Ирлан ХУГАЕВ

ФАРТ

                             ПОВЕСТЬ
   
   
                                                     Родному городу
   
   ГЛАВА ПЕРВАЯ

   1
   Дверь  неожиданно  поддалась  первой  же  отмычке,  и  Рауль   с
удивлением  обнаружил в квартире крайнее убожество  и  нищету.  Три
комнаты  были совершенно пусты, в четвертой стояла в углу  разбитая
тахта   с   нечистым  тряпьем,  давно  утратившим  вид  белья,   на
придвинутой  вплотную тумбочке валялись вонючие окурки  и  страшные
рыбные  скелеты. Рауль заглянул под тахту и разглядел там  три  или
четыре  порожних  пивных  бутылки, банки  из-под  кильки  и  шпрот,
обрывки старых газет и неопрятную стопку порнографических журналов.
   Рауль  был  опытный  вор, но его ввела в заблуждение  добротная,
дорогого  дерева входная дверь и вполне надежный замок.  Теперь  он
стоял  посреди комнаты и пытался, как делал всегда, когда  не  знал
хозяев  заранее,  представить себе обитателя  этой  жилплощади.  Не
только  нищета,  запустение  и антисанитария  царили  здесь:  Рауль
почувствовал в воздухе такое глубокое отчаяние и безысходность, что
ему  стало  жутко.  Он  подошел  к плотно  закрытому  окну,  открыл
форточку,  вдохнул  свежего  утреннего  ветра  и  втайне  от   себя
улыбнулся  возникшему  где-то в животе, а  не  в  голове,  веселому
искушению.  Рауль достал из заднего кармана джинсов  две  новеньких
сторублевых бумажки и бросил одну на тумбочку.
   Через  минуту Рауль был уже на улице. Он с удовольствием закурил
свой  любимый  «Житан» без фильтра, удивился, что  его  так  просто
развели, и пошел. На другом конце улицы вставало навстречу  солнце,
и Рауль знал, что это будет фартовый день.
   
   2
   Есть песни, которые мы напеваем, несмотря на то, что они нам  не
нравятся.  «Зимой  в тайге балдоха светит, но не греет...»  –  спел
мысленно   Рауль   и  вспомнил  про  «Голубую  Лагуну»,   небольшой
круглосуточный ресторанчик с уютным внутренним двориком и  открытой
верандой,  выходящей на реку. Было утро, было еще  свежо,  было  бы
хорошо чашку горячего кофе.
   Он  еще  раз  подивился на себя, что выбросил на ветер  половину
своего состояния. Конечно, 100 рублей не делали погоды, но, если бы
у  него  сейчас  были  в  сохранности 200,  он  поехал  бы,  как  и
планировал, к Воробью и Базуке, взяв «мотор». Считалось, что  Рауль
живет  у  Воробья,  но он часто ночевал где придется.  Накануне  он
провел  ночь  у  Кактуса,  который  попросил  его  помочь  какую-то
«маляву» составить, сразу дав понять, что у него есть пара  граммов
для  вдохновения.  Составили не без труда  (у  Кактуса  были  очень
запутанные новости), просидев всю ночь и вдохновляясь через  каждые
два  часа.  Рауль ушел от него ранним утром, полным сил и  чувствуя
творческий  зуд  во  всем теле. Теперь зуд поугас,  на  «мотор»  не
хватало, а общественным транспортом он брезгал, потому что  был  не
карманник.  На  заначке у Рауля была на сегодня еще одна  «наколка»
(адрес),  и спешить было некуда: последний раз он принял  лекарство
каких-нибудь три часа назад. «Попьем кофе пока, – сказал он себе, –
там видно будет».
   Уже  кофе было хорошо, потому что времена были тяжелые,  и  люди
тоже,  как,  собственно,  и  полагается после  путчей  и  революций
(неважно – успешных или нет). В этой мутной воде, по правде говоря,
было  «за падло» и рыбку ловить; «Но, с другой стороны, если и  все
скурвились, то можно, – думал себе Рауль, – даже нужно». Он  уважал
скромность, но не хотел быть «терпилой». К тому же он не располагал
собой:  его  пристрастие дорого стоило, и он не раз ловил  себя  на
странной зависти к алкоголикам, благополучие которых обеспечивалось
грошами. Деньги он, конечно, презирал, и не только по положению, но
и по врожденному эстетическому чувству. Рауль давно перестал мерить
их,  как  все  люди, в рублях, для него минимальной  единицей  была
стоимость  дозы. Сняв очередной банк, Рауль автоматически переводил
его в количество инъекций или дней, которые он мог отдыхать. Деньги
как  таковые  у него не залеживались; так он и жил:  то  принц,  то
нищий.  Рауль  вынужден был воровать, потому что  больше  всего  на
свете  боялся  «хумара» (или абстиненции). И еще тех  пакостей,  на
которые  он мог пойти в крайнем случае и которые были гораздо  хуже
воровства.  От  последних, как от тюрьмы и сумы, тоже  нельзя  было
зарекаться;  Рауль  был близко знаком с «тихим обольстителем»,  как
определяется  опий у Бодлера, и помнил многих, потерявших  стыд,  и
слышал  много  разных  и  невероятных  историй.  Поэтому  он  решил
остаться вором, пообещав себе, что ниже не падет.
   Ибо  молодость  давно  прошла; масти все  перепутались;  уже  не
льстило,  что  он  удачливый «крадун» и  «благородный  наркоша»,  и
солнце   кайфа  тоже  померкло:  смешно  было  ожидать  от  героина
удовольствия,  не  говоря о радости. Каждый  укол  только  временно
укреплял  для промысла ради следующего, был лишь данью  недугу,  за
которую  он, Недуг, соглашался пока дремать внутри. Рауль  кололся,
чтобы  только отложить неизбежную расплату, цена которой возрастала
с  каждыми  отнятыми у «хумара» сутками. «Скорее бы  уже  посадили,
мудаки»,  –  говорил  он  себе иногда, сознавая,  что  не  способен
добровольно перекрыть себе кислород. Единственным утешением служило
Раулю  простое и неотразимо верное соображение: «Сколько  веревочке
ни  виться, все равно конец будет». «Только не сегодня,  –  подумал
Рауль. – Сегодня будет фартовый день».
   Рауль  вошел  в  арку направо, прошел, задержав  дыхание,  сырой
тоннель, обильно посыпанный хлоркой, спустился по каменным ступеням
к  набережной,  снова  поднялся по деревянным  и  толкнул  калитку,
стилизованную,  видимо, под вход в хижину экваториального  людоеда.
Он осмотрелся, приметил себе столик на веранде и подошел к бару.  С
той  стороны  стойки  царили  закатные сумерки  ночника  с  розовым
абажуром;  под  ним сидели на табуретках и играли в  козла  бармен-
тинэйджер  и  незнакомый небритый старшина  милиции.  После  белого
света   дня  такая  мизансцена  показалась  противоестественной   и
тревожной, если не апокалипсической.
   –  Доброе  утро, – сказал Рауль, победив искушение  ретироваться
без комментариев. – А можно кофе попросить?
   Старшина  кинул  карты и, сунув освободившиеся руки  в  карманы,
сказал как бы весело, а на самом деле нагло, с вызовом:
   – Ну, попроси.
   Было очевидно, что он проиграл.
   – Сейчас, – бросил бармен, считая очки.
   –  Мне  можно  сесть  за столик или здесь  подождать?  –  сказал
Рауль, понимающе улыбнувшись старшине, но обращаясь к бармену.
   – Как хочешь, – сказал старшина.
   –  Садись, сейчас принесу, – снова буркнул бармен, который ввиду
раннего часа исполнял и обязанности официанта.
   – Благодарю вас.
   – Нас обоих? – спросил старшина.
   Рауль   опять  улыбнулся,  но  теперь  получилось  только  одним
уголком  рта.  В  ответ старшина пожал плечами,  противно  раскатав
губы, как бы говоря, что в принципе он не возражает.
   «Тьфу  на тебя. Нехороший человек», – сказал внутренне  Рауль  и
направился к своему столику.
   
