Гари ХАРИН (Северная Осетия)

ГОРЕ

                             ПОВЕСТЬ
   
   
   

                      «И тут он раскрыл ей тайну,
                      за  которую каждый из  нас  дорого бы отдал».
                         Александр Сергеевич Пушкин. «Пиковая дама»

   
   ГЛАВА ПЕРВАЯ

                                                   «Все ахнули».
   
      С  тех  пор,  как  наш  уважаемый  местный  журнал,  наконец,
опубликовал  пару-тройку моих рассказов, ничего особенного,  вроде,
как  бы  и  не  произошло. Разве что отец, прознав о сем  волнующем
событии,  прикупил себе новые очки и на следующий же день почему-то
перестал  со мной разговаривать; да моя жена попросила  сделать  ей
одолжение  и собственноручно подписать один экземпляр. Правда,  под
диктовку  и  текстом,  попахивающим не то  что  каким-то  невнятным
намеком, а, скорее, даже эпитафией: «Жене юности своей – на  добрую
память».  Ну  и  еще  над одной долгожданной  журнальной  единицей,
которую  я  оставил себе, поработал мой трехлетний сын,  подойдя  к
этому  делу  весьма  творчески  – клеем,  цветной  гуашью,  жесткой
кисточкой и, вдобавок, соответственно своему безупречному вкусу еще
и обкромсав обложку ножничками.
   В  общем, мне стало казаться, что именно в связи с моим  дебютом
и началась зима.
   
   Ну,  а  так-что ж особенного может произойти в судьбе  человека,
когда  он  всю жизнь живет в небольшом кавказском граде  и  большую
часть  времени  пишет одни и те же слова и буквы, или  же  сидит  в
одном  и том же баре, причем практически всегда с одними и теми  же
людьми.  Ну да, все в том же «Блюзе», на Революции, 47. (И если  вы
не  найдете по этому адресу ничего похожего, значит, я просто скрыл
его  истинные  координаты от налоговой или  самолично  сжег  его  к
чертовой бабушке.)
   Но  как  раз  разношерстная,  пегая и  небеленая  публика  этого
питейного  заведения была знакома с моим творчеством  уже  давно  –
изредка  я  брался делиться вдохновением и читать  свои  рукописные
произведения вслух.
   Правда,  у многих из упомянутого круга слушателей мое творчество
больше вызывало не очень стыдливую зевоту, желание нашептать соседу
анекдот  или  же вообще, со свойским похлопыванием по  плечу,  дать
дружественный совет: «Слушай, бросай заниматься ерундой. У тебя  же
есть еврейские корни. Включайся в ваш могущественный бизнес» и т.д.
И,  думаю,  ровно  как  мальчик  может  прятать  за  спиной  тонкую
веревочку  от  парящего в небе «змея», так и эти люди  держали  при
себе  мысль  о  том,  что все мои когда-либо написанные  картины  и
публичные чтения – всего лишь фикция, дымовая завеса и что на самом
деле  у  меня  уже  давно  есть  тайный  бизнес-план,  утвержденный
фактурными старцами Сиона.
   Но  все  ж  несмотря на подобные внешние проявления,  я  могу  с
полной уверенностью сказать, что в меня на самом деле по-настоящему
верили.  Это  выражалось  не  только в  том,  что  мне  искренне  и
бескорыстно  давали  деньги, не требуя затем их  возврата  (что,  я
думаю,  механически развращает любую натуру)  или  же  в  том,  что
частенько хотели угостить пивом – вовсе не в этом, нет. В этом баре
мой  бледный вид, жалоба на головную боль, чих, легкое покашливание
или прихрамывание воспринимались на ура. То есть, не совсем, скажем
так, с деликатным восторгом. Ведь любой признак моей хвори считался
первой  ласточкой,  первым,  но неизменно  верным  шагом  навстречу
грядущей  литературной славе. И, по мнению большинства  посетителей
бара,  я  обязательно стяжаю ее, но только после  своей,  очевидно,
близкой  смерти, симптомы коей они так беззлобно, но  наблюдательно
во мне выискивали. Для них это буквально вопрос дней.
   И,  между прочим, считаю, что это очень удобно – верить в  того,
на кого, по сути, не рассчитываешь.
   
   А   вот  про  персонажей,  готовых  ускорить  наступление  моего
писательского  триумфа,  взяв на себя сложную  роль  Мартынова  или
Дантеса, я вообще умалчиваю. У нас, особливо по кабакам, их,  плохо
загримированных и работающих всегда с суфлерами из  царства  теней,
пруд  пруди.  И  то,  что я не гений и даже не  поэт,  им,  похоже,
абсолютно  все  равно. Но они завсегда бывают в  той  самой  форме,
которая, по обыкновению, требуется для асфальтировки любой народной
тропы.  Благо,  их оранжевые жилетки и люминесцентные  знаки  можно
видеть издалека и в любое время суток.
   Так  что,  я  думаю, мне повезло с моим тщедушным организмом,  в
том  смысле,  что я мог наскоро захмелеть и, как следствие,  быстро
исчезнуть  в сторону снов и собственного дома. То есть, нагуляться-
напиться  гораздо  раньше  некоторых так  называемых  пассионариев.
Вернее, еще до того, как они становятся абсолютно антилитературными
героями…  Да и им тоже, по сути, благоволит удача. Ведь то,  что  я
слаб  –  это моя не самая сильная сторона: будь здоровье, давно  бы
спился;  была  б  воля  –  однажды  легко  бы  шлепнул  любого   из
потенциальных поэтоубийц. Предусмотрительно, наперед…  Причем,  тем
самым еще и повернул бы историю вспять. Правда, несмотря на то, что
многие  ее ходы и варианты давно и откровенно не нравятся – все  же
на  тех,  кто  агрессивно в них впутывается, я никак не  хочу  быть
похожим…
   По мне, лучше вмешаться в зиму.
   
   Ну,  а  с  реакцией на мое «здравствуйте», на мое, так  сказать,
литературное  приветствие, все было не так уж и  пресно.  Например,
два  человека меня уже называют живым классиком… Это несостоявшийся
православный  монах Леха Псих, ныне охранник ночного клуба,  и  еще
один  мой старый друг – «изверг естества», бывший судебный  пристав
Гоба,  который если и читал в детстве «Мурзилку», то и это было  бы
неплохо.  (Нет,  он,  конечно уверяет, что  читал,  и  даже  иногда
угрожает  мне потянуть за какие-то сюжетные нити этого популярного,
было дело, детского журнала).
   Так  вот,  не  раз, видимо, переставая в эти моменты чувствовать
себя  статистами  нашего  времени, эти двое,  впадая  в  нужную  им
алкогольную кондицию, умело принимались ломать свою комедию  и  тем
самым  доводить  меня  до белого каления… То  есть.  для  них  «моя
прижизненная близость к литературным лаврам», бывает, выливается  в
настоящий  приступ, и они могут продержать меня с 24  вечера  до  5
утра  возле телефона, по очереди вызванивая мне домой и  давая  при
этом  трубку таким же невменяемым и к тому же абсолютно не знакомым
мне девушкам…
   А  потом  еще  и,  с  обидной икотой укоряя,  выскажут:  «Да  ты
знаешь,   сколько  мы  за  тебя,  бессовестного  человека,   давеча
выпили?!»
   И  что  мне им в таком случае говорить? Говорю, что догадываюсь,
конечно…  что за бессовестного. И про себя знаю, что  не  у  одного
меня не так легла в жизни карта – увлеклись ребята бражничаньем.
   
