Гари ХАРИН. Плюс-минус Центральный Рок

ПОВЕСТЬ

1. ГВАРДЕЙЦЫ КВАРТАЛА РЫНКА

Жара далекая, нежная, но – до мягкого асфальта, до прогретого кирпича – так, что и вечером спиной к стенке прислонишься – греет. Было… не было? Вздрагиваешь отчего-то. Рвешь пыльный подорожник, чистишь слюной и прикладываешь к кровоточащей ссадине.

– Гари, иди скорее!

– Да иду я, иду! – кричу в сахарный зной. Кто это меня зовет – Паша-Юра, Сос-Портос или Арамис? А может, Цара – граф Гасконский?

Тороплюсь с медициной – волокна крепкие, так просто народное средство из земли не вырвать. Боли не помню, но рана немного щиплет, колется под теплым листом.

Биться будем на полянке, возле покосившейся беседки. Та – чуть кособокая, вся в гусеницах – как всегда, заплевана старшими ребятами, захламлена базарными пьянчугами. Как раз Лара сможет видеть из своего окна все-превсе. Да, сможет! Иначе какой смысл? Чувствую, как отклеивается от локтя лист… Мама же сто раз говорила, чтобы я всегда в таких случаях поднимался домой. Для этого есть зеленка, йод. Не то может быть заражение крови и… Но смерти нет, она существует только для овец, баранов и телят, которых мужики режут на похороны или на праздники. Она смешно и жутко бегает обезглавленным петухом по всему двору. Она живет на экране и косит лишь кащеев да фашистов. Она витает только возле старух да стариков: сидит рядышком, слушает бабок, смотрит увлеченно пустыми глазами, как деды в нарды играют, болеет за кого-нибудь, тихонечко охая, ахая. И, выбивая из щелей деревянного пола легкую пыль, сердито стучит палкой прабабушки Мани, когда я лезу в ящик и перебираю дореволюционные фотографии. Из-под седых бровей провожает мой путь чей-то старческий взгляд. Кто это? Не вспомнить, да и некогда. Я ошалелой пулей несусь мимо и слышу, как шелестит в натруженных руках страница «Коммунист Кавказа». Я слышу шорох кириллицы. Слышу, как бьются о лакированную плоскость дерева брошенные зарики. Жребий. Мы вроде уже поделились. Бегу через арку кирпичного дома, то ли разгоняя из тени тучку мошек-сомнамбул, то ли пугая вдалеке райских птиц. Бегу странно – сразу и стремительно, и словно как в воде по пояс. Лист все равно отклеивается от кожи, как сон от глаз…

Слепит луч солнца, растворенный в небе.

– Чур, я – Арамис!

– А я – Д’артаньян! Тогда Толстый будет Портос!

– Сам ты толстый! На, на, на!

– А-а-х! Ты так? Тогда держи гранату! Все, я тебя взорвал! Взорвал, взорвал.

– Что ты врешь? У мушкетеров не было гранат!

– Были!

– Не было. Я все серии смотрел – не было!

– Были!

– На, на, на!

На…! На………! А-а-а-а-а!

Видения сузились до легкого резинового мячика. Он, еще немного попрыгав-поскакав в голове, выкатился на волю, как только я чуть-чуть приподнял веки.

Я в мастерской, лежу на своем продавленном диване под старым синтетическим пледом. Понятно – задремал. А вот утеплился зазря – пот мой тут же высвободился, отметился, так что хоть вставай и полотенцем вытирайся. Еще бы от лампы в сторону отвернуться, не то глаза открыть просто невозможно – старая карга, но светит она основательно, прямо в лицо калит. Руку на ощупь протянул, пошарил, выключил тугую кнопку, но толку мало – сразу, спросонья даже и не разберешь, что за время суток. Где «гора восхода», где «гора заката»? Но, еще уткнувшись во влажные морщины подушки, понимаю, что выбраться на улицу будет несколько проблематично – слышно, как дождь вовсю выбивает на своем кассовом длинный-предлинный чек.

А между тем из всего съестного остались только разноцветные шпажки для нарезок. Хороши дела! Но не впервой. Как только жена к своим родителям в Моздок уедет, неприятности с питанием тут как тут. И прямо диву даешься, как она без своего захолустного городка жить не может!

Но кто тебе виноват, что весь день размазней валялся, читал книгу, все никак не мог от нее оторваться и, в итоге, вместе с буквами отяжелел до забытья. Погрузнел так, что аж ступнями коснулся охристого ила снов. Кстати, отчего же я проснулся? От звука грома? Оттого, что желудок дал о себе знать криком, словно в нем паслась маленькая гнедая лошадь? Или вновь на городскую непогоду заныла голова, заломили кости?

А дождь у нас коммерсант похлеще многих – не выйти, не поторговаться, не обмануть. Документы оформил, место над городом купил – и будь здоров, мерси боку. Хочет…

…Еклмн! Вот бабахнуло! Мать честная! Ты смотри, какой состоятельный: трясет кошельком, сверкает кредитками. И наверняка уже хоро-ошую партию луж завез. А как же – основной его заработок. Знает же, негоциант, что спрос на любое отражение есть всегда. Чем же будем расплачиваться за такое своекорыстие? Грязной обувью, новой дремой о мушкетерах, негодованием или щелчками раскрывающегося зонта? С последним вообще проблема – спица выскочила из общего ряда, выгнулась и продырявила тент. Но зато теперь мой зонт представляет собой упрощенную модель нашего небосвода, тот после многих взрывов на земле – пробит, разорван, контужен. Ниточка, волокно… только ощутив меж пальцев отрезок этой тонкой пряжи, придерживаясь за него, можно дойти до деньков вполне солнечных – до экватора своего детства. И пускай я и живу от него далеко – обитаю в мастерской, художником, тридцати лет отроду, на самой набережной Терека. А если мне требуется снедь, даже просто чай, кофе, или есть желаньице приобрести что-нибудь из ностальгического, то я предпочитаю идти через мост – на другой берег, куда иногда попадаю в воображении или во сне. Туда, где некогда стоял маленький, вонючий, но дорогой сердцу базар, горящий во тьме кавказской буквами «ЦЕНТРАЛЬНЫЙ Р..ОК».

Когда-то, можно сказать, днем, я взращивал свой детский, еще до-метеотропный организм возле этого вавилонского скопления голосов, языков, акцентов, говоров и наречий. Жил среди запахов, сопутствующих нелегкому делу товарооборота; околачивался меж подвыпивших грузчиков-сквернословов, с натугой толкающих тяжелые тележки, около загоревших, как правило, толстых теток с рельефами мешков капусты; рядом с грязными легковыми машинами, доверху набитыми яблоками или хурмой; безучастно разглядывал куриный морг, коммуну разделанных мясных туш и, от нечего делать, бродил меж больших измученных грузовиков с арбузами или с прошлогодней прорастающей картошкой. Я выискивал среди приезжих машин номерные знаки с забавными сочетаниями вроде гру, ару, дар, сто, чиж, чиа, кба, кре. Я здоровался с чуть косоглазой продавщицей кладбищенских букетов тетей Галей, с торговцем изюмом и сухофруктами Тофиком, всегда настроенным на шутки. Да что там скромничать, я с несуразным детским размахом хлопал по крепкой ладони самого директора рынка дяди Мурата, поскольку он был другом моего отца. Я знал в лицо посменно всех милиционеров и, можно не верить, многих карманников. Ох уж сколько раз последние – виртуозы, учуяв, как мы с ребятами наблюдаем за их творчеством, многозначительно грозили нам пальцем.

К нашему же дому невозможно было подойти иначе как не обозревая всю эту цветную СССРовскую самобранку, невозмутимую федерацию натюрмортов, прислуживающих желудку и любознательному детскому взору.

Надо ли говорить, что мне бесполезно доказывать аксиому: якобы рынок в городе – показатель низкого уровня жизни.

Особенно хорошо вижу себя в шортах – когда летом и, признаюсь, без особого желания, помогал маме носить сумки, сеточки, многофункциональные кульки или плетеную корзинку. У мамы короткая прическа с завивкой. Одна из первых в городе. Мама идет в летних высоких туфлях на толстой пробковой подошве и в черном укороченном платье без рукавов. На фактурной ткани переливается рисунок из вьющихся цветов. Мама, как и все дочери высокопоставленных чиновников, большая-пребольшая модница. Она, конечно, красивая, но мне абсолютно не нравится наш с ней крестовый поход против 2-3 копеек (время такое – мало кто знает, что мама еще и внучка купца второй гильдии). Все ее оппоненты – однобокие, но разнополые нумизматы, прячась за изумрудными знаменами укропа и петрушки, хранят во рту килограммы драгоценных металлов. Мама долго торгуется, выбирает что-то, присматривается, бракует, проверяя иной раз плод земли наощупь. Но затем вдруг резко отступает, исполняя ложный маневр – переходит ров и, наконец, захватывает крепость. Пучок наш!

Но радости от этого у меня мало – я хочу скорее во двор, к друзьям, к пацанве. Там ждет своя война – настоящая, на деревянных шпагах с нанизанными на них пластмассовыми крышками. Войнушка! Кто из нас кто – это не суть важно, но все же желательно быть на одной стороне с Портосом. Головастый задира. Друг он мне, конечно, но для оппонентов (даже обозначенных игрой) – страшный человек. Можно сказать, коварный. Бывает, одной гранаты мало… Сколько же было от него синяков и неприятностей! И что он только ни придумывал, чтобы не дать мне ухаживать за девочкой Ларой, приезжающей к нам во двор из далекого Душанбе! Летом, на каникулах она всегда гостила у своей бабушки – нашей соседки Заиры. Это Лара завезла в наш двор интеллектуальную игру «В города» и странную «Кись, Брысь, Мяу», от которой сердце могло выскочить из груди от волнения, или же живот лопался от смеха. А мы научили ее «В землю» – это когда нож всякими разными способами нужно воткнуть в чистый грунт и делить его по направлению лезвия.

