Денис БУГУЛОВ (Северная Осетия)

УБЕЖИЩЕ

                              РАССКАЗ
   
   
   
                     Светлой   памяти   детей,   погибших от войн и
                  терактов   на   Северном    Кавказе, посвящается.
  
 
   Мне  было десять лет. После всего, что случилось тогда  в  нашем
городке,  эвакуированным предоставлялись новостройки по  всему  югу
России  и выше, вплоть до Воронежа. Мы с мамой долго ехали поездом,
кажется,  день,  ночь, потом еще день. В нашем  купе  появлялись  и
исчезали  молчаливые попутчики, я не помню их лиц. Помню  зябкость,
запах сигарет. Мама лежала, натянув на себя, до подбородка, колючее
шерстяное  одеяло,  точно  неживая.  Почему-то  в  памяти  осталась
сутулая  мужская  спина  в  свитере: человек  топтался  полукругом,
нашаривая под ногами тапочки… Ночью мы пролетали по откосам,  вагон
кренился, и поставленная на ограничитель дверца билась вдруг зло  и
исступленно;  я  вздрагивал  сквозь  сон  и,  не  просыпаясь,   все
тревожился, не пропустим ли мы станцию, и еще о том, что  нас  ждет
там.
   На  станции  нас  никто  не встречал,  мы  волокли  чемоданы  по
мокрому  от  моросящего  дождя  ноздреватому  асфальту  поочередно.
Вначале мама тянула за собой тот, что побольше, светло-коричневый –
это   был  совсем  старый  крепкий  чемодан  с  обитыми  углами   и
приделанной  пластмассовой  ручкой, видимо,  от  какого-то  другого
чемодана  или  сумки.  Когда мама ставила чемодан,  ручка  медленно
опускалась, прокручиваясь и издавая тоненький скрип. Распрямившись,
мама махала мне рукой, я подхватывал два портфеля – свой, школьный,
и  мамин,  как мы называли его – из крокодиловой кожи (я  на  самом
деле  был  уверен, что он из крокодила) и, как мог,  бежал  к  ней.
Потом  она  шла  за вторым, а я ждал, поднимая черную пластмассовую
ручку  большого  чемодана  и  слушая  скрип...  Вокзал  мне  так  и
запомнился:  мелкие  студено-серые лужи и светло-коричневый,  почти
оранжевый чемодан посреди.
   Дальше  ехали  автобусом. №15. Сошли на  конечной.  Мы  остались
последними  пассажирами,  и водитель помог  спустить  чемоданы.  Он
посмотрел  на  маму, потом куда-то вдаль и неопределенно  махнул  в
сторону   голубых  многоэтажек,  словно  на  том  обрывал  разговор
(которого не было) или будто мама спрашивала его, как и куда идти.
   В  первый  же день я ушел гулять за дома, на пустырь, и вернулся
в  сумерки.  Как позже выяснилось, наш дом был первым из  тех,  что
должны  были  сдать  в том году, и вторым по счету  в  микрорайоне.
Вокруг высились десяти, двенадцатиэтажные строения с голыми плитами
будущих  балконов  и  провалами окон.  Окна  тянулись  бесконечными
рядами   корабельных   бойниц,  и  сами  дома   напоминали   остовы
фантастических  гигантских  каравелл,  поднятых  со   дна   чьей-то
чудовищной волей. Наш, пятиэтажный, смотрелся как затерявшийся  меж
ними  и  эпохами  буксир. Время от времени  воздух  раздирал  сухой
стрекот электросварки – случалось это каждый раз неожиданно:  то  в
одном, то в другом месте новостройки. Утробно вздыхая, подходили  и
уходили одиночные самосвалы, углубляя колею и выбрасывая за собой в
воздух  веером  земляные  комья. Асфальта  не  было.  Лишь  местами
подъезды  к строящимся участкам белели колотым гравием. Взобравшись
на  пустырь,  я  сбивал  налипшую  на  каблуки  грязь  и  долго,  с
удовлетворением   оттирал  пучками  прошлогодней  травы   резиновые
сапоги.  Со  взгорка  до синеющего вдалеке леска  тянулось  топкое,
болотистое поле. Я смотрел перед собой, и мне казалось, что  никого
и никогда до меня здесь не было, просто быть не могло, и я – первый
человек, открывший именно это место. Но стоило развернуться на  сто
восемьдесят  градусов, как передо мной уже бледнели в  опускающихся
сумерках  нелепо, грибным кустом выросшие из-под земли многоэтажки,
и моя детская гордость первооткрывателя уныло пряталась кулачками в
оттопыренных карманах болоньевой куртки.
