Александр КРАМЕР

МАСТЕР

                             РАССКАЗЫ
                                 
   
   
   КАРМА

                                                           О.Ф.М.
   1
   Тысяченогой  уродливой  сколопендрой колонна  ползла  по  степи.
Солнце  стояло в зените и палило нещадно. От нещадного  этого  жара
все травы степные повысохли, и потрескавшаяся земля вся была желтой
и мертвой; ни кузнечиков не было слышно, ни птиц; только стервятник
не оставил свой пост в раскаленном безоблачном небе.
   Густая  белесая  пыль  висела  над  бесконечной  колонной.  Пыль
садилась на волосы, на сожженые потные лица, набивалась за шиворот.
Кожа страшно зудела, но он был так плотно стиснут телами в колонне,
что руки не поднять. И еще нестерпимо, невыносимо хотелось пить, до
красного  марева  перед глазами, до черных провалов  сознания...  А
колонна все шла и шла; она шла уже тысячу лет, тысячу тысяч лет,  и
движению этому не видно было конца, и он двигался вместе со  всеми,
без  смысла и цели, и не было больше воли сопротивляться, и желания
не было...
   Но  вот,  наконец,  вдали  показались ворота.  Обычные  с  виду,
тесовые,  широченные, они были распахнуты настежь, и  за  ними  был
луг,  цветущий чудесными травами и полевыми цветами, и  даже  видны
были  за воротами в небе огромные белые облака, и легкие тени плыли
по  травам,  колеблемым  ветром... А  колонна  все  ближе  и  ближе
подступала  к распахнутым створкам ворот, и вот уже первые  шеренги
стали  входить  в  них... Но там, за воротами, от этого  ничего  не
менялось:  все так же был пуст огромный цветущий луг, и  безмятежно
качались под ветром  дикие травы...
   Колонна  стала  вдруг ускорять свой медлительный  ход,  вот  все
быстрей  и  быстрей, вот уже люди просто бегут  из  последних  сил,
мощным потоком вливаясь в створки ворот... А за воротами – все  так
же  нет  никого, все та же волшебная, безмятежная пустота...  И  он
вдруг  явственно  понял, что это ловушка, что это конец...  и  стал
рваться  –  прочь  из  проклятой шеренги,  прочь  из  колонны,  но,
сдавленный  мертвой хваткой несущихся тел, ничего не  мог  сделать!
Дикий, смертельный ажиотаж внезапно затопил его мозг, а ворота  все
надвигались с ужасною скоростью, все ближе и ближе...
   
   
   2
   Он   проснулся.   И  долго  лежал  в  темноте,  бессмысленно   и
неподвижно уставившись в потолок. Потом встал и так же бессмысленно
стал  слоняться  по  карликовой квартирке, переставляя  без  всякой
надобности предметы с места на место, открывая и закрывая краны  на
кухне   и  в  ванной  и  делая  еще  множество  других  бесполезных
телодвижений. Надвигавшись, сел на кровать и какое-то время  сидел,
слушая  тишину  в квартире и шум дождя за окном. Потом  резко  взял
себя  в руки, встряхнулся, забрался на антресоли, достал чемодан  и
стал  собираться – неторопливо и методично. Наконец  вызвал  такси,
оделся, присел «на дорожку» и вышел...
   
   
   3
   Городишко  был  грязный, маленький и безнадежно  провинциальный.
Это  жалкое впечатление еще больше усугублялось беспросветным серым
туманом,  из  которого густо сыпалась мерзкая мряка.  Впрочем,  эта
погода и это убожество его совершенно не трогали.
   Он приехал сюда ранним утром, нашел себе временное пристанище  в
замызганной   привокзальной  гостинице,   прочно   обжитой   сытыми
прусаками, и какое-то время слонялся по номеру между грязным  окном
и  обшарпанной  дверью, размышляя о том, что у него есть  пока  еще
время  и, может быть, стоит от этой затеи вообще отказаться, никуда
не  ходить, развернуться и ехать обратно... Но о чем можно  думать,
когда ничего не известно! Черт возьми, ничего не изменится, если он
все  подробно узнает! Или, может, не стоит и узнавать и  тем  самым
дразнить  свою  волю?.. Выходило, что об этом пока  было  лучше  не
думать, и он спрятал ненужное в потаенном углу, чтобы до времени  к
этому больше не возвращаться.
   Успокоившись  было перед дорогой сюда, он от  всех  этих  мыслей
теперь начинал все больше и больше нервничать и, наконец, сам  того
не  желая,  довел  себя просто до крайности. Ему  теперь  вновь  не
сиделось  на  месте.  Все  внутри него  прыгало,  дергалось,  нервы
выплясывали   безумный   канкан,   гнали   двигаться,    двигаться,
двигаться...
   Он  ушел из гостиницы и теперь носился по городу, ничего не видя
вокруг, и думал, думал и думал, ища точку опоры для успокоения. «Я»
–  было  сейчас  средоточием всех его размышлений; и,  как  это  ни
странно,  с  этим было нисколько не скучно, нисколько не  тягостно.
Пылинка  за  пылинкой  перебирал  он  свою  никчемную  жизнь,  свою
одинокую душу... Мало того, безо всякого страха он доставал изнутри
расзные  прошлые гадости, которые долгое время или напрочь старался
забыть, или крепко таил даже от себя самого. Не стыдясь себя  и  не
чураясь, вытаскивал он на поверхность все то темное и неприглядное,
что  скопилось  в  его  душе  за протекшее  время.  Никогда  ничего
подобного он сроду не делал и даже, честно сказать, ужасно  боялся.
Правда,  при  этом  светлое  тоже иногда  ему  попадалось,  но  это
случалось не часто, и было как-то не слишком уж интересно, и он это
неинтересное  как можно быстрее проскакивал. Он копался  в  себе  с
таким тщанием, как будто вдруг собирался внезапно исчезнуть с этого
света  и  теперь  исповедовался перед собой во всех  своих  прошлых
грехах. Время шло, а он так ни до чего и не доискался, и в душе его
не было опоры тому, на что он собирался решиться. Оттого он события
не  торопил и не искал встречи с тем, к кому он приехал. Ему  нужно
было  для  этого совершенно точно понять, что он и  кто  он,  и  не
сделает ли он глупость, отправившись, наконец, по заветному адресу.
И  он снова и снова на «круги своя» возвращался, и бродил, и бродил
по  пустому  раскисшему  городу в поисках истины,  в  поисках  себя
самого.
   К  исходу  второго дня все ресурсы самокопания  в  конце  концов
были  исчерпаны,  и  душа  его  несколько  утихомирилась,  решение,
принятое  спонтанно,  обрело, наконец-то, некую  трезвую  почву,  и
только теперь в нем окончательно утвердилось решение выполнить  то,
за чем он приехал.
   