Я, значит, однажды секретничаю с Портосом, раскрываю тайну, признаюсь ему, что Лара мне очень нравится. А он? Он, не отрывая взгляда от бойкой Ларкиной фигурки, шепчет мне на ухо: «Я буду тебе мешать».

Как это прикажете понимать? Друг называется. Дуэль!

Пугаю маму, что когда-нибудь, в один прекрасный день, она доиграется, допокупается и потеряет меня в этой толкотне. Да! Вот придет домой, положит сумочки-кулечки, а меня нет! Тю-тю – бегайте, ищите. Заблудился, потерялся, похищен цыганами.

– Ой-е-е-ой! – подыгрывает моим угрозам мама и делает вид, что боится этого до смерти. Ведь знает, что это неправда. Такое может случиться везде, но только не в этой путанице занятых своим делом людей, навесов, прилавков да столов с живописными кладбищами овощей и фруктов. Я же – шалбер с драными коленками, знаю здесь все лазы, как свои пять пальцев, как свою неширокую ладонь.

Паутинки линий. Смотрю на них и вижу, что слиплась с моим кулаком нить Ариадны. Или это Ларкина ниточка, на которой, перетягивая двойную веревку, мы от окна к окну передавали друг другу невинно-конфиденциальные записки. Пишу: «Хочешь, пойдем в кино?» Или: «Лара, у тебя есть тайна?» Спросить такое напрямую не могу, не получается – сильно смущаюсь. Написать все же легче. Скрипит бельевое колесико. Качаясь на ветру, подергиваясь от вибрации, медленно плывет ко мне листик с ответом.

В общем, все, как и у большинства советских детей. Тех, кого веселым строем довели до нежного возраста, но вместо команды «Ра-азойдись!», тихо пряча глаза, объявили: «Берегите себя и живите, как можете». Тут же ураганом сорвало все пионерские галстуки, комсомольские значки покрылись ржавчиной, а название моего города сбежало, как от Керенского скрылся целый отряд облаченных в платья матросов. И непогода, непогода смутных перемен без предупреждения из уст телекрасавиц завыла, закружилась «вертолетом»* над всей союзной вотчиной. От Карпат до Памира нам, всем и каждому, разом предстояло бросить свой жребий с ладоней.

Кто подкинул наобум в небо, кто перебросил зарик за кордон, другой посеял его, как зернышко, в землю, а иной потерял, так и не найдя для себя хода. Ну а кто-то, выходит, знал даже, как надо бросить, или же просто повезло – нашел чужой, причем сразу несколько.

Ларе, как я слышал, с двумя детьми и мужем-таджиком выпало бежать из своего Душанбе; Гасконец Цара то ли за драку, то ли за кражу каких-то подвесок – харчуется по тюрьмам; старшина Арамис, мечтавший стать футболистом, задохнется в подбитом танке где-то в Абхазии, причем никто так и не понял, на чьей он был стороне; а у Паши-Юры вместе с тягой к аферам усугубилась давняя страсть к новым фамилиям, коих только за школьное время сменилось три – по отцу, матери и затем отчиму.

А я, вроде как еще не Дюма, но уже определенно папаша, опять нервируя «костлявую», важно прячу свой талан – под рубашку, в маленький мешочек, а сам сажусь на горластую лошадку из своего мамона и цокаю с ней под зонтиком через мост до «Центрального рока». Еду до заветного рынка, где так мало места для созидания, но зато всегда есть корм буцефалу, да и мне все натуральный сахар. Жалко, нет уже манящих, брызгающих алым цветом петушков на палочке. На мои просьбы купить их мама не уставала повторять: «Разве можно что-нибудь покупать у цыган? Непонятно из чего они их делают!» Мама все же наивная. Как сейчас помню – вначале отгрызешь сладкому леденцу голову, потом во рту растает хвост…

Только вот под конец, когда уже все, что надо, приобрел для желудка да сторговался с алчными продавцами памяти, как вдруг, по нерасторопности, опрокинул на асфальт горсточку соли… Но, смотрю, крепка вросшая в ладонь нить Ариадны – есть, чем заштопать изрядно прохудившееся небо; тачаю строчками и тяну серебристо-белую перину на себя – в надежде о дне погожем и доброй вести. И что еще делать, если героиня романа варит мужу плов, граф в тюрьме, а сам литератор ой как ленив и, к сожалению, бездарен в коммерции.

Но, благо, благо, он еще не до конца потерялся во всем нашем темном свете, и пока из него не изгнан.

2. ДЖИНН

Возвратился с рынка в мастерскую, выпил решительно чаю с бутербродами, покурил на сытый желудок и думал отдаться своему призванию или, точнее сказать, дару – ничего не делать. То есть предполагал вновь оказаться с книгой на диванчике. А что? – краски давно закончились, в гороскопе смотрел – нет у меня больше кружений по Центральному Року, и рассеялись мои дремы о маленьких гвардейцах на бумаге. О гвардейцах, без ее величества. Так нет же – только окурок в пустую бутылку из-под пива бросил, оттоль или еще откуда мягко мигнул огонек, завился дым, и в комнате воссоздался… ветхий старик, Хоттабыч с нечесаной, отсыревшей навсегда бородой. По его печальному взгляду в сторону моей взмокшей, нечистой обуви я понял, что на склонность к лени, на прогнозы современных звездочетов мне можно не рассчитывать. Что ж, требуется припомнить, освидетельствовать эпического старца.

И вновь мысли ветреные, но теплые, волнительные веют из дали, из самого детства – вращают предо мной лики родного города, шибают в нос рынком и его окрестностями; напевом делают гвалт и ссоры торговцев, скрипят перегруженными тележками; памятуя о «безопасном саде», блестят, пестрят овощами, фруктами насущными; звякают глухо лживыми гирьками об алюминиевые чашки весов, метут сор, красят выцветшим цветом основное здание базара и пускают суматошных ласточек под его высокий свод.

Сквозь гул «Центрального Рока», по борозде жизни, к холму Сатурна, через броуновскую толпу, покашливая и затягиваясь трубкой, ступает фактурный, бородатый дед. Седой до желтизны. На нем длинный пыльный пиджак с оттопыренными, засаленными карманами и такие же линялые брюки.

Спрашиваю как-то взрослых ребят: «Что за дед? Кто он, откуда?» Они, сплевывая на асфальт семечки и не отрываясь от пачки сигарет, от кустарной смены их названия «Космос» на ругательное определение «х…вые», отвечают соседу-малолетке коротко: «Этот, что ли, бородатый? Да он то на проспекте, то возле базара обувь чистит. Здешний хрыч, но «импортный» какой-то».

Ничего я толком не разобрал, да и разве их, взросляков, поймешь? Голубей едят, от милиции запыхавшегося карманника в подвале прячут, сами арбузы с рынка воруют и нас, тех, кто младше, между собой постоянно стравливают, заставляя драться. Но в общем-то, правда, не утруждая память на национальность, ответили верно. Да, это старый ассириец, чистильщик обуви, тяжелым шаркающим шагом направляется на заработок, волоча на себе облупившийся зеленый ящик со щетками да кремами. Не замечая никого в отдельности и видя всех полуслепыми глазами, этот не совсем обычный горожанин часто гипнотизировал меня, отвлекая внимание от осмотра нового авто, заставлял приотстать от мамы или даже допустить ошибку в миссии «казака» или «разбойника». Возможно, готовясь носить красный галстук, я очень и очень нуждался в джинне. Мечтал о победе нашего «Спартака», грезил, что услышу, как залают кое-какие необузданные хлопчики, и о том, что когда-нибудь наш старый ковер, в орнаментальном ворсе которого я мог разглядеть тысячу рожиц, аккуратно покатает меня над городом. Только зря надеялся – видать, какой пионер, такой и джинн.

Да… внешность старика – неряшливая, мрачноватая, явно не из «Тысячи и одной ночи». Я уж знаю, что говорю – к тому времени родители успели свозить меня в Москву – так что там, в метро, кого я только не встретил и вдоволь всего насмотрелся. И, между прочим, сделал вывод, который неизменен и по сей день – нет на свете национальной одежды, которая бы смотрелась на мужчине красивее, чем черкеска. Как, кстати, и нет танца, более воплощающего в себе достоинство, силу, свободу и мужскую доблесть, как некогда «контрреволюционная» лезгинка в любой ее кавказской модификации. Ну, правда, нет…

А сейчас понимаю, что во всем облике ассирийца было нечто среднее между курдским дворником Нико Пиросмани и «цветными» шагаловскими евреями. Даже по крови, по истории и географии. Восток первым начал шествие, и первыми должны были ослабеть духом его народы, устать или многократно споткнуться, заглядевшись каждый на свое созвездие. Грустным и несчастным видится мне этот айсор, заблудившийся в империи Советов, в ее далекой провинции, и униженный рабским правом на трудовой кусок хлеба. Но все же в душе моей становится чуть светлее, когда я вновь и вновь собственноручно открываю в памяти ворота «Центрального Рока», чтобы впустить его тень. Чтобы еще раз взглянуть на него, так как все кажется, что я упустил, не запомнил что-то важное.