   3
   Рауль  бросил на столик сигареты, чтобы не сломать их в кармане,
сел анфас к бару и услышал справа:
   –  Ты не понимаешь. Задача в том, чтобы только один день прожить
правильно. Когда увидишь, как это хорошо – уже не сможешь иначе.
   Она  глядела  прямо  перед  собой, на черепичные  крыши  старого
города  на том берегу, из-за которых поднималось солнце, и говорила
полусонно,  но  в то же время как-то страстно. В ее интонации  были
если  не  убеждение и знание, то, по меньшей мере, артистизм,  –  и
Рауль  присмотрелся  к ней: «Залетная, сто пудов».  Она  сидела  за
соседним  столиком; он не мог увидеть ее от входа  из-за  торчавшей
здесь  дубовой колонны, обставленной фикусами и обвешанной  убогими
гирляндами  бутафорских  ананасов и  какими-то  толстыми  канатами,
вероятно,  символизировавшими людоедские снасти.  Почему-то  он  не
сомневался, что она обращалась именно к нему, а не говорила сама  с
собой.
   –  Нет,  я понимаю. Я каждый день стараюсь так прожить, – сказал
Рауль, чтобы поощрить ее.
   – И что: получается? – спросила она, не меняя позы.
   – Может быть, сегодня получится.
   Она  помолчала,  посмотрела на Рауля, глотнула задумчиво,  глядя
вдаль, из стакана (на ее столике стояла пустая бутылка «Боржоми») и
сказала:
   – Нет. Не получится.
   – Почему?
   – Потому что ты сказал: «может быть». Так не получается.
   Она  покачала  головой, улыбаясь снисходительно, как  улыбаются,
когда  объясняют детям, достала из сумочки пачку табака «Бали Шег»,
скрутила  в  мгновение  ока сигарету, зажгла  и,  пустив  тоненькое
колечко, повторила:
   – Так не получается.
   – А как?
   Рауль  наблюдал за ней с любопытством, но в рамках приличий,  и,
чтобы подчеркнуть спокойствие, тоже закурил и добавил:
   – Как получается?
   –  А вот как. Дать себе слово – и держать его, либо умереть. Нет
другого пути для человека.
   –  Это трудно, – возразил Рауль, ответно вдохновляясь. – Даже  в
пороке  трудно  быть  постоянным, не говоря  о  добродетели.  Можно
прожить правильно день и два, и даже больше, особенно если ты лишен
возможности,  как  Робинзон на своем острове.  Или  Чернышевский  в
Петропавловской крепости. Или даже какой-нибудь Чикатило  в  «Белом
Лебеде».  Но  ведь  ты все равно, как волк, смотришь  в  свой  лес.
«Правильно»  –  это,  конечно, хорошо, но  не  больше:  «правильно»
никогда  не  будет  отлично, превосходно или великолепно.  То,  что
великолепно – это всегда неправильно.
   «Красавчик», – похвалил себя Рауль и зачем-то закрыл глаза.
   – Ты кто? – спросила она просто, будто уже заслужила это право.
   – Филантроп, – сказал Рауль, вспомнив 100 рублей.
   –  Ого, какая редкая птица... В Красную книгу тебя надо. А можно
узнать, за что ты их любишь?
   –  А  почему  их  не  любить? Я один из  них.  Я  один  из  вас.
Филантропия предполагает, как минимум, самолюбие. Я и себя люблю.
   –  Такая  любовь ничего не стоит. Раздай сто миллионов  миллиону
бездельников:  каждому по 100 рублей достанется. 100  рублей  стоит
твоя любовь.
   Рауль немного подивился этому совпадению.
   – А ты, значит, человечество ненавидишь?
   – Много чести. Я его презираю.
   –  Где-то  я  читал,  что презирать человечество  –  это  право,
которое надо еще заслужить.
   –  Это  сказал один из тех, кого я презираю. Мне все равно,  что
они об этом думают.
   –  Зачем же ты со мной заговорила? Я тоже один из них. По-моему,
это непоследовательно.
   –  Во-первых, я говорила не с тобой. Во-вторых, мне  все  равно,
что ты об этом думаешь.
   Рауль  рассмеялся,  и она, видимо, осталась собой  довольна.  Он
решил немного помолчать, чтобы дать ей насладиться этой победой.
   – И что: мы так и будем сидеть? – услышал он через минуту.
   – Как – «так»?
   –  Слабо тебе пересесть поближе? Или это будет неправильно? Или,
наоборот, всего лишь правильно?.. Ладно, тогда я к тебе.
   Пока она шла к его столику, несколько шагов, Рауль отметил,  что
она  была  настоящая красавица и немного пьяна. Она  села,  бросила
сумочку  на  столик, с акцентом поставила стакан и, наклонившись  к
Раулю через стол, спросила:
   – У тебя есть деньги?
   «Фартовый  день,  – подумал Рауль саркастически.  –  Опять  меня
разводят».
   –   Или   скажешь,  небось:  откуда  у  филантропа   деньги?   –
усмехнулась она, не дождавшись быстрого ответа.
   – А сколько тебе надо? 100 рублей?
   –  Мне?  – она сделала откровенно презрительную гримасу.  –  Мне
ничего не надо. Ты не понимаешь. Ты думаешь, если бы у меня не было
денег, я бы к тебе пересела? Не смеши меня. – Она дернула со  стола
сумочку,  опрокинула, не обратив внимания, свой стакан с  остатками
газировки  и  показательно  покрутила  перед  лицом  Рауля  плотным
разноцветным ворохом.
   «Фартовый   день»,   –  подумал  Рауль  и  почувствовал   легкое
головокруженье.
   –  Так  что  не  смеши меня, таинственный...  филантроп.  –  Она
устало  вздохнула,  поставила вертикально,  но  верх  дном,  пустой
стакан, потом, словно спохватившись, слепила новую сигарету, быстро
лизнув, где надо, востреньким розовым язычком, глубоко затянулась и
откинулась  на  спинку стула. Рауль видел, что она  пьяна  если  не
сильно, то надежно и ровно, вроде того, как бывает во время  запоя.
От  нее  пахло  перегаром (что странным образом  почти  не  портило
впечатления), и Рауль сказал по наитию:
   – Деньги у тебя есть, а все равно ты бедная.
   Она  задрала кверху подбородок, показав на шее детскую  венозную
голубизну, и напряженно засмеялась.
   –  Ой,  мама  дорогая!.. Кто, я бедная? Я бедная?!  Знаешь  что:
тогда...  –  она  запнулась,  надув  губки,  подыскивая  слово  или
единственно верное следствие, – тогда... катись!
   Рауль  усмехнулся  было  такой нелепой  развязке,  но  ее  голос
зазвенел  как-то не в меру свободно, будто она пела  или  звала  на
помощь;  он  вспомнил про старшину в баре, который мог понять  что-
нибудь неправильно, и замер. В любом другом случае Рауль сказал бы:
«Тише,  дура»;  но  сейчас он просительно  посмотрел  в  ее  глаза,
которые  светились, как у какой-нибудь Кассандры, бессильно  развел
ладонями  вверх  руки  и склонил голову набок,  выражая  тем  самым
сожаление и досаду. Когда он увидел, что она поняла (это был, между
прочим, добрый знак), он добавил:
   – Тебе водка, как кокаин, вставляет. Тебе пить нельзя.
   Она  показала,  что обиделась, снова надув губки  и  пустив  дым
носом.
   –   Нет,   –   вздохнула  она  тоже  с  сожалением  и   как   бы
разочарованием, – водку я не пью; ты не понимаешь.
   –  Тебя  когда  колбасит,  тебе  кажется,  что  и  всех  так  же
колбасит, и тебе удивительно, что они не понимают тебя.
   –  Ты  не  понимаешь. Я, когда была маленькая, тоже  никогда  на
потом не оставляла. Я люблю, чтобы сразу много, а потом – свобода.
   –  Ах, «живи быстро, умри молодым»? «Остановите Землю, я сойду»?
Нет  ничего такого, что я не смог бы понять, если на то пошло.  Что
ты не оставляла на потом?
   –  Все.  Конфеты, например. Вишню. Или клубнику. Ты когда-нибудь
был голодный?
   – Я всегда голодный.
   – Очень глупо. Сразу видно: ты не знаешь, что такое голод.
   – Ты говоришь, как блокадница.
   – Но не выгляжу, правда?.. Да, я много видела.
   –  Не  похоже  что-то.  Сейчас за 100  рублей  люди  друг  друга
убивают.   А   ты  мне,  незнакомому  филантропу,  своей   капустой
хвастаешься.
   – Ну и пусть...
   – Что?
   –  Пусть убивают. Ты меня убьешь? Замечательно. Только знай, что
я не боюсь.
   Солнце  поднималось  над крышами все выше.  Кофе  не  несли.  Но
сейчас было легко ждать.
   –  Заметь:  я  не предлагаю тебе эти деньги в обмен на  жизнь...
Слушай,  есть  идея, – она оживилась, – прежде чем ты меня  убьешь,
давай выпьем.
   –  Это твое заветное желание? Если бы тебя казнили, ты попросила
бы  напоследок  выпить?..  –  Рауль  медленно  покачал  головой.  –
Спасибо, я свою цистерну выпил.
   Она поморщилась, как будто ей в нос залетела муха.
   – Да? А как ты узнал, что твоя цистерна кончилась?
   –  Это  не  важно.  Теперь  меня другие страсти  томят...  Можно
попросить  тебя...  не гримасничать? Ты же не настолько  пьяна;  не
делай из себя дурнушку: я тебя выкупил.
   Она как бы замерла и насторожилась.
   –  Слушай, может быть, перейдем на «вы»? Что-то ты разговорился.
Не надо: ты не знаешь меня.
   –  А я и не хочу, если на то пошло, – сказал Рауль равнодушно  и
немного испугался.
   Она  посмотрела,  склонив голову набок,  по-птичьи,  и  нарочито
прищурившись.
   –  Ты  все врешь. Еще как хочешь, но... – она вытянула  к  Раулю
руку  и мерно покачала длинным пальцем, – ничего не выйдет,  так  и
знай.
   Рауль  успокоился и посмотрел на воду. Река заметно поднялась  и
помутнела (был конец мая). Против того места, где они сидели,  вода
проходила  высокий искусственный порог, полоса белой пены соединяла
берега, и в ней плясали сотни разноцветных поплавков, которые  было
трудно  идентифицировать  с  первого  взгляда.  Это  у  посетителей
«Голубой   Лагуны»  повелось  бросать  в  реку  выше   по   течению
опорожненные  пластиковые бутылки, предварительно закрутив  крышку.
Они  кружили  на  одном месте, то пропадая, то выныривая  из  воды,
толпились  и толкались в каком-то ажиотаже, как живые, и  никак  не
могли вырваться из водоворота, чтобы плыть по течению дальше.
   Рауль улыбнулся, как давеча, в чужой квартире.
   –  Что,  предложение аннулируется? – спросил он, уже не стараясь
казаться равнодушным.
   – Ага, страшно? То-то. Сиди, как говорится, и не рыпайся.
   Раулю стало весело.
   – Хорошо, а что будем пить?
   – Что-нибудь с пузыриками.
   – Как это?
   – Или пиво, или шампанское.
   
   4
   – Шампанское, – сказал Рауль.
   –  Бармен! – закричала она, и Рауль снова немного скукожился. Но
бармен,  неожиданно для Рауля, не замедлил, и он был  рад,  что  не
надо  идти к бару самому: совсем не хотелось снова видеть небритого
старшину  и глотать его шпильки. Как он и предполагал, в  баре  про
него  просто  забыли,  начав  новую партию.  Бармен  смущенно  (что
объяснялось,  наверно,  присутствием дамы)  заизвинялся,  но  Рауль
успокоил его, сказав, что это даже хорошо, что он еще не пил  кофе,
потому  что  он встретил старого друга и теперь хочет  не  кофе,  а
шампанского. Бармен ни капельки не удивился и предложил в  качестве
закуски   вчерашние   пирожки  с  картошкой  (можно   разогреть   в
микроволновке), шоколадку, лимон и тот же кофе. Она  посмотрела  на
Рауля:
   – Да?..
   –  Да,  – ответил Рауль, почувствовав настоящий гастрономический
энтузиазм  (под  «хумаром»  он есть не  мог:  организм  саботировал
пищеварение; сейчас было самое время подкрепиться).
   Бармен ушел выполнять, а они сидели и смотрели друг на друга,  и
оба чему-то хитро улыбались.
   – Никогда не пил так рано.
   – Кто рано пьет, тому бог дает.
   – И, когда увидишь, как это хорошо – уже не сможешь иначе, да?
   Она засмеялась честно, без гримасы, и Рауль залюбовался на нее.
   –  Старшина  Ибрагимов. Ваши документы, – услышал  он  справа  и
оглянулся.
   Теперь  небритый старшина смотрел на Рауля подчеркнуто серьезно,
по-деловому, и это было плохо. Неожиданность состояла  в  том,  что
старшина вышел к ним не из бара (тогда бы Рауль видел его заранее),
а  из  какого-то  подсобного помещения, примыкающего  к  веранде  с
торца.
   –  Я  не  ношу  с  собой документы, – сказал  Рауль,  покрывшись
испариной.
   – Почему? – удивился старшина.
   –  Это  мой  родной  город:  зачем? – ответил  холодно,  даже  с
ненавистью, Рауль, прощаясь с неожиданным праздником.
   –  Странное  рассуждение, – сказал старшина  милиции,  –  сейчас
поедем личность выяснять.
   –  Послушайте,  зачем вам документы? – сказала  она  нежно,  как
будто по голове погладила. – Хотите, я вам лучше автограф дам?
   Старшина посмотрел скептически, но на всякий случай спросил:
   – А вы кто: актриса, что ли?
   – Не – фея, добрая.
   Она разгладила ребром ладони на столе тысячерублевую банкноту  и
быстро  расписалась  в ней химическим карандашиком,  предварительно
послюнявив  стержень.  Потом она грациозно  взяла  купюру  за  край
средним   и  указательным  пальцем  и  протянула,  ладонью   вверх,
старшине.  «Сто пудов, залетная, – подумал Рауль, – а  это  лишнее:
сейчас  взбрыкнет». Старшина видимо засомневался  и  тоже  покрылся
испариной.
   –  Честное слово, земляк, сейчас ты зря беспокоишься,  –  сказал
убедительно,  как мог только абориген, Рауль, – я – законопослушный
гражданин, а если паспорт потеряю – вам же больше хлопот.
   Старшина взял банкноту, посмотрел на нее, похрустел в пальцах  и
тихо сказал:
   – Ты не думай, что ты блатней меня.
   – Ни за что, – сказал Рауль.
   
   5
   –  Ты  сумасшедшая,  – зашипел Рауль, когда старшина  слинял,  –
штуку этому... нехорошему человеку! За что?..
   – Завидки берут? – усмехнулась она. – Шел бы в милиционеры.
   –  Потому они и попутали рамс, ты понимаешь? – Рауль сказал  это
в  сердцах,  немного  более горячо, чем следовало,  и  осекся,  как
маленький. Она взглянула на него лукаво:
   – Документы надо с собой носить, понял?
   Бармен  принес  шампанское  и прочее.  Рауль  неуверенно,  держа
бутылку в вытянутых руках (ему не так часто приходилось, да он и не
любил шума), выстрелил пробкой в реку и налил два фужера.
   –  Ладно,  –  сказал он, беря фужер. – За встречу?  Меня  Игорем
зовут. А тебя?
   – Называй меня, как хочешь, – сказала она, беря свой.
   – Тогда я не буду пить.
   – Ха, испугал. Хорошо; пусть меня зовут...
   – Я не буду пить, если ты не скажешь свое настоящее имя.
   – Ты же не говоришь свое?
   Рауль подумал и сказал:
   – Рауль.
   – Ну, вот. А то: «Игорь». Какой ты Игорь? А я – Софа.
   –  Софа,  –  повторил Рауль, для верности еще сильней ударяя  на
первый слог.
   – Софа, – тряхнула она головой. – За встречу.
   