   
   4
   Дом  на  окраине города отыскался на удивление быстро. Он  остро
обрадовался,  что  нашел  его сразу, почему-то  считая  это  знаком
удачи.  Какое-то  время  бездумно  стоял  перед  дверью  и  ждал...
mehgbeqrmn  чего.  Затем коротко нажал на кнопку звонка  и  застыл,
погрузившись в себя до самого дна.
   Дверь открыл тощий пожилой человечек невысокого роста, одетый  в
спортивный костюм легкомысленной рыжей расцветки. В левой  руке  на
отлете  он  держал  английскую трубку, а правой придерживал  дверь,
внимательно вглядываясь в запоздалого посетителя.
   –  Простите, мне нужен Рау,– промямлил приезжий неуверенно,  как
будто надеясь, что попал не туда.
   –  Здравствуйте, молодой человек, я и есть Рау,– сказал  пожилой
спортсмен, немного грассируя, – вы, по-моему, не очень уверены, что
я  вам  действительно  нужен, – продолжал он с некоторой  необидной
ехидцей.
   –  Впрочем, входите, и, самое главное, нервничать совершенно  не
стоит. Я понимаю и вижу, что вы весь на взводе, но уверяю вас,  все
будет нормально, – добавил он мягко и благожелательно и, выпустив в
воздух огромный клуб дыма, отступил, пропуская его в квартиру.
   –  Снимайте  свою  модную  куртку и проходите  на  кухню,  сразу
направо.   Я   сейчас  возьму  в  комнате  чайник  и  тоже   приду.
Раздевайтесь.
   Рау  и  вправду  вернулся довольно быстро,  неся  в  руке  бело-
оранжевый эмалированный чайник, но он все же за это недолгое  время
успел кое-что рассмотреть. Эта довольно большая якобы кухня была не
совсем  похожа на нормальную кухню, хотя в ней и были плита, посуда
и  мойка. Скорее всего, была это некая комбинация кухни, спальни  и
кабинета.  Справа  возле  стены  стояла  продавленная  раскладушка,
застеленная тонким малиновым шерстяным одеялом. В изголовье кровати
стоял  большой  холодильник.  Под окном,  впритык  к  холодильнику,
возвышался  маленький стол, покрытый ядовито-зеленой  салфеткой,  и
две  табуретки  с  сиденьями  желтого  пластика.  За  столиком,  на
подоконнике, были грудой навалены книги на нескольких языках, а  на
стенах  висели  полки  и  стенные  шкафчики  самых  разных  цветов,
размеров  и форм: для посуды, для книг, для компьютерных  дисков  и
еще  бог  весть  для чего. Он еще сразу подумал, что  у  хозяина  с
ощущением  цвета  кое-что  не  в порядке,  и  мысль  эта  несколько
отвлекла его и даже развеселила.
   –  Садитесь, – любезно и мягко предложил ему Рау, видя,  что  он
продолжает стоять и оглядываться, – давайте пить чай и беседовать.
   –  Итак,  вы читали статью и решились приехать. Честно  сказать,
вы  приехали  первый.  Я  обещал, что не буду  того,  кто  приедет,
расспрашивать,  кто он и что он. Я и не буду. Но я  должен  понять,
подходите вы или нет для эксперимента. Поэтому коротко, не вдаваясь
в  подробности, расскажите немного о себе, никак себя не называя, и
место,  откуда  вы прибыли, меня тоже не интересует.  Только  голая
биография  без  всяких конкретностей. Итак, я  вас  слушаю,–  и  он
задымил   своей  трубкой,  похожий  на  миниатюрный  вулканчик   со
стекающей по его склонам рыжею лавой.
   
   
   5
   –  Хорошо. Только то, что я вам могу о себе рассказать,  немного
стандартно и, я думаю, будет не слишком вам интересно. Но если  так
надо... Мне 32 года. Я инженер, но профессию свою ненавижу,  и  она
ненавидит меня. Но другого я делать ничего не умею, вот и тяну свою
лямку... До сих пор никакая работа подолгу меня не держала, и я  за
нее  не держался. Теперь я уже четыре сменил, да и нынешняя мне  не
больно  по  нраву, так что думаю, долго не задержусь.  Слава  богу,
пока что добра этого – больше чем надо, беспокоиться не о чем.
   Родители мои умерли. Уже довольно давно. Папа умер, когда я  еще
был  в  десятом  классе, от второго инфаркта, а мама  через  четыре
года,  я  думаю,  от  безысходности: они очень любили  друг  друга.
Встретились родители поздно, у обоих это был второй брак, и поэтому
они  берегли  свое позднее счастье. И меня в семье  тоже  любили  и
берегли.  Не  баловали, не сюсюкали, а любили,  берегли,  понимали.
Объяснять  ничего  не хочу. Это больно, да вам и не  нужно.  Больше
таких людей никогда со мной рядом не было и, наверное, не будет. Я,
скорее  всего, виноват в этом сам: все ищу в посторонних людях  то,
что  было  в  родителях, и, конечно же, не нахожу; да  и  бесцельно
искать,  и еще того более, сравнивать. Глупо. Я понимаю. Но сделать
с  собой  ничего не могу. Поэтому я до сих пор семьей не обзавелся.
Повстречаюсь  недолго с кем-нибудь, а потом меня от очередной  моей
пассии просто тошнить начинает. Противно. Да ладно, проехали.
   Впрочем,  рассказывать мне больше нечего. Не могу я так  дальше.
Несколько  раз  я  всерьез думал разом со всем  покончить,  но  это
оказалось непросто, или я еще не созрел... Но ждать, когда я дойду,
нет охоты; и еще любопытство: очень хочется знать, естественно, что
будет  дальше,  и будет ли что-нибудь... Хоть я совершенно  уверен,
что дальше будет все то же. А вдруг...
   А  недавно  я  вашу статью прочитал и подумал, что,  может,  мне
судьба  предоставила шанс, и, может, единственный и последний.  Так
что,  хоть и мутит меня, как подумаю, что может случиться (вы ведь,
если  я  статью правильно понял, гарантий никаких не даете,  потому
что  и сами не все еще знаете), да выбора нет! Все мне внутри  меня
осточертело.  Принимайте меня в «герои», если я подхожу,  а  вы  не
передумали.
   
