Владимир ЗАХАРОВ

СТОРОЖ

                             РАССКАЗ

                                                         Сереге…
   
     Было  в  жизни Молоткова одно особое. Он всерьез полагал,  что
изжил  это. Что вытоптано тяжелыми сапогами времени в пыль. Что  по
ветру  в неизвестность и невозвратимость. Но сейчас ежился Молотков
оттого,   что  вновь  почувствовал,  как  ползет.  Стягивает   кожу
раствором соли. Выпаривает. Унижает. «Сколько лет прошло,  –  думал
Молотков. – Ведь все же вроде. И забыл ведь. Точно забыл». Еще года
два  назад  неясный оттиск лица ее последним сном засвечен  был.  И
ходил,  в себя нырнувший. И вспомнить пытался хотя бы наброском.  И
радовался   неспособности.   Свободен,   думал.   Стал    в    рост
самостоятельности  идти.  Корешками  тоненькими,   но   уже   силой
преисполнявшимися, теснил стенки горшочка, крошил потихоньку глину.
И  про  грабли  все  сразу понял. Про те,  что  коварной  змеей  на
тропинку  вновь проторенную выползают. И на которые не ступай  ради
сохранности  едва  зажившего лба своего. А  оказалось,  что  звонка
одного. Пары фраз голоса. Услышанного дыхания достаточно, для того,
чтобы…
   
   Тихо.  В  коридорах  много света.  Пыль  медленная  толчется.
Никого  уже  в  колледже нет. Вечер. Конец июня. Молотков  идет  из
туалета,  что на втором этаже. Настроение у него интересное.  Полон
предвкушения.  Все, что будет происходить, будет долгим  и  в  этой
своей  медленной протяженности неизбывно радостным.  Спускается  на
первый. Пахнет жжеными опилками. Пахнет из мастерской, где Дема,  в
больших  очках  похожий на пилота дирижабля,  столярничает.  Помимо
опилочного  запаха  воздух  сильно  насыщен  кварцем.  Так  солнце,
большое  и  долгое,  пахнет. Несмотря на вечер,  оно  еще  довольно
высоко.  Молотков, спустившись и только вступив в  коридор  первого
этажа, замечает Шурку. Она тихая. В атмосфере. В тоне. Молотков  не
понимает,  заметила она его или нет. По крайней мере, ее взгляд  не
меняется.  Взгляд  такой же притушенный. Шурка в  те  дни  посещала
психоневрологический   диспансер.  Ей  нужна   была   справка   для
академического   отпуска.  Каждый  день  ходила  в   диспансер,   с
невропатологом говорила. Обедала. Очень умный доктор давал ей какие-
то  тяжелые таблетки (Молотков не выяснял, что за таблетки,  вообще
об  этом  старался  с  ней не говорить), а она  их  пила.  Молотков
примерно   представлял  себе,  почему  она  их   пила.   Увлеклась.
Заигралась.   Даже   когда  липовую  простуду   симулируешь,   чтоб
предновогоднюю  недельку в кровати поваляться,  насморк  сам  собой
появляется,  и  ты  носишься с ним, как  с  мышонком  трогательным,
громко,  напоказ шмыгаешь носом, а когда фантомный насморк идет  на
убыль,  то  жаль  становится, даже если  и  провалялся  недельку  и
справка  есть,  все  равно  обидно как-то. «Трогательным  мышонком»
Шурки   было  уныние.  Если  у  тебя  каждый  день  будут   дотошно
интересоваться  причинами  депрессии,  то  ты  поневоле  надумаешь,
нацедишь тонкие мутные струйки причин этих. И в полной мере  будешь
нянчиться  с  ней. Таблетками ее баловать. Молотков не относился  к
этому  всерьез. Единственно, все время хотелось расшевелить  Шурку,
выдернуть из густоты эмоционального безветрия. Да и чуть выпив, она
окончательно   гасла  и  засыпала.  Молотков  ускоряет   шаг.   Ему
стеснительно.   Обычная  для  него  вязкая  бледность   лица   чуть
проступает   пунцовыми   пятнами.  При  всегдашней   своей   рыбьей
невозмутимости  он,  тем не менее, опасается, что  стеснение  будет
замечено и названо, поэтому и ускоряет шаг. Шурка медленно  (каждый
градус  вычисляем  Молотковым) поворачивает к нему  голову.  Взгляд
чуть  теплеет.  Скорее даже не теплеет, а отдает тепло,  как  озеро
дымку  испарений  (безадресное  испарение  тепла  в  пустоту).   Но
Молотков и этому рад. Он различим Шуркой. Он выделяем. Он читаем ее
глазами.  Его  присутствие засвидетельствовано ими. Здороваются.  В
вестибюль  входит  Нина.  Она  курила на  крыльце.  Пристраивает  в
нагрудный карман пачку сигарет. Нина широко улыбается. Все ее  лицо
радуется.  Тем  разительней  Молоткову  вялость  Шурки.   Он   чуть
подвигается  к ней, широко улыбается, как бы Нине в  ответ,  но  на
самом  деле  улыбается  для Шурки, делится улыбкой,  преломляя  ее,
будто  хлеба горбушку. Нина Молотковым уважаема. Она, как и  Шурка,
старше  его. По ней видно, что она уже совсем взрослая.  Завершена.
Тем  более ему приятно то радушие, с которым Нина к нему относится.
А  главное, Молотков не видит в себе особых причин для этой  своего
рода  человечности  и  поэтому бережет таковое  к  себе  отношение,
экономит.   Нина  –  своеобразная  покровительница  их   с   Шуркой
сближения.   Способствует  этому  всячески.  Хотя  порой   Молотков
замечает  в  ее взгляде особое, неизвестное ему о них  знание.  Все
вместе они идут в мастерскую. Неприкаянная рука Молоткова болтается
неуверенным  маятником,  пока Шурка  не  находит  ее  своей  рукой.
Молотков  прибавляет шаг, натягивая руки поводком, и этим поводком,
как щенок, осаждаем. Входят. Дема, направляя двумя руками доску  на
распил,  мельком  поворачивается  к  ним  и  кивает.  Шумно.  Пилой
раздираемо не только дерево, но и окружающий воздух. Воздух звенит.
Они  проходят  в  маленькую  комнатку за классом  мастерской.  Нина
ставит  электрический чайник. На столе, меж логарифмических линеек,
столярного  инструмента,  коробок гуаши  и  студенческих  работ,  в
коричневой пищевой бумаге лежат калитки. Картошка выдается из теста
блестящим пузом. Молотков не хочет ни чая, ни калиток. Жарко. Такой
солнечный  вечер. Шурка. Еще его волнует прилюдно вкушать что-либо,
кроме  спиртного.  Стесняется. Но он ждет  чай  с  нетерпением.  Он
выпьет  его,  обжигающий,  быстро и до  последней  капли.  Молотков
отдает  должное  и  верит в ритуал. Сидят.  Курят.  Нина  с  Шуркой
болтают. Молотков умнеет взглядом, демонстрируя свой вящий интерес.
На  самом  деле – просто смотрит. Ему вообще нравится, когда  можно
исподволь,  незамеченно наблюдать. Даже разглядывать.  Различая  не
слова  и  не смысл, а мелодию, звук, выпускающие буквенное  дыхание
губы.  Это  его  умиротворяет. Постоянное  беспокойство  ссыхается.