Мне, прояснившему однажды у своего отца значение слова «импортный», это прозвище вовсе не понравилось. Я ношу на толстом шнурке ключ от дома. Я хочу быть местным, боюсь им не быть или перестать считаться. Я же кавказец, хоть и драматично-далекого, не кавказского происхождения. Вроде и повода для переживаний нет, но все же… В коридорах любой школы, в характерном чаду мастики и общепита всегда можно увидеть экспозицию, стенд с портретами героев Отечественной войны. Среди прочих есть изображение двух симпатичных парней – пехотинца Давыдова и летчика Бунимовича. Они оба мои земляки, и оба пали смертью храбрых. Не пожалели свои молодые жизни. Читаю – у всех, включая ассирийца Давыдова, есть национальность, а у Бунимовича ее почему-то нет. Прочерк. Рука не поднялась у кого-то, что ли? Или не хотят травмировать детский взор неприятным звукосочетанием «еврей»?

Кстати, какое, на самом деле, красивое слово – Ассирия. Широкое, пространственное, величественное. Оно вмещает в себя сонный ход богатых купеческих караванов, вечный горизонт пустыни, жаркие ветры, финиковые пальмы. Оно растворяет в сочетании звуков бронзовых крестьян с мотыгами, кишащие разбойниками оазисы, спасительные миражи, храмы с утренними лучами солнца, благовония в руках ритуальных жриц любви, сверкающих золотом и лысинами жрецов, ловящих огненные взгляды танцовщиц. Ассирия. Это слово – и гневное выражение царя Тиглатпаласара, и «злое перед очами господа», и бездонная для бесед и исследований наука астрология. А может, лишь пару-тройку тысяч лет назад, вздымая песок боевыми колесницами и затеняя землю летящими стрелами, далекие предки двух героев войны, а, значит, и мои со стариком-айсором, видели глаза друг друга в смертельной битве, леденящей кровь. Пот струится из-под шлемов, скрежет, звон металла, крики, кличи победы, стоны раненых людей и животных, бряцание кольчуг и характерный звук пробивающей их стрелы, а эти рвутся друг к другу сразиться один на один посреди месива очередной восточной бойни. Приближаются, ступая на мертвые тела и расчищая себе дорогу мечами. Что-то личное.

Но можно допустить и другой вариант – встречались они и в жарком рыночном споре, под палящим солнцестоянием пустыни.

Мой, в таком случае, представляется дисквалифицированным левитом, отлученным от службы в храме. Думаю, он был занят торговлей невольницами. Покупатель – тучный астролог из Северного Двуречья.

– Бери эту! Клянусь богом Авраама, я не встречал краше!

– Нет, вон та, черненькая, с зубами, получше будет! Ее давай.

Но поставщик рабынь непременно вскоре должен был погореть на своем замечательном предприятии, внося, так сказать, первый ген коммерсантов-неудачников во всю нашу фамилию. Наверняка уж, в каком-то частном, симпатичном случае он расслабился, расчувствовался, влюбился и, став в итоге банкротом, благополучно спился красным микенским вином, зачитываясь перед сном тяжелыми глиняными табличками.

И у его клиента тоже определенно не все пошло гладко. Да, айсоры были древним, могущественным народом, но у них все же не сложилась такая школа выживания, как, допустим, у евреев или армян. Ассирийцы могли только побеждать. А чтобы занять свое достойное место под солнцем, получается, нужно еще и уметь проигрывать. Например, торговать. Иначе быть что канатоходцем, идущим по тонкой линии, образовавшейся от смещений имен моего города, что кукольным «инженером человеческих душ», связанным по рукам и ногам нитками от красного галстука – сейчас, мягко говоря, не очень доходно. Не говоря уже о желании быть своего рода джинном, таким, каким хочу стать я – оживляющим мертвых, превращающим банальную вонь в ароматы и на буквах, по воздуху, переносящим из детства целые кварталы

Времени-то прошло всего ничего – только вроде присел ненадолго рядом с мамой зашнуровать кед, поднялся и смотрю – потерял старика из виду. Ушел он тихо в город моих внутренних взоров, не найдя на нашем небе благоприятных созвездий. Не нашлось коричневым одутловатым рукам много дела в маленьком граде, и потерялись навсегда следы его – последнего чистильщика обуви. Странно, конечно – грязная обувь была, есть и будет, а работы чистильщику нет. Дряхлый, немощный джинн – я вспоминаю о тебе. Мой случайный осколок детства и человеческой истории, остывший метеорит, отколовшийся от рельефа шумерской стелы – ты уже давно похромал за своими воинственными предками и пеплом исчезнувшей родины.

Сам не могу себе ответить, почему я так четко запомнил его, почему с такой теплотой и жалостью думаю о нем? Отчего таким родным и близким кажется мне тот старик? Только лишь потому, что когда-то его пращуры были соседями моих и, одновременно, их самыми ярыми врагами? А может, потому, что об их непростых отношениях кто-то когда-то в главе 15-й 4-й Книги Царств сделал уже известную всем запись? Не знаю. Только мне, тридцатилетнему ребенку в отставке, который каждый день, а то и по несколько раз превращается в старика и обратно, видится сегодня в том сухом, ветхом айсоре с земляным цветом кожи уже не беспомощный джинн, а скорее, немой волхв-предсказатель. Я не срываюсь на патетический крик, увешивая малознакомого, пасмурного чистильщика обуви несуществующими мистическими регалиями. Я думаю так потому, что у меня нет детства, кроме моего детства, и я сам волен решать, кто есть пророк его. И пусть уже только образно существуя в моей памяти, он до сих пор несет свои откровения одному мальчику, который украдкой наблюдал (да и наблюдает) за ним в округе Центрального Рока.

И нынче, на этот день, на этот вечер, толкование его бессловесной истины таково – не к добру всему городу, когда отмирает, становится ненужным, невостребованным любой его мирный промысел или ремесло. Не к добру… А далее я уже прочитал по вялым старческим губам, хоть и ни слова не понимаю на новосирийском: «Если ты стал не у дел в этом мире – не стони, не суматошься, сохраняй невозмутимость и продолжай упорно трудиться. Все суета… Все проходит… И бог даст сил прожить так жизнь, кто-нибудь тебя на этой земле добрым словом помянет, и уж точно, небеса свинью не подложат.

3. ЧЕРНЫЙ ВАВИЛОН И ЧЕРНЫЙ МИЧУРИН

И сказали другдругу: наделаем кирпичей и обожжем огнем…

Кто не знает, что при всех плюсах быть ребенком, это не так просто – страхи, запреты, обязанности, дневной сон и т.д. А у меня, ко всему прочему, была еще и миссия. Да, мне вменялось быть спутником бабушки во время ее очередного посещения кладбища. Хлебом не корми, «Утреннюю почту» не включай, а дай ей проконтролировать – что у нас там (на кладбище) происходит?

Мы встречались с ней всегда одинаково – в воскресенье, в маленьком переулке между моей школой и Центральным рынком. Я сухо целовал бабусю в щеку и брал у нее из рук небольшой бидончик с водой. Затем мы не спеша направлялись к цветочным рядам, к продавщице тете Гале. Здесь моя старушка начинала медленно выбирать нужный ей товар, тщательно осматривая каждый дешевый букетик.

Я, пока то да се, становился чуть в сторонке и начинал жалеть себя, не уставая задаваться вопросами. За что? Почему именно я бываю рекрутирован на эту роль чаще остальных членов семьи? Потому что взрослые считают, что у школьника на каникулах должно быть больше свободного времени, чем у них? Какая самоуверенность! Какое непонимание! Или они решили, что у них нет такого таланта выдергивать сорняки, как у меня? Ну-ну. А может я в отличие от некоторых, не начинал тут же оспаривать мнение причитающей бабушки, что после смерти своих родителей она осталась на земле одна одинешенька?

Да, собственно, уже-то какая разница?! Пусть даже наш альянс с бабусей имеет и еще какие-нибудь веские причины, смыслы – Я ЗАРАНЕЕ НЕ СОГЛАСЕН С ЛЮБЫМ ВАРИАНТОМ! Как бы то ни было, я против любых своих увольнений со двора, когда в нем гуляет девочка Лара! И особенно, когда рядом с ней околачивается Сос! В общем, для меня все эти походы, учитывая, к тому же, что бабушка шла, как черепаха, всегда были утомительными, долгими мероприятиями. И вроде, спустя годы, на меня должно снизойти озарение, мол, какой я был вредный, нудный шкет? Ничего подобного! Я до сих пор думаю, это была нормальная реакция. Я и сейчас, слава богу, не знаю человека, который может радоваться посещению кладбища. Это же очень тоскливое место! Пространство, рождающее только унылые мысли! Его пейзаж не украсит, или не сделает более приятным даже появление мальчика, который в будущем готовится стать богом для женщины, или хотя бы мужем для девочки Лары. Что, собственно, одно и то же. Вот он появляется в ее фантазиях… идет по щербатой тенистой дороге… поднимает камешек и метко кидает его в ствол дерева. Глаз-алмаз, рука потенциального охотника-добытчика. Она, его будущая женщина, непременно должна это почувствовать, увидеть в своем воображении или во сне.

…Вот он движется на фоне памятников, крестов и кустов зелени – загадочный, неповторимый…. Нет. Это не тот фон для мечты! И не тот случай, и не те декорации! Еще и этот дурацкий бидон с водой…

Но зато, если мне удавалось уговорить бабушку потратиться на такси, то грудь моя наполнялась тайной гордостью. «Молодой человек, – любезно обращалась она к водителю, – до Еврейского кладбища не отвезете?» Это был практически единственный вариант, когда я мог услышать, как взрослые говорят с посторонними людьми о чем-то еврейском открыто, не понижая голоса. Хотя это было одно название. «Специальный участок для систематических захоронений» уже давным-давно мрачно хранил в себе самые разноплеменные кости самых многоконфессиональных покойников. А также их дела, права, взгляды, голоса, смех, слезы и когда-то необходимые навыки воспитания.

