Георгий ТЕДЕЕВ. Романтическая история

К 70-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ

РАССКАЗ

Памяти матери моей Сидона Кудзагон

В двадцатом веке, когда рассудочность взяла верх над чувствами, когда сами чувства – те, что относятся к сердечному толению и нежным страстям, – кажутся в индустриальном грохоте столетия неуместными, когда мы, прежде чем совершим жизненный шаг, чуть ли не математически точно просчитываем все его возможные последствия, говорить о романтике, о всплеске чувственных сил, оправленном в красивую впечатляющую форму, – это, по меньшей мере, неожиданно, а по большей – странно…

Все это так. Но, тем не менее…

Тем не менее случаются события, которые иначе, как романтическими, не назовешь. И если тебе повезло и ты совершенно неожиданно оказался их свидетелем и даже вынужден был расстаться на время со своим скептицизмом относительно необыкновенной любви и связанных с ней необыкновенных поступков, то можно смело ручаться, что никогда не изгладится из твоей памяти эта сверкнувшая тебе красота, хотя по привычке человека двадцатого века ты иногда нет-нет да и усмехнешься – да разве в наше время возможно, чтобы…

Возможно! Все возможно!..

Было это три года назад. Всю зиму я работал так напряженно, так у меня мало было времени на отдых, что к весне накопившаяся усталость дала о себе знать. Поэтому уже сама мысль о том, чтобы сесть за письменный стол с намерением поработать, была противна. А ежедневные десяток страниц, которые в течение зимы составляли норму, весной казались каторжной нагрузкой. Лень и апатия все больше овладевали мной, и малейшая попытка преодолеть их отупляющую власть приводила к еще большей лени и апатии. И потому, когда один из моих друзей предложил мне отдохнуть в его пустовавшем сельском доме, пожить наедине с природой и в полном безделье, я сразу согласился, ибо как-то внезапно понял, что мне именно это и нужно – тишина с не размеренной по часам жизнью.

Селение это, расположенное на левом берегу Терека, отличается той живописностью, при виде которой у городского усталого гуманитария непременно появляется мысль об Аркадии и безмятежной пастушеской жизни с простыми удовольствиями и отрешенностью от суеты.

Левый, высокий берег в этом месте – террасный, причем террасы идут не от реки, как это обычно бывает, а вдоль нее. И от этого большая долина на другой стороне реки с разбросанными по ней селениями казалась еще обширнее – особенно в солнечные дни с голубой дымкой, смягчавшей все резкие черты этого поэтического пейзажа.

Домик моего приятеля находился на одной из таких террас, так что соседний дом со всем хозяйством и яблоневым садом, располагавшийся метров на десять-двенадцать ниже, виден был как на ладони. Это был большой по сельским масштабам дом, с мезонином и с застекленной галереей, удивлявший чрезвычайно четкими, несельскими линиями, аккуратной кладкой стен и столбов из кирпича насыщенного цвета.

Перед домом на покрытой бетонными плитами площадке, среди зеленой лужайки, стояли стол и стулья под шпалерами с виноградными плетями. Хозяин усадьбы – крепкий еще мужчина лет за шестьдесят – приходил домой поздно, часов в восемь или девять. Впоследствии я узнал, что это был агроном здешнего колхоза. И, вероятно, он жил не один, но в первые дни я больше никого не видел.

Заботы мои были несложны – приготовить себе поесть и потом, если не хотелось читать, закинуть удочку в воды Терека, который в этих местах был не таким бурным, как в городе, так что даже можно было отыскать заводь.

Два-три усача, составлявшие добычу, требовали изрядной подготовки, так как наживные черви вызывали во мне неистребимую брезгливость еще с детства. И поэтому ранними росистыми утрами я охотился на кобылок с отсыревшими крыльями, когда они даже не пытались пошевельнуться.

Это доставляло удовольствие не меньшее, чем само ужение, поскольку я охотился на берегу Терека, где среди охряно-желтых пятен одуванчиков зелеными трефами стлался ковер из трилистников дикого клевера…

Было начало мая. Вовсю цвели сады и буйно росли травы после обильных апрельских дождей и при надолго установившейся солнечной погоде. Смесью кипенно-белого и зеленого выглядело со стороны селение. Будто горы мягкого трехдневного сыра были перемешаны с мелким крошевом черемшинного листа для первых весенних пирогов.