   Над   разрытыми  котлованами  садилась  дымка.  Я  смотрел,  как
зажигаются  первые  разрозненные окна. Их было  совсем  немного.  Я
смотрел  и  думал,  что теперь мы будем жить здесь.  От  домов,  не
включая  фар,  отъезжали последние самосвалы.  Их  фырканье  словно
зависало  в  воздухе  и  сюда,  к  пустырю  долетало  обрывками,  с
отставанием.  Асфальтовая  дорога от  города  кончалась  автобусной
остановкой,  и выезжавшие из строящегося микрорайона самосвалы  еще
на  сотню  метров развозили за собой полукружьями желтую  глинистую
жижицу по свеженакатанному и еще темному асфальту.
   Домой  я вернулся таким усталым, что сбросил грязные сапоги  под
дверь, доплелся до ванной, чтобы умыться, мама успела влить в  меня
стакан  теплого молока, и я, как был, не раздеваясь, даже  не  сняв
кусачие  вязаные носки, уснул на большом чемодане, укрытый  маминым
пальто с огромным черно-бурым лисьим воротом.
   
   Я  спал,  и  мне  снилась  наша новая квартира.  Зловеще  пустые
комнаты. И будто мы с мамой все время ждем, когда вернется папа.  И
будто  он  возвращается. Он сидит за столом в кухне и пьет большими
глотками  воду  из кружки с красными кружками. И  каждый  глоток  я
слышу:  словно булькает глубоко и гулко где-то в его  горле.  И  от
этого  звука мне становится не по себе, масляные под желтой  лампой
стены начинают почему-то кружиться, и меня захватывает образующаяся
бесшумная  стеклянная медленная воронка. Она тащит, тащит  меня  за
собой,  а  отец  все  продолжает пить воду, и с  каждым  глотком  я
становлюсь  все  меньше  и  меньше,  как  подхваченная  замедленным
смерчем  горошинка  или  деревянный  солдатик,  и  будто  с  каждой
секундой  я  становлюсь  все дальше и дальше  от  себя  настоящего,
такого, какой я есть. Я бесполезно машу руками, открываю немой рот,
но  мама уже не узнает, не замечает меня. Она держит руку на  плече
отца  и  только  завороженно смотрит на  его  коротко  стриженый  с
аккуратной окантовкой затылок…
   
   Утром  мама  оставила  мне  на подоконнике  сладкую  булку,  две
карамельные конфеты и ключ и уехала в город. Уходя, она повторяла:
   – Ты только не бойся один… К двенадцати я обязательно вернусь.
   Она  сняла  с  руки  маленькие золотые  часики  (я  сунул  их  в
карман), поцеловала меня в темечко и пообещала привезти чего-нибудь
по-королевски  вкусного. Я стоял в коридоре, смотрел  на  лампочку,
невыспавшийся,  неуютный… Мама закрыла за собой, дверь  я  дождался
последнего поворота ключа и вернулся к чемодану. Но заснуть уже  не
получалось.  Пальто  еще  сохранило остатки  тепла,  но  теперь  от
черного  терракота   веяло сыростью и дорогой,  из-за  чего  пальто
показалось разом чужим. Только лиса пахла привычно сладко и  душно.
Я  бессмысленно глядел на светлеющий квадрат окна. Ерзал.  Затекали
руки, их некуда было деть. Хотелось плакать, но все не получалось.
   Когда-то  давно мы жили на Дальнем Востоке, в поселке Мирный.  Я
любил расспрашивать маму про Мирный, знал название улиц, магазинов,
знал,  что почта находилась за школой… Мама говорила, что я не  мог
всего  этого  помнить,  потому  что увезли  меня  оттуда  домой,  к
бабушке,  когда мне еще не было двух, и что я все «понапридумал»  с
ее  слов.  Я соглашался, но, когда мне было грустно, и  в  снах,  я
бродил  вдоль  одной  и  той  же поселковой  улицы:  обходил  кусты
шиповника,  зачем-то  срывал скользкие широкие  грибы  и  брезгливо
отбрасывал их в мокрую траву… еще, просовывая пальцы в зазоры между
досок,  подтягивался,  заглядывал в  низкие  окна  нашего  дома.  У
порога,  вдоль тротуарных дорожек цвели «саранки». Я знал, что  они
занесены  в Красную книгу, мечтал сорвать их и не решался.  Теперь,
здесь, на новом месте, мне стало казаться, что когда-то я уже здесь
был,  что где-то совсем рядом – тот самый Мирный. И когда я,  выйдя
гулять,  снова  поднялся на взгорок перед пустырем, меня  захватило
тоскливое  и  потаенное  чувство чего-то родного  и  забытого.  Мне
казалось, еще немного, и я все вспомню, вот, дойду до леса и  узнаю
тропинку,  пройду  по  мостику через балку, а там,  за  открывшимся
гороховым полем, увижу наш Мирный.