В один из наших совместных визитов на «Еврейское» я, покончив с чертополохом, присел на корточки и, недовольно отмахиваясь от комаров, засветил на солнце свои алые, светящиеся плотью и жизнью уши. Я расслабился от жары и ловил своим апатичным слухом, как глупая мошкара выдает симфонию нужд и исполняет своего Мендельсона. А рядом, с тряпочкой в руках, еще трудилась моя старушка. Не умолкая ни на минуту, она жалостливо и хлопотливо что-то выговаривала надгробиям. Таким образом, она всегда использовала их, словно печальные беспроволочные телеграфы, апеллируя как к иному измерению, так и к нашему. Между всем этим, я наблюдал, как недалеко от основной кладбищенской дороги работает пожилой могильщик. И меня, тогда еще свежеиспеченного пионера, буквально если не поразило, то, как минимум, смутило следующее – кладбищенский служивый, уже полностью составив своей лопатой очередное место для последнего договора, обкладывал стены ямы… кирпичом. Неприятно, с мурашками и холодком, дернулась в голове аналогия со стеной жилого дома. Зачем это делает могильщик, мне потом прояснила бабушка. Но хорошо помню, как я – сын историка-географа, прочувствовал этот момент масштабно: а ведь через сотни лет все это кладбище, как и остальные, станет очередным слоем земных недр. И если допустить, что спустя века земля сохранит эти ряды обожженной глины, накрывающие их бетонные плиты и пустоты, воображение рисует довольно мрачную постройку.

Я подумал про подземный город, где этаж за этажом – вниз – люди строят друг другу последнее жилье. Возводят своеобразный Вавилон, в котором все, без исключения, когда-нибудь да поселятся. Все, кроме меня, конечно, потому что, во-первых, не может такого быть, чтобы я умер. А во-вторых, когда подойдет мое время, советские врачи «безносой» уже серьезнейший пинок под зад отпустят. Конечно, я и предположить не мог, что спустя двадцать лет такого понятия как «советский врач» уже существовать не будет, а среди людей появятся очередные, современные посланцы смерти, говорящие на одном языке – силы и страха. Они, готовые убивать, кого только им прикажут, станут полноправными горожанами этого танатического Баб Элла. Они заселят его при жизни, потому что души в их здоровых телах будут мертвы и в состоянии общаться с чертями и духами подземного царства.

И не однажды они завизируют себя на центральном рынке.

Но пока, до того, когда однажды мой город выскочит из своей шкуры-имени и перепрыгнет тушкой через «Черное ущелье перемен» было далеко. Ему еще не раз придется покормиться травкой, выращенной в теплицах и годной для насыщения ненавистью и горем. Еще не скоро подойдет то время, когда он найдет себе новое имя и спокойное пастбище.

А в тех, в сонных, приятно тягучих восьмидесятых, очередным летом двадцатого века некий мальчик вместе со своей бабушкой был занят выдергиванием сорняков на могилках прадеда и прабабушки (мир их праху!). Он, с влажной тряпочкой в руках, был задействован в протирке инициалов, цифровых обозначений долгих лет жизни и установлением возле каждого кособокого железного монумента баночек с относительно свежим букетом цветов. Этот труд должен кто-то увидеть и отметить. А пацан, наверное, должен был бы раз и навсегда усвоить, что теперь эта земля, этот город – его, раз здесь лежат кости предков.

– Прогуляемся пешочком, – «окрыляет» меня бабушка.

На обратном пути от кладбища можно и не мечтать о такси «до центрального рынка». Держу бабушку под руку. Так мне понятнее, что я – это я. Идем пешком. Идем, как назло, медленно, «киношно» и как бы аккуратно, словно бабушка, как и, наверное, все люди в ее возрасте, думает, что земля, кроме мест перехода проезжей части дороги – это тонкая корка. Так, словно она побаивается, как бы асфальт не провалился вместе с нами в тартарары. Хочется подпрыгнуть и убедить ее, что это не так. Прыгаю, и зазря. Только поднимаю под ногами пыль, да падает с души оперение.

Все что-то жужжит, жужжит, нажужживает… Хлоп! Но разве детские впечатления, как комара, прихлопнешь?

Вычесывая из опаленного руна города редкие золотники, вспоминая дешевые кладбищенские букетики в мятой-перемятой обертке и взрыв цветочных рядов Центрального рынка 2002 года, мне хочется допустить одну неожиданную мысль в облике безответственной провокации или даже в виде иронично-черной фантасмагории. Но озвучить ее я хочу с весьма гуманной целью: подтолкнуть вперед науку биологию – по проблеме преодоления «нескрещиваемости» – и приспособить тех, кто устраивает теракты (то есть жителей подземного Вавилона), на пользу обществу. Я предлагаю не сеять в головы убийц-бомбистов семена, росточки здравых идей или разумных мыслей, что часто представляется невозможным, а просто всаживать им в головы зачатки настоящих цветов и, поливая водой, ожидать, когда же из перегноя их мыслей вырастет живой цветочек. Только и всего – никакой публицистики, никаких нравоучений и демагогии!

То есть я как художник всегда думаю о том, как бы приукрасить наш городской пейзаж и заселить его живописными обитателями.

4. КИНОСТУДИЯ

Она уже давно лежит на темных полках памяти – размокшая, клейкая. Но иногда ее слайды начинают сами собой очищаться, склеиваться и заряжаться в некий транслирующий механизм. Гаснет свет, и я вновь вынужден просматривать все с самого начала.

Я не знаю, по какой причине та пленка была черно-белая. Возможно, камерой просто не умели пользоваться, но… это не принципиальная версия.

Так и есть, я узнаю знакомые очертания зданий, между ними, в стиле советской эклектики – высокая раскрашенная решетка и ворота. По бокам темнеют стеклами большие арочные окна двух павильонов. Книзу, на дороге – заводь из машин, какие-то деревянные ящики на тротуаре и бойкий поток людей. Да и ракурс тоже не чужой – родной, знакомый. Это из окна дома, что стоит напротив нашенского рынка, снимают панорамку с видом на главный вход. Камера держит общий план весьма посредственно, не приближаясь, не удаляясь, не создавая акцентов. Так в начале века снимали первые фильмы, добиваясь правды жизни и аналогии с театром. Принцип стоящей камеры.

Очевидно, что оператор не профессионал. Тем более, не идейно старомоден. Он тихо обменивается с кем-то, стоящим за его спиной, несколькими фразами и продолжает съемку. Можно видеть, как буднично и суетливо движутся в разные стороны люди. Почти все они идут за покупками – закрывают на ключ автомобили, приобретают на входе выносливые черные кульки. Это наши горожане, это наши гости, друзья, родственники, знакомые, незнакомые – торопятся, переговариваются, считают деньги, смотрят на весы, строят планы, чтобы спустя всего несколько секунд… быть разорванными на части. Они и понятия не имеют, что так уже решили какие-то абсолютно не знакомые им люди.

Камера засасывает последние шаги, движения…

Все – взрыв!

Чуть дергается камера, задевая небо и цепляя штору. Сотрясается земля, разлетаются осколки, дрожат еле уцелевшие стекла.

«Аллах велик!» – возбужденным шепотом выкрикивает оператор, словно кто-то доказывает ему обратное. Затем довольным, ощутимо довольным голосом все еще переговариваясь со своим сообщником, он выключает камеру…

Кривляются все отражения, искажается запредельность, замыкаются провода.

Как от страшного диагноза, отворачивается солнце – словно медленно опущенный зеркальный круг на голове у врача.

Покрывается свод неба трупными пятнами.

Идет страшная торговля, растет подземный Вавилон.

Если бы камера продолжала работать, то было бы видно, как в шоке, с окровавленными лицами, бегут кто куда пораненные осколками люди. Видно, как на черном асфальте в последней агонии еще шевелятся трупы, и тут же, сделав несколько шагов, теряют сознание и падают контуженные. Видно, как мужчины уже выносят на руках искалеченные тела, и как из быстро рассеивающегося дыма на карачках выползает старик-ветеран, не выпуская из рук авоськи и волоча за собой то, что осталось от его ноги. А спустя всего пару минут и моя неприметная, сгорбленная фигура, мелькнула бы в объективе – я был на месте и смотрел на все, что случилось, своими глазами.

Я видел, как на весах, еще чуть покачиваясь, лежит дымящийся кусок человеческого тела.

Я не в состоянии сейчас описать в нескольких строках свой озноб, страх и холодный могильный ужас. Смерть невидимым безголовым петухом забегала по каждой груди, и животный страх стал пастись в самом воздухе. Я абсолютно не был подготовлен к подобным зрелищам. Да и никто не был готов. Возможно, мы, «сделанные в СССР», видели слишком мало человеческих трагедий в настоящей жизни, в кино или в книгах, чтобы без внутреннего надлома, с античным спокойствием встретить беду. А она тенью Минотавра, требующей постоянных жертв, выпрыгнула, чтобы поселиться в нашем примитивном лабиринте Центрального Рока. И было разорвано немало бесценных нитей, не раз перекрывалась река обычного течения бытия, и делалось немым от ужаса маленькое смешение народов.

Это не единичный случай – ни в кавказском городке, ни в остальных. Да и вовсе не случайный свидетель снимал на камеру массовое убийство, нет. Он делал это для отчета перед своим заказчиком. Слегка повелась картинка? Пленка черно-белая? – да мелочи, даже и переживать не стоит. В целом-то – прекрасная работа! Будет и признание, и успех, и поклонники! И заказчик-меценат раскошелится щедро. Жизнь что? Ко-пе-йка! В цене лента, пленка о последних мгновениях, вздохах, хрипах, мольбах. В цене ужас, который можно показать миллионам. В цене люди, которых уже нет. В цене описание, повествование, хроника вкупе с достижением двадцатого века – монтажом, в правдивость которого долго не хотело верить щепетильное человечество.