   6
   Рауль  был  хороший  ученик; можно сказать,  он  был  ученик  по
призванию. Он успешно закончил сразу две школы: и школу, и улицу, –
и  обе на «хорошо» и «отлично». Но можно быть хорошим учеником –  и
при  этом  не избежать ни одной ошибки, ни одного капкана,  который
ставит на пути человека случай или судьба.
   Сейчас  он  сидел, улыбался, и слушал Софу, и не  слышал  ее,  и
любовался  ею,  и думал о ее деньгах и о капканах жизни,  –  и  все
совершенно искренне. Как всякий вор, он был себе на уме, но это  не
мешало  ему быть джентльменом. Он смотрел на Софу и пытался понять:
очередной ли это капкан на его стезе или тот самый фарт?  Но  то  в
голове; а на душе было незнакомое умиротворение, и если бы он  даже
наверняка знал, что «фраернется», то и тогда бы он не отступил. Во-
первых, он был заинтригован, во-вторых, и как следствие, он  назвал
свое  имя, в-третьих, Раулю, как пролетариату, нечего было  терять,
кроме своих цепей, – и это давало свободу и необходимый кураж.
   А  также  аппетит: она не съела и полпирожка, когда  Рауль  съел
свои  оба.  Она  предложила  свой; Рауль  отказывался,  чтобы  было
поровну, но она сказала:
   –  Клянусь моей дорогой мамочкой, ты сейчас съешь этот  пирожок,
– и положила пирожок на его тарелку.
   Рауль посидел, откусил от пирожка и засмеялся:
   –   Есть   один  наркоша,  который  повадился  говорить,   когда
лекарство варят: «Матерью клянусь, я первый колоться буду».
   – Знакомый? – спросила она с грустной улыбкой.
   –  Кто?  –  спросил  Рауль, продолжая жевать и  поражаясь  свому
благодушию. Он сообразил, что обязан им шампанскому, и посмотрел на
бутылку с укоризной.
   – Тот наркоша – твой знакомый или это собирательный персонаж?
   – Знакомый, – сказал Рауль.
   – Поня-атно.
   «Стоять: а это на фиг было надо?» – спросил Рауль себя, а  потом
ее:
   – Что тебе понятно?
   Она  сделала  нарочно большой глоток шампанского, облизнулась  и
сказала:
   – Какие тебя страсти томят.
   – Значит, мы квиты, – сказал Рауль.
   Теперь она засмеялась. Рауль спросил:
   – Приятно сознавать, что тебя не осуждают, да?
   –  Ведь  ты не думаешь, – сказала она как-то вдруг, серьезно,  –
что я на эшафоте шампанского или пива попрошу?
   –   Шампанское   можно,  –  сказал  Рауль.  –  Можно   попросить
шампанского – или коньяка.
   –  Или  уколоться и забыться? Нет. Я бы попросила,  как  Дантон,
своего палача: «Дружище, не забудь показать мою голову толпе».
   У  Рауля  все  смеялось  внутри, он  давно  не  переживал  такой
спокойной  и  солнечной минуты – и снова крайне удивился  на  себя,
когда  вспомнил,  что подзабыл про ее деньги  и  свои  страсти.  От
шампанского  забыто  кружилась  голова  (они  быстро  выпили   одну
бутылку,  и  Софа,  уже не спрашивая его, сама  сбегала  в  бар  за
второй),  он чувствовал, что у него чуть заалели щеки, и  это  тоже
как-то  обязывало  быть  проще. Она смотрела  на  него,  тоже  тихо
посмеиваясь,  и глаза ее как бы спрашивали: «Ты понимаешь  это,  ты
понимаешь?..»  Теперь  он,  вверяясь ее слуху,  рассказал  историю,
подходящую  весьма косвенно по теме, но, как ему показалось,  точно
по настроению:
   –  Марк Твен своей невесте говорит: «Давай жить так, чтобы  даже
гробовщик пожалел о нас!» – «Давай!» – «Гробовщик умрет от горя!» –
«Бедный гробовщик!»
   Она  засмеялась смиренно и бессильно, как должна  была  смеяться
невеста  Твена,  как смеются от щекотки, на полном  выдохе,  прижав
локти  к  бокам, а когда успокоилась и села ровно, он будто впервые
увидел ее глаза и подумал, что, может быть, не зря вверился.
   
   
   ГЛАВА ВТОРАЯ

   1
   Раулевы цепи не гремели и красть не мешали, походка у него  была
легкая,  движения точные и красивые (не без некоторого  кокетства),
но  человеку  с незамутненным взглядом эти цепи были очевидны,  как
вериги  или  шишки  на  лбу дурака, наученного  молиться.  Однажды,
накануне  серьезного  мероприятия,  он  пришел  в  церковь   свечку
поставить,  а батюшка подошел прямо к нему среди толпы народа  (был
какой-то  праздник)  и говорит ему почти в ухо, шепотом,  серьезно,
как  в  кино:  «Исповедоваться тебе надо, сынок».  «Ты  видишь  мои
грехи,  батюшка?»,  – спросил Рауль, отступив  на  шаг  и  зачем-то
улыбнувшись.  «Вижу: пропадешь, если только для себя  жить  будешь.
Что ты, как раб, дрожишь перед смертью?» Это было неожиданно, не по-
христиански,  насколько  мог Рауль судить,  и  он  опешил;  батюшка
добавил:  «Если не можешь себя побороть, убей себя. Умри,  если  не
можешь  стать  честным.  Зачем тебе такая  жизнь?  Что  ты  за  нее
цепляешься?»  Рауль глупо (как будто это было здесь  самое  важное)
удивился: «Разве церковь не отлучает самоубийц?» – «А ты и так  уже
отлучен; и я тебе не как батюшка говорю, а как мужчина мужчине.  Ты
ведь  не веришь, что бог есть? А веришь ты, что есть мужество, воля
и верность?» «Что это за фигня, в натуре?», – сказал себе Рауль, не
веря  своим  ушам, и все же улыбаясь. Он ушел не исповедавшись,  но
под впечатлением. Отец Варсонафий застрял в его голове и мешал жить
больше, чем милиция.
   Он  посмотрел вокруг и увидел, что, «в натуре», ни для  кого  не
живет,  кроме себя, и даже ни для кого не ворует, кроме себя,  –  и
ему  стало  понятно,  почему ему так плохо,  так  противно  жить  и
воровать.  Он  читал много книг и теоретически знал с  детства  все
роковые  дилеммы  и  вопросы жизни, но только  теперь  он  научился
чувственно   переживать  свое  собственное   одиночество   и   свою
бесполезность.  Он увидел, что он даже и не для  себя  воровал:  он
воровал  ради Недуга, чтобы тот дремал внутри до поры; он  хлопотал
не  ради  жизни,  а ради смерти, – и в то же время (надо  было  это
признать) дрожал перед ней и цеплялся за жизнь!
   Друзей  у  Рауля  не  было (и работал он в одиночку).  Базуку  и
Воробья  он  любил,  потому что выросли вместе  (еще  с  корабликов
бумажных),  но  и с ними никогда не был открыт полностью.  Они  это
чувствовали  и часто обижались, хотя никогда бы не признали  этого,
потому  что,  как известно, «на обиженных воду возят».  Были  люди,
которым  он доверял больше, чем остальным, и были люди, которых  он
старательно избегал.
   Женщины  у  Рауля были, в свое время. Три. Еще в начале  карьеры
он  сошелся  и  жил полгода с одной, как он впоследствии  почему-то
назвал  ее  (узнав,  что она сделала аборт),  «стерлядью»,  которая
однажды  зимой,  поняв  с  кем  имеет  дело,  убежала  от  него  из
собственного  дома  в  банном халате и тапочках,  к  маме  и  папе,
спрыгнув в сугроб с балкона второго этажа. Рауль забрал, в качестве
компенсации  за  утраченные иллюзии, кой-какие ее «рыжие»  цацки  и
ушел, как полагается нормальным людям, через дверь.
   Потом,  спустя два года, его изнасиловала классическая 50-летняя
барыга,  которую  еще как нарочно звали Роза. Он только  залетел  к
ней, как думал, на минуту, за ангидридом, а она накинулась на него,
Как  паучиха  на мушку, попавшую в сеть, и давай ему кровь  сосать.
Только  через  полчаса Рауль улучил минутку и  выкинул  в  форточку
рвавшим  на  себе  волосы соратникам «баян» с препаратом,  объяснив
руками, что влип. Роза взяла его на довольствие, и месяц (потом  он
называл его среди близких «медовым») он катался, как сыр в масле; а
когда Роза выжала из него все соки (впрочем, Роза и сама была еще в
соку),  она  дала  ему  пару  «чутков»  (в  качестве  расчета   или
подъемных) и выставила за порог.
   Последний  раз  он был с женщиной полтора года назад:  это  была
Изольда, проститутка, которая приехала с Воробьем и Базукой (к тому
времени  он  жил  в  своей квартире: отца и матери  уже  не  было).
Изольда  Раулю понравилась, плечами и грудью, и осталась  на  ночь,
потом еще на одну, а потом рано утром (был понедельник) убежала  на
работу. На улице шуршал противный, мелкий сентиментальный дождик, и
Рауль  подумал,  что это хорошо, что он не проститутка  по  вызову.
Рауль  сварил себе кофе и лекарство, подлечился, покурил оставшуюся
после Изольды травку, выпил тридцать капель ее же дешевого коньяка,
посидел, глядя в окно, взял бумажку и написал первое и последнее  в
жизни стихотворение:
   Вторые сутки без огня,
   И вышли чай и сигареты;
   Три музы было у меня,
   Три музы, три безумных Леты.
   
   Три Леты, потому что так
   Я называю все, что было;
   Сегодня кончится коньяк,
   А послезавтра хлеб и мыло.
   Подытожив  таким образом свой сексуальный опыт,  Рауль  пообещал
себе, что не будет больше ни в прелесть впадать, ни стихов писать.
   Понятно,  что Рауль только отчасти шутил, когда сказал,  что  он
всегда  голодный. Все наркоманы голодные; но их сексуальная энергия
уходит  (или сублимируется) в наркотическую манию, так  что  они  и
сами  не  знают,  какие  они голодные. В известном  смысле,  героин
превращает любого мужчину в святого и праведника: заядлый  наркоман
не  может  смотреть  на женщину с вожделением. Рауль  был  чуток  к
женской красоте, он был по-своему художник и понимал линию,  но  он
ни  разу  в жизни не посмел оглянулся вслед женщине, потому  что  в
этом городе так делали не ради красоты, а ради страсти, голода –  а
он  ни за что не хотел быть неправильно понятым – это и значило, по
Раулю,  быть  «терпилой».  Рауль не  был  этим  голодом  томим,  но
сознание  того,  что  он упускает что-то существенное,  чего  ничем
другим  нельзя  заменить,  было. И он  назвал  это  –  «молодость»,
«тепло», «близость», «доверие».
   Рауль   узнал,  как  рождаются  дети,  в  шестом  классе;  этому
потрясшему его открытию изначально послужил тривиальный автограф на
кирпичной  стене школьного гаража. Рауль пришел к отцу  и  спросила
кроха:  «Па, что такое п...?» Отец испугался, побагровел и  сказал:
«Не  знаю,  откуда ты взял: такого слова нет». Рауль не  поверил  и
пошел  искать  правду  на  улице. Во времена,  когда  он  переживал
переходный  возраст, болезненную пору возмужания, было  не  принято
ухаживать  за  «биксами»; тогда авторитетные  «взросляки»  (старшая
братва)  говорили: «Это само по себе не кайф; это  грубое  животное
наслаждение, уготованное быдлу, бычью. Ты понятия блюди, свою масть
помни  –  и будет тебе твоя краля, не ссы; и не дрочи пока, смотри,
на воле; посадят – тогда можно».
   Эпоха   невинности,  рыцарства  и  пуританства  минула;  женская
красота  в самой ее вульгарной, сугубо телесной, ипостаси сделалась
культом  такого одержимого поклонения, какого еще не знала  родина.
«А вдруг мне это только кажется, – думал Рауль, украдкой и с ужасом
посматривая  на  рекламные щиты, которыми обвешали  весь  город,  и
кожей  чувствуя,  какой  агрессивной  сексуальностью  веет  уже  от
малолеток,  – и это не они все, а я сам озабоченный?»  Может  быть,
Рауль  напрасно  беспокоился и озабоченным не был, но  все-таки  он
всегда испытывал легкое раздражение, когда слышал разговоры о  том,
кто  кого,  когда, где и как. Недавно несколько человек  (все  чуть
моложе Рауля, но уже другая генерация) собралось у Жоры на его день
рождения, и Жора рассказывал, как он вчера «зависал» с Гулей и  как
надо  трахать, и как не надо, и у кого спид, а у кого гонорея.  «Не
верьте  ему,  пацаны, – сказал серьезно Рауль.  –  Все  это  туфта,
понты;  никто никого не трахает». Все посмотрели на Рауля,  законно
ожидая  объяснений. Но Рауля устраивала тишина, и  он  молчал.  «Да
ладно,  – сказал Боб, – не чеши: это при Советах секса не  было,  а
сейчас  есть».  –  «И  сейчас нет: понты». – «Неблагодарный  ты,  –
сказал  Щавель,  – и за что тебя Роза поила, кормила,  хумарить  не
давала?» – «А чтобы вы думали, что я ее трахаю: ей это льстило. Она
ведь  тоже  заблуждается,  как  вы»,  –  ответил  Рауль.  «Как  это
понимать,  научи, не обижай», – сказал Маркел. «Да вот  так:  никто
никого  не трахал, не трахает и трахать не будет. Это просто  такой
мираж,  фикция».  – «А откуда тогда дети, откуда  мы  все?»  –  не-
опровержимо  догадался Маркел. «Откуда», «откуда»...  А  откуда  ты
знаешь, что мы есть?» – «Не гони, Рауль, – сказал Жора, – фрикции –
не  фикции».  Все  захихикали,  и вопрос  был  исчерпан,  но  Рауль
почувствовал себя так, будто в чем-то тонко спалился.
   Для  своей  среды  Рауль был-таки несколько  наивным  человеком,
идеалистом  и романтиком. Он не мог говорить с женщиной  без  того,
чтобы  не  быть в нее влюбленным, очарованным. Стихов,  после  того
сентиментального дождичка, он больше не писал, но зато почитывал по-
прежнему  (когда, разумеется, бывал здоров), от кентов тайком.  Ему
нравилось, например, у Гумилева: «Люди входят и уходят; Позже  всех
уходит та, Для которой в жилах бродит Золотая темнота». В то время,
как   абсолютное  большинство  современников  пребывало  во  власти
циничного обаяния буржуазной пропаганды и рекламы, Рауль  в  каждой
молодой  женщине,  если спустя две минуты не  был  ею  разочарован,
хотел видеть заветную музу и боялся ее «профазанить» – не заметить,
не  узнать, упустить. «Потому что невеста – говорил он себе, –  это
же  не-веста:  неведомая, неизвестная». Софа  была  ни  на  что  не
похожа. Если бы она, скажем, шла навстречу Раулю по улице, он бы не
обратил на нее внимания, она была категорически не в его вкусе. Она
была  очень  ладно скроена, но нельзя сказать, чтобы крепко  сшита:
чересчур худа, да и выше его на полголовы, если не на целую.  Можно
было  бы  назвать ее – «блондинка», но в отношении  Софы  это  было
слишком громко: ей не доставало явной эротичности, предполагающейся
за  этим  словом;  волосы – правда, мягкие, густые  и  волнистые  –
лежали и торчали как попало, словно она только сейчас из постели, и
голова   на  длинной  белой  шее  имела  форму  несколько  помятого
одуванчика.  В  ее  облике сквозило явное небрежение  к  внешности,
которую  дала  ей  природа, и Рауль вспомнил героинь  Грина:  Тави,
Дэзи,  Ассоль, и строчки, кажется, Блока: «Когда вы стоите на  моем
пути,  Такая живая, такая красивая... Никого не любите И презираете
свою  красоту...»  У  нее была обворожительная  и  немного  смешная
привычка  дуть, выпятив у края нижнюю губу, на челку (как будто  ей
всегда  было  душно, горячо) – это как-то подчеркивало  сходство  с
одуванчиком, и Раулю тоже хотелось подуть на ее волосы.
   –  Не  знаю,  сколько пройдет времени, – сказал Рауль,  –  может
быть,  час,  неделя,  месяц... но я знаю, что буду  вспоминать  это
утро, как сон золотой. Как пил с тобой. Шампанское. Этот пирожок.
   Наступила странная, по-особому безмолвная минута.
   – Тихий ангел пролетел, – сказала Софа.
   – Или мент родился, – сказал Рауль.
   –  А  который, кстати, час? – спросила она, и это больно ударило
Рауля  под  дых.  Стало темно, как будто внутри у Рауля  выключился
свет. Он смотрел на часы и долго ничего не видел; было одиннадцать.
   – Стой, не говори, – сказала Софа, – сама угадаю.
   Она   запрокинула  голову,  подставив  лицо  поднимавшемуся  над
городом солнцу, и зажмурилась.
   – Одиннадцать?
   – Да. Тебе пора домой? К детям? К мужу?
   –   Муж   объелся   груш.  Тебе  самому-то  к  жене   не   надо?
Замечательно.  Тогда  я приглашаю тебя в гости.  Только  я  недавно
переехала, еще на чемоданах, и чайника у меня нет.
   Свет включился.
   – Чайник можно купить, – предложил Рауль.
   