   Но  дойти до леса не получилось. Во-первых, лес оказался дальше,
чем  я  думал, а во-вторых – потому что земля под ногами постепенно
стала  превращаться  в болото. Сапог мягко погружался  на  пятку  и
глубже,  и  след за ним тут же заполнялся водицей.  Иной  раз  путь
перерезали наполненные ясностью и небесным светом лужи: в них,  над
осокой, скользили облака. Я долго искал, где бы сесть, передохнуть,
пока  не  наплелся  на  большой  камень,  подернутый  понизу,   как
бахромой,  изумрудным  мхом. Устроился, достал  из  кармана  куртки
булку.  Съел. Вытряс крошки на ладонь. Тоже отправил в рот. Тут  же
захотелось пить.
   На  маминых  часиках – одиннадцать. Приложил к уху. Часы  звонко
тикали.  Верней,  даже  не  тикали, а  дзинькали:  точно  маленькие
молоточки внутри ударяли в крошечные колокольца, а они были бы рады
звенеть  золотисто и коротко, но что-то не пускало,  и  они  только
звякали, наполняя весь часовой город-замок, втиснутый под корпус  и
циферблат,  неостывающим мерным гулом. Я заслушался  и  в  какой-то
момент  почувствовал,  что выглянуло солнце –  открыл  глаза:  небо
нависало все так же низко и серо... Очень хотелось пить.
   Я  опустился  на  корточки. «Что может  статься,  если  я  разок
хлебну»?  – задумчиво размышлял я, нависая над облюбованной  еще  с
высоты   камня  лужей.  Собаки  пьют  –  и  ничего.  Козленочком-то
наверняка  не  стану… Я оглянулся по сторонам –  никого,  осторожно
приблизил  лицо  к  воде. Внутри, в воде, точно  пылинки  в  откосе
света,    мельтешили    какие-то    мелкие    бесцветные    штучки.
Микроорганизмы,  решил  я. Удивительно. Стоило  отстраниться,  лужа
вновь  становилась  прозрачной  и  холодной,  как  зеркало.  Стоило
пригнуться поближе – вода закипала своей бесцветной скрытой жизнью,
сразу казалась рыхлой и пахла. Я стал отслеживать абрис своей скулы
–  он темнел на фоне неба, потом сосредоточился на отражении глаза.
Нашел   губы.   Мышцы   шеи   подрагивали   от   напряжения.   Нос…
Засмотревшись,  случайно  клюнул лужу  губами  и  от  неожиданности
подскочил так, что чуть не свалился в нее.
   После  я  озирался, трогал рот пальцами и не мог  поверить,  что
это  произошло. Произошедшее потрясало той легкостью, с которой оно
–   невероятное,   недопустимое  смогло  действительно   произойти.
Оглушенно  я шагал домой, безостановочно сплевывая и отирая  руками
то  губы,  то  промокшие большими пятнами на обоих  коленях  штаны.
Только теперь, после, я понял, что стоял над лужей на четвереньках.
   
   Дома  разгружали  контейнер. К нам на  второй  этаж  заходили  и
выходили люди, заносили за собой в комнаты грязь и запахи.  Горький
и кислый – перегара, и еще мускусный с тяжелой тошнинкой – общий на
всех  запах  ношеной пропотевшей одежды и немытого тела. Разгружать
мебель помогали два солдатика. Их окружала плотная завеса ваксы,  я
даже  не посмотрел им в лица. Помню только сапоги. В детский сад  я
тоже  когда-то  ходил в «кирзачах». Упросил бабушку. Когда  асфальт
затягивала  изморось, сапоги невозможно скользили.  Отец  набил  на
каблуки подковы, и я важничал во дворе, нарочито цокая.