   Но  все  же…  Мои выкрашенные черной краской слова,  мои  заново
рожденные в типографии рассказы в нашем стылом, болотистом и  давно
страдающем  жабьим радикулитом бытии все же кое-какие изменения  да
породили…
   Особенно  после  выхода в свет журнала – даже в астрале  барного
космоса начали происходить маленькие метаморфозы.
   Во-первых,  сломался  кондиционер, и  табачный  дым  можно  было
ловить кульками и взвешивать.
   Во-вторых  –  как  к кому за столик или стойку присяду,  так  со
своим появлением часто перемены какие-то замечаю...
   Девушки при мне, кажется, курить изящнее стали, пластичнее,  что
ли… Прически поправляют, как силуэт мой завидят… Уходя, пытаются  с
усталой улыбкой что-то в двух словах подытожить… Мол, «жизнь  такая
штука, друг». Или – «и куда мы все катимся?»
   А  ежели  кто  из мужских особей о чем рассказать  пробует,  то,
вроде,   старается  историю  свою  до  всех  поэнергичнее  донести,
повыразительнее,  что  ли… Еще и остреньким  может  ее  приправить…
Причем,   рассказывает,  вроде  и  всем,  но  на  меня  все   время
поглядывает,  хотя  раньше мог ни в грош мое внимание  не  ставить.
Даже  если  о  чем пустом говорит (когда сам то чует),  то  хоть  в
голос,  хоть  в  саму  интонацию человек  интригу  внести  пробует…
Другие, так при мне вообще – наоборот, молчать больше стали. От них
только  общие  фразы…  Подробностей, особенно  частного,  интимного
характера,  так,  как  раньше  более-менее  было  –  чтобы  на  ухо
поделиться или при всех – теперь кот наплакал, да и то – менталитет
местный,   подбежал   и   съел…  Он  у  нас   загадочнее   Бегемота
булгаковского.
   Здесь  же  людей с открытой, как степь, душой – раз, и  обчелся.
Тут  сплошные ледники, откосы, лавины, ущелья, засады и  костры  на
башнях.  Это  вам  не  американский  бар  с  мигающим  неоном,  где
абсолютно   незнакомый  человек,  заливая  свою  тоску  вискариком,
оказавшись  рядом  с тобой, заговорит, меланхолично  глядя  в  одну
точку: «Я любил свою жену… Да… Молли была классной сукой… Она  ушла
от меня к Билли… К тому самому Билли, который…»
   И  тут  вот  еще  какое дело получается – наш человек,  не  умея
вступать   в   душевный,   доверительный   контакт   с   незнакомым
собутыльником или случайным попутчиком, сам же лишается возможности
выставить  себя,  родного, в каком угодно свете и  образе.  Это  же
такой шанс, пусть даже заученным монологом оправдать для себя  свою
никчемную жизнь!
   Хотя,  пару  «отверток»  или «собак»  –  и…  софиты  приходят  в
движение,   зажигаются;  материки  исчезают,  кое-какие   ландшафты
смещаются, и костры на сторожевых башнях ненадолго гаснут…
   Но,  в  основном, психологическая драматургия (если  она  не  со
сплетен  и  не  из новостей телевизионных) для слуха моего,  словно
мыльный  пузырь, лопнула… За барным столом, тем более в присутствии
моей невнятной персоны, живет только прошлое – обдуманное, сто  раз
перепроверенное, пересказанное, пережитое и фильтрованное  прошлое.
Кому  ненужное, завалявшееся, кому дорогое, трогательное,  но,  как
часто бывает, для остальных – невзрачное… И одно мне, как писателю,
упование – на тех, кто чужим распоряжается…
   А  вот  свое… настоящее… Похоже, люди искренними быть перестали.
Кажется,  скрывать, что от меня задумали, или  вовсе  жить  уже  не
успевают?..
   Я   все   гадал,   думал   что  происходит?   Почему   так   все
оборачивается?  А потом на кое-какие вопросы Галоген  (тоже  дружок
мой  давний)  и  ответил. – Ага, – говорит он, подбрасывая  и  ловя
монету, – сидим мы тут, пьем, смеемся друг над другом, душу,  можно
сказать,  иной  раз  выворачиваем, а этот (я, то-есть)  пристроится
рядом,  молчком  молчит,  пиво сосет,  улыбается,  а  потом  ка-ак…
напишет  про всех нас в своих журнальчиках, наплетет там бог  знает
что и на весь свет ославит!
   Так  что,  иной раз и думаешь, может, и поторопилась редакция  с
изданием….
   
   Или, допустим, еще кое-что о переменах…
   Вот  из старорежимных ворот, прямо напротив «Блюза», очень часто
появлялась  маленькая,  тонконогая, очень милая,  но  вся  какая-то
неловкая  девочка.  Я не один год наблюдал, как,  прижимая  к  себе
большую  плюшевую игрушку, она выбегала из ворот и прямо на выходе,
зацепившись о его истертый, продавленный с годами деревянный порог,
чуть ли не через раз падала плашмя на асфальт… Бывало, что и сильно
–  до слез, до крови разбивая локти, колени, царапая ладони… Но она
тоже,  казалось, к своим бедствиям попривыкла и могла как ни в  чем
не  бывало подняться, ручки отряхнуть, сопли подтереть –  и  вперед
(ля-ля-ля) понеслась по своим плюшевым делам…
   И  смотрю однажды – вроде опять… Я, когда возле первого от входа
окна  осяду,  прямо  со старта, ее нелегкую дорожку  всегда  хорошо
вижу. Особенно если калитка их ворот до конца открыта.
   Так  вот, бежит из глубины узкого общего двора Инночка…  Так  ее
звали.  С  моей стороны, в правом верхнем углу окна,  ей  навстречу
рвется,  бьется миниатюрная мохнатая бабочка. Я уже начеку…  Думаю,
гадаю  –  упадет  девчушка, не упадет…  Тут  еще  Леха  заходит…  –
Здорово,  Леха!  – Здорово, Гари! – Зову его: – Иди  сюда!  Смотри,
Инночка бежит (ее уже все завсегдатаи знали.) – Как ты думаешь?.. –
спрашиваю  его.  –  Ну… – чуток мнется Леха,  –  Вроде  в  это  раз
зверюшка у нее в руках другая – поменьше… Так что… не должна...
   Разбегается … падает…
   Я  медленно  ладонь к сердцу прикладываю и плачущим  голосом  на
весь бар объявление делаю: Инночка опять упала… На что Галоген,  от
кроссворда  отвлекшись, не преминул мне тут  же  суровое  замечание
высказать: Да какая Инночка? Вконец, что ли, мозги с Лехой пропили…
Это  же  совсем  другая девочка… За Инночкой уже парень  на  машине
давно заезжает… Выросла уже ваша Инночка…
   И   правда!  –  наша  Инночка  посветлее  была  волосом  и…   не
плевалась, между прочим, как эта босячка.
   Вот   так…  Сколько  лет,  сколько  зим.  Время  летит,   гудит…
Кондиционер им, и тот подавился, а мы тут все сидим и сидим… Моль с
бабочкой путаем.
   Хотя  на  выложенную  из  кирпичей надпись,  что  рельефом,  над
воротами,  дату  постройки  означает,  глянешь  –  легчает…   1889.
(Пушкину, будь он живой – ровно девяносто лет. Сию ж цифру мало кто
замечает, и поэтому мое внимание – существенная часть гордости).
   Так  что,  мало  ли таких, как я, Леха или таких,  как  Инночка,
было  и  будет?  Старт-то у нас у всех один… И финиш,  простите  за
банальность,  тоже…  А  как  же еще быть должно?  Естественный  ход
вещей. Неизбежность, блин.
   Встал я, пиво допил и побежал с аккуратным наклоном… писать.
   
   
   
   
   ГЛАВА ВТОРАЯ

                             «Ришелье за нею волочился…»
   
   О  том,  что я теперь нигде не задерживаюсь допоздна и  спешу  в
вечерне-ночную смену присмотреть за собственной бабушкой,  кажется,
знают  все. Пусть даже это и мало кого особо волнует, но я  считаю,
что  мое  доброе, паленое имя все равно можно развешивать  по  всем
городским афишам. Наискосок так, бардовым, рубленым шрифтом –  Гари
Харин,  «Явление долга». Трагикомедия в энном количестве  действий.
Начало  в  девятнадцать  ноль-ноль. В антракте  на  кухне  работает
холодильник, имеется прохладное пиво и горячий кофе.
   А  вы  спросите:  –  И  вот прямо афиши? Семейного  быта?  –  Ну
конечно,  –  отвечу я. Писатель обязательно должен  обладать  мерой
бестактности,  иначе, знаете, – литература – это  слишком  интимное
дело.
   И  спешите, спешите – иначе вы можете не успеть! Ибо  уже  месяц
как  длится  это трогательное представление! Поторопитесь  увидеть,
как «рыцарь пера» заботится о своей бабушке! И не задерживайтесь  в
сомнениях  и  пути,  –  так  как борзописцы  и  художники  –  люди,
известно,  разнузданные, ненадежные, да и старушки, увы,  долго  не
живут!
   О-о,  друзья, а какие же там будут умиляющие мизансцены! И смех,
и слезы, друзья!
   
     Правда,  несмотря  на  то, что роль милосердного  внука  давно
брезжила  в  перспективе, я был застигнут ею врасплох.  Теперь  моя
основная  проблема  в  том, что я, забывая или проглатывая  большие
куски   внутреннего   текста,  выхожу  из  любого   положения,   не
договариваю  многие мысли, рву все планы, взгляды и на полуслове  к
семи  часам  улетучиваюсь  дежурить. И  где  бы  ни  находилась  та
обитель,  в  коей  отмачивают печень в пиве, или  из  разных  девиц
собирается пазл единственной женщины, я бросаю все, и в  самую  что
ни  есть  кутежный разгар подрываюсь к бабусе. Я ухожу  из  бара  с
неким  щемящим грудь чувством, что как только его покину, без  меня
здесь  немедленно произойдет что-то весьма существенное,  значимое,
нечто из ряда вон выходящее.
   Но  я делаю волевой шаг за порог и… у меня бывает ощущение,  что
я  дарю  эту возможность другим людям. Собственно, из-за этого  они
все здесь, наверное, и собираются.
   Да  мне не завидно, не жалко – просто я боюсь, что мало кто  это
оценит, а то и вспомнит.
   В  общем,  я не привык жить по часам, кататься на обязательствах
без вожжей, и боязнь нереализованности стережет меня повсюду.
   Так  что,  «Не плачьте, добрые мои сеньоры»… я ж ведь  на  самом
деле любил свою старушку.
   