   2
   Софа  не  стала кричать бармена, решив, что расплатится в  баре.
Они  встали, оправились; она подтянула несколько раз штаны (на  ней
были  широкие, нелепого покроя серые джинсы без ремня) и, отпуская,
смотрела, как они опять падают вниз, повисая на тазовых костяшках.
   –  Да  уж!  – протянула она, засмеявшись, потом схватила  пустую
бутылку  «Боржоми»  со  своего первого столика,  закрутила  крышку,
размахнулась  широко  и  швырнула  в  реку.  –  Не  будем  нарушать
традиций!
   Розовый  ночник за стойкой отдыхал, и товарища старшины  милиции
уже  не  было. «Бросился шабашку оприходовать», – подумал Рауль  со
смешанными чувствами. Расплатившись с барменом (Рауль заметил,  что
она   щедро  оставила  на  чай),  они  покинули  «Голубую  Лагуну».
Спустившись  по деревянным мосткам, они прошли немного по  каменной
набережной  с  парапетом, поднялись наверх,  миновали  дворы  мирно
соседствующих пятиэтажных «хрущевок» и частных домиков,  пригибаясь
местами  под  развешанным  для  просушки  бельем,  прошли  тоннель,
посыпанный хлоркой (это был единственный путь) и вышли на проспект.
   Становилось жарко, и Рауль начал томиться. Он думал о  том,  что
все  это,  по меньшей мере, немного странно, если не... смешно.  Он
посмотрел  на  это  свое  приключение  глазами  Базуки  и  Воробья,
вспомнил,  какой  случайной филантропической  эмоции  обязан  столь
радикальному  изменению курса, и его снова взяла досада.  Сидел  бы
сейчас  у  корешей,  пил  холодный зеленый чай  с  жасмином  (Рауля
любимый),  слушал  бы  «Deep Purple» или  «Pink  Floyd»  (все  были
ретроградами)  и  лыка бы, скорее всего, уже не  вязал.  Воробей  и
Базука   держали   плотный  контакт  с  «тунгусским»   («Тунгуской»
называлась  его родная сторона) «главшпаном» Самсоном.  Самсон  был
при  делах  и  никогда не скупился на «грев» с барского  плеча  для
благородных пацанов (которые, впрочем, исправно отдавали в «общак»,
когда  сами были в куражах, а под «хумаром», известно, с них  толку
было мало, одни проблемы).
   Смотрящий  Рауля  отличал  как самого  скромного  –  и  при  том
удачливого,  фартового, всегда интересовался его делами;  Базука  и
Воробей  немного  ревновали, но, опять-таки,  виду  не  подавали  и
мирились с положением, чтобы сохранить ту независимость, которая  у
них  была. Наиболее куражные и проблемные «наколки», какие  у  него
бывали,  Самсон  передавал  специально  для  Рауля,  и  никогда  не
ошибался.  Рауль дорожил этим расположением, но не пользовался,  не
говоря  о том, чтобы злоупотреблять. Только однажды какая-то пьяная
шайка  из  близлежащей провинции пустила его «под  молотки».  Рауль
просто шел вечером по темной улице, а они – человек шесть или  семь
–  сидели  на скамейке и гоготали. Когда Рауль проходил  мимо,  они
напряженно  притихли  (Рауль понял, что он  им  не  понравился),  и
спустя несколько секунд один из них крикнул, коротко и хамски: «Э!»
Рауль  знал,  но  не  хотел поверить, что это к нему.  Когда  опять
раздалось   «Э!»,  уже  высоко  и  недоуменно,  поскольку   он   не
отреагировал с первого раза, Рауль стал на месте и повернулся. Двое
быстро  подошли и один сказал: «Блатной, что ли?» – «Нет, – ответил
Рауль, – но терся, если что». Второй заржал, как мул, обернувшись и
призывая  всю  кодлу в свидетели, и спросил: «А каким местом?»  Это
было  остроумно,  и у Рауля потемнело в глазах.  Рауль  никогда  не
носил с собой никакого оружия, кроме маленького перочинного ножичка
(какие называют «планорезками»), но и тот даже достать не успел  из
кармана.  Дело,  как  нарочно,  случилось  недалеко  от  Самсоновой
резиденции.  Рауль  дополз  до нее на карачках,  харкая  кровью,  и
объяснил  Самсону,  что  хочет, по выздоровлении,  только  скромной
личной сатисфакции – именно от того, кто первый «Э!» сказал – а  не
публичных разборок. Самсон ответил: «Базару нет», и оставил Рауля у
себя, поручив заботам своих двоюродных сестер, Зиты и Гиты. А сам в
ту  же  ночь  собрал сходняк, выяснил, откуда и  кто  эти,  как  он
выразился, «башибузуки», рванул на нескольких машинах на их  хутора
и  только  избы их не пожег: так жестоко, сверх меры, наказал,  что
Раулю  потом  год  стыдно  было.  История,  кстати  сказать,  имела
довольно нелепое, комическое, до киношного, развитие: обе Самсоновы
сестры,  похожие, как двойняшки, в него влюбились, пока лечили  ему
геройские  раны,  так что Рауль еле вышел сухой из  воды  из  этого
санатория,  сильно расстроив не только Зиту с Гитой, но и  Самсона.
«Тунгусская»  общественность немного разочаровалась  в  Рауле:  так
легко он пожертвовал своей карьерой...
   Рауль  и не думал о том, чтобы оставить сейчас Софу, и не только
ради  денег,  хотя  хрустящий  разноцветный  бумажный  ворох  в  ее
простенькой сумочке уже не давал покоя. Он старательно  отгонял  от
себя  все  нечестные «прилоги»; однако «хумар,  как  говорится,  не
тетка:  на хер не пошлешь», необходимо было что-то думать. «Откуда?
Кто  такая?  Что  за дела, в натуре?» – впервые серьезно  задумался
Рауль. Он попытался вспомнить, что она говорила, пока они сидели  в
«Лагуне»,  напрягся  и  не мог найти ничего существенного,  на  чем
можно  было бы строить оптимальную линию поведения. Звенели в  ушах
какие-то  обрывки фраз, прибаутки, эпитеты, топонимы, но ни  одного
цельного сюжета, никакой положительной информации. Мелькнул  какой-
то  известный в Европе шулер, написавший автобиографический  роман,
потом какой-то дом, то ли быта, то ли моды, и чартерный рейс, какой-
то  старый художник-фотограф, выразившийся о чем-то очень  туманно,
брызнуло  светом не то колье, не то диадема, которую носила  не  то
Екатерина,   не  то  Елизавета,  просвистел,  как  пушечное   ядро,
бильярдный шар...
   –  Софа, ты говорила что-нибудь про Париж или Милан?.. – спросил
Рауль, не подумав.
   – Ой, мама дорогая, – сказала она, улыбнулась и дунула в челку.
   Они  попали в водоворот толпы у перехода к рынку, и она  поймала
его  за руку, чтобы не потерять, и ладонь Рауля сразу вспотела.  Он
чувствовал  себя немного неловко, непривычно (его  еще  никогда  не
ловили  за  руку),  поглядывал на нее время от времени  исподтишка,
снизу  вверх,  и снова удивлялся на себя за то, что, забыв  про  ее
деньги,  любуется  на ее простоту и естественность.  «Махоркин,  не
впадайте  в  прелесть!» – стукнула в голову давно  забытая  книжная
цитата. В последний раз он пил, кажется, с Изольдой; неужели и  эти
эмоции он должен был отнести насчет действия «пузыриков»?..
   –  Ты  разбираешься в чайниках? – спросила Софа. Она, как  ни  в
чем  ни  бывало,  была  бодра, деловита и даже  возбуждена,  словно
только  что понюхала кокса; шагала она не так широко, но  быстро  и
мягко,  и  не смотрела по сторонам, будто на улице никого не  было,
кроме них.
   Рауль  не  знал,  что  сказать  (вопрос  был  нелеп,  как   сама
ситуация),   и  в  это  время  слева  затормозила  разбитая   белая
«шестерка»  с  затемненными стеклами, знакомая рожа  выставилась  в
окно и завопила высоко и истошно:
   – Руль! Руль!..
   –  Одну  минуту, – сказал Рауль немного виновато и  смекнув  про
себя: «На ловца и зверь бежит». – Это важно.
   Она  моментально, словно была к этому готова, бросила  его  руку
и,  усевшись  на  железном заборчике клумбы, отделявшей  трассу  от
тротуара, захлопотала над сигареткой.
   – Учти, я не стану покупать чайник ради себя одной.
   – Обещаю не потеряться, – сказал Рауль.
   
   3
   –   О-ба-на,  о-ба-на,  Рауль,  это  что  за  краля  такая,   а,
братишка?.. – закривлялся Афтандил, выходя из машины, –  познакомь,
не гони.
   –  Короче,  Склифосовский,  – ответил Рауль,  поздоровавшись  за
руку  и  обозначив  приобнимающе-целующее движение  –  своеобразный
городской реверанс.
   – Да ладно, я смеюсь; куда рассекаешь?
   – За чайником.
   Афтандил  не  удивился,  помассировал  ладонью  длинный  нос   и
сказал:
   – А, гнездышко устраиваешь?
   Рауль тоже бровью не повел:
   – А ты куда намылился?
   – Вестимо, во все тяжкие. Есть воздух?
   – К Безрукому?
   – Одна нога здесь, другая там.
   – Порожняк: у Безрукого вода.
   –  Не  клевещи:  к  нему  вчера пянджская  родня  прикатила.  Не
черняшка  – голимый яд, панацея, отвечаю; говорят, Маркел  чуть  не
борщнул.
   – А чья это машина? Кто за рулем?
   – Да какая разница?! Младшего Таракана; есть воздух или нет?
   – А у тебя у самого есть? Сколько ты хочешь брать?
   – Вот ты наглый, Рауль...
   – Покажи свои деньги.
   –  Короче; не хочешь – как хочешь; я поехал; надо быстрей брать,
пока не закуклили.
   –  Ну  и  катился бы, кто тебя за язык дергал кричать?..  Покажи
свои деньги.
   –  Да  у  Таракана  деньги, матерью клянусь! –  Афтандил  рванул
переднюю  дверцу  и  закричал: – Таракан, дай-ка  деньги!  Быстрей,
cnbnp~!.. На, смотри!..
   Рауль удовлетворился:
   – Постой.
   Он  прибежал  к  Софе, присел рядом с ней на железку  и  сказал,
вытирая со лба пот:
   – Софа. Дай тысячу рублей.
   Софа усмехнулась:
   – С автографом?
   –  Софа,  тебе  хорошо со мной? – спросил Рауль, неожиданно  для
себя ставя на карту больше, чем надо.
   –  Да, – сказала она, не думая, и этого Рауль тоже не ожидал.  –
Да. Мне с тобой хорошо. И я не хочу, чтобы мне стало с тобой плохо.
   Иногда  с  Раулем случался странный аффект: как будто накатывала
на  него  волна  холодной и непроницаемой тьмы, и он  понимал,  что
именно это и есть правда его жизни. Она, эта тьма, существовала,  в
принципе,  безотносительно к его состоянию – кайфу  или  хумару,  и
могла  «нахлобучить» в любое время. В такие минуты он  ужасался  на
себя и свое положение, на свою изможденную и забитую, как бездомная
собака, совесть. Рауль видел, как Афтандил бил в нетерпении копытом
и  делал отчаянно-выразительные знаки, хватая себя руками за горло.
«А что, в самом деле, – подумал Рауль, глядя на него без всякого  в
лице  выражения, – послать его на хер, запереться у Софы, сесть  на
чемоданах  и  дать себе слово, и держать его – либо  умереть!  –  и
смотреть на нее, и слушать, и пить чай или что-нибудь с пузыриками,
и  конец  веревочке»... Солнце поднималось все  выше,  мимо  в  обе
стороны сновали сограждане, и их нельзя было не ненавидеть.
   –  Была  бы  моя  воля – я бы всех уничтожила, –  сказала  Софа,
напряженно прищурившись. – Ты не понимаешь.
   Она достала из сумочки тысячу и сунула ее Раулю.
   –  Нет, я понимаю, – сказал Рауль, сжимая бумажку в кулаке, – ты
увидишь.
   – Позырим, – сказала Софа.
   