   
   6
   –  Да, молодой человек, я вас примерно таким себе и представлял,
то  есть  не внешне, конечно, а внутренне. Я рад, что вы здесь,  и,
надеюсь,  сумею  помочь. Правда, гарантий, вы правильно  поняли,  я
дать не могу. Но то, что вы как-то изменитесь, могу обещать; только
вот  как  и в чем вы изменитесь – этого я не знаю. Знаю точно,  что
поле вреда не приносит. Все кошки, собаки и свинки живы-здоровы,  и
даже две обезьяны вот уже год отлично жить продолжают. Но это,  как
вы  понимаете, мало что значит, и для завершения экспериментов  мне
нужны вы – гомо сапиенс, если вы согласитесь.
   Теперь  я  вам  поясню,  что  вас ожидает.  Но  сначала  немного
теории.   Не  пугайтесь,  никаких  специальных  вещей  я  не   буду
рассказывать.  Только  то, что поможет вам  не  бояться  и  принять
окончательное решение.
   Я  условно  называю  то,  что должно  по  расчетам  происходить,
сотворением кармы, не фатума, не судьбы, а именно кармы, потому что
судьба  –  это нечто от нас не зависящее, а карма – это работа,  по
определению,  то, что мы сами творим, наши действия  и  последствия
их.  И то, что вы здесь – уже есть начало этой самой работы, начало
тех  измененний, которые я завершу, вернее, не я, а поле.  Там,  за
стеной,  стоит  моя  установка. Все  расчеты  показывают,  что  она
генерирует поле, влияющее на время, пространство и биополе объекта.
Только  конечный результат ясен мне не вполне. Однако я  знаю,  что
нельзя  изменить  всю вашу жизнь, но кое-что можно  исправить.  Всю
нашу жизнь мы совершаем ошибки и промахи, множество разных промахов
и ошибок. Промахи – их большинство – это мелочь, и они лишь отчасти
влияют  на  нашу  жизнь,  а  ошибки, их  мало  совсем,  но  они,  к
сожалению,  управляют нашею кармой, или нашей судьбой,  суть  не  в
терминах.  Все коренные просчеты, которые вы совершили, я  изменить
не  могу.  Иначе придется родить вас заново – а это  абсурд.  Но  я
попытаюсь разрушить причину и последствия вашей последней ошибки и,
таким  образом, сотворить вашу новую карму. Тот серьезный  просчет,
последствия  которого и привели вас ко мне –   будет  наша  с  вами
условная  точка отсчета. Поэтому вы окажетесь после эксперимента  в
сегодняшнем времени, но только уже прожившим новую жизнь после того
злополучного  дня.  Все, что было неправильно,  ложно  –  из  вашей
памяти  выпадет.  Останется только нормальная  память  о  нормально
прошедшей  жизни,  то  есть  вы все, что  с  вами  сегодня,  сейчас
происходит,  забудете. И еще: воздействие поля происходит  довольно
медленно. Я предполагаю, что его действие проявится дня через  три-
четыре,  максимум пять. Я прошу вас, дайте мне слово эти  несколько
дней  отсюда  не  уезжать, чтобы я мог всю ситуацию контролировать.
Мало ли что! Итак, если ваше решение не изменится, приходите завтра
в  двенадцать часов. Часа за три до встречи не ешьте. Все равно вам
после  захочется  есть,  даже  если вы плотно  позавтракаете.  Всех
животных  мучил всегда страшный голод, они просто как  бешеные,  на
пищу  набрасывались. Но всех, без исключения, четвероногих, которых
я  перед  экспирементом кормил, потом, после  эксперимента,  сильно
рвало. Так что не ешьте! А теперь до свидания. Я очень надеюсь,  до
завтра.
   
   
   7
   Ему  и  вправду  теперь ужасно хотелось есть, но  он  еще  долго
шатался  вокруг дома Рау, как будто само это место держало  его  на
привязи;  им овладело странное, необъяснимое опустошение, как  если
бы   он   уже  умер  и  смотрит  теперь  на  все  это  сверху,   из
потустороннего мира. Кроме того, ему стало казаться, что  внутри  у
него теперь бомба, и он с маниакальной настойчивостью прислушивался
к  тому, как она тикает там, у него внутри. Но через какое-то время
он  все же справился с этим и отправился к центру города, где  знал
уже  несколько  заведений, в которых можно было поесть,  не  рискуя
нажить себе язву желудка.
   В   крошечном   ресторанчике   с  полинялыми   стенами,   серыми
скатертями и убогой, уродливой мебелью народу было немного. Он  сел
за свободный столик, уткнулся в меню и задумался...
   –  Простите,  у  вас  свободно? – услышал он  вдруг  и  медленно
поднял голову. Высокая, изящная шатенка смотрела в глаза ему дерзко
и улыбалась.
   –  Свободно,  а  что, вы не видите? – буркнул  он  недовольно  и
снова  уткнулся в меню, всем своим видом давая понять, что говорить
больше не о чем и изящную даму он замечать не желает.
   Однако  шатенка  оказалась  довольно настырной  и,  кажется,  не
собиралась реагировать на его грубость и мерзкое настроение.
   –  Вы  приезжий, – сказала она утвердительно,– я вижу вас третий
день.  Почему вы все время мрачный? У вас неприятности? Может быть,
я  смогу  вам чем-то помочь? И она улыбнулась, теперь уже  мягко  и
ослепительно, пытаясь всем своим видом расположить его к разговору.
   Но  он все еще находился в подавленном состоянии, и навязчивость
дерзкой дамы его раздражала.
   –  Да,  я  приезжий,  но это не значит, что  вы  можете  ко  мне
приставать. Здесь что, у вас нравы наоборот, и женщины  пристают  к
незнакомым мужчинам?
   Как раз в это время, и очень кстати, появился унылый официант  и
слегка  разрядил обстановку, спросив, что они будут заказывать.  Он
решительным  голосом,  каким отдают приказы на  поле  боя,  заказал
«московский»  салат и отбивную с картошкой. Она рассмеялась  звонко
над  его  командирским тоном, сказала, что  ей  то  же  самое  плюс
ореховое пирожное, и с независимым видом уселась за стол.
   –  От пирожных толстеют, – заявил он вдруг наглым тоном, так что
даже официант усмехнулся в седые усы.
   Она  тут  же  почуяла в этой наглости неожиданную и необъяснимую
капитуляцию и решила слегка расширить завоеванную позицию.
   – Тогда два пирожных, – заявила шатенка решительно.
   – Я не буду! – сказал он поспешно, даже слишком поспешно.
   – А я вам и не предлагаю. Я съем сразу два.
   –  И  тогда  растолстеете  вдвое, – заявил  он,  нисколько  свою
беспричинную наглость не контролируя.
   И  внезапно, это было вне всякой логики, будто черт вдруг дернул
его  за  язык...  Но  она так чудесно, так искренне  улыбалась  все
время...
   –  Вы  хотели  помочь?   Тогда выпейте со  мною  вина.  Если  не
возражаете.
   Тон  его оставался все еще наглым, поведение несносным,  но  это
уже  была одна только видимость. И это было понятно без объяснений,
ведь не мог же он просто так сдаться на милость шатенки.
   –  Конечно, – сказала она, мгновенно притихнув, как будто  вдруг
поняла,  что  с  ним происходит, – конечно. Что вы  любите?  Белое?
Красное? – она заглянула в глаза ему, вопросительно и осторожно,  и
когда  его губы тронула, наконец, тень улыбки, улыбнулась в ответ,–
ну вот и отлично, тогда пусть будет красное. Только самое лучшее.
   Говорить  больше  было не о чем, и они замолчали,  откровенно  и
пристально  вглядываясь  друг в друга.  Молчание  это  не  было  ни
напряженным,   ни  тягостным,  оно  было  спокойным,  внимательным,
наполненным внутренней связью, внезапной и непонятной.
   Наконец,    унылый   официант,   странным   образом    несколько
оживившись, принес два высоких хрустальных бокала и бутылку «мерло»
в белоснежной крахмальной салфетке, учтиво разлил вино по бокалам и
молча  исчез,  слегка поклонившись. Эта светская церемонность  была
так неожиданна среди общей запущенности, что они даже переглянулись
со  значением  и  старались вести себя чинно, не  улыбаться,  хотя,
впрочем,  улыбка  все равно чуть-чуть освещала их губы.  Затем  они
чокнулись  и,  не произнося ни единого слова, медленно  выпили,  до
самого дна.
   За  время,  что  они вместе ели, потом долго сидели  за  кофе  и
затем  гуляли  по темному городу, они больше так и не проронили  ни
слова,  ни  полслова,  они даже больше почти не  смотрели  друг  на
друга. Была уже поздняя ночь, когда они пришли к школе, где посреди
двора  росла  огромная липа со стоящей под нею деревянной  скамьей.
Здесь они посидели немного, тоже молча, но теперь уже настороженно,
будто  каждый  из них вдруг почуял опасность, исходящую  неизвестно
откуда. Неожиданно она поднялась, подошла к старой липе, обняла  ее
и  застыла.  Он тоже поднялся, подошел и стал с нею рядом,  положив
ладони на шершавую кору ствола возле ее лица.
   Что  было  дальше, вспомнить ни ей, ни ему потом  не  удавалось.
Сознание к ним вернулось, когда они уже крепко-крепко обнимали друг
друга  и  целовались! Как ненормальные! Как буйно  помешанные!  Как
будто  от этого зависела вся их дальнейшая жизнь! Сначала он просто
целовал ее в губы, потом в губы, в нос и в глаза, Потом губы, руки,
глаза,  щеки и нос, потом отдельно в правый глаз, в правую  сторону
носа  и  правую  руку,  потом  все то же  самое  слева,  потом  все
сначала...  И она отвечала на его поцелуи так же бурно и  страстно.
Это  был неудержимый поцелуйный торнадо, который крутил их,  свивая
их  души,  так долго жившие розно, в одну неразрывную, неразрушимую
нить.  И  все  это  молча,  как будто они  были  глухонемые...  Они
избегали  слов как банальности – беспомощной и нелепой, бесполезной
в своей нелепой беспомощности.
   Потом   с   ней  что-то  случилось.  Одним  сильным  и  властным
движением она разорвала крутивший их ураган, повернулась и, даже не
попрощавшись,  ушла,  оставив  его возле  липы;  впрочем,  он  тоже
догнать ее не пытался, и принял уход ее просто как данность, даже и
не  стараясь осмыслить. Притом, снова всплыло ощущение, что  в  нем
тикает бомба. Чувство было довольно противным, но с ним на какое-то
время надо было смириться, совсем ненадолго. Ну что ж, он потерпит!
Хотя, надо признаться, таскать в себе это отвратительно, мерзко...
   В  таких, совсем немудреных, уловках был все-таки смысл,  потому
что  шатенка понемногу стала от него отдаляться. Пока не исчезла  в
каких-то   закоулках  непознанного  и  несбывшегося,  на  задворках
наивных  надежд, как внезапное дорожное приключение, ни к  чему  не
обязывающее и продолжения не имеющее, и этим-то и замечательное!  И
он  отправился спать, уверенный полностью, что завтра, обязательно,
рано утром уедет...
   