Предвкушение  надувается напряженным зобом. Входит  Дема.  Он  тоже
весь  в  улыбке  и  отряхивается  от  опилочной  пыли,  словно   от
испускаемых глазами искорок. В этом, как кажется Молоткову,  они  с
Ниной друг другу подходят. Не зря стали встречаться. Хотя частенько
их  радость не совпадает. Это Молотков тоже заметил. Пьют чай. Дема
с  Ниной милуются. Молотков увлекается чаем, а сам тем временем все
поглядывает  на  Шурку. Он никогда не мог вот так  запросто  начать
обниматься.    Чепуху   всякую   молоть.   Втемяшиться    поцелуем.
Нерешителен. Он вообще удивляется, как она различила в нем  к  себе
приязнь  немеренную.  И  как  решилась  взвалить  на  себя  этакого
каменюгу. Но еще больше Молотков боится, что неповоротливая тяжесть
его  совсем  Шурку  задавит. И он нетерпим ей  станет.  Надоест.  И
скинет  она  его  с  плеч хрупких, для таких нош неприспособленных,
чтоб  походку облегчить и всячески обеззаботиться. Поэтому Молотков
unwer  поскорее  выпить,  полегчать. Начаевничавшись,  накурившись,
подсобрались.  Копеечки совместные вручили Деме как  ответственному
за нахождение и закупку спирта. Долго возились со скрипучей дряхлой
дверью  мастерской. Дема матюгался. Молотков мужественно  вторил  и
мешался  советами. Справились. Отдали ключи вахтеру. Они последние.
За спинами лязгнул засов.
   
   ...для  того,  чтобы  ударом. Чтобы, вмиг напитавшись  красками,
лицо  ее  вновь  перед  взором мысленным  вспыхнуло.  Заблестело  с
агрессивностью  вызова. Дескать, попался голубчик?  Думал,  все?  И
легко  совсем, совсем? И навсегда? Время-доктор поспешило на вызов,
рецептик  выписало, ждет с подтверждающими выздоровление анализами?
Что все истерлось? Истончилось? Шаркая подошвами, заковыляло прочь?
Так  нет  же! Думал, что другой? Да такой же все. Ни на  каплю.  Да
если бы и стал другим, вмиг в прежнего возвернулся. Вспять.
   Молоткова проняло. В животе заелозило жарко.
   –  Да,  да,  привет, – говорит он трескающимся от  подступившего
тесного кома голосом.
   Совсем  не  было  этого  мифического, прошедшего  разделительной
чертой  времени. А значит, и не отделено ничто от другого. Неделим.
Это  был  не первый раз, когда Шурка приезжала в город.  Только  он
всегда  узнавал об этом через посредничество Нины и  ему  удавалось
отговориться в ответ на заманивающее: «Шурка в городе. Могли бы все
вместе,  как в старые добрые, встретиться». И сейчас звонила  Нина.
Он   мог   выдумывать   сотни   обстоятельств,   делающих   встречу
невозможной. Занятость, мол, дикая, туда, сюда. И ничего не екало.
   –  Нет.  Не могу. С собакой в ветеринарку иду, а дальше работаю,
работаю.  Напомни  свой  телефон.  Ага,  записал.  Как  освобожусь,
обязательно встретимся. Передавай Шурке привет.
   Шурки,  как  таковой,  для  него,  как  ему  казалось,  уже   не
существовало. Чуть кольнет при знакомом имени, но ведь не больше.
   –   Как  освобожусь,  обязательно  встретимся.  Передавай  Шурке
привет...
   – Секунду! – решительно прервала его Нина.
   И  можно  сказать, что уже в этот миг, при провозглашенной  этой
секунде  Молотков  сумел  воспредчувствовать  себя  настоящего.   И
увидеть  цифровое  слоящееся обрушение  себя  собой  надуманного  и
виртуального.
   –  Да,  да,  привет, – говорит он трескающимся от  подступившего
тесного кома голосом.
   
   Небольшой   покатый  склон  на  подступах   к   университету.
Молодежь  разбросана по газону. Поприжата низким солнцем. Июнь  уже
совсем  кончается.  Исход.  Молодежь  изнурена  долгими  солнечными
вечерами.  Они  случались каждый день. Именно долгие,  беззакатные,
душные. Словно город повесили на бельевую веревку сохнуть и  забыли
снять.  Мир  становился  хрупок. Что с глухим  пыльным  хлопком  не
лопалось,   то  давало  трещину.  У  Молоткова  создавалось   такое
впечатление, что город перестал работать. Все, кроме троллейбусов –
медленных жуков, ворочающихся в плавящемся асфальте. Город  поделен
на  тех,  кто  пьет  и  кто умирает. Те, кто  пьет,  совершают  это
действо,   лишая  его  всякой  торжественности.  Медленно   и   без
энтузиазма.  Есть давно перестали, лишь закусывают.  Худощавые  все
сплошь.  Перепотевшие,  потерявшие аппетит  жилы.  Умирает  большей
частью  пенсионный  возраст.  Тепловые удары,  инфаркты.  Кончаются
развешенными на троллейбусных поручнях и в бессмысленных  очередях,
например, к остановочному щиту с прошлогодней газетой.
   На  газоне  Молотков  среди  прочих.  Нервозность  в  движениях.
Напряжен. Он все никак не может привыкнуть к обилию народа. «Пришел
же  к  жизни»,  – обрывочно думает Молотков. Действительно,  всегда
замкнутый,  завернутый в самое себя, Молотков переживает  последний
месяц сродни лишенной панциря улитке, ворочающейся нежной кожей  на
муравейнике.  Выше его головы, на склоне, Нина и Шурка  общаются  с
кем-то  из  своих  знакомыми,  совершенно  не  знакомых  Молоткову.
Последний месяц он постоянно в состоянии: «Молотков». «Как,  как?».
«Молотков».   Шурка   особенно  любезна  с  каким-то   высокорослым
незнакомцем.
   Молотков  понимал, что Шурка для него является чем-то  таким,  с
чем ему нужно справиться. Что ему нужно победить. Присвоить. Иначе,
считал  Молотков, в дальнейшей жизни он будет обделен и  умален.  В
первую  очередь  сам для себя. Да, наверное, и в последнею  очередь
сам  для себя. Так или иначе, Шурка для Молоткова была чем-то,  что
он  сравнивал с вершиной, которую, раз не покорив, рискуешь  больше
никогда  не  встретить  на  своем пути.  А  победы  над  остальными
вершинами и победами являться не будут, не идя ни в какое сравнение
с   первоначальной.   Потеряв  Шурку,  Молотков   боялся   потерять
единственную и последнюю в своей жизни возможность самоутвердиться.
Утвердить  самость свою. Но все вышеописанное были его умствования.
На  самом  же деле Молотков пребывал в полном смятении.  Вследствие
затяжного июня, каждодневных попоек, психологического марафона – он
стал  истеричен.  И  опять-таки  ничтожную  истеричность  свою   он
ошибочно  принимал  за  взросление,  мужественность,  смелость.  Он
просто очень устал. Случайный человек, попавший в центрифугу чувств
и  связанных  с  ними обстоятельств. Организмик, не  рожденный  для
такого рода перегрузок.
   Милость  Шуркиной  беседы с высокорослым  незнакомцем  озлобляла
Молоткова.  Он курил, наверное, уже навсегда пожелтевшими  пальцами
и,  взбалтывая теплые одонки, пил пиво. Злился он тихо,  не  рискуя
озлобленность  свою  проявить. В нем жила  боязнь  Шурку  спугнуть.