Воздух, невесомый и текучий, свежий даже в знойные дни из-за близкого соседства Терека, был напитан ароматом цветущих яблонь и винным букетом нагретых трав. Он наполнял грудь, не обременяя легкие, бодрил тело и возбуждал душевные силы.

При несложных заботах у меня доставало времени на праздную созерцательность, которую в городе я не мог позволить себе. Часов в десять-одиннадцать, когда солнце выкатывалось в зенит, я садился на скамейку и смотрел в затеречную даль, которая походила на раскрашенную топографическую карту. И голубая дымка в воздухе радовала меня так же, как и белые одиночные облака, дремавшие в синем небе и похожие на кроны цветущих вишен.

Пассажирский поезд, скользивший по зеленой равнине, уютно поблескивал стеклами вагонов. Солнце словно перебирало золоченые клавиши громадного рояля, извлекая из них вместо звуков жаркие вспышки, которые били в глаза. И от этого в душе мешались и скользили ленивые мечты, как размытые блики солнечных лучей в хрустальной глубине родника.

Неопределенные желания томили душу. Это было то состояние, когда даже самым счастливым людям хочется жаловаться – без причины и неважно на что, потому что трудно бывает возвращаться из царства поэтической грусти к действительности…

Как-то во время такого ленивого времяпровождения – это было на пятый или шестой день моего отшельничества – я равнодушно посмотрел вниз, на соседний сад, и…

Если вы храните в своем сердце воспоминание, уже не очень четкое и оттого еще более милое, или мечту, которая даже при самом большом везении не может иметь воплощения, но от которой, однако, едва она неясным видением мелькнет перед мысленным взором, вздрагивают сердечные жилы, а в душу мягко ударяет грусть, то нетрудно будет понять, что я чувствовал…

Внизу, на скамейке среди цветущих яблонь, сидела девушка в белом платье и смотрела на таявший в голубой дымке горизонт. Поскольку я смотрел на нее против солнца, то мне трудно было разглядеть ее лицо, но я почему-то был уверен, что оно прекрасно. А пока все вместе – и ее задумчивая поза, и это одинокое сидение, и белое, странное для будней платье, и пышные, иссиня-черные волосы, блестевшие, как нити плавленой смолы – производило впечатление чего-то нереального, как видение. Будто стоило мне только повернуть голову – и она исчезнет, растает, как голубой шлейф дыма в пронизанном солнцем воздухе. И ничего, кроме легкого сожаления, не останется от этой картины…

И поэтому я сидел неподвижно, как каменный, и жадно смотрел на эту живую иллюстрацию к романтическим произведениям. И при этом по привычке горожанина подозревал, что во всем этом – и в наряде девушки, и в самой обстановке – есть что-то искусственное, игра какая-то, в любом случае неуместная в конце двадцатого века…

Ленивые порывы сонного ветра, который у нас бывает в первые знойные дни мая, встряхивали цветущие яблони и швыряли на землю хлопья белого облака, так что хорошо очищенная от сорняков земля казалась посыпанной мелкими перламутровыми пуговицами. Белые кружочки испятнали скамейку, лежали у ног девушки, опускались ей на волосы, выделялись на их смоляном фоне, как жемчужины, садились, вероятно, и на ее плечи, и на колени.

А вокруг жужжали пчелы. Сердито, гитарным басом, гудели одиночные шмели, пели птицы – не самозабвенно, как в начале весны, а торопливо, между делом – из-за сильной занятости.

Кто она такая, спрашивал я себя. Почему она дома?

В двадцать-двадцать два года – а ей было не больше и не меньше – люди учатся или уже работают. А мое видение пребывало дома. Положим, она работает. Следовательно, у нее отпуск. Очень даже может быть.. Ну да – девушка в отпуске… Приехала домой и, соскучившись по сельским пейзажам и тишине, созерцает и слушает… Наверно, так… И если не совсем строгая логика моих рассуждений привела меня к такому выводу, и он мне казался вполне вероятным, то сердце мое не принимало этого, подозревая, что это не так, и даже желая, чтобы было не так.