   
   8
   Назавтра,  примерно в то же самое время, что и  вчера,  он  уже,
вопреки  своим планам, снова сидел в ресторанчике, поминутно  глядя
на  дверь,  и  все больше и больше выходил из себя,  не  зная,  что
будет, если вдруг она не придет… не придет... не придет!..
   Он  все-таки  пропустил, не увидел, как она появилась,  и  когда
над  его головой раздалось насмешливое: «Разрешите присесть?» – был
к  этому  не готов совершенно. Он вскочил, как ужаленный, при  этом
стол сдвинулся с места... стул за ним с грохотом опрокинулся...  На
них  стали  оглядываться... Он сделался вмиг невообразимо пунцовым,
оглох, онемел, беспомощно разводил руками, крутил головой…
   Она  засмеялась, но не обидно, не больно, взяла его за  руку  и,
пристально  глядя  в  глаза,  сказала: «Заждался?  Прости,  я  была
занята».  И  он  успокоился  тут же,  и  внешне  и  внутренне.  Его
отпустила  бесконечная взвинченность всех последних безумных  дней,
часов  и  минут,  когда он только и делал, что  ждал...  ждал...  и
ждал...
   Он  нагнулся  за стулом, а когда повернулся, уныло-торжественный
официант  был  уже тут как тут – с бутылкой «мерло»  в  белоснежной
крахмальной салфетке – и уже был готов разлить его по бокалам...
   Какое-то  время  они  сидели  безмолвно,  снова,  как  и  вчера,
пристально и откровенно разглядывая друг друга. Теперь он  старался
запомнить, как она выглядит, увидел, как в зеленых глазах все время
искрится  усмешка, совсем не обидная, отнесенная не к  нему,  а  ко
всем  и  всему; он увидел в ушах у нее гранатовые старинные серьги,
которые так чудесно подчеркивали нежный овал лица. А еще ему  очень
понравились   ее  маленькие  изящные  руки,  и  смуглая   кожа,   и
грациозность, с которой она поправляла свою короткую  стрижку...  А
потом  он  всю  ее вдруг забыл. И стал разглядывать снова  и  опять
удивился,  что  не может запомнить, ничего не может запомнить...  И
еще он увидел, что сегодня она не такая, как вчера, он почувствовал
вдруг ее скованность и напряженность, каких вчера не было. И не мог
qeae  дать  ответ,  относится ли это к нему или  к  той  ее  жизни,
которая с ним не связана...
   –  Извини, я сегодня совсем ненадолго. Зато завтра суббота, и  я
целый день свободна. А ты что собираешься делать?
   Он  не  понял того, что она говорила. Он просто не  мог  от  нее
оторваться  и вместо ответа качал головой, как китайский болванчик,
пока она наконец не потрясла его за  руку:
   –  Ты слышал, что я говорю? – и она рассмеялась, но смех ее тоже
был не такой, а что было не так, он не мог объяснить.
   – Прости, я не слышал.
   –  Я  сказала,  что  завтра свободна и, если  хочешь,  мы  можем
поехать  за  город. Здесь есть место, где Жельга, река,  что  течет
через  город,  на  два рукава разливается. Мы  называем  это  место
«штанами»; звучит не ахти, но зато там очень красиво, бор за рекой,
луг заливной огромный... Поедем?
   –  Поедем. Все равно у меня на завтра планов нет никаких,  –  он
совсем позабыл, что сегодня хотел уехать. –  Поедем, конечно.
   –  Тогда  завтра  в  шесть. В полседьмого автобус.  А  теперь  я
пойду. Мне действительно очень надо. До завтра.
   Исчезла.  Он  долго,  до  самого позднего  вечера,  слонялся  по
городу  и  внимательно  слушал, как тикает  бомба  внутри,  пытался
понять,  происходит  ли что-нибудь въяве. Ему даже  пришло  было  в
голову, что это уже началось, потому что он с ней познакомился,  но
он тут же решил, что такое предположение совсем ахинея. Хотя почему
ахинея,  он так и не понял. А к концу своих размышлений был  твердо
уверен, что обязательно завтра уедет домой, так как было нечестно и
подло, зная о бомбе, длить отношения дальше. Он завтра уедет!
   