Рыбак-параноик, застывший в речном течении над блестящей,  вьющейся
у ног рыбкой.
   Дальнейшее происходящее было исполнено движения. Дом. Квартиры.
   С  этажа на этаж. Он все время подсекал Шурку. Выуживал на себя.
А  она все к незнакомцу. Он опять выуживал. И все время почему-то в
ванную.  Она плачущим камушком притулилась у стиральной машины.  Он
сидит  на  ребре  ванны.  Сверху вниз на нее  смотрит  и  все  одно
повторяет, заведенный: «Что ты делаешь? Что ты делаешь?». И это  не
риторика никакая. Ему на самом деле надо понять, что Шурка  делает.
Зачем? При всей простоте, банальности этой ситуации с высокорослым,
она,  ситуация эта, для Молоткова совершенно дика. Словно  хороший,
успевший понравиться фильм, в середине прерывается фильмом  другим.
И  ты от экрана не отходишь, мучаясь, но надеясь до последнего, что
фильм  понравившийся возобновится. «Как так?»  –  думает  Молотков.
Ванная  эта и то, как они разместились в ее влажном чреве,  страшна
ему  делается.  Шурка внизу. У ног. Как не должно быть.  Он  сверху
вниз. Над ней. Как не бывает. Шурка все одно повторяет, заведенная:
«Ты испортил все. Ты окончательно все испортил». И кидалась рыбка в
сторону,  наверху рыбака заметивши. А он, нелепый,  бежал  за  ней,
оскальзываясь  на  корягах  илистых. В сапоги  набирая.  И  вопреки
законам  всяким  тяжелой рукой своей ухватывал за  хвост.  И  тянул
Молотков. Вновь выдергивал на себя, от незнакомца. И понимал, что в
последний раз. Что ухлопал силы все. Ускользнула рыбка. Рыбак  один
в течении, холод которого стал ощущаем. А ночной сумрак обступает и
чуждость его необорима.
   На   кухне  всю  ночь  сторожем.  Пьет  с  тасованными   этажами
компаниями. Она за стеной. Нет, ничего такого. Их уже много там, за
стеной.  Разбросанные по полу, спящие тела. Шурка одно из тел  этих
спящих.  Пускай  рядом с телом незнакомца высокорослого,  но  не  в
обнимку  же.  Молотков это контролирует. С выверенной регулярностью
проверяет. Сторожит. Глядя на ее лицо спящее, Молотков кажется себе
нарочитым  каким-то,  докучливым. «Пускай рядом  с  незнакомцем,  –
думает Молотков, – но ведь во сне мы вовсе ни с кем не рядом». Лицо
ее  спящее  безмятежно. Кажется, подуй ветерок, по  нему  легонькая
рябь пройдет.
     Утро,  как  нарыв, вновь распаляется солнцем. Молотков  совсем
разбит.  Хоть и пил с вечера, но не пьянел совсем, а мутился  лишь.
Стошнило  пару  раз.  Окружающие восставали из потного  похмельного
сна.  Незнакомец еще раньше со своей кампанией ушел, напоследок,  у
двери,  глянув  на  Молоткова и веселясь,  бодренький,  усмехнулся.
Молотков знал, что смешон. Но сейчас это его мало волновало. С этим
он собирался разбираться после.
   Кучковались  на кухне. Вокруг рюмочек. Стаканчиков с  остатками.
Вытесняли  Молоткова. Жерновами тел мололи в  труху.  Он,  разминая
окурок,  идет  на  лоджию.  Кухня прямо  за  его  спиной.  Форточка
открыта.  Все слышно. Нина говорит Шурке: «На лоджии он. На  лоджию
иди».  Шурка, раздраженно: «Помыться могу?!». Молотков, как никогда
за  ночь  последнюю,  уйти хочет. Вниз посматривает.  Второй  этаж.
Невысоко. Но безволие непреодолимо. Будто приклеен к перилам. Будто
мышцы  – шлагбаумы, а тросы оборвались. Дверь лоджии скрипит. Шагов
не  слышно, но Молотков чувствует, что она уже за спиной стоит.  Он
не  оборачивается.  Теребит  окурок, не  затягиваясь.  В  последнюю
экономя.  Цепляется  за  окурок,  как  за  оправдание,  стою,  мол,
покуриваю. Шурка тоже закуривает. Облокачивается на перила.  Он  не
оборачивается. Ему видны лишь руки ее. Запястья. Пальцы тонкие,  со
всегда  чистой мягкой кожей. Молотков знает, что сейчас  она  будет
извиняться.  Не  виниться,  а  извиняться.  Без  охоты.  Как  дети.
Вытребованное  извинение. Извинение, как в очереди, когда  на  ногу
наступишь.  Не  для  себя.  Он ей уже в  тягость.  Давит  каменюга.
Беззаботность  мечтаема. Молотков на извинения кивает.  Бессловесно
кивает  и  далее этого немого кивка ступить не может.  И  кивок   –
просто  кивок.  Ни  о  чем.  Она уходит. Легким  взмахом  выпустила
прилежно, с желанием докуренную сигарету. Молотков за-смотрелся  на
медленное  погружение  окурка  в  душный,  неостывающий  воздух   и
корчится  от  боли.  Жжет  его собственный,  сэкономленный  окурок.
«Домой, домой», – думает Молотков. Он себя уже вовсе за человека не
принимает. Существо. Слабое, утомленное существо. Востребованное до
капли  последней существо. Которому в конуру бы забиться.  Забыться
сном.  И возвратить себе хоть что-нибудь. Водой омыть себя бережно,
всего  лишь  как  тело, требующее чистоты. «Домой,  домой».  Но  не
может.  «Пускай  тень, но неотступно». Значит,  волочиться  за  ней
будет, пока она в какой-нибудь другой, большей тени не растворится,
и  надобность в нем, тенью в тени потерявшемся, исчезнет. Какая-то,
только ему известная надобность.
   Потянулся  караван  обратно к газону университетскому.  По  пути
какие-то  бритоголовые  гопники орут вслед. Гогочут.  И  опять-таки
Молоткова выделяют из каравана. И гопники чувствуют, что Молотков –
несуразица,  в  это утро случившаяся. И в караване их  раздражающем
самая  раздражающая  деталь. Молодежь валится в  газон.  Набирающая
силы  веселость. Насиженные места очертания тел всю ночь сохраняли.
Ждали.   Молотков  садится  в  стороне.  У  него  на  этом   газоне
насиженного места нет. Шурка, высмотрев его, садится рядом. За одно
это  прощает  он ей все. Даже не прощает, а разом все забывает.  «Я
домой  сегодня еду... Приходи проводить», – говорит она. Он  кивает
и, встав, уходит.
   Спустя  два  часа  Молотков цепляется за  поручень  троллейбуса.
Насквозь  мокрая рубашка стягивает тело. Поспать совсем не удалось.
Лежал  все с надкушенным, не лезущим в рот яблоком, успевшим  ржаво
окислиться,  и  сам окислялся надкушенный, ржавел. Шурка  позвонила
напомнить,  чтоб  проводил.  Он тихо,  в  меру  оставшихся  эмоций,
ликует.  Не  до конца с вершины скатился. Почти, но  не  до  конца.