   …Забился  в  кухню, стараясь никому не мешать.  Один  грузчик  –
жизнерадостный,  с  небритыми черными щеками и нетрезвый  попытался
шутить со мной, но я сказал, что его поведение неадекватно. Он дико
посмотрел  на  меня  и  молча  отошел.  Больше  со  мной  никто  не
заговаривал, и мне было от этого скучно.
   
   Прошла целая неделя, как мы заселились в квартиру. За это  время
я  успел  подружиться с Ксенией. Я нашел ее на  болоте   (теперь  я
называл  так  нетронутое  поле за домами), куда  стал  наведываться
каждый день. Ксения сидела над темной лужей и водила по воде  сухим
стеблем.  Я  увидел ее раньше, чем она меня, на  ней  была  красная
вязаная  шапочка  и такие же красные вязаные штаны.  Я  остановился
невдалеке от нее и сказал:
   – Привет.
   – Привет, – ответила она, не поднимая головы.
   После   мы  еще  долго  молчали,  пока  девочка  не  оторвалась,
наконец,  от созерцания лужи – она распрямилась и оказалась  одного
роста со мной. Из-под шапочки на лоб выбивались русые волосы.
   –  Что,  пойдем,  погуляем? – она сунула  руки  в  узкие  рукава
пальто, как в боа, и пошла. Я поплелся за ней.
   Мы  познакомились, Ксения сказала, что живет  в  девятиэтажке  и
что  они  с  мамой были первыми, кто здесь поселился. Обращаясь  ко
мне, она мусолила заусенцы на розовых, размягченных водой пальчиках
и  высокомерно посматривала куда-то поверх, точно рассматривала мой
лоб.  Я  остро позавидовал тому, что она оказалась здесь первой,  и
невольно  раз  и  навсегда принял ее независимость и  превосходство
надо  мной.  Ксения рассказала, что по ночам тут, между  стройками,
ходят  огромные стаи бездомных собак и что они уже загрызли  одного
человека  насмерть. Еще, на болоте есть одно место, где в  воде,  в
сумерках, можно увидеть утопленников. Они всплывают лицом  вверх  с
открытыми глазами и, если подойти слишком близко, могут схватить за
ногу. Ксения обещала как-нибудь отвести меня на это страшное место.
После  таких  рассказов  ночью меня стали мучить  кошмары,  и  мама
разрешила, когда будет страшно, перебираться к ней. Обычно  я  спал
на раскладном диване в углу.
   В  целом, новая жизнь оказалась не такой уж плохой. Мама  каждый
день  уезжала в город. Я был предоставлен самому себе. Где-то рядом
жила  Ксения.  Почти каждый день мы виделись с ней  на  болоте.  Я,
конечно,  приглашал ее в гости, но она только  фыркала  в  ответ  и
пристально  смотрела на меня. Однажды она принесла  мне  старый,  с
рассыпающимися  страницами  учебник  анатомии,  в  котором   лежала
аккуратная, обшитая цветными нитками закладка. За-кладка лежала  на
параграфе, где говорилось про размножение. Я унес учебник  домой  и
прятал в диване.
   К  вечеру приезжала мама. Она привозила кефир, полуфабрикаты. Мы
часто  варили  курицу  из пакетов, точней то  были  куриные  ляжки,
белые,  уже ощипанные. Или пельмени. Со сметаной. По пятницам  (уже
третью   пятницу!)  мама  ставила  на  подоконник  серую  картонную
коробку, обвязанную полиэтиленовой веревкой. Там был торт.  Коробка
торжественно открывалась, и мы чаевничали перед сном. Как  правило,
торта  еще оставалось на субботу и иногда на завтрак в воскресенье.
В  воскресенье он уже елся неохотно, просто жаль было выкидывать. Я
до  сих  пор помню замазанное зеленым кремом дно крышки,  в  темных
жирных  пятнах.  Содранный присохший крем имел одуряющий  картонный
привкус.
   Однако   моей  наладившейся,  размеренной  жизни  вскоре  пришел
конец. Наступила очередная пятница. Мама вернулась домой без торта,
уставшая, отстраненная. Не раскладывая покупки, оставила пакеты  на
кухне,  села на диван и закрыла глаза. Потом подозвала  к  себе.  Я
подошел, предчувствуя что-то нехорошее.
   –  Заяц, я договорилась… Тебя возьмут в ближайшую от нашего дома
школу.  С понедельника ты продолжишь учебу. Ты рад? Я буду отвозить
тебя по утрам, а возвращаться тебе придется самому.