Хотелось, чтобы она ждала кого-то – безусловно, счастливого человека, ибо само это ожидание для того, кто был его предметом, уже должно было быть счастьем. По привычке пишущего человека я развивал эту мысль… Пусть что-то мешает, хотелось мне, соединяющему их чувству. Препятствие такое, которое устранит само время или торжествующая справедливость. И тогда – кто знает! – может быть, когда-нибудь она расскажет ему, как ждала его, а он вспомнит, как стремился к ней, сколько настойчивости и изобретательности проявил он, чтобы сняться, наконец, и полететь к своему счастью.

И пока я думал об этом, во дворе появилась еще одна обитательница дома – древняя старушка, сгорбленная, вся в черном, напоминавшая ворона. Она сердито, старчески скрипучим голосом позвала:

– Ида-а-а!..

И столько осуждения и укора было в ее тоне, что Ида – я теперь знал имя девушки – вздрогнула и, как мне показалось, нехотя, но покорно пошла к дому.

Первое, что бросалось в глаза, было выражение мягкости и даже кротости, оживленное, как я и полагал, мечтательностью. Несколько ленивый склад белого нежного лица казался даже печальным из-за угольно черных ресниц. В ней странным образом сочетались здоровая свежесть и долгая, ставшая привычной грусть. Так в поздних цветах, питаемых остывающей почвой в конце лета, соединяются предосенняя бодрость и какая-то нерадостная красота.

Видеть Иду было грустно и радостно одновременно. И мне думалось, что это было то качество, которое не может не тронуть мужского сердца, настолько оно неожиданно в наше время, наполненное быстрыми и неотложными делами и потому породившее у людей чересчур большую раскованность.

А вот из таких, как Ида, девушек, быстро мелькало у меня в голове, пока она неспешной походкой шла в дом, получаются отличные жены – хранительницы очага и домашнего уюта. В этом особенном взгляде, пусть даже направленном на тебя, все же чувствуется неистребимая прикованность к какому-то собственному миру, созданному воображением. Воображение это – самое поэтическое, но создания его являются достоянием только самих мечтательниц. Поэтическому складу таких натур не хватает энергии на действие, и оттого нежные образы, с которыми они сжились, никогда не оживут для других, ибо упорный труд для их воплощения в музыку или стихи уже после первой попытки начинает вызывать у этих мечтательниц отвращение.

И теперь это недовольство, которое явно показывала старушка, свидетельствовало о том, что девушка пребывает под родительским кровом отнюдь не по доброй воле, а только повинуясь кому-то – самой ли старушке, отцу ли, матери, что в общем-то никакого значения не имело, потому что эта мечтательная красавица могла подчиниться каждому из них.

Но зачем это нужно было?..

Я, разумеется, не мог ответить на этот вопрос, однако у меня не было никаких сомнений, что дело тут сердечного свойства. И это скоро подтвердилось…

Как человек, не обремененный заботами, я рано ложился спать, но перед этим выкуривал сигарету, единственную за весь день. И потому перед сном выходил во двор. В тот вечер, однако, я не успел даже прикурить от уже зажженной спички, потому что внизу, на лужайке, увидел сидевших вокруг стола людей. Над ними горела яркая лампа, так что видно было даже торжественное выражение на лице отца Иды. Напротив него сидели двое мужчин, лица которых тоже выражали предельную важность.

Один из них был рыжий, такой же крупный, как хозяин. Другой, помоложе – лет сорока пяти, сидел прямо, как военный, и весь вид его говорил, что он здесь по очень серьезному делу. На столе было все необходимое для такой торжественности.

– Не пойму я тебя, хозяин наш добрый! – громко сказал рыжий и, словно поддержки искал, посмотрел на своего молодого товарища. И когда тот всем своим видом показал, что он тоже такого же мнения и даже возмущен, рыжий повернул голову к отцу Иды и продолжал: Мы приезжаем с другого конца нашего района, а ты нам только загадки загадываешь. Ведь нет, сам знаешь, никакого изъяна у нашего Кайтара!

Хозяин утвердительно кивнул головой.

– Разве многие становятся председателями в его возрасте? – спросил рыжий.

– Что и говорить! – неуверенно, не поднимая глаз, сказал отец Иды.

– Разве ты слышал, что он курит, пьет?

– Нет, – хозяин помотал головой.

– Разве он некрасив?