И я не могу удержать себя от возможности вывести из небольших кусочков своего воображения отчетливый трехмерный объем. Несмотря на некоторый подкожный страх, я не могу не представить себе такую единую жуткую киностудию, трудовую мастерскую, где кипит работа над отснятым материалом. Фабрика энергии «заплечных дел мастеров» с ежегодным кинофестивалем. Операторы, продюсеры, секретари, реквизиторы, шоферы, осветители и живые и мертвые актеры. А где-то, глядишь – прямо по центру маленького темного кинозала, где всегда идет генеральный просмотр, чуть поодаль от всей свиты сидит главный режиссер. Экран изредка мерцает блеклыми вспышками, поэтому лица не разобрать. Можно видеть лишь силуэт человека в угрюмой, неподвижной позе.

И лучше не задерживаться там, даже ирреально – а то еще этот тип повернется, посмотрит…

Да, пусть я размышляю о том, что случилось, поверхностно, вспоминаю чувственно и фантазирую о зловещей киностудии где-то предвзято. Но, как ни крути, часть из реальных персоналий – умельцев демонстрировать ад – вышли в свое время из одного кинотеатра. Из кинематографа, популярного в восьмидесятых среди жителей городской периферии и нашей дворовой ребятни. То еле сдержат прилив сентиментальности от индийского кино, от игры его звезд, то показательно встанут и уйдут из-за слишком откровенного американского эпизода с ню, то, увидев на экране несправедливость к краснокожим, они, бывало, тут же закричат о своей солидарности с индейцами. Возмущаются, сочувствуют, поднимая над головой лезвия складных ножей. Восток – Запад, вечный диссонанс.

А в обиде за многое, что творилось в тени красного полотнища, грелись за пазухой новые кирпичи для кладбищенского Вавилона.

Но подошло время, и им уже абсолютно не надо скрываться в темени кинозала или среди своих простых, мирных сородичей. Зачем? Они открыто начинают собираться под зеленым или черным стягом с двумя перекрещенными саблями. Можно подумать, пираты. Но если бы… Эти – тоже не умеющие ни торговать, ни сеять – не просто желают жить за счет других. Они не хотят делить единого бога со всеми и считают, что лучше ревниво, навсегда вычесть из списка некоторых его детей. Тем более, когда за убийство и за отснятый по этому поводу материал можно кормить семью. (Прямо тошнота к горлу подкатывает, как только представлю такого добытчика своим папой). И что немаловажно – по окончании жизни для них есть серьезная вероятность вечно наслаждаться телами девственниц.

Я как-то спросил на этот счет одну свою знакомую гурию – весьма компетентную даму: «Что ты скажешь по этому поводу, подруга?»

– А что говорить? Любому здравомыслящему человеку и так все понятно.

– И все-таки, что будешь делать, красавица, если пред тобой появится подобный тип?

– Не переживай, придумаю что-нибудь. Например, увижу падающую звезду, загадаю желание, и оно тут же исполнится.

– А если не будет времени думать?

– Нажму кнопку SOS.

Так то! А они верят, что все у них будет хорошо, и делают немало, чтобы за их скорую смерть в Москве кому-нибудь вручили медальку. И иногда мне кажется, что эта перспектива одинаково льстит обеим сторонам.

По крайней мере, у меня как свидетельство, есть одна видеокассета.

На пленке я, праздный, запечатлен гуляющим с друзьями в моздокском ресторане. Рядом с нами, помимо прочих, веселилась большая, шумная компания. Они обмывали карьерный рост молодого офицера службы безопасности – Александра.

Звучит живая музыка, вечные шлягеры – зло* – душевно исполняет певица. Мерцают атласные платья, и кружат в танце перенакрученные прически полнокровных женщин. На мужчинах строгие, но не всегда с блеском сидящие костюмы, нарядные галстуки, дорогие часы. Не совсем чистая обувь. Кстати, за границей я обратил внимание, что схожим образом предпочитают одеваться состоятельные туристы из стран Африки. Может, эти детали не совсем относятся к теме, хотя…

В общем, я не помню, по какой такой причине в ресторане стала назревать драка. Дело вроде обычное, и оно чуть не заспорилось, но все, слава богу, закончилось рукопожатиями и тостами. А еще чуть позже мне лично было уже вдвойне приятно это новое знакомство, потому что Александр, Саша, только что получил звание капитана за участие в поимке и задержании того самого гнусного кинолюбителя.

Саша – спецназовец и опер. Приятный, светловолосый ростовчанин. Заметно, что ответственный, надежный, но еще чуток неуклюжий на предмет кавказской специфики.

– Ребят, я вам тут через песню лезгинку заказал. Отвечаю – от души! Сбацаете? Я вам, ей богу, от души!

Мы, конечно, поблагодарили, но вместо так называемой «джигитоуки» выпили и поговорили – кто, что, откуда? Саша рассказал нам, как долго «оператор» не мог поверить, что его отыскали – размяк в наручниках, злодей, расклеился.

Так вот, общаясь с Александром, наблюдая за ним, я подумал, что не все смогут понять, как можно человеку продолжать светиться довольством и гордостью за проделанную работу, когда он нечаянно заглатывает пару погонных звездочек? (Тех, что традиционно опускают в стакан с водкой.)

5. МОНТАЖ

Я, вроде, помню много чего хорошего – еще не успел забыть. Но, обогнав время, кровавые, ржавые ножницы раз за разом стали резать из воспоминаний все добрые, яркие кадры, стирать шум двора, детский смех, хлопотливо заменяя все это пленкой с трупами, копотью взрывов и криками ужаса.

Образовалось и много испорченной ленты. Много пустот.

Сколько не спрашивай, никто не может ответить мне точно – где же находилось на рынке то самое место, в метровом радиусе которого все весы работали в аномальном порядке. То есть в пользу покупателя.

Теперь я только смутно могу вспомнить пожилого грека Игната, торговавшего спичками и старыми книгами. Но в памяти совсем не звучит его голос – Игнат наизусть мог читать всем прохожим «Мцыри» или главы из «Витязя в тигровой шкуре».

Я не помню, как выглядела тетя Гося, торговавшая лечебными травами, кои могли помочь как от бородавок, так и от рака. Она утверждала, что собирает их в одном из высокогорных ущелий, где компас перестает чувствовать землю. Но ее не раз заставали в тупике нашего дома, где на загаженной экскрементами маленькой полянке травница собирала в кулек какую-то очередную мураву. Ее товар пользовался огромным спросом. Моя мама до сих пор считает, что благодаря Госе у меня на руках исчезли бородавки. Испарились, как позже и сама Гося.

Власовец… Я никак не могу вспомнить этого тихого человека, его лицо, когда другие рассказывают мне о нем – о бывшем солдате РОА, а затем и ЗК, продававшем в большом павильоне мед.

Напрочь! – о кореянке тете Тане из рядов с квашеной капустой, сын которой в восьмидесятые сел в тюрьму за изучение боевых искусств.

Я не помню участкового и барда Габо. Молоденький милиционер после смены часто захаживал в наш двор исполнить свои песни перед взрослыми пацанами и девчонками.

Я не могу уже воссоздать для себя облик знаменитого вора Мирона, однажды насмерть пырнувшего Габо заточкой. Того Мирона, который и сам позже был до смерти забит прямо в базарном отделении милиции. Он пришел туда один, добровольно, решив сдаться, потому что в тюрьму за него посадили абсолютно невинного человека. Можно еще долго говорить о том, что было…

Но даже после искусственной трансплантации забытых образов, а можно сказать, и спекуляции ими, моему нутру на фоне многих современных серо-одинаковых людей хронически недостает тех былых легенд и личностей.

Хотя бы только потому, что все они были историей многонационального, многоликого города, и я должен был расти на их глазах самого разного цвета, я должен был взрослеть, отражаясь в их кристалликах, и узнавать себя, как человек, обставленный со всех сторон зеркалами. И чем разнообразнее от зеркал перспектива, тем больше шансов понять себя и других.

Сейчас это место занято людьми, проявляющими свой характер или крестьянское упорство лишь тогда, когда их стяжательские, статусные жилы-сосуды испытывают приступы удушья.

Мне жалко людей, погибших при взрывах на центральном рынке, я сожалею о скудном объеме моей памяти, но стоило потянуть за маленькую ниточку, как шов от нашего измерения пошел дальше и… в моих руках оказался телефон. А я чуть и про него не забыл! (Ну, в детстве такие все делали – из пустых спичечных коробков и ниток.) Один конец связи уходит куда-то наверх, к большеглазой девице с загадочной восточной улыбкой.

– Алло, – говорит мне она. – Как дела? – спрашивает бодро.

– Ой… как тебе сказать?

– И что у нас опять случилась?

– Все, что можно и нельзя, уже случилось. Я просто сижу и тоскую по безмятежности нашего города. По своему двору и району.

– Чувствуется по голосу. Пишешь, наверное? А что не держишь стиль?

– Вот ты своим звонком его и выправишь.

– Кажется, твой город раньше звался грузинской фамилией? Почти непроизносимой.

– Да, так оно и было… Потом «пэрэстройка», непонятная война, потом начали вызывать джиннов с помощью тротила, потом…

– Скажи, а покореженный с тех пор шлагбаум еще не восстановили?

– Это – который отделял город от сел? Нет, и не думают. Нам по-прежнему вместо овощей и свежих фруктов больше поставляют запах лаптей да чувяков.

– Я слышала. Но вы тоже хороши – заражаете села своими порочными вирусами.

– Да, видимо, это необратимый процесс – он-то меня и печалит.