   
   9
   Маленький  грязный автобус добрых сорок минут тащился по  вдрызг
разбитой  грунтовке,  громыхая  сердито  всеми  своими  членами   и
сочленениями.  Кроме  них  в  автобусе  ехали  две  пожилые   пары,
бородатый  молодой  человек, старик с огромным чувалом...  и  пыль,
масса  ужасной  пыли. Пыль текла рекой по полу, от  безостановочной
тряски висела плотным облаком в воздухе, толстый слой пыли покрывал
все  ручки,  все ребра и канты, все сиденья... Пыль  приходилось  с
сидений сгребать прямо на пол, иначе нельзя было сесть...
   Минут  через  десять после начала пути она стала чихать,  и  чем
дальше, тем сильней и сильней...
   –  У  меня. Апчхи! На пыль. Апчхи! Апчхи! Аллергия. Апчхи! Ужас!
Апчхи!
   Из  глаз  у нее текли крупные, неостановимые слезы, глаза  стали
красными,   нос   с  немыслимой  скоростью  стал  распухать...   Он
попробовал  было  ее подбодрить, утешить... Но  она,  вместо  того,
чтобы  хныкать  и  прятаться,  вдруг стала  смеяться.  И  тогда  он
осторожно,    с   опаской   (помнил   еще   вчерашнюю    непонятную
отстраненность)  обнял ее за плечи и стал тоже смеяться.  Смеясь  и
чихая,   мимо  чахлых  полей,  деревенек,  почти  что  заброшенных,
неимоверных оврагов... доехали до большого моста через реку.  Внизу
видны  были  домики  на  берегу, и лодка у каждого  домика,  и  луг
заливной, и огромный бор за рекой... Они были на месте! Он  закинул
себе  на  плечо  за  две  лямки ее, хотя и тощенький,  но  довольно
тяжелый,  совсем  старенький,  выцветший  до  желтизны  рюкзачишко,
крепко взял за руку (она даже немного поморщилась, картинно,  будто
от боли), и они стали спускаться с пригорка к реке.
   
   
   10
   Они  оба теперь были возбуждены, напряжены до предела. Все время
вглядывались  друг в друга, и все их теперь друг в  друге  отчаянно
раздражало.  Они долго и убежденно препирались при  выборе  домика,
нужного  так  ненадолго. Чуть всерьез не поссорились,  когда  стали
расплачиваться.  А  когда он сказал, что хочет попозже  искупаться,
она  сначала ответила, что еще не время и холодно, потом, что  вода
очень  грязная.  Когда же он стал настаивать, насупилась  и  вообще
перестала с ним разговаривать.
   Господи,  у  него оставалось так мало времени!  На  что  он  его
переводит!  Он взял ее крепко за плечи, заглянул в глаза,  где  уже
стояли светлые слезы, и сказал, что все будет, как она хочет. Он не
будет  купаться. Она может выбрать домик, какой ей понравится...  И
вообще,  пусть  все будет так, как ей хочется. Он больше  не  будет
спорить.
   И  тогда она вдруг и вправду расплакалась, прислонилась к  нему,
обхватила так крепко, как липу, и плакала горько-прегорько... Потом
вмиг  успокоилась, легко и нежно поцеловала его в глаза и  сказала,
что все, капризничать больше не будет.
   –  Пойдем у реки погуляем. А потом я тебя покормлю. Или ты очень
голодный? Тогда я сделаю завтрак. Я все привезла.
   –  Покорми  меня. Знаешь, я и вправду голодный.  Я  вчера  забыл
купить себе ужин, а сегодня не завтракал. А что ты привезла?
   
   
   11
   Они  провели бесконечный, удивительный день. Катались на  лодке,
гуляли по огромному, только зацветшему лугу, пекли картошку в  бору
и  танцевали возле огня бешеный папуасский танец... Потом они  были
близки   –  исступленно,  безумно,  до  беспамятства,  безраздельно
отдаваясь  друг  другу...  И  весь день  целовались,  целовались  и
целовались, как полоумные, как одержимые бесом... Но все это  время
в каждом из них жило одновременно страшное напряжение, готовое вот-
вот  разрядиться  внезапной  бессмысленной  яростью,  мгновенной  и
окончательной  ссорой... Они с проницательностью ясновидцев  видели
это  друг в друге и поэтому большей частью молчали, боясь ненароком
нечаянным,  неосторожным  словом  нарушить  зыбкое  равновесие,   в
котором все находилось.
   Ближе  к вечеру, когда небо на западе стало ярко-пурпурным,  она
вдруг поспешно засобиралась в дорогу:
   –  Поедем, мне надо домой. Я знаю, что поздно, и автобус уже  не
ходит,  но  в  трех километрах за лесом останавливается электричка.
Поедем.
   Он  почти  что не возражал, все по той же причине, и  тоже  стал
собираться,  торопливо  и отрешенно, вдруг с непередаваемым  ужасом
снова вспомнив про это и уходящее время...
   Она,  видимо, что-то заметила, потому что подошла к нему близко,
обняла,  и они какое-то время стояли, крепко обнявшись, затихнув  в
печали.
   Потом  они  долго, держась крепко за руки, шли за закатом  через
темный,  огромный  и таинственный бор, ехали, не  разнимая  рук,  в
пустой электричке, целовались на привокзальной площади, прощаясь до
завтра...  А  в  последний  момент  она  вдруг  сказала:  «Я   хочу
посмотреть  твой номер». И он так откровенно обрадовался,  что  она
засмеялась.
   В  номере она сразу села на кровать, посидела немного,  а  потом
попросила  напиться, и когда он пошел за водой,  легла,  уткнувшись
лицом  в  подушку,  и  как  будто мгновенно  уснула,  а  напившись,
немедленно  поднялась:  «Проводи  меня,  если  хочешь,  до  стоянки
такси».  И  они,  к  его неописуемой радости,  провели  вместе  еще
несколько драгоценных минут.
   На   стоянке,  уже  прямо  возле  открытой  дверцы  такси,   она
притянула к себе его голову для поцелуя и, то ли ему показалось, то
ли и в самом деле, прошептала чуть слышно, одними губами: «Рау».
   Дверца   захлопнулась,  и  такси,  набирая  скорость,  умчалось,
прощально посверкивая габаритными фонарями.
   
   
   12
   Комната  без  нее  была еще более убогой и отвратительной...  Он
упал  ничком на кровать, чтоб не видеть всей этой мерзости, и вдруг
ощутил под щекой что-то твердое. Он сел, медленно и осторожно сунул
руку  под  подушку  и вытащил... яблоко, огромное  красное  яблоко,
красное-красное,   как  закатное солнце над бором,  как  гранаты  в
старинных  серьгах,  как  вино в высоком  хрустальном  бокале...  И
сердце  его взорвалось отчаянным, беспричинным, немыслимым  детским
счастьем!..
   
   
   13
   –  Серега,  очнись, ты что, совсем заучился? «Здравствуй»,  тебе
говорю, а ты отвечаешь: «Конечно». – Темно-русый гигант держал  его
крепко  за плечи и насмешливо ждал, пока он всплывет на поверхность
из  глубин  размышлений. – Я давно о тебе вспоминаю, но все  как-то
мельком,  а тут ты и сам мне попался. Это здорово! Ну, как  у  тебя
дела?
   –  Спасибо, нормально. Если не попаду под трамвай, и  кирпич  на
башку не слетит, то в следующий четверг защищаюсь.
   – Слушай, ну ты молодец! А что дальше?
   –  И  дальше известно: сначала останусь на кафедре, а там  будет
видно.
   –  Слушай,  друг, я тут в хитрую экспедицию людей подбираю.  Мне
врач будет нужен. Ты ведь спортом вроде бы занимался?
   – Да, биатлоном, а что?.
   –  О!  Так  ты  еще  и  стреляешь! Это здорово.  Это  не  просто
здорово, это классно! Знаешь, давай потолкуем. Завтра вечером, если
не  против.  Извини, понимаешь, мне нужно срочно. Я хочу предложить
тебе  дело.  Что ты будешь на кафедре своей киснуть! Слушай,  давай
увидимся  завтра  в  «Трех толстяках»: посидим, повечеряем,  все  и
обсудим. Как смотришь?
   – Ладно, давай поболтаем. А надолго в дорогу?
   –  О!  Это  уже  разговор. Да годик сначала, а там видно  будет.
Тебя в восемнадцать устроит?
   – Устроит.
   – Тогда я побежал. Счастливо. До завтра. Не попади под машину!
   