   4
   – Через час на этом месте, – сказал Афтандил, взяв деньги.
   Рауль придержал дверцу и заглянул в салон:
   –  Здорово,  Таракан...  Афтандил, если  ты  не  приедешь  через
полтора часа, я брошу все свои дела и отправлюсь во все тяжкие тебя
из-под земли доставать.
   –  А  есть  где сварить? – спросил Афтандил, как бы не слушая  и
присовокупляя Софину хрустящую штуку к своим потертым  червонцам  и
полтинникам.
   –  Ты  возвращайся пока живым и невредимым, –  ответил  Рауль  и
захлопнул дверь.
   –  Знаешь,  –  сказала Софа, когда Рауль  подошел,  –  о  чем  я
думала?
   – Как бы всех уничтожить.
   –  Я думала: жалко, что ты всего лишь вор и наркоман; значит, ты
меня не убьешь. Так ты разбираешься в чайниках?
   – Нет, только в чае. Просто купим тот, который тебе понравится.
   – Пошли?
   – Пошли.
   Они  выбрали  в  супермаркете голубой  пузатый  электрочайничек,
потом она позарилась на чайные бокалы с гороскопическими символами.
   – Ты кто по гороскопу? – спросила она.
   – Бычара, – ответил Рауль. – Холмогорской породы.
   – Телец? – догадалась она, – тогда возьмем Тельца, Деву и Весы.
   – Ты Весы или Дева?
   – Не скажу.
   Рауль  не посмел настаивать. Ему, конечно, было все равно,  Дева
она  или Весы (в гороскопы он не верил), но ему было не все  равно,
смеет он настаивать на чем-либо или нет. Он не мог не заметить, что
с  той минуты, как зарядил Афтандила, все как-то изменилось. Какая-
то  (он  не хотел признать, что значительная) часть Софина  доверия
была им утрачена, и он был благодарен ей за то, что она отнеслась к
его  такой  («маленькой»,  говорил он  себе)  измене  стоически,  и
оставляла ему шанс; она нравилась ему все больше и больше.
   Изменилось  не  только  это.  Сознание  Рауля  переключилось   в
привычный,  но,  тем  не  менее,  мучительный  и  изнуряющий  режим
ожидания. Стрелка реле отсчета времени была установлена на  отметке
1,5  часа;  теперь надо было это время убить, как можно  быстрее  и
безболезненнее пропустить его мимо, сквозь, прочь. В  такие  минуты
Рауль  всегда  с  неизбежностью вспоминал Поля  Валери:  «Ожиданье,
ожиданье,  ожиданье в голубом; В каждом атоме молчанья  –  обещанье
стать  плодом.  Радости придет мгновенье: Голубь или  дуновенье...»
Прежде   ему   было  непонятно,  почему  ожидание   «голубое»;   он
догадывался, что это, возможно, издержки перевода, и мирился;  зато
теперь  он  соотнес  этот  эпитет с  голубыми  Софиными  глазами  и
блузкой,  с  пузатым  чайничком, с голубым тяжелым  небом  над  его
бедной головой.
   Рядом   была  красавица,  а  Рауль  напряженно  думал  о  кривом
носастом уродце, мысленно преодолевал с ним пространство  –  и  тем
самым  изменял  Софе  с Афтандилом. Как бы чувствуя  его  частичное
отсутствие и наказывая за предательство, она больше не взяла его за
руку,  когда они опять попали в гражданский водоворот. Ноги у  Софы
были  длинные, и Рауль не успевал за ней; было немного  унизительно
за  ней поспешать, но еще страшней было потерять ее из виду.  Когда
они вышли на открытое место, она повернулась и дождалась Рауля.
   – Возьмем мотор, – сказала Софа сурово.
   –  Если  мы  сейчас  уедем, ты не оберешься со  мной  хлопот,  –
ответил  Рауль  наобум, не зная, с чего начать.  Разумеется,  можно
было  сварить и у Воробья; но ему было страшно представить, что  он
скажет Софе: «Пока», – и они разойдутся, каждый своей дорогой...
   –  Ты будешь болеть? – спросила Софа буднично. – Тебя надо будет
кормить из ложки и вытирать тебе попу?
   –  Софа,  я  ни... одним знакомством так не дорожил.  Не  бросай
меня. Дождемся Афтандила.
   Она поморщилась, вздохнула, дунула в челку.
   –  Афтандилу этому ты тоже, небось, сказал: «Не бросай  меня»?..
Хорошо, допустим, дождались; потом?
   –  Потом,  если бы ты в натуре была так великодушна и понятлива,
мы поехали бы к тебе, подлечились бы быстро-быстро, и все.
   – Кто – «мы»? Я, ты и этот Афтандил?
   – И младший Таракан, – сказал Рауль.
   – Таракан останется в машине.
   – Договорились.
   – Афтандил уколется – и сразу уйдет.
   – Договорились.
   – И последнее: я не колюсь, поэтому я буду пить еще.
   – Ради бога. Я сам буду подливать тебе.
   –  Обойдусь, – она толкнула коробки с чайником и бокалами  Раулю
в живот, – держи.
   –  Ты  куда?  – успел крикнуть Рауль, прежде чем она скрылась  в
толпе.
   – В жопу труда.
   
   5
   Рауль  остался  один,  с  коробками, и сразу  почувствовал  себя
совсем  уже  не  в  своей  тарелке.  Эти  коробки  были  чужеродным
элементом,  не  в  масть. Ему было противно, что  кто-нибудь  может
подумать про него, что он – порядочный семьянин, купивший чайник  и
ожидающий  троллейбуса.  Но это с одной стороны;  с  другой  –  эти
коробки были прекрасным прикрытием его антисоциальной сущности.
   Рауль  уже  интенсивно  потел;  от шампанского  начинала  болеть
голова,  от  пирожков – мучить изжога; он присел  на  скамейку  под
навесом остановки, поставил коробки рядом и закурил. Было, в общем,
ясно,  что  Софа  пошла  обратно, в супермаркет,  за  чем-нибудь  с
«пузыриками», и Рауль поймал себя на том, что ему неприятно и  как-
то досадно, что она собирается продолжить свой марафон. Стало вдруг
как-то  жалко  ее,  красивую и, судя по  всему,  подлинно  одинокую
девушку,  которая сидит дома одна, на чемоданах, глядит в окошко  и
пьет горькую. Тут Рауль смекнул, что, вероятно, ей должно быть  еще
жальче;  во  всяком случае, она уже дважды пожалела его  на  тысячу
рублей. «Кто такая? – опять подумал Рауль сосредоточенно, насколько
позволял стремительный и неотвязный образ рассекающего пространство
Афтандила. – В таких куражах, красотка – и без крыши?..»
   – Дорого-ой, ты не поможешь мне?..
   У  Софы было два больших пакета в руках (было очевидно, что  она
не   ограничилась   «пузыриками»),   она   немного   запыхалась   и
разрумянилась. Рауль поднялся навстречу, взял пакеты и поставил  их
на   скамейку  рядом  с  чайником,  а  потом  прислушался   к   уже
отзвучавшему   обращению:  нет,  в  ней   не   было   ядовитого   и
презрительного  сарказма  – только немного  иронии  (между  прочим,
прямо в тон его личной интерпретации) – и бесшабашная веселость.
   –  Посидим здесь, а? – предложил он. – Отсюда перекресток хорошо
простреливается, не профазаним.
   –  Ты  когда-нибудь пил абсент? – спросила Софа, дунув в  челку,
присаживаясь рядом и доставая свой табачок.
   – Нет, – сказал Рауль. – Особенно после шампанского.
   – Замечательно. Главное, не забыть желание загадать.
   Сейчас у Рауля уже не было сил возражать, и было все равно,  что
он  смеет  и  чего не смеет. Он посмотрел на «котлы»:  у  Автандила
оставался час.
   –  А  я  думала  там, – сказала Софа, закурив, –  может,  кинуть
тебя.
   – А коробки не жалко?
   – Жалко у пчелки. Просто надо слово держать.
   –  А  Кощей  Бессмертный в одном мультике говорит:  «Мое  слово:
хочу – держу, хочу – обратно беру».
   – Мне Чахлики не авторитет.
   – А кто тебе авторитет?
   –  Василиса  Премудрая, – Софа засмеялась. –  Помнишь  «Вовку  в
Тридевятом  царстве»? Там их три было, маленьких,  в  сарафанчиках,
они  Вовке  хором  говорят, нараспев: «У нас сбор юных  Василис  по
обмену премудростями!..»
   –  Шабаш, значит, – ответил Рауль, поменяв позу, чтоб на  копчик
не давило.
    Софа помолчала, покурила, подула в челку.
   –  Однажды  я  была  на дне варенья у одной близкой  подруги.  А
среди гостей была другая близкая подруга, у которой муж – тоже  был
мой близкий друг. Но она пришла туда не с мужем, а с другим.
   – Ну, и что? К чему ты?
   –  Я  много  тогда  выпила и, наверное,  –  Софа  улыбнулась,  –
сильно... гримасничала.
   – Обиделись на тебя?
   – Хуже: разгневались.
   – Прогнали?
   – Нет, сама успела уйти.
   – Напрасно ты гримасничала. Какое твое дело?
   –  Я  знаю,  что  никакого;  но что я могу  сделать,  если  меня
поташнивает?
   –  От  сумы  и тюрьмы не зарекайся, Софа. Откуда ты знаешь,  что
сама  когда-нибудь с другим не пойдешь? Любовь зла. Да  и  потом...
Один  мой  гуру так учил: «Допустим, мол, Руль, жена  у  тебя,  или
подруга. Прилетел ты в гнездышко – а она там с другим орлом.  Кого,
мол,  ты станешь клевать, когтить и на куски рвать: его или ее?»  Я
молодой  был,  орленок  еще, и говорю сразу:  «Конечно,  с  нее,  с
орлицы,  спрос!» Гуру: «Ответ, – говорит, – неверный.  Думай,  мол,
еще». Я отвечаю: «А что думать? Больше, – говорю, – вариантов нету.
Только непонятно, за что орла клевать, если он такой же орел, как и
я?»  А  гуру мне: «Думай, думай». Подумал еще и спрашиваю: «А  орел
тот – знакомый, кореш или чужой?» Гуру улыбается и говорит: «Тепло,
тепло.  Ну,  допустим, чужой». Я говорю: «Может,  чужого  не  стоит
рвать:  пусть  летит, на первый раз?..» – «А если кореш?»  Я  опять
задумался:  «Неужели,  – говорю, – кореша из-за  бабы  клевать?»  –
«Рви,  рви, – говорит, – на части, Руль, рви кореша, когти его,  не
жалей!  Бабы  – они существа слабые, хоть бы и орлицы, их  охмурить
всегда способ есть».
   Рассказ  видимо произвел на Софу впечатление: Рауль  понял  это,
потому  что  она  долго,  как  никогда,  и  как-то  низко  над  ней
склонившись, сворачивала новую сигарету.
   –  Только  я  не понял, с чего это я вспомнил, а? О  чем  мы  до
этого говорили? – спросил Рауль.
   – Не скажу, – сказала Софа.
   