Проделанный  путь перечеркнут, но не забыт. Отчетливы  не  заросшие
травой отпечатки стоп. Шаркает к автовокзалу. Встречные люди совсем
чужие. Ему, глотнувшему воздух вершины, чужд их низинный. Шурка по-
прежнему  в  компании,  но,  завидев  его,  отделяется  и  увлекает
Молоткова  в  здание  автовокзала. Усаживает.  Пристраивает,  будто
малого,  на  скамью.  А сама идет к билетным кассам.  Возвращается.
Садится  рядом.  Берет его за руку. Просто сидят. Дышат.  Чувствуют
друг  друга.  Если бы в зал ворвался террорист какой  и  выстрелил,
даже  если бы он метился в кого-то из них отдельно, убил бы  обоих.
Когда  ее  автобус  подходит, оказывается, что  все  сидячие  места
заняты. А ей долго ехать. Четыре часа. Она меняет билет на вечерний
рейс.  «Я  пойду  к  Нине. Помоюсь. Поем. Ты  приходи  к  вечернему
автобусу  обязательно».  Но  к вечернему  автобусу  он  не  пришел.
Заснул.  А она, как выяснилось позже, не уехала. Незнакомец  пришел
провожать.
   
   Голос  –  это  иллюзия  постоянства и неизменности.  Человек  из
человека  уйти может. Единственное оставит. Забудет, как спички  на
столе,  –  голос. Или по-другому. Голос как единственная  бесценная
вещь. Переезд на новую квартиру. А на старой квартире ничего сердцу
дорогого  не  осталось.  Рухлядь  и  безвкусица.  Только  вот  часы
старинные  прабабушкины. С маятником. С боем чистым. С  напряженным
упругим  тиканьем.  Обязательно  в  одеяло  спеленает.  Укутает.  И
натужно, по морозу, на санках за собой поволочет. И былой знакомец,
будучи  на  новоселье  приглашен, войдет в совсем  новое.  Смутится
непривычной,   лишенной  памятного  обстановке.  На  вас   попыткой
узнавания  поглядывать будет. И вдруг споткнется взглядом  об  часы
эти, забившие в углу меж стен новых. И потеплеет былому знакомцу. И
на вас, окончательно узнав, посмотрит.
   –  Привет!  – услышал Молотков в трубке, и возопило все  в  нем.
Сотряслось. Зарыдало осыпающейся штукатуркой. Голос!!! Тот  же.  Та
же  интонация. Слегка с хрипотцой. Напористо. Энергично. И в то  же
время  мягко и доверительно. Молотков, нервозно заходил по комнате.
Каждый  шаг – смыкающиеся лезвия ножниц, кромсающих годами нагретую
подстилку.
   – Я на месяц приехала.
   – На месяц.
   – С Лизой.
   – С Лизой?
   – С дочкой.
   – У Нины остановилась?
   – У Нины.
   – Ясно.
   – Встретимся?
   – Встретимся.
   Молотков  положил трубку. Огляделся. Пошаркал ногами в  обрезках
минувшего.
   Ее  уже  долго  не  было. Так долго, как будто  исчезла.  Как
asdrn  проснуться  разрешили. Молотков дни ее отсутствия  тщательно
смачивал  слюнкой  и  мял,  мял  в  бумажки  ничтожные,  в  катышки
незаметные.  Дед Молоткова, ветеран, активно пользующийся  льготами
на  лекарства, раз в полгода в качестве гостинца, как ему казалось,
привозил  в  их  семью  полиэтиленовый пакет,  доверху  наполненный
разнообразными мед. средствами. Пакет этот обычно следующие полгода
пылился в чулане, и когда другой пакет был на подходе, выносился на
помойку.   Исследовав  дедушкин  «гостинец»  и   тщательно   изучив
аннотации,  Молотков нашел феназепам. С помощью  феназепама  слюнка
смачивала  катышки  дней  гуще  и  крепче.  Закинувшись  на   ночь,
Молотков, едва проснувшись, принимал еще одну дозу. Меньшую ночной.
Чтобы  в  течение  дня вроде как засыпать, но не  совсем.  Молотков
представлялся себе куском масла, забытым на подоконнике. Никому  не
нужен.  Оплывает. На улицу лишь нос бледный казал,  дым  сигаретный
пуская.
   Он  с  интересом стороннего наблюдателя посматривал на  мыслишки
свои,  на  месте  бегущие. Стянутые крепкими жгутами  полусознания.
Мама Молоткова, взволнованная вялой облачно-стью сына, переворошила
его комнату и во всегдашнем тайнике глупцов, под матрасом, отыскала
таблеточки.  И  пристыдила  Молоткова, под  призором  сведя  его  к
мусоропроводу.   Ближе  к  ночи  Молотков   был   смят   более   не
сдерживаемой,  набрякшей резкостью и контрастом реальностью.  Мысли
перекусили  жгуты  и лошадьми шорными потащили за собой  Молоткова,
стирая  кожу, кости выламывая. На утро дня следующего, окончательно
проснувшийся Молотков решил, что Шурка приедет именно  сегодня.  По
философскому    прозрению   Молоткова,   все   имеет    узаконенную
периодичность  свою.  Интервал.  Уместность  расположения  в  ткани
времени.  Клетки на шахматном поле не налезают друг  на  друга.  «В
жизни так же, – думал Молотков, – даже если клетки разного размера,
все равно не налезают»…
   Прозвонившись   в  справочную  автовокзала,  он  выяснил   время
прибытия  автобуса и, залпом выпив стакан холодного кофе,  побежал.
Приехавшие  выпаривались из автобуса. Деды с тявкающими дворнягами.
Обмахивающиеся   газетными   веерами  старушки.   Молодые   мамаши,
собственными панамами отирающие пот со лбов утомленных детей.  «Кто
угодно,  кроме Шурки», – подумал Молотков. Он несколько раз  обежал
автобус  и  с  пристрастием допросил водителя-армянина  на  предмет
такой-то  девушки. «Нет, дорогой», – только и ответил ему  какой-то
светлоликий,  намоленный  армянин.  «Нет,  дорогой»,  –  переставив
ударение  на  второй  слог, разочарованно  произнес  Молотков.  «Но
отчаиваться  рано», – обтрепанными крыльями подобравшись,  бодрился
он.  Выписав  с  большого линялого табло все  возможные  рейсы,  на
которых  могла приехать Шурка, Молотков вернулся на перрон. Солнце,
обрадованное   его  непо-крытой  головой,  жарило   голубчика,   но
истекающий  потом,  он  не  смел  покинуть  свой  сторожевой  пост.
Поминутно он справлялся о времени у гоняющих пыль дворников. На что
они   истерично   трясли   перед   ним   загорелыми   предплечьями,
демонстрируя,  что сия кожа с рождения не знала часового  браслета.
Автобусы   приходили  и  уходили.  Молоткову  казалось,   что   его
обманывают. Что люди с того первого автобуса прячутся за  поворотом
и  вновь  набиваются  в ту же машину. « Нет,  дорогой»,  –  чередуя
ударения,  без  конца  повторял про себя Молотков.  А  потом  перед
глазами  у  него  померкло, и следующим ощущением  был  разъедающий
ноздри  дух  нашатыря. Открыв глаза, Молотков ошалело  огляделся  и
обнаружил себя пристроенным спиной к большой железной урне. Над ним
склонилась пожилая женщина с пузырьком. Молотков отшатнулся.