   Антонина Александровна Снежина – бабушка или просто Тоня  –  для
меня  всегда  была  достаточно бодрой пожилой дамой  –  деятельной,
энергичной,   самостоятельной.   Сдавать   нормативы   на   ветхого
одуванчика  она стала совсем недавно, и очень быстро  в  этом  деле
преуспела – вначале исчезла деятельность, потом энергия, а затем  и
вся былая самостоятельность умещалась теперь между сном в кровати и
дремой  в массивном кресле для инвалидов. Задержавшись ненадолго  в
своей  немощи, как в тесном проходном коридоре, она медленно желает
нам счастливо оставаться.
   Но,  что  ни  говори – дай бог каждому – как-никак,  Тоня  наша,
устало  запыхавшись прямо аж с революционного года,  подбиралась  к
настоящей сотне.
   Мне  не  хочется  никого расстраивать, но подобный,  короткий  и
минорный  спектакль  с  дедами, бабками, по  идее,  ожидает  каждую
семью.  И ежели все идет своим чередом – у каждого в отдельности  в
нем будет свое место и своя обязанность.
   Антонина  Алексанна свою роль замечательной бабушки исполнила  с
блеском… Теперь мой выход…
   
   И   вроде   –  ясное  дело…  Понимаем…  Такие  они  –   любящие,
заботливые.  Супчики разные готовят. Сказками перед сном  стращают.
Дружбу водить с самыми интересными ребятами не велят, родителям  на
вас жалуются, с соседками через день то враждуют, то чаи гоняют, на
кладбищах  рыдают, деньги откуда-то без конца берут, причем  копить
их  легко  умеют, и так далее…Так-то оно так. Только вот  Тоня  все
равно  была не такой, как все. Далеко не как все… И даже не потому,
что  у такого, как я, никак не могло быть другой, обычной, бабушки,
нет…  В  первую  очередь, потому, что она могла видеть,  чем  через
какое-то  мгновение  обернется время. То есть,  моя  бабушка  могла
заглянуть в будущее…
   Точнее   будет   сказать,  она  именно  знала  будущее,   а   не
заглядывала  в грядущее через водичку со свечками на Ивана  Купалу.
Не  гадала на картах, что с витой, черно-розовой «рубашкой»,  и  на
ароматном  кофе, с прищуром глаз дымя папироской. (у  нее  не  было
даже родинки под носом и тем более, вульгарного локона перед ухом с
большущей золотой серьгой). Она не рассчитывала будущее по кометам,
по  ладоням,  по огромным шарикам небесным и не вымаливала  его  на
коленях,  захлебываясь  в  храмах на  скоротечном  вздохе.  Она  не
получала  его  как  видения на специально  пустой  желудок  или  на
нечаянно поврежденную голову. И она, слава богу, не выщипывала  его
из  путаных  сценариев  снов. Бабушка,  между  прочим,  вообще,  не
сказать,  что  атеисткой считалась – могла иной раз перекреститься,
шепча тяжелое, нелестное слово, но вот по-настоящему религиозной  –
нет.  Причем  и  беспартийная была к тому же. А образование  –  что
там?–  семь  лет школы, да какие то скоротечные курсы на бухгалтера
среднего  звена… А вот будущее… будь то в быту, по мелочи какой,  в
погоде  предстоящей, в судьбе человеческой или даже в  политике  не
хуже всякого Вольфа Мессинга знала.
   Например, когда нужно картошкой на зиму запастись, а то  на  нее
зимой  цена  в  десять раз подскочит – знала. Когда ураган,  дождь,
град  начнется  или закончится – Тоня надежнее, чем любое  радио  –
чуть  ли не до минуты поясницей чуяла. Когда у какого продавца весы
врать  начнут  –  знала.  Даже когда в театр  сходить,  на  комедию
хорошую,  которую уже без предупреждения снимут, чиновники запретят
или  просто  возьмут и больше не покажут – предсказывала.  Когда  к
внуку  на родительское собрание сыну Семену идти не стоит, так  как
там,  один черт, про меня ничего хорошего не скажут – тоже  ведала.
Когда,  вроде,  непорочный до сего дня бюрократ мыслишку  о  взятке
допустит – Тоня уже тут как тут – и очередь наша на телефон ближе.
   Она  людей насквозь видела… С кем как общаться, вести себя, кому
на   ком   жениться,  разводиться  –  все  к  ней  ходили,  звонили
советоваться (отцу же моему когда-то нормальную невесту нашла?!). И
кто  поверит  в  вещую старушку – угадает. Кто  таракана  в  голову
пустит и на своем настоит – пожалеет после…
   
   Друзей, коллег, знакомых – всегда полный дом…
   Тоня  еще к тому же и членом народного суда была… И, как легенда
семейная гласит… Да что «гласит»? Письмо даже сохранилось.
     В  общем, отвечает в нем моя бабушка некому кляузнику, который
обвиняет  ее  в  том, что она своим покойным родителям  слишком  уж
широкую  ограду  на  кладбище установила.  Дескать,  не  жирно  ли…
беспартийным? Ну, Тоня в эпистолярном жанре и отвечает : «Каюсь,  –
говорит, – дорогой мой товарищ. Для себя приберегла с корыстью.  По
узколобости,  по  безграмотности  своей  политической,  с  отцом  и
матерью  со  временем  покоиться мечтала. Но если  Вам,  уважаемый,
земли на кладбище не хватает, и она Вам просто срочно необходима, я
с радостью уступаю Вам свое место».
   Надо  ли  мне говорить о том, какие грянули последствия?  Где  и
как  скоро  его похоронили? Я даже его портрет на надгробии  видел…
Хоть   и   старая  фотография,  но  глаза,  возмущенно-недоуменные,
проглядываются…
   Или  еще  показательный  эпизод. Кошек Тоня  всегда  на  дух  не
переносила.  Не любила, и все. А вот однажды навещаем ее  и  видим:
маленький  рыжий  комочек по полу бегает, как юла,  кружит,  лужицы
аккуратно испускает и на шторы прыгает. Отец аж опешил. –  Это  что
такое,  мама?  Кошка?  – Ослеп, Семен? Рысь от  кошки  отличить  не
можешь? – вопросом на вопрос отвечает вся счастливая в лице Тоня  и
рыжий  комочек Аркадием, Рысью уже уважительно величает. Ну откуда,
откуда  она  могла знать, что именно эта кошка, кот, этот  наглющий
Аркадий,  моча которого (наверное по причине ревности  к  Тоне)  не
выветривалась  с  моей одежды никогда, будет  всем  нашим  знакомым
больные  места на теле указывать и даже лечить кое-что из  болячек,
когда пушистой шкурой к ним прижмется…
   Господи…  Если  бы  не ее периодические ссоры с  соседками,  кои
забирали у нее много энергии, наверняка бы бабушка достигла  уровня
болгарской Ванги.
     А как однажды меня, в ту пору школьника, разоблачила… «Еще раз
после  школы останешься на поле мячи гонять, я тебе уши надеру».  И
как  она  догадалась, что оставался? Что новые планы такие  были  –
строил?  Но все… Один раз ослушался, попробовал – хоть компресс  на
оба уха ставь. Вранье терпеть не могла … Обвести ее вокруг пальца –
без  вариантов…  Потому, я сейчас думаю, она  и  новости  советские
никогда  не слушала, не смотрела. Но это дело она достаточно  тонко
обходила   и   нам  своего  пренебрежения  не  демонстрировала.   А
телевизор, сам по себе, конечно любила. И когда какая программа  на
экран  выйдет, всегда наперед знала. Особенно после  того,  как  на
пенсию  спешилась.  Фильмы художественные – самые  разные,  музыку,
передачи,  вроде «Друзья-однополчане», «Песня года» и, обязательно,
телевизионные спектакли.
   Не  помню  точно,  кто  из  бабушкиных  сестер  рассказывал,  но
слышал,  что Тоня в детстве актрисой стать мечтала. Что до войны  в
самодеятельности  участвовала, что в госпитале  перед  ранеными  со
стихами выступала. А однажды было – смотрела в глаза влюбленного  в
нее  офицера, когда тот револьвером в руке поигрывал,  якобы  желая
застрелить ее из ревности… (Я ее этот взгляд насмешливый ясно  себе
представляю – знала же, что не выстрелит).
   