   
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   1
   Да,  две  школы  – среднюю общеобразовательную и улицу  –  Рауль
закончил  успешно;  третью  –  родной  дом  –  он,  соответственно,
прогулял.  Сейчас,  вспоминая детство  и  отрочество  и  думая  над
перипетиями  своей  судьбы, он пришел к выводу, что  все  сложилось
так,  как  сложилось, из-за чрезмерного доверия к  нему  родителей.
Внутренний  голос  (Рауль стеснялся называть это совестью)  говорил
ему,  что  это жестоко и несправедливо; и все же было правдой,  что
они  никогда не занимались им по-настоящему. По иронии  судьбы  оба
были  профессиональными  педагогами. Оба полностью  посвятили  себя
чужим  детям,  так и не удосужившись найти время для  единственного
родного  сына.  Мать  преподавала  в  техникуме  литературу,  отец,
заслуженный профессор педагогического университета, автор  десятков
научных  трактатов по подростковой и юношеской психологии,  которые
публиковались даже в иностранных журналах, заведовал кафедрой.  Для
Рауля в его педагогической системе не оказалось места. Вероятно, он
считал,   что   здесь   достаточно  личного  примера:   дисциплины,
основательности,  честности, трудолюбия, скромности,  и  –  ошибся.
Однажды – Рауль тогда учился на первом курсе того же университета –
ему позвонили на кафедру и сообщили, что его сын находится в камере
предварительного заключения одного из отделений МВД. Он прибежал по
указанному   адресу   будучи  абсолютно   уверен,   что   произошло
недоразумение.  Отпрыска  уважаемого в  городе  человека  отпустили
домой (Рауль только подрался, поцарапав кого-то «планорезкой»),  но
предварительно    вручили   профессору   результаты    анализа    в
наркологическом диспансере. Когда он узнал, что его сын употребляет
наркотики,   весь  его  мир  (вместе  с  педагогической   системой)
перевернулся  вверх  тормашками. Он повел с сыном  войну,  но  было
поздно:  Рауль  был уже глух к увещеваниям и крепче его  физически;
через полгода Роман Аркадьевич скончался от инфаркта. Мать, которая
после  смерти супруга словно дала обет молчания, тихо угасла  через
год. Однажды вечером он пришел домой, как почти всегда, со зрачками
узкими,  как  игольное  ушко, и нашел ее сидящую  в  кресле  против
телевизора, показывавшего бразильский сериал; а на коленях ее сидел
кот  Мурка  и смотрел в ее неподвижное лицо. Этого Мурку Рауль  сам
принес  в  дом  еще котенком, найдя его, озябшего  и  голодного,  в
подъезде.  Получилось  так,  что он заменил  ей  Рауля  и  всех  ее
нерожденных внуков: в последний год у нее, кроме Мурки,  никого  не
было.
   Осиротев,  Рауль бросил университет, где коллеги  отца  смотрели
на  него как на отцеубийцу, и отдался на волю мирских ветров.  И  с
головой  захлестнула  Рауля блатная стихия. И  Мурка  тоже  куда-то
сгинул.
   Как-то  он,  по  ходу, успел внушить себе, что в университете  к
нему  отнеслись  несправедливо,  и выкинул  следующий  фортель.  На
первом  курсе  он нажил себе приятелей, на которых  имел  некоторое
влияние;  договорившись  с  тремя  такими,  он  взял  напрокат   их
студенческие  пропуска  и  толстые  дипломаты,  проник  с   Песцом,
Басмачом и Базукой в гардероб, набил дипломаты самой тонкой лайкой,
– и был таков.
   Вечером  они уже варили у Рауля солому на растворителе в большой
суповой  кастрюле,  – как нагрянула милиция. Пока  она  ломилась  в
дверь,  кастрюлю успели опорожнить в унитаз, только дух  ацетоновый
остался,   который   тут   же  сквозняк  и  ликвидировал.   Продать
комбинаторы успели немного, лишь пару плащей, остальное вернули,  и
поскольку  у Басмача в милиции работал на большой должности  родной
дядя,  они просидели в каталажке только две ночи. За это  время  им
сняли  отпечатки пальцев, сфотографировали на память,  дядя  разбил
Басмачу нос; их отпустили под расписку, и они притихли на время.
   Вскоре  он  получил повестку из военкомата; служить не хотелось,
но  и в бега из-за этого подаваться было смешно, к тому же и органы
висели еще, как дамоклов меч. Вместе с Федосом (его одноклассник  и
приятель,  впрочем, без криминогенных наклонностей) они явились  на
призывной  участок  в срок, были острижены и отправлены  –  вопреки
всем   предписаниям  без  сопровождающего  лица  (государство   уже
агонизировало) – поездом в Казахстан. Ехали в начале лета,  одни  в
душном,  непроветриваемом купе, четыре дня, раздевшись  до  трусов,
пили  горячую водку, пока не увидели степь, где паслись верблюды  и
скакали  по  голым  холмам  перекати-поле.  Они  прибыли  по  месту
назначения, и только тут, когда у Рауля отобрали костюм, в  котором
он   вальсировал  на  выпускном  школьном  балу,  и   дали   взамен
гимнастерку с красными погонами, на которых стояло «ВВ», ему  стало
ясно,  куда  он  попал. Учебку он пережил кое-как, надеясь  на  бог
знает  что. Но очутившись в регулярной части (тут они расстались  с
Федосом) и увидев постовые вышки, колючку и КСП, пришел в отчаяние.
В  первом же карауле, получив «Калашникова» и поднявшись на  вышку,
он прострелил себе левый трицепс. Истекая кровью, Рауль, белый, как
бумага,  стоял и смотрел, как ему аплодируют зэки, пока не свалился
без сознания.
   Рауля  подлечили  в госпитале и приговорили  к  дисбату  на  два
года,  откуда  он и демобилизовался на сумрачной заре  перестройки.
После  этого  он  умудрился ни разу не побывать  дальше  приемника-
распределителя (это вредило его блатной карьере, но  Рауль  уже  не
претендовал):  однажды он резал с Арамисом мак на отдаленных  дачах
Союза  писателей,  и  был  схвачен с  двадцатикилограммовым  мешком
соломы и брошен в местные застенки. Он уже готовился идти по этапу,
как  вдруг его буквально выдворили вон без всяких объяснений. Потом
он  узнал, что в сети дачной милиции попался целый наркокартель, за
которым давно охотились: ментовский план был перевыполнен, а мест в
гостинице не хватало.
   Он  вернулся  домой, а на следующий день, рано  утром,  в  дверь
позвонили; Рауль понял так, что милиция раздумала, но когда открыл,
увидел  какое-то  странное  сборище. Это  были  его  полумифические
родственники  откуда-то с Юга, о которых он только слышал  когда-то
от  отца.  На родине они утратили дом, и теперь просились к  Роману
Аркадьевичу и Фаине Герасимовне постояльцами. Их было 8  человек  с
малолетними детьми, похожими на цыган; когда они узнали, что  Рауль
сирота,  они  зарыдали  хором  так  громко  и  жалобно,  что  Рауль
испугался и сказал им, чтобы они чувствовали себя как дома,  а  сам
сбежал  и поселился у Воробья, у которого был собственный домик  на
окраине.  С  тех  пор  он  даже  не  интересовался  своей  законной
трехкомнатной квартирой: «Им нужней», – думал он и иногда добавлял:
«Может, зачтется когда-нибудь».
   –  Ну, что замолчал? – спросила вдруг Софа. – Расскажи еще  что-
нибудь.
   Не  только рассказывать, но и отвечать на вопросы Раулю было уже
не в жилу.
   –  Что я могу? – сказал Рауль, ерзая на скамейке и незаметно  от
Софы стараясь оправить взмокшее от пота содержание трусов.
   – Ты же большой, умный...
   – Я маленький и глупый, – сказал Рауль, – я ничего не знаю.
   –  Представь, – сказала она, помолчав. – Когда я маленькая была,
еще  в  бантах,  меня районные наркоманы и босяки любили.  Мы  жили
тогда  в  старом  собственном домике: общий  двор,  сортир  на  за-
дворках,  соседские  панталоны на веревках  перед  окнами...  Тогда
вашего  брата  еще  не  так  много  было,  больше  плановые,   зато
посолидней нынешних, благородней и человечней. Вот; они приходили –
особенно  часто  один, карманник, его «Вива-Куба»  звали:  губастый
такой  и кучерявый – приносили всякие побрякушки, конфеты, угощали,
сказки рассказывали. Это они меня Софой окрестили; мне нравится.  А
так  я  просто Соня. Все любили со мной по улице погулять, за  руку
держа.  А  то и на шею сажали. Тогда я не понимала, а сейчас  знаю,
почему. Почему, как ты думаешь?
   Рауль хотел спросить, где этот домик стоял, в каком городе,  где
она  училась, где и кто ее родители, но испугался ее  обидеть  –  и
ответил пока:
   –  Ты,  наверное, как брелочек была сверкающий.  Наркоманы,  как
сороки, все блестящее любят.
   –  Это тоже. А главное, понимаешь: каждому хотелось в роли  папы
моего  побыть. Даже не столько моего, сколько просто – папы. Вы  же
все  бедные, сироты... Ты только не подумай, что я вас жалею. Я  бы
вас  всех уничтожила, будь моя воля. Собрала бы вас на пароход,  на
ковчег  такой – и утопила в Тихом океане, над Марианской  впадиной;
ты не понимаешь. Вот, говорят, что это такая болезнь. Но ведь когда-
то  вы  были здоровые: почему вы заболели? Чтобы уколоться в первый
раз,  уже  надо быть развращенным человеком. Супостатом.  Раньше  я
думала,  что это случается, как у Андерсена с Каем, что просто  вам
сердце льдинка занозила, и что если будет Герда, то льдинка растает
когда-нибудь. Нет, вы не Каи, а Каины, предатели.
   –  Кому-то  надо  быть  и предателем, и даже  педерастом:  свято
место пусто не бывает. Если бы не я был предателем, то, может быть,
ты  была  бы  предателем.  Так  что спасибо  скажи...  А  где  твой
настоящий отец? Ты столько говорила – и так ничего...
   –  Просто ты не слушаешь, – сказала она резко. – Ты знаешь,  что
ты никогда не слушаешь? И в глаза не смотришь.
   – Кто – я? – удивился Рауль искренне, почти.
   –  Ты, ты, а кто? – Софа скинула вельветовые тапки, нагнулась  и
подтянула  носочки,  пошевелив  длинными  пальцами  ног.  –  Ладно,
отдыхай.  Про  папу я тебе не рассказывала. Но  и  не  буду:  много
чести. Мой папа!.. Вы моего папы мизинца не стоите, все вместе.
   – Что – вагонами воровал?
   – Отдыхай.
   Стояла  уже жара. Раулю тоже очень захотелось снять свои  туфли,
но  он  воздержался: там было с лишком 100 градусов по  Цельсию,  и
правый  носок  был  протерт  до дырки против  большого  пальца;  он
удовлетворился  тем,  что  расстегнул рубашку  на  три  пуговицы  и
манжеты  (он  никогда не носил рубашек с коротким  рукавом).  Рауль
прилагал  немало усилий, чтобы не смотреть на часы каждую минуту  и
вперял   взгляд   в  пространство,  пересекаемое  пестрым   потоком
автомобилей  и  пешеходов. Асфальт размягчился  до  состояния  едва
утрамбованного  огорода,  его  можно было  копать  лопатой,  глупые
модницы   застревали  в  нем  каблуками;  ветра  не  было,  контуры
предметов  дрожали  и  плавились  в раскаленном  воздухе,  стоявшем
вертикальными плазменными струями. Налицо были уже первые  признаки
надвигающейся  ломки, которые Рауль осо-знал с  всегдашним  ужасом;
перед  лицом  этого  ужаса даже Софа казалась  химерой.  Постепенно
единственной  реальностью снова становился  Недуг,  болезнь,  боль.
Рауль,  которому  от матери передалось некое филологическое  чутье,
догадывался,  что  боль происходит от «больше», что  «боль»  –  это
лаконичное  и  точное  определение  чрезмерности  бытия,  само–   и
мироощущения,  избыточного бдения и трезвости. «Запомни,  фраер,  –
говорили  «взросляки»,  когда  Рауль  только  начинал  практиковать
блатной  дзен  и гулять по «венскому лесу», – убивает  не  кайф,  а
хумар. Чучмеки всю жизнь ханку жрут, – и живут по 150 лет, и  детей
стругают  до старости». Рауль не то чтобы верил в это, он  понимал,
что  абстиненция – следствие кайфа и, значит, эти состояния  нельзя
противопоставлять как зло и добро; но уже давно стало  фактом,  что
он чувствовал себя здоровым человеком только после инъекции.
   – Весь мир идет на меня войной, – сказал Рауль.
   – Делать миру нечего, – сказала Софа, – тоже мне, Наполеон.
   Рауль  не  выдержал и посмотрел на циферблат: свой час  Автандил
прокатал; оставались дополнительные Раулевы полкруга.
   