   – Что случилось?
   –  Вы,  молодой человек, сознание потеряли. Я наблюдала за вами.
Стояли  перстом  на  самом  солнцепеке.  Бледнели.  А  потом  ножки
подкосились,  и вы упали. Голову я ощупала. Шишка есть,  но  не  до
крови.  Посидеть вам в теньке надо. Отдохнуть. Я раньше  медсестрой
работала и в такие жаркие дни всегда с собой нашатырчик ношу. Вот и
пригодился.
   При  всей  теплоте  речи,  глаза бабки  были  серыми  и  странно
холодными. На щеках роились веснушки.
   – А автобус, автобус? – засуетился Молотков.
   – Был автобус, но уже в обратку рванул. Дачников много.
   – А девушки там не было?
   –  Не  знаю  милый. С тобой возилась. Хорошо, пару добрых  людей
нашла. Помогли подтащить тебя. Одна бы не справилась. Ты худой,  но
кость  широкая. А насчет девушки, то они всегда есть. И я  когда-то
девушкой  была,  – улыбнулась старуха мерзлыми глазами.  –  Тебе-то
какая нужна?
   Вытянув  свое отражения из старушечьих глаз и проморгав пестроту
ее  веснушек,  Молотков  быстро  зашагал  прочь.  Его  прокопченные
выхлопными   газами   и   солнцем   мозги   изобрели   вариант    с
университетским газоном. Что Шурка, конечно же, приехала и  тут  же
на  всегдашнее тусовочное место поспешила. Там, у университета она,
несомненно,  ищет  Молоткова. Примчавшись к университету,  Молотков
долго  бродил  меж  распластанных тел. Спрашивал.  Отвечали  ему  с
неохотой.  И  тем сильнее радостное раздражение в словах  сквозило,
что  могли  ответом  своим огорчить. Высокорослый  незнакомец  тоже
присутствовал.  Молотков, опросив всех, немного помялся  и  все  же
решился подойти к нему. На его вопрос незнакомец расплылся в улыбке
и молча смотрел в упор глазами дорвавшейся до мяса собаки. Молотков
удрученно  вздохнул  и пошел прочь. Точнее не прочь,  а  в  общагу.
Молотков сам себе дивился, как это он сразу в общагу не пошел.
   Ведь  логично и верно после изматывающей дороги отдохнуть.  Вещи
кинуть.  И  Молотков побежал в общежитие. Влетев в холл, он,  было,
кинулся  к лестнице, но его остановила вахтерша – крепкой, странной
для женщины, рукой.
    – Куда такой быстрый?! Ну-ка, стой!
   – Пропустите! Мне надо!
   – Не пропущу! Посетители у нас с четырех до восьми.
   – Ну, позовите тогда, вызовите! – чуть не плакал Молотков.
   – Кого позвать-то?
   – Шура. Двести тридцать пятая комната.
   – А ее нет, сынок. Не приехала есче. Вона, ключик на гвоздике.
   Молотков поник.
   – Записка, – констатировал он единственное.
   Разжав  хватку, вахтерша кивнула и подала маленький блокнотик  и
ручку.  Молотков  склонился  над  листом  линованной  бумаги  и  на
некоторое  время  задумался.  Потом  написал:  «Я,  дома.   Звони».
Стержень  скользил по каплям пота, срывающимся с его  лба.  Чернила
поплыли.  Буквы, пожирнев, расползались в разные стороны, точно  бы
бежали руки его.
   Маршрут   того  дня  навсегда  отпечатался  в  памяти  Молоткова
абсолютно   правильным   треугольником.  Автовокзал,   университет,
общага.  Шаги, как в мультфильмах, пунктирчиком. Семенит  Молотков.
Частит   дыханием.   Периодичность,  интервал,  уместность.   Когда
истекает «ждать», то оно должно кончаться. «Не ждать», по Молоткову
–  это  что Шурке уже пора приехать. Быть рядом. Он не задумывается
над  противоположной возможностью. Что уже не приедет и «не ждать»,
потому  что  нет  смысла. Еще он уверен в их  взаимном  притяжении.
Наэлектризованные пылинки.
   Худой.  Вытянутый.  Словно за макушку кто вверх  тащит.  Бутылка
воды  оттягивает нагрудный карман рубашки и бьет в область  сердца.
Там  уже синяк. Молотков, словно свалявшийся столб тополиного пуха,
несомый  по ребрам треугольника не с помощью ветра, а в согласии  с
какой-то  нутряной  земной полярностью.  Движения,  как  у  шаровой
молнии,  странно торжественны и потусторонни. Он предчувствует.  Он
очень  верит своему возбуждению. И интервалам. И своему «не ждать».
Но  под  вечер, проводив глазами последний автобус,  он  отходит  в
сторону и валится в траву. На небо не смотрит. Не нужно ему в  этом
моменте  ни  драматургии,  ни  пафоса.  Просто  полежать  хочет   и
поощущать усталость и разочарование. И, что интересно, своеобразное
удовлетворение.  Как  будто  поработал.  Сделал  то,   что   нужно.
Порядочный. Не отлынивал.
   Поздним  вечером на кухне сидит. Уже в трусах. Уже кефир ледяной
цедит.
   –  Спать  собираешься? – спрашивает мать, тайком  вернувшись  из
его комнаты после повторного обыска.
   – А что еще делать?
   Звонит  телефон.  Пять секунд разговора. И  бежит  Молотков,  на
ходу  попадая  в штанины, рубашку напяливая. Встает в самой  голове
троллейбуса,  словно  так быстрее доедет.  Словно  на  руках  груду
железа дотащит. Шурка на крыльце стоит. Общага с ее пестрыми окнами
молчит.   Общага   замерла.   Все  движение   мировое   эскалатором
заклинившим  стынет. Молотков тоже за три шага  останавливается.  И
что  делать-то со всем этим не знает. Настолько грандиозен и  велик
момент, что ему неловко за свое в нем присутствие.
   –  У  меня  плечи  сильно обгорели, – говорит  Шурка  и  как  бы
отмашку дает. Двигайтесь. Можно. Для вас же старалась, миры вы  мои
бедные. Чтоб отдышались, бедолаги.
   Молотков,  когда ехал, все думал о разговоре. Разговор серьезный
учинить собирался. Боялся, но хотел. А сейчас смотрит на нее  и  не
хочет   разговора.  И  не  боится.  Хотя  инерцией  посыла  мямлит,
растягивает:
   – По-го-во-рить надо.
   А она насмешливо:
   – Серьезно поговорить?
   Молчит Молотков.
   –  Покурить есть? – победив, не зная в чем, но победу  чувствуя,
спрашивает Шурка.
   Молотков обстукивает карманы и отрицательно качает головой.
   – Купи, – протягивает Шурка деньги.
   Молотков идет. Район общажный дремуч. Заводская окраина  города.
Ларьков  и  днем  не  сыщешь, а те, что  в  закутках  наскребаются,
закрыты.  У  забулдыжного мужика Молотков стреляет пару  беломорин.
Возвратившись,  Молотков  терпит  укоризну  Шуркину  в   ответ   на
протянутую  папиросу. «Совсем никудышный я, –  думает  Молотков,  –
даже  сигарет не то, чтобы купить, стрельнуть нормальных не  могу».