   Тоня,  хочешь-не  хочешь, дитя времени  –  редко  своим  знанием
вслух делилась. Но вот что я сам запомнил – в эпоху перестройки  на
Горбачева  безо  всякой всеобщей тогдашней эйфории поглядывала,  на
Ельцина  –  от  первого его дня президентства  до  последнего  –  с
улыбкой беззлобной, вроде как на соседа – веселого пьяницу…
   Прозвища,  которые она давала некоторым политикам,  память  тоже
моя удержала: Арафата – «Лисом клетчатым» называла, Саддама Хусейна
«Дуремаром» почему-то, Чаушеску – «Досвиданеску»…
   Но  вот  что  меня  до  сих пор потрясает –  про  Гамсахурдия  и
Дудаева,  в  самый пик их карьеры, старушка нам всем  ясно  сказала
однажды: «А эти баламуты лупоглазые ненадолго к нам пожаловали»…
   Мне  ее всеведение прямо покоя не давало. Я Тоню спрашиваю:  Ба,
– говорю, – откуда ты это все берешь?
   –  Бабушку свою слушалась, в школе хорошо училась и книги всегда
читала.
     – Да какие книги?! Что ты меня обманываешь? Я тебя еще ни разу
с книгой в руках не видел! Ты только газеты и читаешь!
   –  Это я сейчас не читаю… А раньше, особенно эту, как ее… Ну? Да
я  ее,  хоть  в свои годы наизусть и выучила, сейчас бы  с  большой
охотой почитала. Только вот исчезла она куда-то. А теперь вот уже и
в голове название потерялось.
   – Ну скажи, скажи! Какая книга?
   – Да забыла уже… Скажу, как вспомню…
   Вот как с ней разговаривать?
   
   Еще  помню, Тоня всегда любила смотреть художественные фильмы  о
войне,  особенно  если в них Гитлера в начале  показывают.  И  нас,
внуков,  вокруг себя посадит и накажет: «Смотрите внимательно,  как
этот   Адольф-Мадольф  щеглом  бравым  ходит…  фюререр   тоже   мне
выискался».  А чуть позже непосредственно так продолжает:  «Глянете
потом  все,  как  этой  нечисти  в конце  фильма  прикурить  дадут.
Посереет, скрючится и сгинет… Вот увидите!»
   То  есть,  Тоня,  ровно как и тогда, в страшные сороковые  –  ни
секунды  не  сомневалась в нашей победе. Насколько я  понимаю,  ее,
наверное,  манило ощущение скорой и неминуемой расплаты  антигероя,
причем ,разворачивающейся в действиях, зримо, на ее глазах. А кино,
в котором события начинались со смерти какого-нибудь негодяя, вроде
Гитлера, ее интересовало гораздо меньше...
   Еще,  что  мне  удивительно, когда только игра «Поле  чудес»  на
экране  появилась, и Влад Листьев ее вести стал,  так  она  на  эту
передачу как на трагедию смотрела… А вот почему? – сиди и думай!
   Или  про Цоя моего, кем я до одури заслушивался по студенчеству,
прямо незадолго до его гибели как-то обмолвилась – что-то печальный
больно у него голос…
   
   В  общем, про мою бабушку можно рассказывать бесконечно… Но я  о
другом…  И,  думаю, это людям со стороны тоже, наверное,  интересно
будет  –  как я к ней относился? Как она ко мне? И самое главное  –
как  на  меня смотрела? Как она высказывала видение моего будущего,
рентген его.
   Ну,  я,  понятно, на нее – с уважением… И любил,  и  побаивался,
конечно  же – легко ли ребенку рядом со взрослым человеком, который
все  его  шалости  предсказать может. Да и  ей  непросто,  раз  все
наперед знала.
   Я  любил  Тоню  за  то,  за что все любят  своих  бабушек  –  за
доброту,  за  внимание.  За то, что давала деньги  на  мультфильмы,
разрешала пить холодный квас, смотреть кино после программы «Время»
(Хотя  одно  слово – «разрешала» – я в кровать лягу, она  подойдет,
поцелует, рукой своей шершаво-мягкой по спине погладит, и я тут  же
засыпаю).  Я  любил оставаться у нее дома из-за духа старины  в  ее
квартире  – духа еще царского времени, который проявлял  себя  и  в
старинных  фотографиях,  в  книгах, в антикварной  мебели  и  в  их
безумно  интригующем  содержимом. Мне нравилось  играть  со  своими
двоюродными,  троюродными сестрами, братьями, приезжающими  кто  из
Москвы,  кто  из  Тбилиси,  затевать  споры  с  котом  Аркадием   и
упрашивать  его  пройтись однажды по цепи. Внимать  пению  домашней
канарейки  Маши, которую Тоня каким-то образом, по своему  желанию,
могла вводить как в сон, так и в заливистый певчий раж.
   А  как  она,  бабушка Тоня, на меня смотрела?  Вроде,  нормально
смотрела…  Даже больше скажу – веселил я ее мальцом  гораздо  чаще,
чем  огорчал.  Так что, обычные отношения … Но одно «но»  я  все  ж
опять заметил… Я же гордый.
   Тоня  нас  всех,  своих  внуков и внучек,  без  конца  баловала,
сюсюкала, кормила, корила, воспитывала абсолютно одинаково…  Только
вот  вспоминаю  я,  что к моему приходу бабушка  всегда  комнаты  в
порядок  приводила, прическу поправляла, старый штопаный  халат  на
новый  меняла и говорить немного по-другому старалась…  С  юморком,
что  ли? Или на более красивом русском. НО НИКОГДА НИЧЕГО О  ЛИЧНОЙ
ЖИЗНИ!
    А так – я был как все… Один из всех… Да так и есть, и буду…
   
   

   ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   
      «С нею был коротко знаком человек очень замечательный».
   
   И  вот  я  уже  на  посту  – приглядываю за  бабушкой.  Сидя  за
письменным  столом, сдаиваю чернила из ручки. То есть,  я  был  уже
полностью включен в то самое предприятие, « ради которого был  зван
и избран».
   Но  мне  однозначно было нелегко, ведь это был еще  один  вечер,
когда  в мире, наверняка происходило нечто новое, изумительное.  И,
конечно же, вновь без – и мимо меня.
   Сегодня    я   только-только   познакомился   с   очаровательной
студенткой  Надей и не успел даже взять ее телефон. Надежда…  Какое
замечательное   имя   для  ожидания…  Допустим,   если   я   где-то
задерживаюсь, а она меня ждет.
   Я  еще  по  дороге,  плетясь из бара «на  одиннадцатом  номере»,
успокаивал  себя,  что от этой улыбчивой красотки  пахло  какими-то
домашними  тефтельками. Да еще и прическа – «лошадь хочет  какать»…
Но  весь этот дурацкий психологический блок с гонором работал плохо
– мне давно не приходилось видеть такого открытого, красивого лица,
ясных глаз и нежной кожи…
   (Хотя   и   вчера   тоже,  вроде,  неплохая,  даже   хорошенькая
нарисовалась.  Фиала,  кажется,  звали…  Грация  индийской  богини…
Фигура  из той же мифологии. Попа, приносящая удачу любому мужчине.
Заметил  лишь  коленки  были  слегка угловаты,  и  лицом  –  то  ли
выражением, то ли еще в чем – она без конца напоминала мне  Ричарда
Гира.
   А я люблю этого актера, прости меня господи).
   
   И  вот, погруженный, так сказать, в свои бумажные мысли, я  даже
и  не  заметил,  как  в бабушкину квартиру уже  вошли  мои  отец  с
матерью.  Они  с зимним паром и топотом явились навести  порядок  и
покормить  престарелую.  В  принципе, подобную  картину  уже  почти
второй месяц кряду можно было наблюдать здесь каждый божий раз.
   Помогая   друг   другу  стряхнуть  снег  с   одежды,   разуться,
раздеться,  родители  замерли  на  какое-то  мгновение   и   как-то
синхронно   посмотрели  на  меня  из  глубины  тускло   освещенного
коридора.  –  Андро  номер два! – придерживая двумя  руками  мамино
пальто, выразительно заявляет отец.
   Остановившись  возле  вешалки,  с  которой,  как   известно,   и
начинается любой театр, мои дорогие могущественные клакеры печально
итожат неважнецкое состояние моего разума и смещают сюжетную линию.
   