– Выпей успокоительное.

– То, что покрепче? Да пил я. После всех подобных напитков болит голова. А если поутру еще и включен телевизор, тянешься не к воде, а …

– Я знаю, к фену.

– Да, чтобы пока не заметил маленький сын, высушить слезу, готовую бежать от старого советского фильма о войне.

– Почитай тогда что-нибудь.

– Я уже который раз открываю для себя школьную программу. Книги, конечно, интересные, но все же с возрастом я начинаю чихать от всех залежалых книг.

– Прими таблетки от аллергии.

– Да разве они мне помогут? Я же чихаю не от литературы, а от ее количества.

– А что это у тебя за шум? Какие-то странные звуки?

– Это не у нас. Это там, внизу. Телефон-то на блокираторе – общий чтоб позвонить, хочешь-не хочешь, надо немного спуститься.

– Кстати, помнишь, ты меня спрашивал, что я буду делать, если увижу перед собой какое-нибудь неприятное похотливое лицо? Вспомни, я тогда еще посмеялась над твоим вопросом.

– Ну, помню…

– А ты как в воду глядел. Думаешь, у нас не случается технических ошибок? Раз в столетие, но случается. Я аж, честное слово, растерялась. Шутка ли, когда перед тобой вдруг возникает мерзкое, ограниченное существо. К тому же пахнущее смертью. Из-за его «аромата» две птички с кущ в обморок тут же свалились. Думала, джинны или писатели шутят. Так нет же…

– И что?

– Что, что? Звезды ждать не стала: что есть силы кулаком по пульту SOS шарахнула.

– А смех? Я и сейчас слышу неприятный смех…

– Да это бесы… Там у них кое-кто икает и разбрызгивает из котла лаву, что, надо сказать, очень забавляет чертяк.

…Упились в свое время суррогатной священной войны и теперь вот в таких условиях и икают.

6. ЛАПИДУСЫ

– Леня, ты взял с собой камеру? А фотоаппарат? Тогда поставь сумочки и сфотографируй, пожалуйста, меня рядом с этим замечательным милиционером! Думаю, он не будет возражать?

– Аня, не надо, человек на службе – это неудобно.

– Именно поэтому я и хочу с ним сфотографироваться. Зачем, скажите, нам нужен милиционер-бездельник? Он охраняет нас от бомб! Правильно я думаю, молодой человек?

– Анечка, закрой хотя бы свой солнечный зонтик, иначе вот-вот ты сделаешь из работника милиции Кутузова.

Леня, не выпуская из руки джин-тоник, делает снимок.

– Леня, Леня, иди сюда! Иди скорее – посмотри, какие здесь замечательные маленькие арбузы! Скажите, они у вас без косточек? Странно, а у нас все арбузы без косточек! А что, вы даже о таких не слышали? Ну, вы меня прямо убиваете. Где это у нас? Все там будем. Шучу… Ну, конечно! И дыни у нас тоже без косточек.

Не знаю, кто как, но будь я и посторонним человеком, сразу бы определил, что сейчас на рынке отовариваются наши бывшие советские граждане. И я сразу бы понял, что они, успевшие за несколько лет стать патриотами бело-синего флага, так и остались в душе закостенелыми «совками».

Эта симпатичная пожилая пара – некогда соседи и близкие друзья нашей семьи – ныне свежие израильские пенсионеры Лапидусы. Они приехали в гости и, конечно же, остановились у нас дома. Леня и Аня, вернее, Аня и Леня Лапидусы очень любили всю нашу семью. Их дети дружили с моими родителями, и я, эстафетно, с младшим внуком Лени – Бориком. А у моей сестры на локте до сих пор есть след от самопроизвольного укуса, который она сделала себе, когда узнала, что Гриша, старший внук Лапидусов, женился. Гриша за короткий срок успел стать в Америке очень состоятельным человеком, а моя сестра в свое время уверенно могла стать его женой.

Дети и внуки уехали еще в начале восьмидесятых. А старики последовали за ними спустя только десять лет.

Лапидусы-старшие родились до войны, в маленьком городке на юге Молдавии. У каждого – своя тяжелая судьба ребенка военного времени. Но с нашим городом их связывают только самые теплые воспоминания. Они переехали на Кавказ еще в начале шестидесятых и прожили у нас более тридцати лет. О своей первой родине и слышать ничего не хотят, а вот как только появилась возможность навестить Кавказ, они тотчас же ее использовали.

Лапидусы после всех терактов, что случались на рынке, всегда звонили нам самые первые.

– Алло… Господи, что у вас опять?

Даже бывало так, что именно они, из Израиля, первые сообщали нам, что произошло на соседней улице, в то время как все российские и местные каналы еще только пускали бегущую строку об экстренном выпуске.

– У вас уже жить стало гораздо опаснее, чем здесь, – как бы восхищаясь нашим мужеством, делал вывод Леня, и пояснял: «У нас взрывают людей по всей стране, а у вас только в центре, на рынке, но где, простите меня, бывают все-превсе!»

Да, уж, на Земле Обетованной о фантазиях убийц знают все. И, видимо, потому и стараются поинтересоваться ими заранее. А дело ведь не простое – угадывать чью-то отвратительную мечту.

Вечерком, за беседой о пятом-десятом, мы с дядей Леней засиделись допоздна, удобно развалившись на кухонном «уголке». Мои родители уже спят и видят черт знает что. Тетя Аня, пообещав вернуться за мужем, ушла любоваться последними новостями НТВ, и уже час судьба ее нам неизвестна. Сквозь дверное стекло кухни видно, как из спальни, эфемерно запрыгивая в коридор и обратно, тускло моргает свет монитора.

А мы остались вдвоем – попить у открытого окна чаю с душистой горной мятой. Ведем беседы. И темы серьезные: «Что случилось во дворе за время отсутствия Лапидусов?» и, наоборот: «А как у вас?»

О-о! Этот вопрос уважают все более-менее сытые эмигранты-репатрианты. Да и мне интересно.

– У нас? – с усталой ухмылкой переспрашивает дядя Леня. – У нас уже ого-го как! Уже давно так! А завтра… (тут варианты) еще один такой поставят, еще лучше выдадут, новый вырастет и т.д. Дядя Леня – оптимист, смотрит только в будущее. Как Капитан, он объехал много стран – погибал, тонул, кормил акул… И это правда. У дяди Лени было несколько объятий со смертью и столько же жизней. Было все, только не было детства. Нет даже ни одной фотографии той поры.

– А это, случайно, не Федора-мудака псина воет? – неожиданно задает вопрос дядя Леня, вслушиваясь в шум ночного ливня. Спросил и смотрит на меня своими всегда усталыми глазами. А на лице и ирония, и тревога.

Склоняя голову, я тоже напрягаю слух и, непонятно зачем, выглядываю на улицу. Ночь глаза слепит и сама в мои зрачки пялится. От водяной вязи струек кажется, что наша кухня летит вверх.

Это мышцы моей фантазии, умащенные событиями и рассказами, еще блестят, еще не отошли от марафона – поблескивают, подергиваются. Леня взял мои неморгающие глаза, сердце, очертания пяток и, сделав из меня человека-невидимку, джинна, отправил в променад на свою новую родину. Этот фокус он уже не раз со мной выкидывал. Куда хотел, туда и забрасывал. Он отличный рассказчик. И в тот момент, когда от вторжения слов и эмоций наша уютная кухня стала огромной, как ночь, как целая жизнь, и мои следы, идущие в сторону Бат Яма, смывала шелестящая пена Средиземного моря – Лене почудилось, что воет Туз. И, действительно, у соседа за стенкой неприятно и глухо подвывала немецкая овчарка.

– Нет, дядя Леня, это не Туз. Это наш выдохшийся век – некогда волкодав. Заразил Миллениум бешенством и теперь сам помирает в страхе.

– Знаешь, что! – подцепляя мизинцем что-то недостойное своей чашки, недовольно ворчит Леня, – тем, что ты Мандельштама читал, будешь хвастать перед своими девками! А мне, пожалуйста, ответь по-человечески. Я просто не могу понять, сколько же этой собаке лет? Мы уехали в 91-м, но прекрасно помню, что животина уже и тогда не была шибко юной. Как ее там звали? Туз? Вот. А сейчас – что? Уже 2003-й. Помнишь, как эта сука нашего Борика укусила за штанину?

– Ай-я-яй! Какой вы, дядя Леня, злопамятный. А я-то знаю, что вы сами одно время Туза чуток побаивались, знаю.

– Было дело – врать не буду. Лишний раз старался аж через верхний двор обойти эту бесноватую, – уже зевая, признается дядя Леня.

– Это с детства. Я немецких овчарок, мягко говоря, не очень-то уважаю. Но ты знаешь, что я свой страх за горло быстро беру. Забыл, когда она второй раз Борьку тяпнула, как я с ружьем во двор вышел? А Федор думал, я попугать… Ага! Я же его несколько раз предупреждал, чтобы он не выпускал Туза без намордника. Но собака-то не такая безмозглая, как ее хозяин, быстро своим фашистским нюхом учуяла, что я взаправду могу ей череп продырявить – хвост поджала, заметалась, забегала. Гадина! Отцу твоему спасибо – не дал грех на душу взять. А хотелось, ой как хотелось.

Несколько раз с силой зачесав на свою плешь воображаемые волосы, Леня продолжает: «Да Борька-то само собой – за внука я кого угодно пришибу. Тут еще дело в другом – я как чувствую, что мне моя робость начинает душу царапать, долго терпеть не могу – там и так давным-давно все раскурочено. Страх ведь, как ядовитое снотворное – способен всю твою жизнь в сон погрузить. Будешь вроде как бы жить, есть, пить, существовать, как все, а только толком ничего не почувствуешь, не заметишь. Вся настоящая жизнь мимо пройдет. С меня уже хватит.