   Мама  как-то  странно  улыбалась. Уголки  губ  ее  подергивались
вверх,  а  в глазах ничего не было. Будто и глаз самих не  было,  а
только  тоска и черные жесткие зрачки на зелено-голубой  помутнелой
радужке.
   – Ты рад?
   Я   ответил,  что  рад,  и  впервые  понял,  что  мама  моя  уже
немолодая.
   
   
   *  *  *
   На  следующий день я рассказал о случившемся горе Ксении. Ксения
задумчиво  выслушала меня и предложила устроить проводы. Для  этого
надо  было  купить лимонад, конфеты и пачку сигарет.  И  еще  взять
спички.
   С  позвякивающим  бутылками  черным  полиэтиленовым  пакетом  мы
отправились на болото. Я старался попадать нога в ногу за  Ксенией,
под  сапог  успевала  набежать вода и, если Ксеня  шла  удивительно
бесшумно,  то я уже ступал с громким чавканьем. Мы еще  никогда  не
заходили  с  ней  так  далеко. Я знал,  что  до  обеда  мама  будет
отсыпаться и не хватится меня. И уже только поэтому на душе у  меня
было спокойно и уютно.
   –  Почему  ты не носишь резиновые сапоги? – донимал я Ксению.  –
Ходишь  в  дурацких девчачьих ботинках. Твоя мама не  может  купить
тебе резиновые сапоги?
   Ксения не отвечала.
   –  А  хочешь,  я  дам  тебе походить в моих?  Твои-то  наверняка
промокли.  Смотри! Как ты вообще ходишь в ботиночках?  Спорим,  они
уже насквозь мокрые!
   Почему-то  меня  радовала такая возможность,  то  есть  то,  что
ботинки у нее обязательно мокрые. Радовало, что мы вот так вот идем
себе  неизвестно куда, что, вроде, не делаем ничего плохого. И  то,
что Ксения не отвечает мне и совсем не сердится на мои приставания.
Я отчетливо и как-то вдруг осознал, что Ксения нравится мне. И было
в  этом понимании что-то неловкое, незаметно уводящее ее от меня. А
хотелось  бесцельно,  беззвучно, стыдливо  быть  подле…  Ее  манеру
говорить  так,  словно  она  разговаривает  сама  с  собой   (когда
случалось  смотреть  в глаза, я смущался), то,  как  она  смахивает
волосы  с лица (быстро и одновременно будто замедленным движением),
постановку плеч, обычную поджатость губ – все это я до сих пор могу
воспроизвести в себе в любой момент поразительно живо и верно.
   –  Уверен,  –  продолжал  я  молоть  свое,  –  твои  ботинки  не
просыхают ни ночью, ни днем. Так они сгниют, а вместе с ними и твои
mnch.  Будут гнить, пока не превратятся в жирные черные ласты.  Как
хвост у русалки.
   –  Дурак,  –  наконец  отозвалась она. –  Дурак,  –  неторопливо
добавила она еще через минуту.
   Я  замолчал, словно обиделся, хотя на деле, наверное, был  почти
счастлив. Отчего-то подумалось, что надо обогнать Ксюшу, прижать  к
себе  и быстро, по-взрослому, беспричинно поцеловать в губы.  И  от
этой  мысли,  сколько  бы  после я к  ней  не  возвращался,  сердце
заходилось восторженно и испуганно.
   Выглянуло  солнце, и тут же начало решительно  припекать.  Парно
стало, душно. Потом задул холодный резвый ветерок, отчего вода  меж
камышей  покрылась радостной мелкой рябью,  и небо быстро заволокло
обычной белесой мглой. Мы шли молча, пока Ксения не выбрала место.
   –  Здесь,  –  она  ткнула на ржавую, непонятно откуда  взявшуюся
автомобильную дверь в белесой траве. – Будет нам вместо стола…
   
   Я  открыл,  ловко  поддев  домашним  ключом,  лимонад.  Протянул
бутылку Ксении.
   Мы  пили  и  зажевывали конфетами. Никогда я еще не  ел  столько
конфет  за раз. Было здорово и до противного приторно одновременно.
От вязнущего на зубах конфетного месива ныли челюсти.
   – Ты куришь?
   – Да, – соврал я.
   – Тогда раздербань пачку.
   – Что – пачку?..
   – Открывай пачку. Курить будем.
   Я  содрал прозрачную обертку, неловко сунул ее в карман. Вы-рвал
фольгу. Едкий цветочный запах ударил в ноздри.