   У  отца целый батальон двоюродных братьев. Так сказать, на   все
случаи  жизни.  При  любой ситуации он образно может  построить  их
передо  мной,  а  нужному  экземпляру, прикажет  сделать  два  шага
вперед.  Среди  них, есть устроенные и неустроенные.  Есть  большие
начальники, есть простые труженики. Есть непьющие, есть  выпивающие
и   даже  от  сего  зла  почившие.  Имеются  у  нас  антисоветчики,
демократы, коммунисты, русские, евреи, армяне. Но есть и  несколько
иные, со своим, не менее интересным взглядом на мироустройство.  Да
и  пусть  не совсем нормальные, бездельники – зато проблем  от  них
гораздо  меньше, например, по сравнению с теми же коммунистами  или
семитами.
   И  где  я прохожу под вторым номером, упомянутый кузен –  назван
по имени.
   Да,  согласен – у Андроника, у дяди Андро, есть свои недостатки.
Но  я  бы  сказал – просто странности. Например, он нигде не  хочет
работать. Потом, его днем и ночью тревожит состояние экологии.  Он,
опасаясь зараженного воздуха, лучей, радиации, не выходит на  улицу
без ватных тампонов в носу, подкладывает под рубашку и штаны какие-
то  специальные  мягкие пластины, обклеенные  фольгой,  никогда  не
снимает  ужасных солнечных очков, без конца сдает анализы и  всегда
носит  узкую  маленькую  бабочку, делающую его  похожим  на  левого
эсера.  На  очень левого. Доказать имитацию поврежденного  сознания
невозможно: Андроник – потомок самого Камо, Тер-Петросяна.  Но  все
же  иногда  мне  кажется, что он себе это все  специально  выдумал,
чтобы не работать и спокойно получать пенсию. Но так это, не так  –
ну  и  что?  Ну  и  что?! Зато Андро, точно, как  Дон  Кихот,  если
разговор  не  касается экологии – вменяем и блестяще  образован.  Я
мало  кого  знаю,  кто так толково может разбираться  в  истории  и
культуре.  И,  кстати,  я его насчет Дон Кихота  как-то  спрашивал:
Андро,  –  говорю, – а кого сейчас Дон Кихотом назвать можно?  –  В
наше время? – лишь слегка задумавшись. – Наверное, уже только того,
кто читает «Дон Кихота».
   Ну,  здорово  же!  А  папа  опять  «за  кобуру»…  Но  я  не  дам
расстрелять родственника: Андро больше всех люблю! Это я теряюсь  в
догадках – что же я упускаю в этот или иной день? Где, почему и как
мимо  нас  навсегда уносится что-то прекрасное. И, собственно,  что
это?  Друзья,  слова, женщины, время, близкие люди? А  у  Андроника
этот  вопрос  в  позвоночнике, в сутулой осанке. Зато,  когда  дело
литературы,  поэзии  касается,  голос  у  дяди  бодрый  становится,
дыхание  молодое, плечи распрямляются. Он даже очки может ненадолго
снять…
   
   Объявился   он  тут  как-то  недавно,  вроде  тетю   Тоню   свою
навестить…  Подсел  к кровати, склонился над ее  седой  головкой  и
быстренько, быстренько рассказал ей про ядерные отходы, которые, по
его конфиденциальной информации, закопали где-то недалеко от нашего
города, про озоновые и черные дыры. Затем, как бы в доказательство,
закатал  рукава и показал ей сыпь на локтях. В общем,  как  обычно…
Причем,  его  никак не смущало, что все это время  тетя  достоверно
похрапывала…
   Но  потом…  потом Андроник поправил бабочку, подошел к  книжному
шкафу и поднял на лоб очки…
   
   –  Гари…  –  делая  вялый шаг назад, словно  пулей  раненный.  –
Гарик, что это за провокация? Что за неуважение к людям?!
   – Что случилось, Андро?
   –  Кто копался в этих книгах?! Кто их тут переставлял?! Да еще и
так  варварски!  –  двумя разомкнутыми пятернями  вонзаясь  в  свои
волосы.  – Кто? И при Соломоне, и при Антонине Александровне  здесь
всегда царил полный порядок! А кроме тебя, здесь больше некому!  Эх
ты!..  – неуловимо смягчает он тон. – И это позволяет себе человек,
который,  можно  сказать, вырос в доме, где когда-то останавливался
Лермонтов!
   – Андро, извини, но я в пятиэтажке вырос.
   –  Я  прощаю  тебе все! Но эту злосчастную пятиэтажку установили
как  раз  там,  где  в свое время в нашем городе харчевался  Михаил
Юрьевич. Ну, а саму ту хибару, естественно, давно снесли.
   – Ты не шутишь, Андро? Наш дом стоит на том самом месте?
   –  Господь с тобой, Гарик. Не шучу ни в коем случае. Правда, ваш
подъезд все же ближе к тому месту, где он привязывал коня.
   – Пегаса? – импульсивно вырывается у меня лирическая версия.
   –  А что это меняет? В истории примеров достаточно. И ваш дом, в
любом случае получается, место весьма знаменательное!
   – Хорошо. А что с книгами?
   –   Да  ты  посмотри  –  как  можно  ставить  Есенина  рядом   с
Маяковским? Почему Мандельштам бок о бок с Белым и Пастернак  около
Ходасевича? Скажи?
   –  А что такое? Это запрещено ООНовской конвенцией? Или каким-то
образом негативно влияет на количество ионов в воздухе?
   –  Все  гораздо хуже – отвечает Андро, никак не реагируя на  мою
иронию.  – Если оставить все как есть, ночью ты сам можешь услышать
их ропот, недовольство или даже гнев.
   – Это почему это? На что ропот?
   –  Пожалуйста,  не делай вид, что ты не понимаешь!  Ну,  конечно
же,  на свое то или иное соседство! Ответь мне, что хорошего в том,
что  великие  поэты,  озлобляются  друг  на  друга,  при  нас  свои
препирательства  устраивают? Ну-ка быстро встань, и  давай  дружно,
вместе, переберем весь этот чудовищный карнавал литературной ругани
до состояния… если не мира, то терпимости… Тащи из кухни табуретку.
Кстати,  слово  карнавал происходит от латинского  crrus  nvalis  –
культовая  колесница, использовавшаяся во время  мистерий  в  честь
Диониса… А император Август, считающийся…
     Какая ругань, что за карнавал, при чем тут мистерии, Дионис  и
это чертов император Август – понять, конечно, пока еще не могу. Но
зато я своего дядю – человека безумного, эрудированного и светлого,
хорошо  знаю!  И  сейчас я непременно кое-что  интересное  от  него
услышу…  Поэтому  молча встаю и иду перебирать книги,  хотя  слабую
попытку сопротивления все ж оказать пытаюсь.
   – А может, в другой раз, Андроник?
   –  Пожалей Антонину Александровну, бессовестный ты человек – они
же  ей спать не дадут, – он гневно сверкает серыми глазами, но  тут
же заговорщически кивает в сторону старого шкафа…
   
   Пока  мы  занимались  этим странным книжным  фэньшуем,  я  опять
узнал многое… И, причем, из личной жизни…
   Мой  бесценный  дядечка  рассказывал мне  о  сложных  отношениях
между  Мандельштамом  и Белым. Оказывается, последний  еле  выносил
Осипа  Эмильевича физически – он был ему «исключительно неприятен».
И  даже  уважая  талант  и образованность,  Андрей  Белый  видел  в
Мандельштаме «какую-то жуликоватость».
   –  Так  же  считал и Шкловский, – чуть покачнувшись на табурете,
продолжает  выкладывать  мне Андро. А  я  тут  же  делаю  вид,  что
возмущен  сим вопиющим фактом: – Что, и Шкловский тоже? – хотя  сам
толком понятия не имею, кто такой Шкловский…
   –  Да,  и Шкловский! Он писал о нем: «Это был странный, трудный,
трогательный  и одновременно гениальный человек». Но  при  этом,  –
дядя торжественно поднимает вверх указательный палец, – Мандельштам
после  смерти Белого посвящает ему свои стихи. И, причем,  одни  из
самых своих проникновенных… Представляешь? Так что об их отношениях
никак нельзя делать поспешные выводы, Гарик… (Может, кто-то и успел
их  сделать, а я, так точно нет). – А Мандельштам, – чувствовалось,
что  выступая передо мной, дядя возбуждался все более  и  более,  –
Мандельштам,   затравленный,  замученный  невзгодами   и   отзывами
критиков  о  новой книге, писал Шагинян (фамилия мне  знакомая,  но
спросить дядю, понятно, побаиваюсь – он еще и с ее биографии  может
начать.  И  с  истории  Армении. Я и без того  сейчас  раздавлен  и
сокрушен  Серебряным веком). – «Величайшая награда для художника  –
побуждать к деятельности мыслящих и чувствующих иначе чем он сам. С
вами… Мне на этот раз не удалось».
   Наблюдая и слушая дядю, я задаюсь вопросами: Господи, как же  он
умудряется  при своей нищете читать, анализировать, восторгаться  и
запоминать  к тому же? И еще – неужели это никому, кроме  меня,  не
интересно?
   Хотя,  что удивляться? Чем больше я всякого-разного узнаю, слышу
и  понимаю,  тем  сильнее убеждаюсь, что об этом  все  давным-давно
известно, и, по-прежнему, очень небольшому кругу людей.
   
   Не  менее любопытные отношения складывались и у Белого с автором
«Живаго»: Пастернак, якобы, надоедал Белому. Далее… у Пастернака  с
Ходасевичем,  у Шагинян с Белым и т.д. Но опять-таки, письма…  Есть
замечательные документы той эпохи, оставшиеся от переписок.  И  они
рассказывают   нам  об  иных,  более  глубоких,  более   тонких   и
уважительных отношениях, между всеми этими великими людьми.  Я  уже
не  говорю про Маяковского и Есенина…– разводя передо мной в разные
стороны  книги, Андроник неожиданно хлопает ими друг  о  друга.  Не
сильно, но все же до маленького пыльного взрыва… – Как замечательно
написала   Марина  Цветаева,  посвятив  стихотворение   им   обоим:
«Здорово, Сережа! – Здорово, Володя»!..
   
