. Они прячут свои голоса от дождя в камнях скал и кронах еще не полностью раздетых ветром деревьев. С дождем никто не спорит, один только ветер пытается возразить, слабо касаясь острых ветвей. Дождь. Осень. Воздух тот же, что бесконечно далеко от нас вдыхали воины Чингиз-хана, терпкий прелой травой, сырой, быстрый. Слабый отзвук дыма далекого костра рождает в душе покой и желание быть ближе к огню. Конь идет, поскрипывая сбруей в такт шагам. В мокрой гриве репейник и желтые хвоинки… Дорога и дождь. Путь тянется длинно, повторяя все волны изгибов, подъемов и поворотов тропы. Камни изломанных временем скал порой так близко, что сдавливают тропу к самому краю и заставляют смотреть вниз, где за серым дождем скрывается глубина ущелий. Дождь. Он не дает разглядеть даль, прячет горы вокруг в тонкие линии наброска карандашом, не дает взгляду насладиться деталями и увидеть снег на самых далеких вершинах. Лишь иногда он вдруг стихает немного и открывает глубину пространства, в котором тонешь всем существом своим. В такие секунды понимаешь, что летишь. Нет коня, тропы, тебя самого. Растворяешься в запахе травы и дождя и – летишь. Внутри тебя все звенит от полета, сердце останавливается, чтобы не мешать тебе, и ты летишь. В дождь. В даль, которую невозможно просмотреть до дна. Летишь, переставая быть собой, становясь частью дождя, ветра и дыма костра, который тебя ждет… Мокрая лапа пихты бьет по щеке. Ты снова на тропе. Конь дышит гулко. Он устал. Идти еще далеко.

Дождь. Осень. Алтай…

САД БЕЗУМИЯ

Он прекрасен – этот сад. Высохшие деревья воспоминаний, живые лишь формой своей. Свежий ветер и слеза, изменяющая пейзаж до неузнаваемости. Болото желаний и цветы с ароматом женщины. Странные птицы говорят голосами ушедших: они неразличимы в общем крике, но нежны своими прикосновениями к сердцу.

Смерть ходит рядом, она робко пытается успокоить меня, прохладными ладонями касаясь висков.

Здесь можно кричать от счастья, как от боли, и никому нет до этого дела.

Я заглядываю смерти в пустые глазницы и в их глубине вижу знакомую тишину.

Ложусь на траву лицом вниз и закрываю голову руками. Насекомые тревожат своей звенящей жизнью, а время бросает в меня пригоршни песка. Рядом садится кто-то, и нежные пальцы рождают песню. Я не поднимаю глаз, чтобы не увидеть личину ненависти, и эта ложь – прекраснее любви.

Стихает ветер, воздух останавливается и дыхания нет. Появляется солнце и яркие краски. Засохшие деревья вдруг расцветают восхитительными цветами, у которых нет запаха. Отовсюду течет вода, и окружающее начинает таять, обращаясь в ничто. Остатками воздуха из груди выталкиваю слова любви как проклятье и, успокаиваясь, лежу, поднимаемый водой в окружении цветов.

Птицы, кружась, спускаются с небес и садятся на воду рядом. Я уже слышу их голоса раздельно, и они понятны мне.

Вода внезапно исчезает, и падение заставляет меня расправить крылья, чтобы лететь. Радость обретения свободы захлестывает дрожью. С высоты я вижу то, что еще мгновение назад существовало недостижимо. Полет мой легок и невесом.

Ко мне подлетает птица с родным лицом, и я рыдаю оттого, что невозможное свершилось и, наконец, можно просить прощения. Мы складываем крылья, и, камнем падая вниз, обнимаемся крепко. Нам больше не грозит разбиться – безумие сделало нас бессмертными. Нет больше страха за жизнь, как и ее самой. Тугой воздух вызывает желание парить бесконечно, и мы, разжав объятия, разом расправляем крылья. Спускаемся, кружась к желтой воде, и садимся на упругие стебли цветов.

Я прикрываю глаза и вдыхаю этот восхитительный запах. Так пахнет тело женщины после ночного купания в летнем озере. Она выходит из воды, и этот звенящий внутри меня аромат едва слышен, но вот она подходит ближе, и глаза ее закрывают от меня весь мир. Все исчезает, даже я сам, только отражение мое в черных зрачках и запах, и цвет желания.