Вот, случалось, были дни, и я только и мечтал, чтобы побыстрее, поскорее ночь наступила, лишь бы заснуть – потому что только там, во сне, я переставал быть голодным, был в безопасности, видел брата, свою семью, наш дом. А глаза откроешь и не веришь, что никого у тебя уже нет и никогда не будет, а явь есть реальный, самый настоящий кошмар – без конца и без края.

Спасибо, Туз! Спасибо, век! – выехали на темочку!

Дядя Леня говорит без особых подробностей – мы не первый день знакомы. Я уже давно знаю, что он пережил, будучи еще совсем маленьким. Он еще в те годы, до своего отъезда в Израиль, рассказывал, как в 41-м немцы насмерть затравили собаками его бабушку, потому что у нее были больные ноги и она не могла вровень со всеми идти в колонне. Как несколько месяцев спустя увезли в лагерь смерти обоих родителей, которых он больше никогда не видел. Как у него на глазах повесили старшего брата за то, что тот попытался пронести в гетто несколько картофелин. Рассказывал, как он сам, каждый раз каким-то образом избегая облавы, чудом оставался жив; как после войны жил сиротой, без родни, без крыши над головой; как подворовывал на Кишиневском базаре еду в своре таких же, как он, беспризорников; как замерзал в зиму, как постоянно болел, питаясь требухой и гнилыми остатками; как бегал от милиции, пока не попал их стараниями в детский дом. И еще он рассказал мне, что долго не мог избавиться от страха перед людьми, завтрашним днем, судьбой и… собаками – рос озлобленным, нервным, агрессивным, пока, еще в школьные годы, не стал вдруг вести нечто вроде дневника. Пока не начал выводить на бумаге все свои мысли, а заодно и душащие кошмары. А как записал все – словно продал свой страх и злобу задаром.

Наслушаешься на ночь Лениных историй, всей кожей начинаешь чувствовать – какое же счастье выпало тебе видеть своих бабок живыми, а родителей молодыми, здоровыми. Какое благо было в жизни ругаться со старшей сестрой, бывать наказанным за двойки и, вообще, родиться советским человеком. И усладой покажутся не только чай, мята и ночной дождик, но и вся вонь, шум и нечистоты нашего «престижного» района.

– Леня! Я глазам не верю – ты еще здесь? – устремляется в приоткрытую дверь сердитый шепоток тети Ани. Сама она в розовой ночной рубашке – не заходит, стесняется. Тетя Аня относится к весьма распространенному у евреев типу женщин, которым со временем очень идет быть немножко пожилой. И уже лет двадцать она ни капельки не меняется. Мне даже тяжело представить ее либо молодой, либо старой.

– Леня, а ну-ка давай быстро спать!

– Это я тебе только снюсь. Я уже давно сплю, – шутит Леня, но сам делает несколько торопливых глотков чая, успевая после каждого глянуть на дно чашки.

– А ты не куришь? – еще более сурово интересуется тетя Аня.

– А что, надо?

– Леня, я кому сказала – надо спать!

– Аня…

– Никаких таких аня! Мы завтра поедем в горы кушать шашлык. А он тут до ночи сидит. Ты забыл, что мы утром должны сходить на рынок?

Я взглянул на серьезное лицо дяди Лени, и мне показалось, что для него за дверью стоит не супруга Аня, а некая живая волшебная машина, через взгляд которой он хоть немного мог проецировать себя ребенком. И имеет полное право.

– Тетя Аня, не стоит так переживать – очередей у нас уже давно нет. И чтобы что-то купить, рано вставать не надо, – делаю я попытку заступиться за Леню и его утренний сон, не зная, что этим сам лишаю себя такового.

– А ты, родной, завтра тоже пойдешь с нами! Поможешь. Лене нельзя таскать тяжести.

7. SOS

Мне говорят:

– Подпишите здесь, здесь и вот здесь.

– А здесь?

– Здесь не надо. Эта страница жизни уже продана.

Жаль, конечно, но что делать – у кого втридорога, у кого вперед, но у всех обязательно кто-то навсегда перекупает для других вечное царство детства.

– А рынок? – интересуюсь я, глядя в пустоту.

– Рынок? А разве он вам еще интересен?

– Да. Только, как вы понимаете, там уже не все так впечатляет.

– Тогда, пожалуйста – рынок остается в вашем ведении. Он записан у нас как необходимый атрибут вашего детства.

Наношу очередной визит на наше торжище. Хочу что-то сказать, но меня мало кто услышит: окромя всех бед наш базарчик оглушен грозными рыночными отношениями. Ну и ладно – как-нибудь закажу ему слуховой аппарат.

Зато осознаю, что стал забывать то неприятное состояние, когда мог в любую минуту ожидать новый отблеск из преисподней. Сейчас, когда теракты уже давно не редкость везде и всюду, у тех, кто это желает вновь устроить на «Центральном Роке», появились некоторые сложности. Может, стесняются милиционера на входе или им, как цыганам (мне довелось наблюдать неприятную сцену их изгнания), говорят строгое «нельзя»? Не могу знать, не ведаю. Но я имею в виду, прежде всего, тех сторонников убийств, кои, к сожалению, еще живы. У тех, кто мертв, неприятностей, думаю, гораздо больше. Очень на это надеюсь. Там и стражи у ворот другие – попредставительнее.

И как только я подумал об огромных величественных вратах небесных и их возможных караульных, передо мной оказался маленький белый листик. Мне передали его на ниточке, по ветру. Смотрю – записка. От кого? От Лары, Соса-Портоса или еще кого – скажу. Но содержание навело меня на кое-какие выводы.

Если ты, допустим, укрываешься от непогоды дома – это нормально. Если ты от душевного ненастья хоронишься, держа над головой раскрытую книжку, думая, что это и есть настоящая крыша – это тоже не трагедия. А вот если ты хочешь спрятаться от расплаты за кровь людей, прикрываясь верой и еще рассчитывая при этом на загробные блага – это уже твои проблемы. И чем больше рассчитываешь, тем они могут быть серьезнее.

Я говорю о мастерах демонстрировать на земле ад. О тех, кто до сих пор не разобрался в своих схоластических мыслях и еще чешет бороду в надежде заработать на человеческой крови, потому что так, якобы, угодно Аллаху. О тех, кто в своем ущербном стремлении к удовольствию, к женщинам или к истине способен на убийство. Все они должны знать, что перед тем, как их тела или то, что от них останется, брезгливо закопают в безымянную могилу, они еще на этом свете, думаю, успеют познакомиться с Сосом-Портосом. Да, да, тем самым – добрым, но жутко вредным мальчиком, выросшим со мной в одном дворе, возле «Центрального рока». Было бы очень неплохо, чтобы они имели в виду это обстоятельство. Тогда, возможно, как мне хочется наивно предположить, некоторые из них откажутся от мысли взять оружие и, тем самым, даже сохранят себе жизнь. Дело в том, что этот самый Сос-Портос, уже, конечно же, повзрослевший и возмужавший, так или иначе, по работе, по должности работника внутренних дел имеет доступ к трупам различных подонков. А еще он у нас по-прежнему, как и в добрые времена – неутомимо вероломный. И поэтому вполне может квалифицированно подбросить им в захоронение маленький кусочек небезызвестного животного, отношения с тушкой которого как у иудеев, так и у мусульман складываются, мягко говоря, весьма и весьма непросто.

– На, на, на!

Спрашиваю его, уже огромного, пузатого: «Зачем ты, злыдень, это делаешь? Ты же сам, как сейчас принято говорить, этнический мусульманин».

Сос отвечает убедительно и, как всегда, со злой веселостью:

– Из-за гурий. Я хочу избавить этих девчонок от случайного присутствия кое-каких мерзавцев.

Отшучивается? Глумится? Чтит своеобразную поэзию мести? Черт его, Портоса, знает! Дело не в этом – просто мне кажется, такой, если что, для всех и всегда найдется.

8. ЛАРА

– Гари! – перед самой аркой родительского дома слышу я чей-то голос. – Гари!

Первым на зов оборачивается мой четырехлетний сын – я несу его на руках и тороплюсь депортировать к деду. Остановившись, я оглядываюсь и пытаюсь побыстрее определить человека, которому среди всей базарной толпы нужен именно я. Ну, или которому, по крайней мере, необходимо уже второй раз выкрикнуть мое имя.

– Га-ари, это твой сын? Пока я растерянно верчусь по сторонам, уже вижу, как к нам приближается незнакомая женщина. На ней очки, а за ними умильное выражение. – Да как он похож на тебя! Просто копия!

Дама уже взяла ручонку малыша в свою ладонь, а сама опустила на асфальт тяжелый черный кулек, который тут же осел и, растекшись, показал свои внутренности – толстые, со сгустками крови, шматки говяжьего мяса.

– А папа твой меня не узнает! Не узнает… – продолжая сюсюкаться с моим ребенком, оживленно жаловалась она.

– ??

– Ну ладно, все! Вижу, вижу, что никак не поддаюсь опознанию. Я – Лара, внучка Заиры… Ну как тебе еще сказать? Лара из Душанбе!

– Есксель-моксель! Лара… эти очки… – оправдываюсь я и неловко прижимаю ее к себе рукой.

Заерзав ножками, сын тут же попросился на землю и встал рядом, держась за мой указательный палец. Лара, уже глядя на меня, вновь провела пацану по щеке тыльной стороной ладони.

– Очки… Не думаю, что будь я без них, это сильно упростило бы твою задачу.

– Ну, как же! – вот я, например, сегодня вышел на улицу без шортиков, без парика, но ты все же как-то меня узнала.