   Ну? Ну, у кого еще есть такой родственник?
   
   И  я,  между прочим, Андро спрашивал: – А ты, случайно, не  пом-
нишь,  наша Тоня какую книгу раньше всегда читала? – Помню, конечно
–  «Бухучет»,  –  невозмутимо отвечает Андроник. – Хотя…  ты  задал
интересный  вопрос… Действительно… Книга была знатная…  Антонина  в
свое  время  с ней не расставалась…Вся словно из нее вышла.  Только
как  же  она называлась? Здесь, в шкафу, я ее и видел однажды.  Дай
бог памяти… Ну, в другой раз, Гарик. В другой раз.
   Ладно. В другой, так в другой. Я не тороплюсь… блин.
   
     Но,  правда! Кто? Кто еще в этом сонном городе, в котором одни
спят  и  никогда не проснутся, другие уже давно умерли, но  еще  не
знают,  что  это случилось, а третьи живут так, словно  будут  жить
вечно,  кто  кроме моего дяди, может позвонить  в  любой  час  и  с
восхищением  кричать  в  трубку: «Ты читал такого-то?  Как  же  он,
подлец, здорово сказал!» Или – «Что за смачная фраза! Послушай…  Но
все же думаю»…
     В  общем, Андроник – думает. И своими мыслями и разговорами он
может  вогнать  меня в такое странное, но, надо  сказать,  приятное
состояния духа, при котором от переизбытка информации и эмоций  мне
хочется  тут  же  заняться  тремя вещами,  и  иногда  всеми  сразу:
самообразованием, потреблением алкоголя или же  встать  и  прямо  с
места побежать.
   
   А  то,  что  кое-кто из «рыцарей лампы» позволил  себе  сравнить
меня с Андро – так это вовсе не обижает. Наоборот – мне нравится. Я
даже  непременно  хочу  быть  кое  в  чем  с  ним  схожим.  Ну,   в
трудоспособности, как минимум. И, более того, оставаясь по ночам  у
бабушки,  перед  сном,  глядя  на  большой  книжный  шкаф,  доверху
прифасонившийся корешками маститых поэтов, писателей и мыслителей –
это  резное  хранилище неизвестной мне, вечно  неуловимой  книги  –
бабушкиной  мудрости; тот самый шкаф, чей стеклянный  аверс  путано
отражает  комнату, старый ковер, стол с самоваром, окно со сливовым
небом,  силуэты  растений  и  человека,  лежащего  на  диване,  мне
кажется,  я иногда могу слышать, и не так уж издалека, «Чтобы  край
земной не вымер Без отчаянных дядей»…
   
   
   

   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   
                    «Герман был сын обрусевшего немца,
                    оставившего ему маленький капитал».
   
   Любопытно,   что   отец   еще   лет   двадцать   назад   пытался
корректировать  мое  собственное  видение…  как  бы  это   сказать,
полезности, что ли… или нет, даже точнее – целесообразности общения
с внеш-ним миром.
   Помню, классе в пятом я, в то время не по-пионерски мечтающий  о
белой  «семерке»,  о  белокурой соседке, о  белоснежных,  навеянных
индийским  кино  брюках, гордо положив на кухонный стол  талоны  на
масло и сахар, по дороге в свою комнату был вдруг остановлен отцом,
как  оказалось,  для  серьезного разговора.  Степень  капитальности
предстоящих бесед мной всегда определялась по интонации, построению
и  моделированию фразы – «Гари, ну-ка зайди ко мне…» Ну и,  конечно
же, я все чуял самой своей пионерской задницей. Допустим, «Зайди ко
мне,  Гари»  или  «Гари, зайди ко мне» не несли в  себе  напряжения
первого варианта. А тут еще тихая просьба, сказанная папаней с  его
безупречно  выразительной дикцией – «И присядь,  пожалуйста,  возле
меня»  –  естественным  холодком легла  рядом  со  всеми  не  очень
хорошими подозрениями. Главное, в «И присядь…» «И» – ключевое.
   Пока  вспоминал, чего я нашкодил, за что, собственно могу  вновь
испытать  лишения, упустил первопричину нашей с  отцом  беседы.  Но
понял  суть  –  отец,  периодически мельком заглядывая  в  какую-то
неведомую книженцию, настойчиво требует от меня, чтобы с этого  дня
я  говорил  с  людьми  о  вещах, которые  прежде  всего  интересуют
собеседника,  чтобы я срочно становился хорошим слушателем,  почаще
поощрял человека на разговор о нем самом, чтобы величал человека по
имени,  (ибо  нет звука значительнее и приятнее), чтобы  непременно
проявлял искренний интерес к людям, а еще и улыбался при всем этом,
улыбался.
   Никому  ничего  не  напоминает? Нет? Ну,  конечно!  Это  ж  Дейл
Карнеги! Его знаменитые шесть правил! Оказалось, отец, тогда только
что  возлюбив  этого  автора  в самиздате,  вдруг  решил  назойливо
рекомендовать сие учение-свет своему чаду-школьнику.
   Видать,  я уже тогда успел его насторожить чем-то, что сказалось
на недоверии к моему будущему.
   И,  елы-палы, это ж как вчера было… А, может, и не вчера,  и  не
так  все  было?  Но  вот помню – кто-то значимый  для  меня  сказал
однажды  –  «здесь  улыбайся», «там не  надо»,  «в  этом  случае  –
поощряй»,  «в  том  –  просто прислушивайся»…  Так  бывает…  Кто-то
полфразы, вроде, плоские, неопределенные, на пол обронит, а ты, еще
дитем,  подростком,  юношей,  тут  как  тут.  Подойдешь,  поднимешь
осторожно, а смотришь – в руках кусочек зеркала… и в нем ты  сам  –
только   уже   небритый,  лысеющий…  Говоришь   что-то   невнятное,
тревожное… или пустым сарказмом, как солнечным зайцем, других людей
слепишь.
   
     В  общем,  с тех пор, – так как хотел в этой жизни много  чего
белого, – я стал выносить на свет, на жизненную сцену все отцов-ско-
карнегинские наказы, включая свою идиотскую улыбку.
Да,  я  не  ехидничаю! Я к своему старику без претензий – правильно
делал,  что настаивал! И плевать я хотел, что, по слухам, у самого-
то Карнеги, ни черта своих друзей не было! Мне же помогло? Еще как!
Ведь  я до сих пор живу только по этим золотыми правилам: я называю
по  имени  любимых поэтов, писателей и художников, (не Лорка  и  не
Сервантес,  и,  конечно же, никак не просто  Пушкин  –  а  попрошу,
Федерико  Гарсия  Лорка, Мигель Де Сервантес Сааведра  и  Александр
Сергеевич…) Я разговариваю на нужную тему с книгой и бесконечно,  с
неподдельным интересом слушаю музыку. А в итоге я, вроде,  приобрел
себе  множество воображаемых друзей из прочитанных писателей,  и  с
авторитетом у меня, слава богу– адекватно ситуации, все в порядке –
то есть, лишен его бремени. И, конечно же,  я улыбаюсь… Улыбаюсь  –
бывает, просто так, а бывает и каким-нибудь мыслям.
   
   
   
   ГЛАВА ПЯТАЯ

               «Игра занимает меня сильно, – сказал Герман».
   
     –  А  можно  у  тебя спросить?– копошась в  столовом  ящике  с
лекарствами,  интересуется мама. – Что  ты  там  постоянно  пишешь?
Стихи? – добавляет она следом, уже и с неким лукавым прищуром.
–  К  сожалению, нет. Не стихи… Скорее, биографию, мам. Житие  мое.
Представляешь, срочно потребовался новый томик в ЖЗЛ, –   паясничаю
я, шумно комкая очередной исписанный лист.
   Это я как щелкопер свеж, а брак-то ко мне давно-о любезен.
   
     Но,  что удивительно, мы оба – я и мама, были не так уж далеки
от  правды.  В тот момент я нахально писал о том, какой я  хороший,
стало быть, парень, раз люблю поэзию. То есть, если бы я ее любил и
сам  бы при этом писал стихи, в этом было бы что-то не то… Ей-богу…
А в своем случае…
   Я  на  самом  деле уважаю этот, вроде, иллюзорный  труд,  дающий
кому  судьбу, кому ухмылку, кому надежду. К каком-то смысле, я даже
ставлю  поэзию выше любой религии – по крайней мере,  читая  стихи,
человек ничего для себя не выпрашивает. В общем, я имел в виду, что
пока  людям  еще  что-то кажется – жить можно.  Ведь  где  «якобы»,
«вроде бы», там и надежда недалеко прогуливается.
   А в том опусе я лепил себя влюбленным в поэзию разгильдяем.