Садятся на скамейку. Курят. Шурка сквозь кашель и обиду на крепость
и  гадость курева, рассказывает о том, как загорала и что на  спине
места живого нет. Он сочувствует. Шурка подначивает Молоткова:
   – Поговорить серьезно хотел, а молчком сидишь.
   –  Завтра, – говорит Молотков. – Приходи ко мне завтра. Родители
на дачу уедут.
   Молоткова  пробирает дрожь. Он очень соскучился. Попытался  было
обнять, но Шурка отшатнулась, громко напомнив об обгоревших плечах.
Молотков извиняется и, аккуратно вытягивая шею, все остальное  тело
отдавая назад, целует Шурку в щеку. Он тянет с расходом, справляясь
о  домашних  делах Шуркиных. Еще о чем-то. Но сам уже  в  состоянии
расставания.  Уже  пешеходом – по тихим,  чуть  означенным  закатом
улицам.  Полночь,  и транспорт не ходит. И рядом с  Шуркой  сидючи,
своей  щиколоткой будто случайно ее тонкой щиколотки  касаясь,  уже
смотрит на себя со стороны. На понуро бредущего. Ногами шаркающего.
И  до  смерти с ней остаться хочет. Хоть бы на коврике у дверей  ее
комнаты. Даже если не знать она будет, что лежит он там. Ворочается
ломотным  телом.  Сторожит. Но Шурка поднимается со  скамейки.  Она
всегда первой делала движение к расходу. Прощаются. Он, вспомнив об
ее деньгах на сигареты, выгребает из кармана монеты и роняет горсть
звонкую.  Потом,  смеясь  и  вторя Шуркиному  смеху  о  собственной
неуклюжести, сам рад втихую. Не торопится. Но сколько  бы  ни  было
монет, все равно соберешь рано или поздно. И провожает до дверей. И
до  завтра  прощается. И ступает на уже пунктиром прошитую  дорогу.
Бредет ровнехонько по стежкам.
   
   Встретиться  условились через три дня. Молотков не решился  идти
на попятную и отменять все свои отговорки о хворой собаке и работе.
Не  решился  и  жалел уже. Хотел поскорее. Торопил тяжелый  момент,
зная, что за три дня этих навоображает себе немереное. Перемудрит с
ожиданиями.  Да и просто волнением будет исходить, как лежалый  сыр
испариной. Он позвонил Деме. Однокашник был удивлен, так как  долго
уже  общения не знали, и считалось, что разошлись дорогами, как это
обычно  случается. Да так и было. Звонок Молоткова и то, что  далее
последует, мало что менял. Когда хочешь лыжню новую проложить рядом
со  старой, долго еще будут лыжи в привычную, наезженную  съезжать.
Дема  уже знал о приезде Шурки и успел свидеться. Сказал Молоткову,
что  она спрашивала, почему он с ней встретиться не хочет,  на  что
Дема  придумал  невероятных  размеров флюс,  якобы  раздувший  щеку
Молоткова. Посмеялись. Дема был не против повидаться и уверил,  что
сам сговорится с Ниной и все устроит.
   С  ней  они,  кстати, тоже уже разошлись дорогами,  но  какую-то
видимость   дружеских  отношений  поддерживали,   иногда   совпадая
пьянками.
   Дема  в  предстоящем событии был нужен Молоткову как отвлекающий
буфер.  Молотков  рассчитывал,  что пока  Дема  из-за  естественных
свойств своей личности будет перетягивать одеяло внимания на  себя,
сам  Молотков сможет оглядеться и решить, что же он на  самом  деле
чувствует и каково его нынешнее отношение к Шурке. Каждый нюансик и
детальку  хотел раскусить и рецепторами вкусовыми проанализировать.
До  конечного  истекания за эхом внутренних откликов  проследовать.
Молотков вышел на лестничную площадку покурить. За последнее  время
курил  совсем  мало,  и поэтому стало подташнивать,  и  мурашки  по
холодеющей спине. Но Молоткову это показалось зачавшимся волнением,
которое  в ближайшие дни не оставит, и лишь во снах будет блекнуть,
слегка затрачиваясь на видимые образы.
   
   Молотков проводил родителей на дачу и ждал Шурку. Она  пришла
в  сарафане.  Молотков удивился, потому что  не  предполагал  в  ее
гардеробе  таких вещей. Она в очередной раз была ему удивительна  и
незнакома. Такая девочка, девочка. Безгрешность воплощенная.
   Без  лишних  брожений Молотков центрировал стол бутылкой  водки.
Должен  был подойти их общий знакомый. Просто человек, который  был
зван  Молотковым, как отвлекающий буфер. Когда он пришел,  Молотков
усадил  его  за  стол  и  предоставил в  личное  владение  кастрюлю
макарон, стакан молока и накопившиеся в хлебнице горбушки. Знакомый
этот  не  пил, что являлось еще одним его несомненным достоинством.
Молотков   хотел,  чтобы  знакомый  много  кушал.  Чтобы  аппетитно
причмокивал.  Иногда  извлекал его из  Шуркиных  глаз  вопросом  об
искусстве  и  философии  Ницше. Этакий добрый  малый,  умилительный
теленочек.  Шурка не понимала присутствия знакомого и  смотрела  на
Молоткова, как бы жестом руки вопрошая – «Зачем?».
   Ополовинили  бутылку  и  решили в  лесок  прогуляться.  Воздухом
подышать. В полиэтиленовый пакет сложили хлеб и овощи. Как вышли из
дома,  Молотков ответвил знакомого в магазин за добавочным спиртным
и  за  молоком  как  поощрением его прилежного  поведения.  Шли  по
опилочным  дорожкам. Молотков изощрялся прыжками, которые  выходили
коряво  и натужно. Он не понимал, зачем прыгает. Отчего. Может,  от
славности дня. Может, празднует Шуркин сарафан, в котором она мягко
плывет в тишине солнечной, душевной. Спустились к берегу. Сели.  Их
оббегали   спортсмены.  Иногда  разложенным  на  газетке   съестным
заинтересовывались  собаки. Шурка щедро  кидала  им  хлеб,  на  что
знакомый реагировал укоризненным медовым взглядом. Молотков нажимал
на спиртное и распалялся шутейным вдохновением.
   Дома  Шурка пожаловалась на вновь раззадорившиеся с улицы плечи.
Знакомый  стал делиться народными рецептами, все больше расхваливая
сметанный способ. Он даже согласился сбегать за сметаной, исходя из
тех  соображений,  что  Молотков как  городской  житель  не  сможет
выгадать сметану той самой жирности и свежести. Молотков не спорил.
Перенес  видеомагнитофон  в  свою комнату.  Разбавил  водопроводной
водой  густой плотный яблочный джем. На табуретке устроил небольшой
столик.  Пара  рюмок. Банка с разбавленным джемом,  на  поверхности
которого  медленно кружится похожая на слюну белая  пенка.  Ломаные
сушки  на  блюдце.  В ожидании сметаны они чуть выпили  и,  включив
фантастический  фильм, лежали на диване. Шурка  лежала  на  животе,
устроившись по-кошачьи подбородком на груди Молоткова.
   В  принципе  сарафаном  и сметаной день  этот  Молоткову  ценен.
Сметана была холодной и густой. Тем контрастней она была с горячей,
на  грани жара, Шуркиной кожей. Еще Молотков помнит сильный  запах.