   
   14
   «Три  толстяка»  –  был маленький ресторанчик совсем  близко  от
центра. Кормили здесь вкусно, обслуживали ненавязчиво, и цены  были
нормальные, потому мест свободных, как правило, не было,  и  столик
нужно было заказывать.
   Он совершенно случайно освободился на кафедре раньше обычного  и
пришел  чуть  не за полчаса до срока. На всякий случай спросил,  не
заказан  ли  столик  для Свирского, так звали  гиганта,  оказалось,
заказан,  и  его  тут же посадили на уютное место  возле  окна.  Он
сказал,  что  заказывать будет вместе с приятелем, а пока  попросил
принести  бутылку «боржоми». Официант отошел, и он стал  от  нечего
делать смотреть в окно и задумался, наверное, всего на мгновение...
   –  Простите,  у  вас  свободно? – услышал он  вдруг  и  медленно
поднял голову.
   Высокая,   изящная  шатенка  смотрела  в  глаза  ему  дерзко   и
улыбалась.
   
   
   ЧАРНУ

   1
   Они  пришли сюда в давние-давние времена. Но до сих пор  люди  в
долине  иногда зовут их «вирлину», что значит «пришлые». Сами  себя
они  называют  «чарну», что значит «изгнанники». Чарну  поклоняются
каким-то  невиданным птицам, которые будто бы поют  в  новолуние  в
лунных  горах,  и  к  скалам, где высечено в  базальте  изображение
священных птиц, никого из чужих не пускают, сторожат неусыпно  –  и
ночью, и днем.
     Осенью,  когда  погреба  наполняются  доверху  плодами  нового
урожая,  внезапно,  в каких-то несколько дней, у  чарну  за  спиной
вырастают  крылья, чудесные крылья – всех цветов  радуги,  размером
чуть  меньше гусиных. Тогда надевают чарну одежды из грубой кожи  с
прорезями  для  крыльев, оставляют свои жилища, где  им,  крылатым,
становится  тесно,  и  собираются все на окраине  в  двух  огромных
домах,  ничем  не заставленных, – только стены, да  крыша,  да  пол
земляной,   устланный  толстым  слоем  свежей  соломы  и  душистыми
травами.
   В  это время водят чарну  медленные, бесконечные хороводы и поют
тягучие песни на языке полузабытом и странном, и почти не едят и не
пьют. А те, кому время приспело, выбирают себе в эту пору женихов и
невест  – по цвету их крыл: желтые – к желтым, красные – к красным,
синие – к синим...
   Но   чуть  только  начнутся  первые  утренники,  крылья   тотчас
отпадают. Их собирают и сносят в огромную кучу в центре селения,  и
крылья  долго лежат под бледным осенним солнцем, как опавшие листья
невиданных   чудесных   деревьев,   и   ветер   играет   блестящими
разноцветными   перьями.   Потом,   в   первую   ночь   полнолуния,
торжественная процессия переносит их к скалам, и там,  на  огромном
костре,  опавшие крылья сжигают в чашеобразном каменном жертвеннике
перед  изображениями  тотемов – ни перышка не  должно  остаться!  И
стоят  чарну молча вокруг огня, взявшись за руки крепко, и смотрят,
как бушует высокое пламя и сгорают дотла их необыкновенные крылья.
   После  этого  шумно  празднуют  свадьбы,  дерутся  до  крови  на
длинных  гладких  жердях, прыгают через огонь  и  ждут  наступления
лета,  когда новые чарну придут в этот сумрачный, жесткий, чужой  и
неправильный мир.
   
   Летом,  в  самое знойное время, когда солнце стоит бесконечно  в
зените,  рождаются новые чарну, пригожие, как  и  все  дети.  А  на
седьмой от рождения день вырастает у новорожденных в первый раз  их
странное  оперение  – крошечное, покрытое белым блестящим  пухом  –
беспомощное  и смешное. Наверное, крылышки причиняют боль  малышам,
потому что они в эти дни больше плачут, спят очень плохо и,  как  и
взрослые,  почти  не едят и не пьют. Но длится это  недолго.  Через
несколько  дней  крылышки  отпадают и теперь  уже  не  появятся  до
тринадцати  лет,  когда осенью вырастут снова, уже разноцветные,  и
будут  с  этого  времени  вырастать каждый  год,  как  у  всех,  до
последнего часа.
   Бывает,  однако немыслимо редко, рождается по непонятной причине
младенец  обычный, без крыльев. Тогда самый старый старик запрягает
белого  мула,  лунною ночью спускается вниз, в  долину,  и  там  на
рассвете оставляет младенца на рыночной площади. И сохрани и  спаси
матери бедной хоть слезу одну обронить, сохрани и спаси!
   
   
   2
   Отвратителен  в  своем  безразличии  лик  провидения.  Непонятно
творимое  им под луной и под солнцем! Насылает оно мор и  голод  на
невинных и сирых; душит походя непорочных младенцев еще в колыбели;
напускает  внезапную порчу на верных и праведных... Убеждают  тогда
нас, что это все верно и должно; распинаются витиевато, говорят, за
грехи наши... Что ж карают безгрешных, а заклятые грешники насмешки
над  небесным взысканием строят? Ад? Геенна? Да есть ли на самом-то
деле?(!) Не страшней ли геенны лютая кара земная? (!)
   
   Злая судьба у бескрылых младенцев. Горькая доля.  Разлученные  с
домом  жестоким древним законом, никогда не увидят  они  матерей  и
отцов,  их  родивших. Но, скорее всего, подберут  их  добрые  люди,
вырастят в ласке, любви, тепле и покое. Станут они дальше  жить  и,
может быть, счастливы будут.
   
   Злая   судьба   у  бескрылых  младенцев,  но  бывает   и   злее,
беспощаднее...  Такое  случается реже, чем  снежная  буря  в  июле.
Рождается  вдруг  младенец, всегда только  девочка,  с  крылышками,
покрытыми  угольно-черным пухом. Это значит,  что  взрослые  крылья
будут  угольно-черного  цвета. Чарну считают чернокрылых  младенцев
предвестием  страшной беды. Вой стоит тогда  жуткий  в  домах.  Все
бросают  дела свои и три дня и три ночи проводят у скал, на коленях
вымаливая пощаду у высеченных в базальте священных пернатых. Только
мать  и отец чернокрылой остаются в селении. Теперь до конца  своих
дней  будут  они отщепенцами, и детей у них больше не будет:  закон
запрещает.
   Сколько  помнят старейшие, никаких ужасных событий: ни мора,  ни
голода,  ни  другой  какой-либо напасти – после  этого  никогда  не
случалось.  Но жестокое суеверие предков требует, чтобы чернокрылую
дочь  отобрали  у  матери, прочь убрали из мира  живущих  свободно,
чтобы жила она парией до конца своей жизни, в окружении только себе
подобных.   И  никто из живущих чарну общаться с нею не  смеет  под
страхом лютой неминуемой смерти.
   