– Кайтар выделяется своей внешностью среди других. Его видно даже среди тысячи! – сказал молодой товарищ рыжего и покрутил шеей в жестком обруче из крахмального воротничка и галстука.

– А его родители – разве можно о них сказать что-нибудь недостойное! – начал возмущаться рыжий. – Дом – полная чаша! Честные, хорошие люди! Да любой отец посчитал бы за честь сватовство Кайтара! А Ты!..

– Нехорошо, хозяин наш добрый… – укоризненно сказал молодой сват, а что это были сваты, я уже не сомневался. – А ты – мало того, что от тебя вразумительного ответа не добьешься – ты еще посадил девушку под домашний арест! А там ее, между прочим, работа ждет! К детям то один учитель приходит, то другой!.. Эх ты! Алдар!..

– Прости мне, хозяин наш, – изменившимся голосом, с нотками сочувствия, после некоторого молчания добавил молодой сват. – Прости мне, но я думаю, что если бы мать твоей дочери была жива, ей бы не понравилось то, что ты делаешь…

Отец Иды смотрел куда-то в сторону и думал что-то свое. И было видно, что он, хотя и смущен, однако нисколько не поколеблен красноречием сватов.

– Да не камень же ты, хозяин наш! – оскорбленно и громко начал рыжий. – Объясни, чем мы тебе не по нраву!.. И не бери греха на душу. Не погаси по неумному упорству и по небрежности пламя чистого чувства между двумя молодыми и красивыми людьми!

Отец Иды посмотрел, наконец, на своих гостей прямо. И взгляд его выражал упорство – несокрушимое, не поддающееся доводам рассудка, переходящее тем самым в упрямство, глухое к здравому смыслу.

– Ни одного недостатка не могу отыскать у того, от имени которого вы пришли ко мне, – твердым и мужественным голосом сказал он сватам. – А достоинства, что и говорить, завидные – даже для парней постарше! Но я еще раз повторяю, дорогие сваты, что не завязаться родственным узам между нашими двумя фамилиями! Как вам это ни неприятно и как это мне ни трудно, однако вам придется услышать, а мне – высказать, что таково мое окончательное слово. И так как вы люди умные, то к этому моему слову вы должны присовокупить и мою серьезность, которую вы, я думаю, должны были увидеть в моем не совсем обычном шаге, когда я заставил нашу дочь бросить работу.

Ошеломленные сваты молчали.

– Я надеюсь, – после недолгого молчания продолжал отец Иды, – я надеюсь, что ни вы, ни пославший вас род не затаят обиды на меня и что и в час радости, и в час горя мы будем взаимно чутки, чтобы по обычаю нашему делить и то, и другое.

– Э, хозяин наш, – протянул рыжий. – Обычно там, где должно было возникнуть родство и не возникло, не вырастает и взаимное благоволение, ибо разум и сердце не всегда шагают в ногу. Но ты прости меня, наш хозяин, – рыжий вскинул голову, – если я скажу, что в твоих словах мужественной несговорчивости было больше, чем смысла, и вовсе не было желания снизойти до нас и объясниться.

Рыжий взял полную рюмку и продолжал:

– И потому нам не остается ничего иного, как покинуть твой хлебосольный, но не очень-то гостеприимный дом, которому мы желаем изобилия и яств, и напитков. Пусть ими будут обильны… – рыжий сват посмотрел на отца Иды и сказал значительно: – …свадебные застолья и пиршества в дни наречения младенцев!..

Он ударил рюмкой по бокалу своего младшего товарища и, выпив, прибавил:

– Однако мы тоже упрямы. И потому полагаем, что дело между нами еще не окончено. И просим – подумай, еще раз подумай, наш хозяин, а уж мы не заставим себя долго ждать…

Он встал и для вящей убедительности своих слов положил руку на плечо Идиного отца и склонил перед ним свою медно-красную голову. Затем, сопровождаемый своим товарищем, пошел к воротам.

– Гостям мы всегда рады, – сказал хозяин, вставая, – но ответ наш будет тот же…

– Подумай, подумай! – посоветовал опять рыжий сват, тем самым уже показывая то упрямство, о котором он только что говорил. – Подумай непременно, серьезно подумай! Чтобы мы, как достойные уважения люди, хотя бы объяснить смогли пославшему нас дому, в чем состоит причина…

Дальше я уже не слышал, так как сваты и хозяин вышли за ворота, но твердо знал, что причина этого упрямства отца Иды настолько, видать, странна, что ее невозможно объяснить даже тем, кто должен о ней знать.