Не  сможет  его сейчас с точностью вообразить, но что-то  животное,
материнское  было  в  запахе сметаны, которой он  с  осторожностью,
держась  тонкого  слоя несоприкосновения пальцев с кожей,  покрывал
Шуркины  плечи. Касался ее через сметану. Она, сняв лямки сарафана,
спустила  его  ниже  груди на живот. Закончив, Молотков,  чтобы  не
запачкать  диванное  покрывало,  вытянул  руки  в  белых  сметанных
перчатках к потолку. Шурка повернулась к Молоткову, и они,  пытаясь
совпасть, приноровиться головами, целовались. Молотков вышел помыть
руки  и  отнести  остатки сметаны знакомому. Тот, лежал  в  большой
комнате на диване и, умненький, усидчиво читал «По ту сторону добра
и  зла».  Сметану знакомый встретил с восторгом. Спросил, можно  ли
ему булочки. Молотков, кивнул, и знакомый, не отвлекаясь от чтения,
прошел  на кухню. Молотков задержался, чтобы понаблюдать,  как  тот
отломил  от  батона  горбушечку и, сильно погружая  ее  в  сметану,
сначала слизывал обильное, а затем жадно кусал.
   Молотков совсем забыл о серьезном разговоре. А может, его  и  не
было вовсе. Даже мысленно он бы не смог его смоделировать. Он очень
осторожно  относился к состояниям. Состояние этого дня он  берег  и
кутался  в  него,  как  в одеяло. Все вызывало  в  нем  подозрения.
Воробей,  севший  на подоконник, когда они с Шуркой,  открыв  окно,
курили   (Шурка   прижимала  к  груди  спадающий  сарафан).   Вдруг
заклинившая   кассета   в  видеомагнитофоне  (изображение   дрожит,
дергается, тщиться возобновиться, но на грани исчезновения). Какие-
то  поспешные сумерки (редко общались при электрическом  свете).  А
потом они спали. Точнее Шурка спала, а он рядом дышал.
   
   День  таял. Свет, снег мутной жижицей под ногами, на  дне  глаз.
День  таил  в  себе  многие  дни,  что  могут  случиться,  либо  не
случиться, им одним, этим днем, выношенные. С утра Молотков боролся
с  болезненной  прозрачностью. Гуляя с собакой,  не  спускал  ее  с
поводка. Крепко держался за петельку, чтобы гелий мыслей не сдернул
его  с  земли. Такое вот волнение. Созвонился с Демой, который  был
контрастно  расслаблен и подпевал музыке за кадром. Они уговорились
о  магазине,  у  которого встретятся. Молотков не знал,  где  живет
Нина.  Был  однажды,  но, обладая плохой пространственной  памятью,
легко  забыл. Молоткову казалось, что назначенное время поздновато.
С неприятцей Молотков подумал о себе, как о рано постаревшем.
   Ближе  к  вечеру Молотков неважно себя почувствовал.  Мелочность
каких-то простудных симптомов. Мелочь, но неприятно. Еще и стошнило
желчью  скудной. Подышав на окно, он глянул на улицу. День все  еще
таял,   но  теперь  без  иллюзии  весеннего  таяния,  а  по-зимнему
бессмысленно и бесполезно...
   Рассеянно  одевается.  Смотрит  не  без  удивления  на   одежду,
вспоминая,  что надевается вначале, что после. Спускается.  Достает
из  почтового  ящика газету и не понимает, зачем  она  ему.  Кидает
обратно  в ящик. Выходит на улицу. Озноб. Кутает голову в  наушники
плеера. Включает что-то динамичное с ругательствами. Чтобы проняло.
Чтобы  хоть  чуток смелости подзанять. Курит через силу. Остановка.
Троллейбус.  Народ вечерний беззлобен, ножки вместе,  ручки  врозь.
Доехал.  Выходит.  Находит магазин, у которого с Демой  условились.
Демы  еще  нет.  Всегда опаздывает. Молотков садится  на  скамейку.
Ждет. Курит, набирая форму. Чьи-то ладони накрывают глаза.
   – Привет, Дема.
   Разговаривают. Нормально так. Дороги разошлись,  но  никого  это
не  волнует.  Не  важно обоим. Спокойно и без  излишних  восторгов.
Встретились.  Полустанок.  Позже, может,  навсегда  разойдутся,  но
опять-таки  без сожаления. Важное у Молоткова впереди. Поэтому  сил
не  тратит. Не тратит души. Идут в магазин. Молотков настаивает  на
водке. Любитель вина, Дема, поартачившись, сдается. Молотков  снова
чувствует тяжесть свою забытую и знает, что легчать предстоит. Идут
к  Нине.  Идут почему-то очень долго. Молоткова трясет.  Он  курит.
Общительный  Дема рассказывает о житье-бытье своем.  Молотков,  где
нужно,  кивает, где нужно, посмеивается. На вопросы о себе Молотков
отмалчивается, мол, ничего интересного. Не хочет говорить. Не важен
сам  себе.  Дема  замечает  Молоткову, что  он  напряжен.  Молотков
пожимает плечами – «Что делать?».
   Входят в квартиру. Нина встречает.
   – Рада, рада.
   Молотков  медленно  раздевается и, когда вешает  куртку,  слышит
сначала  звонкий  детский вскрик, а потом успокаивающий  крикливого
ребенка,  мягко унимающий Шуркин голос. Тянущееся весь день  вязкое
волнение  вмиг скатывается в тугой каучуковый мяч и бьет  Молоткова
по  вискам.  Сквозь бледность лица проступают пунцовые пятна.  Если
раньше  в такой ситуации Молотков ускорял шаг, то теперь спешит  со
словами:
   –  Какой-то  голос знакомый! – изумлением глупым придуряется.  –
Знакомый какой-то голос!
   Его не понимают. Выходят из прихожей. Вот теперь он видит ее.
   – Привет.
   – Привет.
   Как  много  света. Всего лишь лампочка в кухне под  потолком,  а
сколько  света.  Свет желтый. Тягучий. Агрессивный. Все  заполняет.
Воздух  в  Молоткове дробится. Круглится в капельки  и  выходит  из
каждой  поры.  Плывет  от  Молоткова к  лампочке  и  оставляет  его
потерявшим  дыхание.  Молотков  покачивается.  Подгоняемый   Ниной,
подталкиваемый  Демой, Молотков плывет вслед за воздухом  своим  по
следу  трассирующему. Огибает Шурку. Оседает на табурет. Облегченно
приваливается к стене. Получается так, что он сидит в пол-оборота к
Шурке.  Еще и глубокомысленно рукой висок подпер. Шурка  совсем  от
него  закрыта,  но  пока  ему  лучше так.  Отдышаться  нужно.  Себя
послушать. Сидит за столом, и мысль о том, что и не было  пяти  лет
прошедших,  является  со  всей очевидностью.  Мысль  прорывается  к
абсолютности своей. Как сильно чувствует Молотков Шурку. Бросая  на
нее  короткие взгляды, он словно бы глаз от нее не отрывает. Словно
завис  в  воздухе под потолком и видит все. Видит, как она  унимает
ребенка,  присаживая его, ерзающего, на колени. Как смеется  шуткам
Демы.  Как  на  него поглядывает. Тоже коротко и тоже  внимательно.