   – Ява, – сказал я удовлетворенно.
   – Ява, – повторила Ксения.
   Ни  я,  ни  Ксюша курить не умели. Только пускали дым в  рот  и,
подержав,  выдыхали  его. И еще испытывающее  поглядывали  друг  на
друга: ну что, пошло, пробирает?
   – Хорошо.
   – Хорошо, – поддакнул я.
   – Может, сразу по три сигареты курить будем, что-то слабые они.
   –  Давай, – небрежно отозвался я, еле сдерживая возникшую от  ее
слов в теле дрожь.
   Мы  сидели,  комично  зажав во рту по три  дымящие  сигареты,  и
молча,  не  скрываясь, выжидающе смотрели друг на  друга.  Короткие
светлые ресницы Ксюши медленно опускались и приподнимались. Мы были
как  два молчаливых зверька. Я уже точно знал, что решусь и сегодня
непременно  поцелую  ее.  А когда меня будут  спрашивать,  когда  я
впервые стал целоваться, я отвечу – в четвертом классе… Я настолько
ушел  в  свои мечты, что вздрогнул, когда она обратилась ко  мне  с
вопросом. Я будто даже не расслышал его:
   – Что-что ты сказала?
   Я   резко  повернул  голову  и  почувствовал  головокружение   и
тошноту.  Ксюша  смотрела на меня напряженно, почти испуганно.  Она
была до зелени бледная.
   – Давай, я тебе место покажу, говорю.
   – Какое место?
   Внезапно Ксения подскочила и неуклюже отбежала в сторону.
   Ее  рвало.  После  она  еще долго сидела на  корточках  поодаль.
Отирала  рот  платочком. Но вернулась бодрая  и  как  будто  чем-то
удовлетворенная.
   – Такое, где утопленники всплывают.
   В груди у меня всерьез заныло. Повисла пауза.
   –  Ты же говорила, они только в сумерки всплывают? – переспросил
я.  И  оттого,  что  молчал я дольше, чем  следовало,  оттого,  что
смотрел  под ноги, а те предательски конвульсивно подергивались,  а
из-за  накатившего волнения во рту было кисло – от  всего  этого  я
тихо и люто ненавидел себя.
   Ксения   ответила,  что,  может,  утопленники  наши   и   раньше
покажутся  и что лично она никуда не торопится. А если я трушу,  то
могу возвращаться домой. Она одна пойдет.
   ...Вымерший  соломенный пейзаж рябит в  глазах.  Небо  –  серое,
сырое,  тяжелое. Оно стало еще ниже. Понизу, точно заметая коротким
веником, пробегает студеными порывами ветерок. Мы неподвижно  сидим
на ржавой автомобильной дверце, едва касаясь друг друга. Я понимаю,
что взять и поцеловать Ксению – даже в щеку – сегодня не получится.
Придется повременить. Закрываю глаза и сквозь веки смотрю  в  небо.
От  близкого  бока  моей  подружки, кажется,  отходит  тепло,  и  я
сосредоточенно  вылавливаю  его из  колебаний  воздуха,  из  сухого
шороха прошлогодней травы, парных запахов, вплетающихся в сквозную,
сочащуюся с земли сырость.
   Когда  я  открыл глаза, мне показалось, что что-то  случилось  –
непоправимое  и непонятное. Важное. Но что? Изменилось освещение?..
Так  бывает  на  фотокарточках с одного  негатива:  одна  и  та  же
картинка,  только  на  одной она получилась желтой,  золотистой  от
невидимого  солнца,  а  на другой – серо,  холодно.  И  вот,  стоит
вглядеться,   понимаешь,  что  отчужденность  второй   притягивает,
нравится  больше, чем добродушная простота правильной, получившейся
фотографии.  Так  и небо, поле, воздух теперь были  другими.  Точно
непременное  солнце  где-то там, высоко за  облаками,  прошло  свой
зенит, и день одним махом пошел на убыль, опустел вмиг, опростился.
И  еще  тишина.  Должно  быть  от этой услышанной  вдруг  и  потому
пугающей  тишины я и открыл глаза. Открыл еще раньше,  чем  заметил
свой испуг. Как после сна…
   – Пора.