Круги, расходящиеся по воде, видны над головой, и чувства обманывают меня нереальным – оно в дыхании. Я вдруг плыву, бок о бок со своим отражением, и улыбка его ободряет, дарит радость и свет этого странного мира.

Мне прохладно, а подниматься трудно, и дыхания вновь не хватает. Холод внизу. Там же остатки моего страха и боль.

Я просыпаюсь от озноба, костер мой погас, но река по-прежнему несет саму себя, продираясь сквозь каменные берега. Ночная птица царапает луну своим крылом и коротким криком одиночества бьет в сердце. Сырость, ветер и запах пустоты.

Из темноты выходит кто-то и молча смотрит, как я разжигаю огонь. Пламя разгорелось, но вокруг уже никого.

Силюсь вспомнить женщину, ту, чья тень только что была рядом, но в памяти тело изменяется, истаивая, лишь аромат ее еще живет мгновение.

Большая рыба ударяет по воде у переката, ночь просыпается и жизнь возникает вновь.

ИНТЕРНЕТ

…А на кой мне Интернет? Я люблю, когда сеном пахнет, когда корова, где-то в хлеву, вздохнет тихо. Месяц когда, молодой, остриями своими звездочки на темнеющем небе наколет. И рекой пахнет и костром рыбацким, и в соседях разговор о чем-то простом, понятном. Табак люблю, на крыльце высоком после бани. Женщину люблю, руки ее мягкие и шепот ни о чем, когда все понятно еще от Адама. Люблю, когда утром вода в реке тихонечко поет колоколами далекой церкви, и умыться люблю этой водой, звонкой и чистой…

А еще жизнь люблю за то, что все это в ней есть и будет хоть сколько-нибудь еще, немного, может, но будет точно!

Зачем мне Интернет? Цивилизация? Какая? Чья она, эта цивилизация? Лично у меня – своя.

ЛИ

Французский мужик точно знает, сколько Лье от его деревни до Парижу. И китайский мужик знает, сколько Ли от горы до горы посохом мерить. Один только русский мужик, сидя в телеге и глядя лошади в хвост, всю дорогу от места до места размышляет: «То Ли пять верст, то Ли десять?»

НЕДЕРЖАНИЕ

…И вот стоим мы с ней, под этим козырьком, а дождь, что град, крупный, убойный. Она в глаза, так… смотрит, и, веришь, меня подтрясывать начинает, а внизу где-то змей голову поднимает. Я говорю, не смотри ты так. Я ведь мужик. Она, сука, смотрит, чувствует, что меня повело, и все равно смотрит. И улыбается. Они всегда знают, что с мужиком происходит. А мне и взгляда не оторвать, и в руках ничего, чтобы брюки-то спереди прикрыть, малы они вдруг стали. Народу вокруг много, неудобно ведь от такого недержания. И не удержишь это. Отворачиваюсь вроде в сторону, но, как магнитом, опять в глаза. Тут я чувствую, совсем дело плохо. А она говорит: «Прижмись ко мне, а то, мол, до меня дождь долетает». Я к ней придвинулся. Может это духи у нее такие, но я думаю, что это и есть запах женский. От которого с ума сходить начинаешь и соображения не больше, чем у воробья остается. Все, говорю, я пошел, а то у меня вещи без присмотра остались. Она смотрит и говорит: «Иди, я тебя отпускаю». Улыбается. Знает, что скажет слово нужное, я про вещи и про себя забуду. Болонкой за ней побегу. «Жди», – говорит. На неделе зайду. Дождь как раз кончился, и я пошел, а сам думаю, лучше бы дождь, охладиться хоть маленько. В горле пересохло. Вот так-то. Не знаю, придет или нет. Жду теперь. А ну как, придет?..