   2
   –  Афтандил… – сказала Софа, и Рауль вздрогнул, будто его  током
ударило, и мгновенно обшарил взглядом горизонт. Софа посмотрела  на
него удивленно и засмеялась: – Нет, я хотела сказать: «Афтандил»  –
хорошенькое имечко. И существительное, и глагол: кто? – Афтанил,  и
что делал? – афтандил.
   –  Джавахарлал, – ответил Рауль, хоть ему и было не до шуток.  –
А еще Аглая как таковая – и аглая – что делая.
   Софа  опять засмеялась, как тогда, в «Голубой Лагуне»,  и  долго
не  могла  остановиться. Но декорации переменились, и теперь  Рауль
даже забеспокоился, не случился ли с ней удар.
   – Хорош, Софа; люди кругом.
   –  А  что  мне люди? – сказала она, перестав смеяться.  –  Пусть
завидуют.  Кому какое дело: может быть, я смешинку проглотила?  Мне
весело – я смеюсь. Будет грустно – плакать буду. Странный ты.
   Софа скрутила себе сигарету, закурила.
   – Ты много куришь, – сказал он.
   –  И  не надоело тебе, как шпиону, среди людей ходить? В родном,
как  ты говоришь, городе? Не мир на тебя, а ты на мир войной идешь.
А он про тебя и слыхом не слыхал. Комарик, моська.
   –  Не  переборщи,  Софа,  – сказал Рауль  очень  серьезно,  тоже
закуривая. Его «Житан» кончился, он с силой швырнул, смяв в кулаке,
пустую пачку в стоявшую рядом урну, и она звякнула.
   – Не обижайся, не стоит.
   – Я не Наполеон – и ты не Жозефина.
   –  Ой,  мама  дорогая, роди меня обратно! Я, я не Жозефина?  Еще
какая Жозефина, ты не понимаешь. И вообще...
   – Катиться?
   –  Да, колбаской, по Малой Спасской. Или рулем, раз ты «Руль»...
Может быть, я не Жозефина, зато говорю я по-французски, как богиня!
   – Пуркуа, – сказал Рауль.
   – Что «пуркуа»?
   –  Единственное  французское слово, которое я  знаю...  Все  мы,
Софа,  «глядим  в Наполеоны». Каждый хочет если не завоевать  (или,
как  ты, уничтожить), то посадить на свои понятия как можно  больше
людей, все человечество, по возможности.
   – Разве ты хочешь, чтобы все, как ты, воровали и кололись?
   –  Это к понятиям не относится. «Пузырики» ведь тоже – я надеюсь
– не твое жизненное кредо.
   – Сравнил, извини меня, жопу с пальцем.
   Рауль  хотел было парировать, что иногда это вполне сопоставимо,
но раздумал и ответил не слишком в лад:
   –  Ты  хочешь  сказать, что если ты каждый  день  пьешь  дорогое
шампанское, или абсент, или французский коньяк времен Реставрации –
ты  уже не просто алкоголик, так, что ли? Что алкоголик только тот,
кто  пропивает  последний рубль?.. Будто нельзя  пропить  последний
миллион.
   – Ты не понимаешь...
   –  Короче,  Софа. Я колюсь, от смерти спасаясь,  а  ты  бухаешь,
чтобы свой кайф бренный получить: кто из нас смешней?
   –  Я  на свои деньги бухаю и не боюсь смешной быть. Я выпью –  и
мне весело.
   –  Не  думаю.  Просто  твоя  самая  обыкновенная  зеленая  тоска
становится   от   «пузыриков»  тоской  приятной,  самодовольной   и
высокомерной – вот и все.
   –  Думай,  что  хочешь, а я говорю – мне весело! И даже  Христос
воду в вино обращал. А вы, как призраки, шарахаетесь по углам, люди
вас,  как  чумы,  боятся. Под хумаром плачете, скулите,  спирохетой
своей  и соплями землю пачкаете, а как получите свое – Мефистофелей
из  себя корчите, смотреть противно. Скажи, почему вы все на Сатану
хотите похожими быть, и никто – на Христа? Все хотите быть мрачными
и непостижимыми, и никто – непостижимым в ясности и доброте? Почему
вам кажется, что от вас убудет, если вы будете немного лучше?.. Вот
с Соломоном, допустим (или с Давидом, не важно), я не согласна. «Во
многой мудрости, – говорит, – много печали». Глупости: если ты мудр
–   почему   ты   печален?   Христос  радовался,   Магомет   победы
торжествовал, Будда сидел под деревом – и улыбался.
   Раулю  было  немного  страшно слушать ее;  не  потому,  что  она
открывала  ему что-то новое, а как раз потому, что это было  старо,
как мир, в котором он так и не научился жить.
   –  Ты,  когда увлекаешься, на Кассандру бываешь похожа, – сказал
он.
   – А ты, когда я увлекаюсь, на мою бабушку.
   – В каком смысле?
   – Ни в каком. Похож – и все.
   – Странно, – сказал Рауль, – может быть, на дедушку?
   – Нет, на бабушку. Дедушки я не помню: он на фронте погиб.
   – Ты веришь в бога? – спросил он.
   –  Не знаю; я верю, что вера есть. Что есть люди, которые верят.
А те, которые не верят – просто от главного отвлекаются. Моей вере,
например, тоже мирское мешает: жара, пузырики, чайник, ты, Афтандил
(не вздрагивай). Но если все отнять, убрать, уничтожить – останется
вера. Вот допью свою цистерну – и уйду в монастырь. И буду – воином
благодати!
   Рауль представил ее монашкой и признал, что ей к лицу.
   –  У  меня есть батюшка знакомый, – сказал Рауль. – Сходим  как-
нибудь в Свято-Успенский, свечки поставим?
   –  Тебе не свечки ставить, а исповедаться надо, – сказала  Софа.
–  Хорошо, колоться и воровать к твоим понятиям не относится, а что
относится?
   Рауль подумал и сказал:
   –  Просто  не  куражиться  от вольного перед  тем,  кто  слабей,
уважать  равных  и  слушаться тех, кто выше. И  быть,  по  большому
счету, благодарным за то, что не педераст. Вот ты про старых бродяг
говорила, которые тебя на шее катали. Я тоже, Софа, с такими терся,
еще  малолеткой:  настоящая шерсть. Вымерли, как  динозавры,  когда
климат переменился. Они тоже крали и грабили, но кентов не швыряли,
и  попроси  у  них последнюю рубашку или корочки  –  снимут  и  еще
скажут: «Забудь, как брата прошу».
   – Ну, а дальше что?
   – А дальше – фарт.
   – А если не будет?
   –  Может,  и не будет. Но смотри: ты же говоришь про веру?  Веди
себя  так, чтобы ты мог рассчитывать на расположение небес – вот  и
все понятия.
   –  Это  не понятия, а понты какие-то, – сказала Софа. – Не понты
даже, а понтики жалкие. Ты вообще не имеешь права рассуждать,  пока
больной.  Избавься сначала от своих страстей, а потом рассуждай  на
здоровье...  Ты говоришь, что от смерти спасаешься.  А  разве  твой
грех  не страшнее смерти? Похоже на то, как если бы кто от волка  в
медвежьей берлоге прятался. Потому что смерть – это только  смерть,
и  она  у всех есть в заначке, и еще неизвестно, куда она ведет;  а
грех  –  это добровольная смерть во ад!.. Ты не понимаешь. Впрочем,
если кто конченый – туда ему и дорога.
   –  Ну и хер с ним, – сказал Рауль убежденно, с нажимом на «хер».
–  В  ад  –  так  в ад. В аду хоть ясно все: все конченные,  и  все
кончено,  и не светит ничего, баста. И хозяин тамошний в законе,  и
такой же падший, как и все – и без сучил и кумовьев обходится,  сам
по  справедливости и понятиям решает, кого в огненное озеро, а кого
за  язык  на крючья. А рай что такое? Иегова – президент,  Иисус  –
премьер-министр, святые и угодники вокруг – правительство, дальше –
все остальные, иерархия. Но если у бога там есть любимчики, если  –
прости  меня,  господи,  нет равенства  даже  с  богом,  то  опять,
понимаешь,  не  миновать интриг и разборок, – не  миновать  истории
снова!.. Допустим, наоборот: нет там никаких тайн и вопросов, и все
про  всех  и про все знают; тоже, прикинь, ужас какой. Как воображу
эти  буколики ангельские, бесполые, стремно становится. Безысходное
блаженство – такая же мука, стопудово, как безысходная боль.
   У  Рауля  затекла поясница, он опустился, кряхтя,  на  корточки,
обхватил голову руками и вдруг, вопреки всему, рассмеялся.
   –  Однажды  (давно, правда, было) сварить было  негде,  зашли  к
Панкрату. Панкрат, малолетка, штангой занимался, спортсмен упертый,
но  хороший  пацан.  Он  смотрел, смотрел, как  Базука  над  миской
колдует,  и  спрашивает: «А что это за кайф вообще такой,  что  вы,
говорит,  чувствуете?» А Базука ему: «Девку имел  когда-нибудь?»  –
«Имел, – говорит, – ни фига себе». – «Кончать кончал?» – «А  то?  –
говорит,  –  конечно, кончал». – «Ну вот точно то же самое,  только
целые сутки без остановки».
   Софа  не  отреагировала, только покопошилась в сумочке и достала
табачок.
   – Не смешно? – грустно спросил Рауль.
   – Нет, – грустно вздохнула Софа, – не смешно.
   И прыснула.
   –  Софа,  –  сказал  Рауль, не поднимая головы,  –  Софа,  ты  –
великий человек. Я преклоняюсь перед тобой. Я становлюсь на  колени
и обнимаю твои изысканно тонкие бедра.
   – Отдыхай.
   –  И  знаешь, что я еще тебе скажу?.. – продолжил Рауль, еще  не
зная сам, что он имеет в виду.
   – Ничего ты больше не скажешь: Афтандил.
   