   Удивился  хриплости собственного голоса. Ксения,  не  сказав  ни
слова,  встала,  одернула полы пальтишка  и  повела.  Я  больше  не
старался  успевать  за  ней.  Наоборот,  шел  чуть  в  стороне.   Я
чувствовал  себя  нечаянно  повзрослевшим.  Маячащая  впереди  меня
клетчатая  спина... короткая клетчатая спина – дурацкий пошив…  Это
начинало раздражать. Волнистые волосы под красной шапочкой.  Словно
я впервые видел ее фигуру. Смотрел на идущую впереди меня девочку и
мысленно отказывался называть ее Ксенией. Она вдруг показалось  мне
другой,  совсем чужой. Я шагал и думал: зачем я на этом  поле?  Как
рядом  со мной возник вдруг этот шагающий впереди меня человечек  в
красной  шапочке и, если все это не случайно, где  он  был  раньше?
Почему его раньше не было?
   Чтобы  отогнать  навалившиеся  на  меня  неприятные  чувства,  я
обогнал  Ксению.  Шел и постоянно вслушивался. Шел  так,  чтобы  не
видеть   Ксению.  Чтобы  только  боковым  зрением  выхватывать   ее
соседство.  Зачем-то торопился. Вспотел, но куртки расстегивать  не
стал. Вязкое ощущение нереальности происходящего, ощущение какой-то
подмены  не  отпускало.  Может, это от  сигарет.  Наглотался  дыма.
Ксению вырвало, и ей легче… А я… Так муторно, под ложечкой сосет...
До слабости в ногах.
   Иду,  иду. Лучше уж вовсе не видеть Ксению. Глупость. Я скашиваю
на  нее  взгляд и возникает мысль, что она преследует меня.  Решаю,
что  лучше  не замечать, то есть вообще не глядеть в ее сторону.  В
конце  концов,  рассуждал  я, если пойду  не  туда,  Ксюша  укажет,
крикнет. Она что-нибудь придумает.
   
   Она  ничего  не говорит. Молчит. Значит, верно иду.  Главное  не
поворачиваться. (Дурацкий страх обернуться и увидеть вместо  Ксении
что-то   совсем  другое  –  тянул  жилы.  Он  сковывал  мои   руки,
выхолащивал ходьбу. Я еле держался, чтобы не сбиться с  шага  и  не
сорваться   в  позорно-долговязую  перебежку.)  Главное   было   не
поворачиваться.  Я  исступленно, страстно вслушивался,  въедался  в
ритм  и  в  плоть своих шагов... Это успокаивало. Вспомнилось,  как
несколько  дней назад меня напугал строительный кран – он стронулся
и  покатил медленно и тяжело по рельсам. Закрепленные на ярмо тросы
с  крюками  плетью  хлестнули воздух.  Я  отбежал  за  угол.  Снова
выглянул.  Кран стоял неподвижно. В просвечивающей небом кабинке  –
никого.
   Захотелось  рассказать  об  этом  Ксении.  (Надо  заметить,  что
одновременно   с   ежеминутно  нарастающей  жутью,   с   осознанием
нереальности всего того, что происходило со мной в тот день, во мне
оставалось ясное понимание нелепости собственных мыслей об этом,  и
даже  стыд  за  них перед Ксюшей. Настоящей Ксюшей.) Я остановился.
Постоял. Молча. Развернулся – Ксюши нигде не было.
   С  неподвижной  шеей  повернул влево, потом  потянулся  направо.
Вокруг  –  лишь  поле прошлогодней травы с узкими разъедами  темной
воды,  отороченной  камышами  и  осокой.  Нахохлившись,  я  сел  на
корточки.  «Обиделась,  конечно,  обиделась»,  –  твердил  я  себе,
подрагивая  сведенными от напряжения бедрами. «Я вернусь,  я  найду
ее, я попрошу прощения», – говорил я себе вслух и не верил ни в  ее
обиду, ни в само существование девочки по имени Ксения.
   Так  тяжело, так мучительно… И трудно дышать – не мелко и часто,
как  кутя,  а всей диафрагмой, расслабив грудь, плечи. Трудно  было
вдруг распрямиться и встать на ноги. Тоска и страх раскатывали  мою
злость, мою упрямящуюся волю и мою детскую обиду вдоль по гниющему,
пахнущему   прелью   полю.  Бесконечному  заболоченному   полю…   В
нетронутом  действительностью уголке, в мультипликационном  убежище
моей  детской души, где я же, но словно другой маленький человечек,
жил  в  самом себе – мама уже подавала блюдце с печеньем  и  стакан
кефира; я видел ее руки, я хотел прикоснуться к ним, я ждал,  когда
ладонь  замедленно опустится мне на затылок – легкая теплая,  и  по
спине  пробегут  жаркие  мурашки. И  сразу  будто  –  зеленый  луг,
огромные  ромашки,  и  мы куда-то идем по тропинке.  А  солнце  еще
высоко,  колкое, яркое. Мы идем, и тропа ведет нас через  гороховое
поле – я чихаю от густого запаха стручков – а тропа ведет дальше  к
низким деревянным домикам с крашеными заборчиками. Это наш поселок.