– Ой, – фыркает она со смеху, – только не льсти себе, пожалуйста. Хм! Смотри-ка на него – без шортиков он вышел… С тобой полегче – просто я этого мальчугана вместе с твоим отцом как-то встретила. Прямо тут, недалеко от рынка. Ну, а сейчас догадалась. Вот так. И думаю, а дай-ка посмотрю в глаза человеку, который меня столько раз в детстве до слез доводил. До истерики!

– Здравствуй, Лара! Ты, видимо, как ябедничать перестала, так тут же себе другое увлечение придумала – стала активно фантазировать. И как смотрю, это тебя не менее увлекает. Каким это образом я тебя до слез доводил?

– Да, конечно, – в голосе Лары еще отчетливее проступает наигранное возмущение. Она подтверждает его всей позой, подпирая бока кулаками.

– Это я сама себе всякие дурацкие прозвища придумывала, да? Сама себя обзывала, а потом бежала домой поплакаться бабушке! Ой, не смеши меня, пожалуйста.

– Почему не смешить? Я клоун со стажем. Но в этом случае ты все же что-то напутала! Это не я! Это Сос тебя постоянно обзывал. Это он придумал тебя Лариской-Крыской обзывать.

– Не оправдывайся, не оправдывайся. Я тоже все-все прекрасно помню. Иной раз до того доходило, что я каждый день считала, когда уже эти каникулы идиотские закончатся, чтобы уехать отсюда поскорее.

– Ну и дела! – я решаю бороться за ясность картины до конца. – Да вспомни же, как я, наоборот, всеми правдами и неправдами старался добиться твоего расположения. Записки тебе писал, в кино приглашал, а вечером все мечтал на базаре арбуз украсть. Хотел из клетки вытащить, чтобы перед тобой похвастать – вот, мол, взрослые пацаны могут, и я могу.

– Записки, записки… Что-то такое было… А арбуз не помню. Тем более, я все ваши местные фрукты терпеть не могла. У нас в Душанбе…

– Лар, извини, что перебиваю… Так ты что, теперь беженка?

– Как тебе сказать?

У Лары на лице появилась ухмылка, показавшаяся мне, если не ироничной, то абсолютно пустой. Было понятно, что вопрос ей неприятен.

– Знаешь, Гари, слово мне это не нравится, – медленно выходя из короткого оцепенения, продолжила она. – А в принципе, ты прав. Да, получается так – беженка. Хотя у меня даже и документов о таком статусе не было и нет. Сама, как могла, крутилась.

– А дети твои тоже здесь?

– Да, конечно! И дети здесь, слава богу, и мама, и муж тоже.

– А давно ты приехала?

– Не очень, года полтора уже будет. Но до этого и в Ростове, и в Пятигорске жила. И даже в Москве. До дефолта обувью на рынке торговала, пока не погорела со всеми потрохами.

– А теперь?

– Теперь? Теперь вот здесь пытаюсь обосноваться. Поначалу посуду в ресторане мыла, уборщицей там же работала, а теперь уже сама кафе в аренду взяла, расширяюсь, так сказать, потихоньку. И как мой муж готовит, здесь так никто не умеет. Все может – от плова до самых изысканных восточных блюд. Ты напомни мне, чтобы я тебе адрес кафе оставила. Ну, так – на всякий случай. А ты-то как? У тебя пока только один?

– Да, но шуму от него, как от троих.

– Я вот тоже – только своих бандитов в школу отвела, затем домой, маму накормила и давай скорее на рынок за мясом. В общем, адаптируюсь к новой круговерти. Новая жизнь, черт побери. И пока – тьфу, тьфу, тьфу – все в порядке.

Лара поправила волосы и потянулась рукой к кульку.

– Хотя, тяжеловато, конечно – я ведь к Таджикистану сильно привязана. У нас все по-другому было.

– Что, например?

– Да все, – опять опуская на место кулек. – Взять тот же базар… Вот наш дом в Душанбе стоял буквально через пару улиц от большого рынка. Так здесь мусором пахнет, а у нас от базара, представляешь, по всей, по всей округе аромат дыни вился. И вообще, какой это шикарный был рынок! – от темы моя некогда детская мечта прямо загорелась в глазах. – Все за копейки, все вкусно, овощи, фрукты, винограда несколько сортов, и абрикос, продолговатый такой – исфаринский (буквально руками и пальцами показывая как длину плодов, так и некоторые детали сюжетной линии), яблоки, груши, особенно которые из Тальвидара… м-мм. И люди, и люди все вежливые, улыбчивые – не то, что здесь. Душанбе… ох, я как вспомню, прямо, клянусь тебе – слезы на глаза наворачиваются. Идешь после школы домой мимо рынка, а тебе кричат: «Девушка, девушка! Подойди, не уходи – просто попробуй! Я тебе даром дыню отдам!» Многие местные так прямо на базаре и живут. Они не покупателя к прилавку заманивают, они гостя к себе домой приглашают. Гари, поверь мне, Душанбе – до всей этой заварухи – вот это был настоящий рай! В Душанбе… еще там всюду фонтанчики такие маленькие стоят, вода в них такая вкусная – м-мм, не напьешься. А если пройдешь мимо чайных, так обязательно услышишь, как наши бабаи…

– Это кто такие, бабаи?

– Ну, старики, то есть. Они сидят, чай пьют и поют, играют на народных инструментах. Господи, почему я тогда такой дурой была – не понимала, как это все здорово было, красиво. Я ведь все наречия на таджикском понимала. А поют, знаешь, в основном, о чем?

– О чем?

– О боге. Вот ты сам подумай, если здесь, например, кто-нибудь в песне начнет упоминать Бога? Что все подумают? Скажут, кто? Сектанты. А там это абсолютно нормальное явление… Понимаешь? – опять спрашивает Лара, вновь делая при этом, надеюсь, формальном вопросе несколько кисловатое лицо.

Но мне кажется, я понимал все. Более того, я даже увидел этот замечательный рынок и сам Душанбе. Город, в котором так часто, с трепетом и, причем, не фанатики-мракобесы, а, по всей видимости, простые верующие люди напевали песенки во славу Божью, словно Бог для них такое же обычное, очевидное явление, как солнце, тучи или дождь. Седые бороды стариков, традиционные халаты, пестрая женская одежда. Разговоры таджиков, диалекты памирцев, речь русских, немцев, бухарских евреев. И изобилие всевозможных яств и восточной снеди. Я видел там и Лару, безотчетно собирающую глазами нектар для самых сладких, до слез, воспоминаний. Лару, которая, несмотря на долю аутсайдера, «игру в землю», «игру в города», по сути, навсегда осталась в своем щедром Душанбе. Влюбленная в него, наверное, ровно как я – в свой угловатый, перепутный, красногалстучный, черно-белый город. В кавказский городишко, который исчезнув навсегда с карты одним из своих названий, завещан моему сердцу. Но что радует – этой же эфемерностью – недоступен врагам. И покинув нас, он присоединился к тем горизонтам, что только своей удаленностью дают людям возможность складывать песни о самом сокровенном и далеком. Если б я мог, то за чашкой бодрящего чая сочинил бы свою, причем, наверное, на таджикском, так как мне уже кажется, что на родном языке она получилось бы слишком уж какой-то натужной. А фабула такова – некий странник, которого в самых разных городах звали по-разному, забрел как-то в один маленький кавказский городок. Пожив в нем немного, послушав разговоры его жителей и походив по его путям-дорожкам, он однажды оказался в районе центрального рынка, в одном из его обыкновенных дворов. И нечаянно этот путник заглянул в глаза сразу нескольким мальчикам, только что переставшим играть в мушкетеров. Ни через минуту, ни спустя годы никто из них, этих ребят, не мог сказать – было это, не было, так как тот человек или, точнее, не совсем человек тут же растаял. Растворился в воздухе, потому что это был вездесущий беженец из тех времен, где заканчивается детство.

– Душанбе… – в голосе Лары звучит почти как заклинание. Кажется, что все буквы в этом слове крепятся между собой приторной таджикской халвой и после произнесения, тая за щекой, оставляют ее привкус.

Возможно, я имею чересчур обширный доступ к воображению, так как на какое-то время потерял свою собеседницу из виду. Неужели это все только пустые фантазии? Даже как-то и страшновато немного. Но, слава богу, сын за руку все же страхует.

А Лара, между тем, после нескольких упоминаний вслух о своем родном кишлаке* помолодела лицом аж на несколько лет. Она вся оживилась, посветлела кожей и заулыбалась. Душанбе… Мне уже казалось, что еще немного, и Лара прямо на моих глазах начнет активно превращаться в маленькую девочку. Душанбе… Я слушал ее и наблюдал дальнейшее развитие этой приятной метаморфозы.

Так как мы остановились прямо возле нашего пятиэтажного дома, мне пришлось разрешить изрядно замаявшемуся сыну зайти во двор самому. И пацан, довольный оказанным доверием, предвкушая бабкину-дедову нежность да сказку на ночь, схватил подмышку свой пластмассовый грузовичок и вприпрыжку забежал в кирпичную арку.

Глядя ему вслед, я ощутил себя его муляжом – одновременно жалким и счастливым. Мой сын. Похожий на меня и – улыбкой – на всех друзей моего детства сразу. Он побежал, рассекая ножками отяжелевшую плоть тополиного пуха и распугивая коловращение живого, волшебного порошка из мошек. Засверкал пятками в ту распахнутую сторону, где все, думаю, будет точно так же и, конечно же, все по-другому.

* один способов игры «в землю».

* В музыкальной концепции композитора Альфреда Шнитке, шлягеры, выступают как мировое духовное зло.

* До 1921 года Душанбе числился на карте как кишлак.