Молотков  начинает  трудиться над созданием  следующего  мысленного
ряда:  «Ну  и  что? Ничего не чувствую. Отделены друг от  друга.  А
навоображал   себе,  начувствовал».  Он  пытается  чувствовать   по
предполагаемому  подспудно плану. О том, что все  кончилось,  и  он
может  расслабиться и просто посидеть. Выпить, как в старые добрые,
не  напрягаясь.  А  затем  не  поздно домой  собраться,  напоследок
пожелав  Шурке  удачной  жизни.  И освобожденным  пошел  бы  домой,
покуривая,   стирая  из  телефона  номер  Нины.  На  секунды   этот
подспудный план освобождения вроде как подтверждается, но случайное
Шуркино  слово или короткая случайная встреча глазами – и от  плана
ничего не остается.
   Выпивают.  Молотков  наливает полные  рюмки,  с  каждой  из  них
легчая  и  несколько  успокаиваясь.  Какие-то  шутки  шутит  –  без
вдохновения, а так, застольно и по-доброму. Уже может чуть подольше
на  Шурке  взглядом  задержаться и даже чуть поспорить  с  ней.  Но
быстро  и правильно в споре уступает. Не принципиальничает.  Сейчас
ему  важны эмоции Шурки по его поводу. Он все хочет остаться с  ней
наедине. Курить, пока ребенок не спит, выходят на балкон. Но как-то
не   складывается  выгадать  пару  минут  с  Шуркой.  Вскоре  водка
кончается,  и  Молотков,  предупреждая любые  не  устраивающие  его
решения, заявляет, что они с Шуркой сходят в магазин. По ее  глазам
он  видит, что она тоже об этом думала. Одеваются в прихожей.  Пока
без  разговоров. Наверное, оба готовятся. Выходят за  порог  и  вот
тогда  чувствуют, что когда вдвоем остались, то так и должно  быть.
Так  правильно. Он берет ее за руку, жест не обдумывая и  внутренне
удивляясь  легкости.  Начав  с  каких-то  общих  вопросов,   быстро
начинают  говорить  о  том,  что  накипело.  Он  выражает   радость
немереную встрече случившейся. Она вторит. Говорит о том, что очень
хотела  его увидеть. Он несколько смущен вторым дном фразы. Говорит
ей,  ну  вот  и увидела. Он боится, что она хотела его увидеть  как
человека  из  старых,  добрых,  не  более.  Что  увидела.   Галочка
поставлена. И адью на следующие пять лет. Она, повторяет, что очень
хотела  его  увидеть.  Еще добавляет, что  волновалась,  как  перед
первым  свиданием. Ведь столько времени прошло. И я  не  та.  И  ты
другой.  Молотков дивится возвращению ощущения, когда кажется,  что
думают одинаковое и лишь меняются, озвучивая надуманное. И Молотков
почему-то  уверен, что ощущение взаимно. Что оно всегда между  ними
было.  Что оно взаимно, а значит, можно забыть о втором дне  каком-
либо  и  хоть  ненадолго поверить возвращению когда-то  пережитого.
Помечтать  о том, что надолго возвращение это. Молотков спрашивает,
как  она  жила.  Она говорит, что без особой радости.  Молотков  не
держит ее на этих воспоминаниях. Просто нельзя было не спросить.  В
ответ Шуркин реверанс о его жизни. Говорит общими местами, также не
желая  задерживаться. Что там было? Ведь понял, что ничего не может
быть  во  времени,  которого самого, как выясняется,  не  было.  Он
говорит  об  этом  ощущении. Шурка соглашается. Действительно.  Как
будто  вчера  попили  водки,  ночь  поспали  и  снова  встретились.
Молоткову очень хорошо. Молотков на месте. Он не понимает, как  мог
быть где-то еще, а не рядом с Шуркой. Держа ее за руку.
   Возвратившись  из  магазина и постучав,  долго  стоят  у  двери.
Шурка  шутливо  говорит  о том, что их здесь  не  ждут.  Это  почти
серьезно,  и было бы легко и счастливо уйти или подняться  на  этаж
выше  и  потихоньку выпивать. Разговаривать. Курить. Но  открывают.
Шурка  с  порога  идет  дочь укладывать. Мини-расставание.  Комната
прямо за стеной кухни. Молотков, расслабленный, покуривает. Смотрит
через   стену   на  читаемые  силуэты.  Сильно  пьяный   Дема   уже
захлебывается  одеялом внимания. Оно уже дышать  ему  мешает.  Нина
вяло  с  ним  ругается. Перебранка людей, которые ничего  уже  друг
другу  не должны. Шурки долго нет. Молотков выходит из-за  стола  и
идет в комнату. Ложится рядом с ней. Она шепчет, что дочь вроде как
заснула.  Кидаются  друг к другу. Вжимаются  телами.  Крепко  и  до
выдоха.  Пытаются  совпасть  губами.  Ребенок  проснулся,   и   они
разочарованно  отстраняются. Шурка известными ей методами,  быстро,
чтоб  момент  не  иссяк, вновь усыпляет. Снова в  объятиях.  Первый
скорый  порыв  прошел. Теперь удовольствуются. Не спешат.  Ребенок,
вновь  просыпается.  Ползает по ним. Что-то там  лопочет  на  своем
языке.
   Снова  укладывали. Молотков все твердил, что  это  у  него  аура
плохая.  Шурка  укоризненно смотрела, мол,  какие  глупости.  Из-за
стены  доносились  смешные переругивания Нины и Демы.  От  их  шума
становилось  еще более уютно. На комоде стояли часы с  пронзительно
красными цифрами. Единственное свечение в комнате. Поневоле  взгляд
к  ним привязывался. Электронные часы Молоткову вдруг показались не
часами  как таковыми, а таймером, ведущим обратный отсчет. Ребенок,
после  очередного просыпания, казалось, больше не  уснет.  Молотков
глянул на часы, на которых высветилось четыре нуля. Обратный отсчет
завершен.  Распустив петли объятий, он быстро встал  и,  приведя  в
порядок  одежду, пошел в прихожую, на ходу быстро бросив в  сторону
Шурки:
   – Позвоню.
   Она,  сдавалось  ему, что-то поняла. А может, и  нет.  Молоткову
это не было важно. Стремительно сбежав по лестницам и толкнув дверь
подъезда, он выпростался на улицу. Морозный воздух ударил  в  лицо,
пополз  по  горлу  до груди и там распустил холодные  крылья.  Чуть
закружилась  голова.  Молотков шел  быстро,  как  давно  не  ходил.
Оскальзывался,  падал,  вновь  ускорял  шаг.  Минуя  остановку,  на
которой распалялись джинами выхлопных газов машины частников, пошел
дальше.  У него были, деньги на такси. Он не хотел ехать. Он  давно
не  ходил.  Молотков закурил и достал телефон. Высветил  телефонную
книжку,  нашел  номер  Нины и стер. Телефон вдруг  показался  очень
легким.  Радовался ли Молотков, печалился ли, не знаю. На лице  все
та  же  рыбья невозмутимость. Лишь глаза от водки красные. Он надел
наушники  и  включил что-то тихое и без ругательств.  Смелость  ему
больше была не нужна.
   Пронзительно  красные  цифры  зачались  новым  отсчетом.  Шурка,
улыбнувшись,  посмотрела  на  часы.  Ей  они  никогда  ни  казались
таймером. Крепче обняв дочку, она тихим голосом баюкала ее и  чему-
то своему улыбалась. В улыбке было много подтвердившегося знания  и
грусти. Но все-таки улыбка она и есть улыбка.
   2006-01-06
К содержанию || На главную страницу