   
   3
   Если  споро идти из долины по главной дороге, ведущей  к  горам,
до самой развилки, а потом от развилки по правой тропе все в горы и
в  горы,  то  уже  через пару часов можно выйти к  опушке  «мертвой
рощи». Почти все деревья от странной болезни в роще этой повысохли,
кусты  поредели,  трава  растет  низкая,  жидкая;  птицы  здесь  не
гнездятся, зверье не водится, и люди появляются разве что в  кои-то
веки. Проклятое место, где даже пахнет бедой.
   Тут,  возле самой рощи, стоят три ветхих, убогих жилища.  В  них
обретаются  те, с кого слепой рок взыскал за чужие  грехи,  дав  им
черные крылья, – чарна чарну – изгои изгоев – изгнанники изгнанных.
Как выживают они, что едят и что пьют – до того никому из чарну нет
дела, если б все и повымерли – так даже и рады бы были.
   
   Вот  уже  двадцать три года как ни одна чернокрылая на  свет  не
рождалась, и жили теперь в лачугах всего три изгнанницы: Окипета  –
старуха,   совсем уже древняя, полуслепая, скрюченная  напастями  и
годами; Келайно – рябая косоглазая баба, чей возраст определить  не
взялся  б  никто на свете; и Аэлла – красавица, высокая,  стройная,
медноволосая,  с  угрюмым  и тяжким взглядом  светло-зеленых  глаз.
Чернокрылые  чарну  жили,  во всем помогая  друг  другу,  но  вечно
враждуя  при  этом, норовя  при первом же случае  затеять  жестокую
свару.  Развлечение  это  было такое,  порожденное  одиночеством  и
несчастьем.
   Жили  изгнанницы  бедно,  почти  нищенствовали.  Был  у  них  за
домами,  ближе к роще, огородишко жалкий, но почти ничего не  росло
на  проклятой земле. Немного еды удавалось, после долгих  хождений,
добыть  в мертвом лесу. Еще имелось несколько коз. Из козьей шерсти
сучили  женщины  нити и вязали из них прекрасные  кружева,  изящные
платья, платки и всякие теплые вещи, а потом продавали в долине, на
рынке, где только и можно было париям появляться. Но и в долине  их
сторонились: боялись и презирали. Отчего? Да кто же поймет!  Просто
так  было спокойней: мало ли что. Недаром же чарну боятся  их,  как
прокаженных. А без огня не бывает дыма, всем ведомо.
   Впрочем,   терпели,   потому  как  вещи  и   кружева   приносили
необыкновенные – глаз не оторвать, но при этом трусливый  и  подлый
народец всегда норовил забрать у несчастных работу их за бесценок и
спровадить вон поскорее, а то и наддать, чтоб место свое разумели.
   
   
   4
   Мролик   множество  лет  в  местах  этих  не  был.  Девятилетним
мальчишкой из дома сбежал, шатался, не зная пристанища, по горам  и
морям,  городам  и  весям,  пока не осточертела  странная  жизнь  –
невообразимо!  Вернулся.  Мать в живых не застал;  отец  погрузнел,
обрюзг,   на  ходу  задыхался  и  Мролика  встретил  не  слишком-то
радостно, поначалу с тупым упрямством и признавать не желал. Насилу
поверив, что это сын и взаправду, спросил равнодушно:
   – Надолго?
   –  Не  знаю, – ответил блудный Мролик, усмехнувшись беспечно,  –
поживу пока, отдохну малость, там видно будет.
   –  Ну,  отдыхай.  Только рот лишний в доме  протяжно-то  мне  не
нужен. Наотдыхаешься, принимайся за дело, а то – иди себе дальше.
   –  Ты  не особенно о моем рте печалься. Еще и тебя прокормлю,  –
Мролик презрительно усмехнулся и сплюнул сквозь зубы.
   На том общение первоначальное с отцом родным и завершилось.
   
   
   5
   С  раннего  утра бродил Мролик по субботнему торжищу  в  смутной
надежде встретить кого из прежних знакомых, но так и не встретил, а
может, не узнал просто. Устав от бесцельных шатаний, зашел ближе  к
полудню  в  харчевню,  купил кружку мадеры и большой  кусок  темно-
коричневого,  пряно пахнущего медовика, уселся прямо  на  улице  за
большой  деревянный  стол  и неспешно стал лакомиться,  наслаждаясь
прекрасной погодой и разглядывая народ.
   Прямо  напротив,  примостив на самом краю прилавка  два  пуховых
платка  – летом, вот дура! – стояла красивая девка в узком,  прямом
совершенно, уродливом платье из конопляного полотна, будто  сколько
материи  было, так и пошили, но даже это уродство не скрывало,  что
фигура у нее – потрясающая. Вот только насупленная какая-то,  будто
не на рынок пришла, а на кладбище.
   За  этими  наблюдениями начало разговора он  пропустил,  ухватил
только  самый  кончик,  когда торговка  луком,  дородная  молодуха,
стоявшая рядом с угрюмой красоткой, уже на девку орала, да так, что
глухой услыхал бы:
   –  Шесть, чего захотела, шесть – дооорого, дура. За три  заберу.
И  катись, штоб здесь не видали. – Торговка аккуратно, по-хозяйски,
стала складывать платок, но не успела закончить, потому что...
   Он сам даже не понял, отчего так мгновенно и резко взорвался:
   –  Эй, хозяйка, почем лук торгуешь? – Как был, с кружкой в руке,
Мролик  стремительно двинулся к луковой куче.
   – По два отдаю,  – оторвалась та от платка.
   –  Нее,  по два не пойдет. За один забираю. – И Мролик, поставив
кружку, деловито стал горстями накладывать лук на весы.
   –   Что   значит,  ты  забираешь?!  Что  значит...  –   Торговка
отшвырнула  платок, оббежала прилавок и стала всей  грудью  (благо,
было  чем) надвигаться на Мролика. Это выглядело довольно  забавно,
потому что Мролик был на голову выше и задохликом тоже не выглядел.
   –  Так ты ж только сама так платок купила. Ну я и подумал, что у
вас  тут порядки такие. Чего рот разинула? – Мролик отпил из кружки
и,  как  ни  в чем не бывало, с улыбочкой потянулся через  весы  за
гирькой.
   Тут  торговка  заголосила так, что окрестная публика  дела  свои
побросала и стала поближе к дармовому балагану подтягиваться.
   –  Ты  што,  малый,  совсем ошалел, какие-такие  порядки,  то  ж
чарнушка, тебе повылазило, што ли?
   –  Так  то мне без разницы, чарнушка она, белушка, ты назначаешь
цену  вместо  хозяйки,  ну и я за тебя ее определяю.  Нешто  не  по
справедливости?
   Ответить   Мролику  озлобленная  торговка  не  успела.   Пожилая
цыганка (табор уже несколько дней как стоял в предгорье) в нарядном
темно-сиреневом   платье,   звеня  богатым   монистом,   решительно
протиснулась  с  двумя  рослыми цыганчатами сквозь  толпу,  подняла
злополучный   платок   на  вытянутых  руках  и   стала   придирчиво
осматривать вязку:
   – Ты что, красавица, за платок свой просишь? –
   –  Та ты еще, холера цыганская, откуда такая взялась! – Торговка
развернулась к цыганке и уже не орала, а просто визжала от злобы.
   – Так оттуда же, откуда и ты, – усмехнулась цыганка дерзко.
   Вокруг  засмеялись. Лицо молодухи уже густо цвело  пурпурными  и
белыми   пятнами,  рот  перекривило,  правый  глаз  дергался;   она
попыталась  схватить цыганку за руки, но та решительно  повернулась
спиной, а один из подростков ловко вклинился между ними.
   –  Так  за  сколько?  – Цыганка могла больше не  отвлекаться  на
визжащую стерву, потому что второй подросток мгновенно встал  рядом
с первым, загородив ее полностью.
   –  Шесть  у этой просила, – зло и тихо, так, что только цыганка,
наверное, и услыхала, ответила девушка; ее била крупная дрожь, лицо
сделалось  пепельно-серым, слезы на глазах навернулись, и  горел  в
глазах  неистовый, беспощадный огонь: казалось,  еще  немного  –  и
кинется на толпу, и будет зубами рвать ее, как зверь дикий.
   –  Я  за  шесть заберу. Отличная вещь, шатрами клянусь,  и  цены
своей  стоит.  Эй, красавица, ты что так распереживалась,  лица  на
тебе  нет,  и  глаза мокрые... Успокойся, плакать не  надо!  Возьми
двенадцать  за  оба. – Цыганка передала платки цыганчонку  и  стала
отсчитывать  деньги.  –  Ах, какие глаза у тебя  изумрудные!  Такие
глаза  с ума сводить должны, а не слезы лить. Ты, чаяло, приходи  к
нам  как-нибудь вечером. Песни послушаешь, потанцуешь. Повеселишься
–  все  печали  и  беды с души своей сбросишь. И  защитника  своего
приводи, если желание твое будет. А одна придешь, тебя домой  внуки
мои проводят. Приходи, смарагдовая. Ружа меня зовут.
   