Между  тем, мой шутливый ответ дал матери повод взглянуть на  отца.
Она  буквально по полу, медленно проволокла к нему свой  рассеянно-
красноречивый взгляд.
   М-да…  Я  смотрю,  непросто жить с людьми, которые  когда-то  и,
причем,  не  раз,  подмывали твои какашки. Ну, и  им  тоже,  думаю,
нелегко  смотреть  сейчас на сего неблагодарного  клиента,  который
ведет себя с ними так, словно не то что упомянутого факта не было в
природе,  а  вообще, он вроде теперь больше никогда  не  собирается
подходить к туалету…
   
   А  папаша сидит за большим прямоугольным столом на фоне  окна  с
откинутой  занавеской. На старом ссохшемся подоконнике –  горшки  с
бодрой  комнатной зеленью. Вид за стеклами горит  ярким  закатом  и
чернит своим свечением всевозможные кактусы-мактусы. Отец задумчиво
отламывает печенье, похрустывает им и, глядя  куда-то в стену,  уже
завершает  свое  чаепитие. Без желваков –  спокоен,  как  скала.  В
общем, можно сказать, достаточно «живописный пейзаж с выражением».
   С  такой  же  многозначительной миной он обычно  корил  меня  за
школьные  дурости и требовал «всегда думать, что  делаешь»  и  «все
предусматривать». Все, все, все! (Отец, конечно, сын своей  матери,
но   с  доминантой  в  знаниях  реалий  –  допустим,  он  прекрасно
разбирается как во внутренней, так и внешней политике).
А  я  не без отчаянного раздражения постоянно переспрашивал его:  –
Папа, ну как это можно – ВСЕ?
   Подобный диспут часто завязывался у нас на улице, когда  отец  –
в  те годы достаточно молодой, интересный мужчина, провожал меня  –
маленького охламона – в школу.
   –  Очень  просто, у меня же получается! – отвечал он,  шагая  по
дороге и успевая обернуться на какую-нибудь городскую симпапульку.
   Из любопытства я тоже много чего успеваю…
   
   Да…  папа мне всегда так убедительно отвечал, что я до  сих  пор
ему  верю.  Вот  прямо-таки и в эти минуты он  занят  привычным,  в
принципе,  для него делом: высматривает, что же может  случиться  в
будущем   и  что  надо  делать  сейчас.  Пьет  чай  и  что-то   там
контролирует.
   Я  уверен,  если мой отец и интересен женскому полу (а  я  знаю,
что да), то в немалой степени за счет подобного выражения лица –  в
нем  читается  какая-то стабильность, надежность…  Реализм,  может?
Социалистический…
   
   –   Значит,   биографию  описываешь?!  Тогда   понятно,   –   не
удерживается он от реплики. Причем, очень серьезным тоном и  хорошо
поставленным голосом. И, так как папа по-прежнему сидит  отрешенно,
неподвижно, можно подумать, что он только что разглядел  в  стенной
фактуре нечто такое, что опять выше моего понимания. – Над чем  еще
можно так смеяться? - продолжает он. – Только над твоей биографией!
   –  И в самом деле – счастливый человек! Сам пишет, сам читает  и
сам  себе  радуется,  –  меняя белье на бабушкиной  постели,  почти
скороговоркой добавляет свое видение ситуации мама.
   
   В  какой-то момент я, честно говоря, растерялся и прямо удивился
таким  разговорам. Я на самом деле не понял – кто у нас здесь  чему
радуется?
   А  может…  Да. Наверное, в какой-то момент я просто  умилился  и
осклабился своей собственной писанине. Или, возможно, даже хихикнул
и не заметил.
   Но  родители,  как  всегда,  имеют в виду  не  мой  своеобразный
духовный сервис, не частую потерю контроля и далее как следствие  –
лица,  а  наплевательское  отношение к своей  семье,  недостаточное
внимание  к  собственному ребенку и упорное нежелание  зарабатывать
«хорошие  деньги».  Как, например, это делает Н,  как  это  удается
соседу  В, и даже Г, сын Ф и тот, мол, без всяких козырей в  руках,
все ж локоточками, в какое-то теплое благо стремясь, толкается.
   
   –  Да тут, правда, смешно получилось, – я пытаюсь оправдаться  и
снять  повисшее  напряжение. К чему напрасно  пугать  родителей?  Я
решил быть чуть более откровенным: – Просто в этом рассказе…
–  А-а, в рассказе! Я ж забыл, что ты у нас рассказы пишешь! Так бы
сразу  и  сказал.  Это другое дело! – говорит отец,  не  убирая  от
задумчивого  лица подпирающей ладони. – Только тогда,  наверное,  я
пойду-выйду,  – распрямляясь в спине, сообщает он нам на  скрипящем
выдохе.
   –  Куда  это  ты  собрался? – реагирует  мама,  готовая  тут  же
пресечь   любые  отцовские  походы.  Тоном  она  обнажает   большой
супружеский потенциал в плане всевозможных запретов.
–  Да я ненадолго… Спущусь вниз – предупрежу, что книга нашего сына
еще  не закончена, и рассказы не готовы, – флегматично отвечает  ей
отец. – Поздно ведь уже. Перед людьми неудобно. Они ведь, наверное,
собрались  возле книжного, стоят в длинной очереди, не  расходятся…
Надеются…
     –   Мой  вождь!  – я, как могу, натягиваю личину невозмутимого
писателя.  Маску автора, полного самоуважения и отнюдь не лишенного
таланта пересмешника. – Если вам, дорогой мой отец, да еще  в  наше
время,   весьма  скудное,  если  успели  заметить,  на  страсть   к
литературе  и  к  искусству в целом, в столь  поздний  час  видятся
очереди  возле книжного магазина, то это уже опасный и, я  бы  даже
сказал, жутковатый симптом.
   –  О-о,   в  своей жизни я  видел вещи и пострашнее –  это  твои
картины!
   
   –  Так,  перестаньте! – вновь вмешивается мама, кормя  с  чайной
ложечки  свою  немощную  свекровь. – Нет,  Семен,  подожди.  Я  его
серьезно спрашиваю. Ты книгу, что ли, пишешь?
   –  Если  честно, то, правда, не знаю, мам. Пока просто вроде  бы
рассказ получается.
   Лицо  мамы  продолжало светиться иронией,  но  в  ее  глаза,  во
взгляд уже вовсю вливались вязкая тревога и жалость. Этот же  поток
сгибал  ее  тонкую правую бровь до формы натянутого лука.  Ложечка,
через  край  полная  какой-то  каши, виснет  в  воздухе.  Гример  в
спецовке  театра абсурда быстро подчеркнул маме морщины и полностью
разоружил ее. Окончательная надежда на благоразумного сына таяла на
глазах.   Так   меркнет  софит  перед  закрытием  занавеса,   когда
напряженная тишина уже плавит последнюю фразу героев пьесы.
   И  даже Тоня, моя девяностотрехлетняя бабушка, то ли ощущая сбой
в  системе  питания,  то  ли  от поступившей  информации,  пытается
коситься в сторону тумана, в котором должен находиться ее нерадивый
внучек, только что признавшийся в своем гибельном увлечении. Словно
нерешительный,   запнувшийся  навсегда  суфлер,   она   без   конца
подрагивает  нижней челюстью и моргает красными  веками.  И  вдруг,
внезапно, моя бабуська издает громкий, молодцеватый ик. Е-мае! И  в
самом  деле  –  очень  жизнеутверждающий ик! От неожиданности  мама
отдергивается и вздрагивает так, что все жилы ее белой шеи на какие-
то доли секунды выступают предельным рельефом.
   –  Господи!  Горе-то  какое! – стоном над землей  вырывается  ее
жалоба Всевышнему.
   И,  наверстывая  паузу  после охватившего шока,  наша  кормилица
начинает  активно  засовывать  бабке одну  переполненную  ложку  за
другой, даже не давая той толком разжевать, и тут же, после  каждой
дозы, энергично протирая впалый старческий рот салфеткой.
Мне  почудилось, что еще перед первой ложкой этого конвейера  бабка
пытается мне слабо улыбнуться.
   Папа сухо сплевывает и шелестит газетой, разворачивая ее.
   Я  и  не  знаю  – что им всем не понравилось? Ладно,  я  неважно
выступил, заулыбался, где не надо, но Тоня же хорошо отыграла?..
   
   К  двум ночи бабушка опять начинает стонать. Я просыпаюсь  после
недолгого сна – прилег на диван почитать и, как говорится,  «ушел»…
А  проснулся, показалось, от гула далеких-далеких оваций – Антонина
Александровна  Снежина  уже  никогда не  остается  одна.  Бесшумные
многолюдные  аплодисменты вызывают ее на другую антрепризу.  И  она
справится – таланта и опыта у нее предостаточно.
   