ОБОКРАЛИ

«Обокра-али!» – надсадно и певуче надрывалась дама в фиолетовом парике, короткой шубе и высоченных сапогах-ботфортах. Прохожие отводили взгляд и старались проскочить мимо нее поскорее. Женщина стояла рядом с бетонной урной и надрывно пела: «Обокра-али!» В руках она держала сумку, очень приличную, но разрезанную умелой рукой по диагонали. Понятно было, что женщину и впрямь обокрали. У нее под ногами лежали какие-то блестящие, выпавшие из разреза сумки косметические штучки, и дама не замечала, как давит высокими шпильками то, что оставил ей вор. Она старательно выговаривала крик, топталась на месте, высматривая хотя бы один сочувствующий взгляд. Проходящие мимо люди не торопились разделить с ней ее горе. Какой-то пожилой мужчина в древнем пальто с каракулевым воротником, битым молью, остановился рядом и стал собирать выпавшие из сумки предметы. Пострадавшая утихла, глядя на неожиданного помощника. Он быстро собрал, что смог, и, распрямившись, попытался вручить даме остатки недешевой косметики. Женщина в парике удивленно взглянула на раздавленные тени и зеркальце, что протягивал ей человек в пальто, и вдруг закричала ему в лицо: «Ты чего мне даешь?! А?! У меня деньги украли! Штуку баксов, как с куста! Ты чего мне суешь… Это?! А?! У меня паспорт ушел, ты че мне суешь?!» Тут она мотнула сумкой по руке мужчины, и косметика брызнула, разлетаясь. «Ты че мне суешь?! А?!» – женщина наседала на опешившего человека, махала сумкой, и он отступал назад, на край тротуара, пока не уперся спиной в стену здания. Старик выставил перед собой руки, потому что дама старалась попасть ему в лицо своей сумкой, потом, поняв, что ему не сдержать напора, он присел на корточки, пачкая спину известью стены, и закрыл голову руками. Спас мужчину подъехавший автомобиль. Раздался мелодично клаксон, и опустилось тонированное до черноты стекло: «Любаш! Завязывай!» Дама оглянулась, махнула рукой неопределенно и, пнув напоследок сидящего человека красным ботфортом, развернулась на каблуках, и пошла к машине. Села, раскрыв широко дверь, потом потянула ее на себя и с силой закрыла. Дверь мягко и плотно влипла в тело машины. Авто тронулось, из открытого окна вылетела располосованная сумка, стекло быстро и плавно поднялось, обрезая женщину на полуслове: «С-суки!..» Мужчина у стены еще некоторое время сидел и глядел на упавшую рядом с ним сумку. Потом поднялся, как смог отряхнул пальто, взял сумку и, свернув ее потуже, засунул в бетонную урну.

Э-ЭХ!..

…Э-эх, понеслась душа в рай! Живем! На всю катушку, наотмашь, в кровь! Да чтоб синяки остались! Память чтоб была! Чтоб не скучно, чтоб весело, с куражом, не по маленькой, а из горла прямо! Ни капли на утро не оставим! Похмелье? Да хрен с ним! Переживем! Не впервой! Денег нет? Хрен на них, не в них счастье! Зато ЖИВЕМ, мать их!..

Утром глянешь в зеркало, ой не то что-то?.. Душа болит. Свербит, будто ковыряет кто изнутри. Ну не так что-то?.. Не дело это, жить так-то вот… Как умеем, так и живем… Как умеем…. Никто по-другому не научил, а теперь уж поздно – выросли. Какими выросли, такими и могила нас править будет. Не научились любить друг друга и не научимся уже, времени нет. Детей бы хоть нарожать, и то ладно…

Деньги зарабатывать не умели и уметь не будем, работать не приучены… Было кому отучать… Украсть? Все воруют. А мы что, не люди, что ли?!

Живем, мать их…

Живем….

УТРО

Утро? Здесь. Проснуться? Лучше этого не делать. Чтобы спать и не видеть. Сбрызнутые желудочным соком утренние лица сожителей по этой территории. Не втыкаться, едва открыв дверь наружу, как во внутрь, в клубы перегара, склизкие до рвоты. Не спотыкаться о личины скрытых за одеждой шевелящихся тел. Чтобы не видеть Солнце, спешащее уже с момента рассвета к закату. Оно торопится проскочить мимо, боясь испачкать свой свет. Здесь нет радуги для детей, и они с рождения становятся телами. Их так же будет избегать Солнце, и друг с другом они будут объясняться жестами, потому что здесь нет языка. Населяющие эту землю слепы, их зрение отмерло за ненадобностью. Им нет нужды смотреть вокруг себя и видеть свет, он не нужен. У них страх Солнца. Они привыкли к тьме. Их можно бить, и они не чувствуют боли. Они бьют сами себя и не знают об этом. Эти тела не слышат ничего, даже собственного крика в агонии. У них есть религия и свой Бог. Они ходят зачем-то в храмы, возведенные Ему. Богу. Который давно забыт, потому что ни у кого из здесь выдыхающих остатки воздуха нет памяти. Они не помнят себя. Не знают, кто они и зачем. Немногие из них обладают щепоткой разума, но и те не знают, что им дано. Они нищи. Они никто, и не ведают того. Останки сознания гниют в их головах, изливаются в то, что они едят, и они едят это. И. Они полны Счастья.