В ту ночь я долго не мог заснуть, ища для себя причину отказа сватам. Может быть, думал я, мой сосед подыскал для прекрасной дочери более достойного жениха, чем этот не известный мне Кайтар, которого сваты, видимо, аттестовали так хорошо не только по обязанности, но, кажется, и в полном соответствии с истиной. Объяснения вроде того, что девушке еще рано выходить замуж, что она собирается учиться дальше, я отверг как несерьезные. Ведь отец Иды даже не сделал попытки прибегнуть к ним, хотя их было бы вполне достаточно, поскольку сваты, как водится у нас, обычно удовлетворяются таким ответом, несмотря на то, что отлично могут знать, что истинная подоплека отказа совершенно иная.

Два дня, прошедшие после этого события, у моих соседей ничего особенного не происходило. Ида появлялась в саду в одно и то же время – наверно, после домашних дел – садилась на ту же скамейку и так же мечтательно смотрела вдаль. И каждый раз недовольный окрик старушки заставлял ее уходить.

И чем больше я видел ее, тем явственнее обозначался для меня ее характер. В ней совершенно ничего не было от уверенной самостоятельности и лихости современных девушек. Так что, если даже чувство ее к достойному во всех отношениях Кайтару и было самое серьезное, она скорее зачахнет, как вырванный из почвы цветок, чем сделает решительный шаг. А ее любовь – это часть ее поэтического мира, и потому девушка никогда не будет счастлива с другим, пусть даже самым завидным из всех женихов…

А время между тем шло.

Облетал яблоневый цвет. И серо-зеленая листва все больше проступала в поредевшей белизне цветущих яблонь. Уже потускнела, а то и вовсе исчезла перламутровая яркость устилавших землю лепестков, которые теперь больше походили на серую дробь ракушечника…

И вот однажды, когда я опять вышел выкурить свою сигарету, я снова увидел сидевших за уже известным столом отца Иды и знакомых сватов.

Рыжий сват и его молодой товарищ были хмуры и не скрывали своего недовольства.

Я присел на скамейку.

– Хозяин считает нас за несмышленышей! – обиженно начал рыжий. – Ну, не отдаешь свою дочь, не хочешь с нами породниться – что делать! – так тому и быть. Но никто не давал тебе права оскорблять нас! Сваты всегда просители, но это не значит, что они лишены гордости!

– Упаси нас Бог от взаимных оскорблений! – недовольно сказал отец Иды. – Но я ведь вас предупреждал, что ответ мой будет неизменен. И если вы в этом видите обиду и ущерб для себя, то остается лишь удивляться…

– Чем же это не ущерб, если кроме упрямого «Нет!» мы от тебя ничего не слышим! И ты еще после этого хочешь, чтобы ни мы, ни пославший нас дом не затаили на тебя обиды и оставались с тобой в приязненных отношениях! Рыжий был сердит по-настоящему. – Как можно предполагать так мало гордости в нас! – воскликнул он и стал совершенно красным.

– Лично я свою честь считаю задетой! – мрачно и с достоинством сказал похожий на дипломата товарищ рыжего.

Наступило тягостное молчание. Наконец отец Иды поднял голову.

– Дорогие гости! – глухо начал он. – Я вот ставлю себя на ваше место. И вижу – действительно может показаться, что я был небрежен с вами, так что обиду вашу понимаю остро. Однако у меня не было ни малейшего желания унизить вас. Но если, тем не менее, получилось так, что вы свою честь считаете задетой, то это только потому, что у меня иного выхода нет…

– Так бывает, – продолжал он после короткой паузы, – так бывает, если ты не приучен лгать и в то же время тебе не хочется говорить про истинную причину, которая в нашем случае делает невозможным породнение между нами … – здесь он посмотрел на своих гостей и с мрачной насмешливостью добавил. – И когда сваты слишком щепетильны…

– Дело не в нашей щепетильности, – угрюмо буркнул рыжий.

Отец Иды не обратил на него внимания.