   
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   1
   –  Ты  опоздал на 20 минут, – сказал Рауль, когда  они  с  Софой
устроились  на  просаленном заднем сиденье,  вместе  с  сидорами  и
коробками.
   –  Матерью клянусь, я первый колюсь, – ответил Афтандил. –  Что,
есть где сварить?
   –  Академика  Шишмарева, 22, – сказала Софа.  –  В  этом  салоне
курят?
   –  Трогай, трогай, Таракан, – напряженно зашевелился Афтандил  и
обозначил  свой  выразительный профиль. – Добрый  день,  сестричка;
Афтандил.  Курят,  все  курят,  кроме  фимиама.  А  как,  извиняюсь
спросить...
   – Софа.
   –   Татаркан,   –   сказал  Таракан,  пытаясь   поймать   Софино
изображение в зеркале заднего вида.
   – Приятно, – сказала Софа.
   –  Прямо  по  курсу смотри, Таракан, – сказал  Афтандил.  –  Что
такой  хмурый,  Рауль?..  «Опоздал»,  конечно!..  Целых  20  минут!
Избаловали, Рауль, тебя... У Безрукого не было; у Розы взял; привет
тебе передавала.
   – Постой, ты же говорил, «родня пянджская»?
   –  Безрукий  оптом  сдал Розе и Куприяну. Так что  не  сухарись;
сейчас из тапочек выпрыгнешь, лыка вязать не будешь, отвечаю.
   Раулю  было неприятно услышать про Розу и, чтобы скрыть это,  он
спросил:
   – И как там... Роза? Чьи соки пьет?
   –   «Налей-ка  рюмку,  Роза,  я  с  мороза»...  Бурмистра  соки.
Поговаривают,  у  Розы  бешенство  матки  началось;  не  слышал?  –
Афтандил опять резко повернулся, чуть не стукнув носом Таракана.  –
Не обессудь, сестричка: запарился.
   – Не извольте беспокоиться, – ответила Софа, глядя в окно.
   Афтандил вернулся в исходную позицию.
   –  Вообще-то я тоже воспитанный, – сказал он, – Рауль вот знает;
он  не  рассказывал?.. Наркоманы все хорошо воспитаны, им такта  не
занимать... стать. Помнишь, Рауль, как вы ночью однажды за-ехали за
мной  с  Басмачом, Песцом и Пистолетом?.. Бабка моя Аэлита, царство
ей небесное, разбудила меня и говорит: «Иди, – мол, – там тебя твои
друзья-наркоманы  спрашивают». Я тогда еще в подполье  наркоманском
был  и  говорю  ей:  «Ты  что, говорю, бабуля,  гонишь?  Какие  еще
наркоманы,  с  чего  ты  взяла?..» А она  мне:  «Слишком,  говорит,
вежливые».
   Софа  глядела  в затемненное стекло и молчала. Рауль  чувствовал
ее  присутствие, как чувствуют во рту конфету; она  украшала  собой
каждую  его  минуту,  каждую  мысль. Теперь,  когда  он  знал,  что
расплата   сегодня  опять  отложена,  что  дань  Недугу  готова   и
упакована,  и ленточкой алой перевязана, он опять мог  свободней  и
спокойней  думать  о  ней. «Шиши» (по имени академика)  были  новым
элитным районом на окраине. Ехать туда было недолго, потому что  по
новому,  тоже  широкому,  проспекту.  Там  жили,  главным  образом,
обладатели  дорогих автомобилей, дач и владельцы крупных банковских
счетов. Рауль несколько раз бывал в таких домах. «Кто она, Софа?» –
спросил   он   снова,  досадуя  на  свою  невнимательность.   Потом
привалился к спинке сиденья, заставил себя расслабиться и  принялся
медитировать.  Он  говорил себе как можно глаже и нежней,  стараясь
верить  в  каждое слово и не спешить, как если бы он  не  думал,  а
писал:  «Боже  мой, какой я маленький до сих пор.  Пигмей,  пигмей,
лилипут,  лилипут.  Но  я теперь расту, расту,  потому  что  к  ней
тянусь,  тянусь.  Вопросы мои опадают сами собой, сами  собой,  как
листья  с  дерева  осенью, и мое небо светлеет, светлеет.  Все  мои
вопросы  к  жизни, к богу, в которого я не верю. Вопросов  много  –
ответ  один: вот он. Вернее, она... У нее ноги, у нее руки,  у  нее
голова,  как  одуванчик.  У  нее невысокие  крепкие  груди.  У  нее
костяшки:  на  них штанишки, как на вешалке, висят.  У  нее  шея  с
голубыми венками, детскими, девственными, нешировыми. У нее  глаза.
Небольшие, но длинные, незабудковые»...
   –  Особенно  Песец вежливый был, – заговорил снова  Автандил.  –
Помнишь,  Рауль?.. И метла у него дай бог была. Бабы  его  кнокали:
таких  пулял лещей, когда к нему Пегас слетал! Да и симпотный  был,
Песец, блондин. Красть не умел, зато с аптекаршами увязывал  в  два
счета,  а  они ему то стеклышко какое, то сонники, а то, бывало,  и
желтые или кодтерпинчик. Но лимит доверия исчерпывался же; и  тогда
он   такую  комбинацию  придумал:  Басмач  с  Пистолетом  приходили
грустные  в  аптеку, где у него пассия, выдергивали ее и передавали
привет от Песца из казематов мусорских. И – между делом, не в хипиш
так – «Выручай, мол, сестренка: столько-то и столько-то не хватает,
чтобы  выкупить  братишку нашего общего ненаглядного.  Ну,  а  если
денег   нет,  то,  мол,  не  огорчайся,  красивая:  можно   ему   и
таблеточками  пока подсобить». А мы в это время с Песцом  за  углом
где-нибудь укромненько на кортах сидим, хи-хи ловим (тогда  еще  не
хумарили по-настоящему, баловство одно). Раз пятнадцать как минимум
прорезало;  так  это  у  нас  и  называлось:  операция  «Хлопнули»,
арестовали, то бишь. А еще была операция «Врезал», то бишь,  помер.
Это  вот как: взяли Песца фотографии три на четыре, черным кружевом
от  бабулиных  ночнушек оторочили – и на лацканы; потом,  с  понтом
случайно,   пересеклись  на  улице  с  одним  борщом   из   бывшего
песцовского класса (класс у них дружный был, до сих пор Новый год и
восьмое марта вместе отмечают). Борщ этот, ясное дело, сразу  будто
скис  (на самом деле, думаю, обрадовался, падла): «Как же это, мол,
ребята?..» А мы ему: «А так, мол, смертью храбрых, мол, пал  Песец:
за  девушку беззащитную заступился, а хулиганы его палками побили».
Тот,  чуть  не  плача,  самоотверженно помощь  предложил.  Мы  ему:
красавчик, мол; ты настоящий пацан фартовый; Сережа бы, мол,  таким
однокашником  гордился; собери тогда на веночек от  класса,  только
веночек,  смотри,  сам  не заказывай: у  нас  уже  все  увязано,  а
надпись,  какую надо, принеси на бумажке»... Эта операция,  правда,
одноразовая  была... А еще была операция «Бабуля»: самая  наглая  и
безотказная,  не операция, а можно сказать, атака психическая.  Это
уже,  когда я из подполья вышел... частично. Приходили  мы  ко  мне
домой с Песцом, потому симпотный и вежливый, и я бабуле Аэлите...
   –  Да  хорош, Афтандил, все мозги... заафтандил, – сказал Рауль.
Ему было неприятно, что Софа это слышит, как будто все это было про
него.
   –  Кстати, Песец в другой театр перешел, в богему попал; слышал?
Сейчас в Питере, говорят, чуть ли не культовым поэтом заделался,  в
журналах печатается, из ночных клубов не вылазит, даже, говорят,  в
кино  снялся... И как это у некоторых соскочить получается с такого
крючка, а?
   – Просто другой крючок нужен, такой же надежный.
   –  Точно.  Я  думаю,  Песец по грибы пошел, то  есть,  на  грибы
перешел.   Видел   я  один  такой  журнал  с  виршами   его:   бред
мескалиновый,  ничего  понять нельзя.  А  Чича,  тот,  например,  в
баптисты  подался...  У него, говорят, даже иконы  плачут.  Как  бы
крючок поменять, а, Рауль?.. Устал я. Влюбиться, что ли?..
   – Шишмарева, – сказал Таракан.
   – Следующий дом, шлагбаум направо, – сказала Софа.
   –  Да я бы влюбился, – вздохнул Автандил и помассировал нос. – И
в кино бы тоже снялся бы, надоело босяковать; все равно в законе не
стану.  Только  с  моей рожей нельзя... ни шуры-муры,  ни  кино  не
получается. Мне Нэлька говорит: сущий ты, говорит, дьявол; прикинь?
Я и сам, допустим, знаю, но она-то какая, на хер, королева Франции,
чтобы  на мой нос пальцем указывать! Я ей и говорю: «Я, говорю,  не
только сущий дьявол, но и ссущий дьявол, если не извинишься, сейчас
тебя  обоссущий дьявол...» Ой!.. сестра, опять запарился, в натуре.
Это все жара долбанная; гроза будет.
   – Угловой подъезд, – сказала Софа.
   
   2
   –  Таракан, посиди в машине; не будем движение лишнее создавать,
– сказал Рауль, когда мотор заглох.
   –   Только   недолго,   Афтандил,   –   сказал   Таракан,   явно
разочарованный.
   – Не мохай, две секунды.
   Рауль  с Афтандилом взяли по пакету и коробочке и засеменили  за
Софой.
   Безобразно  толстая  консьержка проводила  их  мутным  взглядом,
обмахиваясь журналом «Здоровье».
   –  Лифт  надежный? – спросил Афтандил, опасливо  осматриваясь  в
тесной кабине.
   Софа  нажала кнопку с цифрой «16» (выше не было), дунула в челку
и скрестила руки на животе, как монашка.
   –  Лифтов  с  детства  боюсь,  –  сказал  Афтандил.  –  Однажды,
прикинь, также с лекарством прикатил к Гаврошу, все ничтяк, зашел в
лифт,  поехал – и тут на тебе, я свое счастье топтал: ток вырубили.
Застрял,  как  в  жопе (прости, сестричка), между этажами.  Хорошо,
расхумаренный  был,  по фигу клаустрофобия: присел  на  корточки  и
завис  эйфорически; а Гаврош, бедолага, чуть с ума не сошел,  бегал
по  лестничной клетке, как гризли, выл полдня. Главное, боялся, что
я там черняшку сожру.
   К  стенке кабины лифта был прикреплено зеркало, и Рауль  избегал
заглянуть  в него как-нибудь ненароком: ему было почему-то  страшно
увидеть  эту сцену со стороны. Софа стояла, не шевелясь, и смотрела
прямо  перед  собой куда-то вдаль, будто находилась  где-нибудь  на
смотровой  площадке  Эйфелевой башни; Афтандил  сунул  коробку  под
мышку  и  массировал свободной рукой нос. Лифт шел вверх  плавно  и
очень медленно.
   –  Тихоход какой-то небесный, – сказал Афтандил, глядя в  мутную
лампочку на потолке.
   – А где сейчас Гаврош? – спросил Рауль.
   –  Вестимо,  в аду. Борщнул; как, ты это не слышал?  Маньяк  был
вообще, беспредельщик, кайфа пожиратель, лишь бы трезвым не быть...
Однажды  ангидрид не могли найти, а он говорит: у меня,  мол,  есть
пара  кубиков. Сам, козел, на уксусе яблочном сварил, чуть не  убил
нас  всех.  Алхимик, энтузиаст хренов... «Будет, мол, дочка  когда-
нибудь – Иглой назову, а сын – Баяном»...
   Лифт  дрогнул и остановился. Афтандил тоже вздрогнул и не дышал,
пока двери не поползли в стороны, как им и полагается.
   
   3
   Это  была  небольшая двухкомнатная квартирка, но с евроремонтом;
мебели не было, за исключением самого необходимого.
   – Обувь попрошу снять, – сказала Софа строго.
   –  Само  собой, сестренка, – усмехнулся Афтандил,  –  зачем  нам
обувь: все равно бы сейчас выпрыгнули.
   Рауль  вспомнил  про дырку в носке и попросил тапочки,  Афтандил
сорвал,  не  расшнуровывая, туфли и побежал в  кухню,  оставляя  на
ламинаде  мокрые  следы. Там он бросил на столик  шприцы,  поставил
склянку  с  ангидридом, скинул пиджак и со словами «Две секунды!..»
юркнул в санузел.
   – Приспичило его? – спросила Софа недовольно.
   Рауль знал, каким образом Афтандил транспортирует лекарство,  но
не стал объяснять Софе.
   –  Бывает, – сказал он. – Софа, нужна кружка железная или миска,
или ковшик.
   Софа  достала  из  шкафа  подходящий  предмет,  зажгла  плиту  и
спросила тихо, но строго:
   – Что-нибудь еще?
   – Все. Да, я открою потом окошко? Вонь будет чуть-чуть.
   – Уже. Помнишь, как договорились?
   – Помню.
   – Сколько вам надо времени?
   – Больше двух секунд, – улыбнулся Рауль через силу.
   –  Я  в  комнате. Меня не трогайте и не зовите.  Я  зайду  через
десять минут. Я хочу, чтобы его уже здесь не было.
   –  За что ты его невзлюбила? – спросил Рауль (Афтандил относился
к тем, которым Рауль еще доверял).
   –  Говорит много, – сказала Софа, – лучше бы здесь была  колония
Тараканов, а он – внизу.
   – Может быть, было бы еще лучше, если бы и я был внизу?
   Софа повернулась, чтобы выйти, Рауль непроизвольно поймал ее  за
руку  – и тут же отпустил, когда она оглянулась. Они смотрели  друг
другу в глаза, в упор, и у Рауля от напряжения задрожала шея.
   –  Ты  чувствуешь сейчас то же самое, что и я, правда? –  сказал
он. – Ты чувствуешь, как натянулась нить? Как будто струна; она вот-
вот  лопнет – но потому она... и звенит. Софа, милая, не будем пока
делать  резких  движений, чтобы она не порвалась; я  прошу  тебя...
слышишь?..
   Софа вышла; через минуту впрыгнул Афтандил.
   –  Ну,  здравствуй, здравствуй, черняшечка ты  моя,  любимая  ты
моя,  душа  ты  моя,  –  забормотал  Афтандил,  открывая  небольшой
овальный  контейнер  и  разворачивая  золотинку  мокрыми  дрожащими
руками.
   Рауль  отвернулся, убрал с подоконника вазу с сухим багульником,
распахнул окно. Небо было уже не синее, как утром, а какое-то мутно-
голубое, и внушало беспокойство.
   – Давай, в натуре, быстрей, Афтандил.
   –  Не торопи меня, Рауль. Тише едешь – дальше будешь. Черняшечка
–  не  героин: она – ты же знаешь – ласку любит... Как у Воробья  с
Базукой дела?
   Рауль  закурил в нетерпении сигарету (на столе лежала  одинокая,
помятая,  видно, Афтандилова дежурная), выпростал рубашку,  вытерся
марочкой  по  самый пояс, отжал ее в раковину и сел  на  табурет  у
окна.  Город утопал в знойном мареве. Далеко внизу ползали пешеходы
и бесшумно катились автомобили. «Что это? Зачем это все?» – спросил
кого-то Рауль.
   – Афтандил, давай быстрей.
   –  Да  не  мешай,  Рауль: я что, пузо, что ли,  чешу?..  Вот  ты
невыносимый,  в  натуре!.. Слышь, а кто такая Софа эта?..  Красивая
баба.
   – Модель отставная, – сказал Рауль.
   – Какая еще модель?
   – Топ.
   –  Не  гони-и,  –  Афтандил  отвлекся от  ковшика  и  посмотрел,
недоверчиво улыбаясь, на Рауля.
   –  Век  воли не видать. Прямо по курсу смотри, Афтандил:  сейчас
лекарство сгорит, – Рауль катапультировал щелчком бычок  в  окно  и
встал. – Уколешься – маячни.
   И вышел из кухни.
   
   
                     Окончание следует
К содержанию || На главную страницу