Потому что не знают самого главного о себе.

Правды.

Я. Один из них…

ЦАРЬ-РЫБА

Прочитал заново Царь-Рыбу. Когда это было в первый раз, не помню. В школе, наверное. Но ощущение величины написанного жило во мне до сих пор. Жило. До сегодняшнего дня. Пока не перечитал заново. Теперь я просто повергнут и раздавлен этой величиной. Характеров. Травы и Солнца. Жизнью и смертью в обнимку, накрепко – не раздерешь, связанных любовью. К реке. Людям. Близким и очень далеким. К рыбе. Детству. Маме. Земле.

Плач рвется изнутри. До рвоты почти. И холодно. Неуютно. Одиноко. И некому выплакать это одиночество. Никто не услышит тебя. Когда ты там, в «анисейской» тайге. И плакать-то нельзя. Несолидно плакать. И – стыдно. Внутри рвет огнем все. Этот огонь выжигает шелуху каждодневную. Вычищает для посадок деляну. И оно растет сразу. То, от чего не уйти, не «отмолиться», не выкричать и не отдать с копейкой убогому. Совесть. Частоколом, вокруг проклятых деньгами будней. Вокруг коросты обиды чьей-то, тобой нараненой. А за частоколом день. Еще один, подаренный Богом. Для просьбы простить. За неправильную жизнь. За мысли мелкие и суетные. За безбожие. За гордыню, эту палку в руках сумасшедшего.

Но кричи – не кричи, с того света никого не дозовешься, не дотянешься до прощения. А у живых-то не принято просить. Ждем, пока глаза закроет, в которые при жизни смотреть стыдно, а губы не раскрываются, виной слеплены густо, не разомкнуть. Уйдет. Тогда у гроба постоим. Слезу скатим. Шевельнем губами вдогон горсти, простил чтобы, а… не слышит уже. Далеко. Не ответит. Не простит. Не расскажет, как дальше жить. Непрощенному. Хитришь, себя, говоришь, простил, наверное. Говори. Так легче немного станет.

А как схлынет чуть, оторвешься от повести, в себя заглянешь, подальше. Поглубже. Куда не помнишь, когда и заглядывал-то. Увидишь. Вспомнишь. Свое. Далекое. Где яблоки под Новый Год, румяные. Мама принесла. Завыл бы, как тех яблок всхочется вдруг, родительской молодости удивиться приятно, глазком их, тогдашних, увидеть, за тем столом посидеть. Хоть, невидимо, хоть, секундочку. Да не даст никто. И слезу бы выплакать, а нельзя. Большой уже. И слеза упадет, мир не обрушится. Река в гору не потечет. И время вспять не повернется.

Виктор Петрович не писал, камни складывал. Надежно. По совести. Как – душа велела. Рвался, видно, на части. По живому. До крови. А ты по написанному крадешься ошарашенный смертью и жизнью чужой, как своей собственной. И умереть хочешь. От стыда. А умирать тебе не велено, дочитай, будь добр. Про тебя писано. Твои грехи. Чужими людьми делаются, а – твои. И умереть нельзя со стыда. Умрешь, прощенья кто за тебя просить станет?..

ЛОДКА

…Случайный снимок. Детский сад. Я и какая-то девочка. Не помню, как ее зовут, и наверняка не узнаю, если встречу взрослой женщиной, которой она стала теперь. Кто она?.. Где она?..

На фотографии мальчик с девочкой сидят рядом в большой деревянной песочнице, сделанной в виде лодки. Вокруг опавшие листья. Дети словно плывут на корабле. По морю из опавшей листвы. Они плывут так уже много лет и будут уплывать все дальше и дальше… Уплывать от самих себя… Далеко и невозвратно. Туда, где солнце и время заставляют даже выцветающий черно-белый снимок светиться желтым, осенним цветом…