– Но, видать, правильно говорят – нет тайны средь людей, – продолжал он по-прежнему глухо. – Она или сама всплывает или люди помогут ей открыться. Как сейчас…

Он задумчиво посмотрел на своих гостей.

– Я вынужден объясниться – другого выхода у меня нет, – проговорил он. – И я надеюсь, что моя откровенность будет оценена, и вы отступите…

После этого он замолчал на целую минуту. То ли трудно было ему приступить к разговору, то ли он с мыслями собирался…

– Давно это было, – он опустил голову, рассматривая свою левую руку, большой палец которой поочередно касался других, словно успокаивал их. – Тогда моей матери, которой сейчас больше стал лет, еще и на свете не было, а мой родитель – да будет ему светло в Стране мертвых! – отец Иды привстал, – а мой родитель был еще младенцем. А отец его и, стало быть, мой дед, от роду имел всего лишь двадцать пять лет, так что чувствовал себя еще юношей при собственном отце и моем прадеде, которому в ту пору исполнилось сорок пять. Прадед мой был обладателем лучшего во всей горной Осетии коня, ибо такого не было ни в Дигории, ни в Туалии, ни у белых уалов за горами. Все Куртатинское ущелье считало его своим и гордилось им, потому что в состязаниях скакунов в дни общих праздников Осетии и на поминальных скачках он ни разу не уступил первого приза…

– Конь был сокровищем, живым сокровищем и достоянием всего рода, и о нем заботились, не жалея для него особого корма – овса, вареных яиц, жареного ячменя, как не жалели и самого красивого снаряжения. Оно состояло из седла с обтянутым кожей ленчиком и сафьяновой подушкой, наполненной оленьей шерстью. Уздечка была убрана серебряными накладками. На подперсье горело позолоченное бронзовое солнце, а зазубренные стремена, подвешенные на двойных, из буйволовой кожи путлищах с тиснением, были звонки, как литые бубенцы. Серебряный налобник сверкал под челкой, как звезда Бонварнон. Была и семижильная плеть на ореховом кнутовище, хотя ничья рука не поднялась бы оскорбить ею коня…

– Видите – я рассказываю о нем, будто только вчера видел его. Из этого, – здесь отец Иды посмотрел на гостей, – из этого вы можете заключить, что память о коне и, особенно, о связанных с ним событиях никогда не умирали в нашем роду…

– Таков был серый в яблоках жеребец – гордость нашего рода. Конь под всадником трепетал, как только что пойманная форель. Переступал мягко, и тугие мышцы катались под шелковистой кожей. Крутая шея была упругой, как вынутый из рассола сыр…

Отец Иды разжал руку и снова посмотрел на гостей.

– Благородное животное паслось вольно, так как было приучено являться на зов прадеда, – рассказывал он дальше. – Будто парящий орел, едва подрагивающий крыльями, подлетало оно пружинящим скоком, исполненное напряженной силы. Конь касался щеки хозяина бархатно мягким храпом, дышал на него парным теплом…

– И вот как-то, – отец Иды нахмурился, – и вот как-то, когда прадедушки не было дома, прибежал мальчишка и крикнул, что какой-то молодец уводит коня. Брат прадедушки взлетел на спину рабочей лошади, схватил поданную ему кремневку и поспешил по охотничьим тропам наперехват похитителю, ибо любым другим способом достать его было невозможно. Не знаю, что там получилось, но когда через некоторое время вслед за ним прибежали родственники, брат моего прадеда был уже мертв. А конь и похититель исчезли…

Отец Иды замолк и опять занялся рассматриванием своих пальцев, между тем как заинтригованные сваты ожидали продолжения истории. Наконец, молодой сват не выдержал и спросил озадаченно:

– И что? Какое отношение имеет к нашему делу эта разбойничья повесть?..

– Отношение? – переспросил отец Иды и поднял глаза. – А такое, что… похититель был из туалов… Из того рода, который послал вас сюда. Из вашего рода…

Над столом повисла тягостная тишина. Хозяин и гости не смотрели друг на друга…

Первым опомнился рыжий сват.

– Неужели этот древний случай, – удивленно протянул он, – помешает тебе быть разумным?..