   Но  все  же что-то не отпускает старушку – мучает. Уж не  держит
ли  ее, нечто изумительное, из ряда вон выходящее, что случалось  в
ее  долгой жизни? Или то, что должно еще c нами со всеми случиться?
А,  может, то самое, чего я боюсь не прочесть, пропустить,  чего  я
еще не осознал и не определил для себя как некую ценность?
   
   Старушка бредит, жует слова, молвит что то неразборчиво.  Иногда
кажется, вступает в полемику… Или диалог по памяти читает? А  вдруг
вспоминает свою книгу? Ту самую. Найти бы ее мне, между делом…
   
   Я  дал  бабушке обезболивающее, а сам, захватив из  холодильника
пиво,  вновь  сел за стол. Я собирался о чем-то писать, дописывать,
но настроение было далеко не то, и слова не горели. Словно короткий
сон  или  только  что – старый холодильник отняли у меня  жизненные
силы.
   А  вот  на  кой мне сие чернильное поприще? Уже и не знаю.  Тоже
мне,  высказыватель мыслей! Может, хватит – заигрался  уже?  Может,
«встал, поклонился, ушел»?
   В  общем, если я скажу, что почувствовал себя человеком, который
уже  давно  и  верно  проигрывается в пух  и  прах,  это  будет  по
отношению к себе гуманно. Даже оптимистично. Если добавлю, что  еще
и  слабым, одиноким, бездарным, это будет, конечно, пошло, но  зато
объемно, трехмерно. Аж со светотенью.
   Хотя,  думаю,  любой  человек, тем более, с  бумажными  потугами
вроде моих, с претензией, периодически, наверное, должен испытывать
ощущение,  словно он только что поприветствовал, допустим,  старого
друга  или  соседа  по  дому,  а тот на  восторженное  и  искреннее
«Здравствуйте!»  не повел и бровью. Наверное, в  таком  подвешенно-
реалистичном состоянии он, лишенный иллюзий, может осознать  сам  и
поведать  другим  нечто важное? О том, что происходит,  происходило
давно или что случится в будущем. Но, с другой стороны, вроде,  что
ему,  горемыке,  говорить  о  верных  правилах  игры  с  этими   же
временными мастями, когда получается, что у самого на руках нет  из
них толком ни одной?
   И  к  кому  в  сей момент прикажете обратиться за поддержкой?  К
бабушке?  А, может, к тем, кто давно стоит книгой на полке?  И  еще
оскалиться  им  во  всю  ширь, в книксене,  как  это  может  делать
заискивающий  автор  новой  пьесы,  глядя  на  ложу   со   знатными
покровителями,  благодетелями. Причем, забывая, что  в  свое  время
почти  каждый из них сам чего только не лишился, не испытал в своей
жизни,  пока сюда вскарабкался. И ведь они в свое время тоже хотели
как-то  разобраться в этой жизни: угадать, выиграть чего.  А  то  и
установить свои правила (что, я знаю – всегда заманчиво). Как жить-
то дальше, вас спрашиваю?
   И  вдруг…  ропоток пошел со стороны шкафа. И хоть  осознаю,  что
для  здоровья подобные разговоры слушать не ахти как безопасно, все
же решаюсь ненадолго.
   
   –  Тише, тише… Это кто там за столом такой растерянный сидит? Не
уж-то Семен опять в кого влюбился и стихи строчит?
   –  Господа! Господа… ну что вы, в самом деле… Семен уже  который
год  в  Семенах Соломоновичах ходит. Как-никак – шестой десяток.  И
уважаемый, скажу я вам, человек из этого парня вырос.
    – А это тогда кто?
    – Это сын его – Гари. Внук Антонины Александровны.
    – Племянник самого Андроника?
    – Он, он самый…
   –  Михаил  Юрьевич!  Поговаривают, парень  вырос  на  том  самом
месте, где вы когда-то предпочитали останавливаться.
   –  Да  разве,  Михаил Афанасьевич, я упомню, где останавливался…
Сколько лет прошло… Да пусть сидит – лишь бы в шкафу не копался.
   –  А  чем  он это здесь заполночь занят? Пьет, как я  смотрю…  И
пишет?
   –  Думаю,  тут  два  варианта – или  нас  слушает,  или  же  это
очередной графоман.
   –  Не  надо,  Иосиф Александрович, делать такие скоропалительные
выводы…  Разве в столь поздний час человек, совсем лишенный  вкуса,
осознает бутылку пива под рукой как удачу? Или у каждого за  спиной
есть благословение старушки?
   – А кто это, простите, говорит?
   –  Да!  Хотелось  бы знать – кто это у нас тут  такие  заявления
делает?
   – Слышалось мне, это с третьей полки было озвучено.
   – Вы тогда уж спросите у Фолкнера или Басе.
   –  Не  надо,  Осип Эмильевич, у них спрашивать. С  нами  уже  по
английскому обычаю попрощались. Так что, все вопросы уже скорее  по
части Конандойля или даже Эдгара По... Тут вот какое дело… Когда-то
давно еще молодая хозяйка между моей Конармией и Пушкиным боязливо,
словно жемчуга прятала, положила свою книгу. Очевидно, какую-то  ей
весьма  дорогую.  Прятала от кого или еще по  какой  причине  имела
желание здесь хранить ее, мне не ведомо. Причем, книга та была вида
не  годного, старая, словно во всех мыслимых и немыслимых бедствиях
омоченная.   И   что   самое  главное  –  без  обложки,   читанная-
перечитанная.  И автор, соответственно, то ли скромен  был,  то  ли
молчалив  донельзя. Забыли в общем, все про него.  Ну,  а  накануне
войны, перед тем, как куда-то исчезнуть, книга эта от сырости одной
своей страницей с переплетом Александра Сергеевича чуть слиплась  и
отпечаталась.  И,  хоть шрифт задом наперед, но  пару  слов  там  и
сейчас прочесть можно. Так вот, через них голос этого мистера Х тут
иногда и воскресает.
   – Боже, но кто ж это мог быть-то?
   – А какие, позвольте узнать, слова отпечатались…
   – Секунду… Вы не против, Александр Сергеевич...
   – Да, конечно…
   –  Значит,  слушайте – вижу «нет абсолютной истины »… Далее…  не
разобрать… есть «здравствуй», «тогда я надеюсь» и «прощай». Все.
   – И все ?
   – Все.
   
     Вот  оно  что!  Выходит,  об  этой  книге  даже  там,  в  этом
деревянном поднебесье, толком никто ничего не знает, не помнит. Что
уж говорить по эту, нашу сторону?
   А,  может, автор не такой уж знаменитый был, а просто – бабушкин
современник?  Один из многих, таких же. И дорог он был  ей  не  как
могучий сказитель-мыслитель, а, допустим, как человек с понятным ей
чувством  забавного, смешного или же со своим собственным ощущением
времени? И задел ее тем же… «Побудил», как говорилось. Причем,  мог
даже своей несерьезностью, и не на шутку…
   Но  сейчас  ясно  одно – потерялась, значит, бабушкина  книга  –
маленькая временная истина.
   Правда,  все ж не человек, чтоб с концами – может еще  отыщется?
Найдется однажды или даже вдруг напишется в будущем и… вновь,  едва
заметно поменяется что-то в физии, в осанке или в настроении какого-
то человека…
   
     А я, позвольте, продолжу… И писать – как могу, и работать –  с
тем,  что есть. Ну а ты, конечно, хлюпай по талому снегу мимо зимы,
«Блюза», Инночкиных ворот, родни моей, да и вообще, мимо всех  этих
слов – дорогой мой сосед, старый приятель или кто еще, дальше… Снег
бумагой  скрипит...  Время тает. Может так сложиться  –  больше  не
свидимся. Мог я что-то и не то тебе намолоть, не туда увести, и  не
так ясно выразиться… Споткнуться мог по дороге. Вот на книжный шкаф
засмотреться и запнуться…
     Ты  ж,  в  свою  очередь, промолчишь, зевнешь,  если  даже  не
посоветуешь  –  ерундой  не  заниматься.  Понимаю…  положено   так.
Наверное…  Хотя я, если что, не в обиде. Поверь, я в  любом  случае
улыбаюсь тебе вслед. Без всякого лицедейства и притворства.  Потому
как  только  что, здесь, в тишине весьма знаменательной (получается
мнимой)  уловил  для себя кое-что ненароком и  подумал  –  раз  нет
«абсолютной  истины»  в «здравствуй», то я  с  полным  правом  могу
надеяться, что нет ее и в слове «прощай»…
   И  вот,  как только до сего дошел, под тихий шепоток из шкафа  –
приз  – маленькая, коротенькая порция безмятежности… Доел ее, пивом
запил, и теперь с лицом только что похмелившегося (как того издавна
требует амплуа) светского мученика уже могу самоуверенно и, в то же
время,  едва  скрывая волнение, записать, словно до  меня  об  этом
никто  и  никогда  не  догадывался: «Раз нет  абсолютной  истины  в
“здравствуй”, то я надеюсь»…
К содержанию || На главную страницу