Мирный.  Этот  поселок существовал всегда, он, как  оказалось,  был
обычно,  всегда,  ежедневно рядом, независимо  от  иных  городов  и
поселков, от долгих, неприметно проходящих лет моего существования,
отслаивающихся, отпадающих чешуйчатым хвостиком. И  теперь-то  –  я
уже  твердо знал это! – мама обязательно найдет меня. Да,  конечно,
она  вышла за большие голубые многоэтажки, она уже ищет меня, бежит
между  заболоченными огромными лужами, проваливаясь по щиколотку  в
смрадную  жижицу,  машинально одергивая на  коленях  длинную  юбку.
Господи-господи, столько часов я не вспоминал о ней… Обо всем,  что
было с нами. О том, что она будет волноваться…
   Я  не  сразу понял того, что увидел. Почти носом уперся в камыши
и  неловко  завис над кромкой. В огромной луже лежали  голые  люди.
Вповалку. Тесно. Лужа, видимо, была слишком мелкой, неглубокой  для
всех.  Лица,  белые,  мертвые, плоско  поднимались  к  поверхности,
поднимались и вдруг, прорвав обтекающую их текучую пленку, уже  над
водой  рельефно  выступали  профилями,  разбухшими  скулами.  Рядом
всплыла  девочка.  Я смотрел на ее худые бедра,  мягко  заостренные
грудки.  Светло-русые волосы красиво расходились от лица  локонами,
как  на  иллюстрациях.  Бескровные губы  в  улыбке  будто  тянулись
уголками  вверх,  короткие  соломенные  ресницы  вздрогнули.   Веки
открылись.  Она  уже  смотрела на меня…  Лицом  девочка  напоминала
Ксюшу,  но  при  этом это была совсем не она. Я  отвлеченно,  точно
машинально, подумал, что сейчас она схватит меня за руку. Но в этом
не было ничего дурного. Я понимал это.
   Боясь  спугнуть,  осторожно, я отстранился  назад  и  вдруг,  не
произнеся ни звука, бросился бежать. Я чувствовал, что совершаю что-
то подленькое, жгучее.
   Я  бежал,  а  сердце  яркой  радужной кровью  хлестало  в  самые
позабытые  уголки  моего наливающегося бегом тела,  так,  наверное,
отбрасывает   протуберанцы  в  космос  солнце.  Я   бежал.   Бежал,
спотыкаясь, ежеминутно оборачиваясь. За мной, обдавая обмирающим на
уже  недосягаемом расстоянии теплом, горела разрушенная двухэтажная
школа.  Я  натыкался взглядом на россыпи гильз, мутно  и  доверчиво
поблескивающие  в предвечерней траве. То и дело, на  ходу,  замечал
чью-то размякшую в воде и обгорелую тетрадь или школьный дневник. Я
шел,   бежал...  Надо  мной  неумолчно,  то,  нарастая,  то   будто
проваливаясь  в  воздушную пробку, катился яростный,  взвизгивающий
вертолетный стрекот.
   Нет. Больше я не останавливался, я бежал, стремительно бежал  по
направлению  к  лесу.  За темным косым рукавом  леса  –  я  знал  –
начнется ржавое гороховое поле, перед полем – поросшая папоротником
балка, потом... потом березовая рощица и, наконец, дальше, сразу за
рощицей  –  надо только вывернуть с тропки на грунтовую  дорогу!  –
виден  будет  Мирный:  три четырехэтажки, бетонная  улица,  плоская
крыша  клуба,  чернеющая  сквозь зелень  деревьев...  Я  бежал  все
уверенней,  с  силой выбрасывая вперед колени: я знал,  что  больше
никогда,  никогда со мной ничего не случится. Ничего плохого...  Не
будет  больше  ничего  ужасного, страшного, ничего  того,  что  уже
случилось в жизни. Моей жизни! Не будет, потому что я... жив.
   08.09.06
К содержанию || На главную страницу