– Я не имею права забыть то, что было, – ответил отец Иды. – Моя мать жива. Она никогда не разрешит своей внучке выйти замуж за… Видите ли, – голос хозяина изменился, – она помнит, как в нашем роду хранили окровавленное седло… С той рабочей лошади, чтобы когда-нибудь рядом с ним положить другое – с коня похитителя или кого-нибудь из ближайших родственников. Тоже окровавленное. Так я думаю – это невозможно, чтобы она дала согласие на породнение с вами…

– Агроном! Современный агроном и средневековье! – изумлялся другой сват, пока рыжий ошеломленно смотрел на отца Иды.

– Тогда будь последователен, – вдруг спокойно сказал рыжий. – Возьми ружье и убей кого-нибудь из нас. Правда, окровавленного седла не будет, но…

– Глупо! Это глупо – то, что ты говоришь, наш гость! – хозяин поморщился. – И, кроме того, мне известно, что если в тот день в нашем роду не досчитались одного, то через неделю в роду похитителя не досчитались двоих, так что…

– Вот и хорошо! – обрадовался рыжий. – Преимущество за вами! Выдайте за нашего парня вашу дочь и…

– Нет, не так. Преимущество за похитителями! Они тоже ответили двумя убийствами…

– Но все это в прошлом! – возмущенно вскрикнул рыжий. – Ведь узнай о твоем отказе люди – смеяться же будут!

– Тем не менее – нам не породниться. Мои предки в своих гробах перевернутся, если…

– Я считал, что такое только в книгах бывает! – сокрушенно признался молодой товарищ рыжего и нервно поправил свой галстук.

А рыжий сват был красный и злой. Я тоже был ошеломлен. И если бы не слышал всего этого собственными ушами, ни за что бы не поверил, что в наше время возможно подобное.

Я встал, взволнованно прошелся по двору и вдруг увидел далеко за Тереком огни пассажирского поезда, скользившего во мраке, словно фантастическая змея в золотых чешуйках. Затем услышал звучавшие где-то рядом звуки легкой музыки. И я подумал, что если проявить терпение, то над головой в звездной россыпи можно увидеть и пролетающий спутник. А тут в десяти метрах от меня живой Капулетти с агрономическим образованием спрятал за крепкими засовами образованную дочь, лишая ее счастья из-за неумных амбиций…

Я вспомнил чьи-то мудрые слова, что, стреляя в прошлое, можно убить настоящее. А здесь выстрелы из прошлого убивали чистое чувство двух ни в чем не повинных молодых людей. Это было невероятно, но – было!..

Мой отдых начал меня тяготить. Что бы я ни делал – собирал ли кобылок, удил ли, предавался ли праздному созерцанию просторов за Тереком, меня все время отвлекала, занимая половину души, мысль, что мое бездействие при виде такого произвола есть не что иное, как содействие беззаконию.

Но, с другой стороны, что я мог? Поговорить с отцом девушки? Скажет, что не мое это дело. Обратиться в сельсовет? В милицию? Тут очень легко можно оказаться в смешном положении. К тому же такая помощь была бы травмой для нежной поэтической души девушки…

Оставалось ждать естественной развязки запутанного дела.

Однажды вечером, когда на западе горел багряный закат, от которого мелкие камни и песок на берегу Терека казались красны, как кирпичная крошка, а гладкие листочки остреца так отсвечивали розовым, будто они были откованы из плющенной меди, я возился с запутавшимся поводком удочки. И перебирал какие-то скучные мысли, подавленный величием заката.

И потому вздрогнул, когда внезапно за моей спиной раздался приглушенный водой грохот подков о камни мелководья. Обернулся… И от неожиданности уронил поводок и даже вынужден был посторониться – рядом на крутой берег взвился гнедой конь, вылетевший из малиновых струй Терека. Алый всадник припал к его шее. Следом за гнедым ревниво махнул из воды на кромку обрыва и привязанный к его седлу серый в яблоках.

Мелькнуло артистически выразительное – чернобровое, черноусое – молодое лицо всадника. Окатив меня свежим водяным прахом, кони рванули в село.

В янтарном отсвете заката гнедой переливал медью, а серый в яблоках был розов, словно его искупали в красном вине. И горела, полыхала на них сбруя, искрилась на всаднике папаха из золотистого каракуля и пламенела алая черкеска. И все это вместе кололо глаза, вспыхивало, как осколки разбитого зеркала, пока вся группа не исчезла под деревьями на подъеме дороги…

Я стоял окаменело. Ошеломляло внезапное появление этой живописной группы, поражали эта стремительность и порыв, и ослепительный наряд всадника, и богатое убранство коней, и даже их яркая, какая-то открыточная масть.

Для маскарада и ряженья это было слишком серьезно, для строгого дела – слишком необычно. Я не знал, что думать…

И – странно – почему-то на душе у меня стало смутно. Словно скучный осенний туман, ко мне начало подкрадываться какое-то нехорошее настроение – серое, отравляющее, с раздражением и обидой, словом, то тягостное внутреннее состояние, которое имеет свойство ловчей сети паука – опутывать душу тем вернее, чем сильнее она хочет вырваться из его липкой власти.

Я знал, что самое верное противоядие в этом случае – дело. И потому с волевой, вымученной внимательностью взялся за распутывание тонкой лески, из которой был сделан поводок. И когда это несложные, но канительное дело увлекло меня и уже успокаивало, опять за моей спиной раздался звон подков.

Я оглянулся и – опять вздрогнул.

Рядом, поворачиваясь, как флюгер перед грозой, переступал гнедой конь. Его седок придерживал левой рукой Иду, которую посадил на шею благородного животного. Нежное лицо девушки, смущенное и счастливое, сияло стыдливым румянцем.

По черкеске Кайтара – а это был, конечно, он! – струились языки мягкого малинового пламени, зажженного закатным багрянцем. Начищенной медью горел пугливый, в нервном трепете, конь. Играли алыми вспышками многочисленные бляхи на сбруе. Метались розовые блики от фрагментов наборного ремня на узкой талии жениха. Ронял сиреневые искорки каракуль папахи…

– Я вас очень прошу, – Кайтар наклонился ко мне, – очень прошу навестить вечером упрямого родителя Иды…

Конь повернулся на месте, задрав голову и разинув розовую пасть, но Кайтар сладил с ним.

– …и передать ему, что я взял то, что он прятал от меня и чего я не мог не взять…

При этих словах Ида низко склонила свою прекрасную голову. Стыдливый румянец рдел на ее нежных щеках.

– И еще прошу передать, – Кайтар посмотрел на меня весело и хитровато, – что я вернул серого в яблоках жеребца, которого мои предки увели у их предков. Он привязан к кусту сирени… И седло его – пусть он это заметит и покажет бабушке Иды, – и седло его окровавлено. На нем – моя кровь…

И Кайтар показал крестообразный надрез на ладони левой руки.

– Что же касается того, что наша фамилия должна им одного человека, то пусть пересчитают – не одного, а двоих… Правда, Ида?..

Девушка опустила голову так низко, что смоляные пряди свесились и с двух сторон закрыли ей лицо.

– А бабушке, пожалуйста, передайте, что Кайтар сожалеет, что так получилось – ну, без ее согласия… И еще жаль, что она не видела меня – этот наряд я надел для нее! – жених засмеялся и оглядел себя, затем вскинул руку с висевшей на запястье плетью и тут же послал коня умелым движением шенкелей.

Гнедой прямо с берега плюхнулся в Терек…

Конь, по дельфиньи выпрыгивая из воды, ринулся поперек течения. Гремели камни, взлетали брызги, развевался сносимый течением хвост гнедого…

Вылетел конь на мелководье, примерился и прянул на берег, присел, коснувшись хвостом земли, и, мягко оттолкнувшись, поскакал – пружинисто и неспешно. И на фоне заката крупные брызги стекавшей воды казались сыпавшимися с порванного ожерелья кораллами. И чем дальше уносил конь своих прекрасных седоков, тем больше расплывались контуры всей группы, пока она не стала похожей на большую розовую птицу…

Два счастливых человека уносились в багряную даль, в розовую страну счастья, и ослепительная окантовка барашкового облака на горизонте казалась дверью в нее…

Я следил за ними, и на глазах у меня от чрезмерного напряжения выступили слезы. А отвести взгляд не доставало сил, потому что увиденное счастье, пролетевшее мимо, всегда оставляет после себя уныние… Скучно становится вокруг и уныло…

И как-то внезапно я понял, что отдых мой кончился – гораздо быстрее, чем я полагал…

А чуть позже с удивлением заметил, что яблоневый цвет облетел – весь…