   
   6
   –  Ты,  зараза,  кого  за  собой притащила!  Кого  притащила!  –
Истошно  вопя,  низенькая, костлявая фурия с огромным желто-лиловым
синяком  под правым глазом выскочила из дома и понеслась  навстречу
Аэлле.
   –  Ты что, ты что, кого я могла... –  Аэлла испуганно обернулась
–  за  ее спиной, метрах в ста, прислонившись к сухому вязу,  стоял
Мролик,  улыбался хитро и ивовый прутик крутил. Он всю  дорогу  шел
потихоньку  следом:  ему очень хотелось снова  увидеть  девушку,  а
подойти познакомиться он не решился, потому что даже после ласковых
слов  цыганки  она  так  и ушла, вздрагивая от  плача,  а  торговка
безостановочно  орала  ей  в  спину  проклятия  и   угрозы.   Какое
знакомство!
   Теперь,  когда  Мролик  увидел,  как  ее  разъяренно  трясут  за
грудки,  реальность в нем вдруг начала расплываться, превращаясь  в
густой, непроглядный туман, почудилось, что он в полдень так за нее
и  не  заступился,  мало того, что они так еще и  не   выбрались  с
треклятого рынка... От этой дурацкой мысли он неожиданно испугался,
не за себя испугался, а когда Мролик пугался, все равно, отчего, то
немедленно и решительно принимался действовать.
   В  два прыжка подскочил он к костлявой мегере, схватил крепко за
плечи, встряхнул так, что у вздорной пигалицы клацнули зубы, и,  не
отрывая от ее бешеного лица глаз, заорал:
   –   Никто  не  привел!  Усвоила?! Сам  пришел.  Ясно?!  Кончили!
Убирайся к чертовой матери!
   На  ор из среднего дома показалась старуха. Крыльца в старухином
доме  не  было, была пологая насыпь из мелких камней, и старуха  на
такой  насыпи,  видимо, чувствовала себя неуверенно, поэтому  стала
спускаться из дома спиной вперед, руками придерживаясь за  насыпь.
   Только  теперь, в свете уже начавшего свой вечерний путь солнца,
Мролик  заметил,  какое царит здесь убожество,  и  аж  присвистнул,
отшвырнул  онемевшую  от перепуга мегеру и  устремился  к  старухе,
помочь ей спуститься.
   
   
   7
   Они сидели после ужина на крылечке, курили.
   – Послушай, кто эти чарнушки?
   –  Так  кто  ж его знает. Вирлину они, а когда появились,  никто
уже  и  не  упомнит. Наособь живут, в горах; болтают, колдуны  они;
крылья по осени, вроде, у них вырастают; а так, с виду, все, как  у
прочих.  С  нами  почти что не знаются, но и зла от  них  никакого.
Живут себе – и живут.
   – А те, что у мертвой рощи?
   – Это когда ж ты про рощу дознаться успел? Неужто добрался?
   – Успел, значит, и добрался.
   –  Этих  баб свои же вон выгнали. Предание будто есть,  беда  от
них  может статься, а какая – не знает никто, но только от чарнышей
слух  идет, беда страшная; оттого и гоняют их отовсюду, что боятся.
Рябой  чарнушке на рынке давеча боки намяли, чтобы рот свой поганый
не  разевала,  да  по рынку не шастала. Гляди, станешь  в  «мертвую
рощу» таскаться, и тебе то же будет. Лучше не суйся!
   –  Ну, это я сам порешаю, куда мне соваться, да чего будет. А за
сказку  спасибо.  Скажи, а у нас в доме инструмент какой  столярный
отыщется?
   –  Так,  наверно.  Сходи в сарай, да бери, чего надобно.  Неужто
работать надумал?
   – Там поглядим. Я возьму на деньков несколько.
   
   
   8
   –  Эй,  нелюбезные  дамы!  Живы  еще?!  Выбирайтесь!  Встречайте
гостя!  Да поживее! – Мролик шел к лачугам и орал во все  горло.  В
поводу  он  вел тяжело груженого пегого мула, и у самого  на  спине
была  кой-какая поклажа. Заслышав громоподобный ор, Аэлла с Келайно
выскочили наружу, а старуха Окипета так и застыла в двери.
   Аэлла  налетела  на Мролика черным вихрем, схватилась  за  повод
мула,   вонзила   во  Мролика,  будто  нож,  испепеляющий   взгляд,
попыталась   что-то   сказать  –  не   успела,   жарко   вспыхнула,
превратившись  вдруг  в зеркало, отражающее  восходящее  солнце,  в
глазах  заблестели слезы...  опрометью кинулась прочь, в домишко  и
больше, аж  пока нежданный гость не убрался, не показывалась.
   А  Мролик  на  короткое  время застыл – ошеломленный,  смущенный
невероятно, но скоро природная легкость взяла в нем верх над  всеми
другими   чувствами,  и  он,  разгрузив  усталого  мула,   принялся
отгребать   камни   и  пристраивать  к  домику   Окипеты   крыльцо,
насвистывая при этом нехитрую песенку, чтобы хоть как-то  заглушить
нескончаемое шипение Келайно.
   
   С   этого   дня   Мролик   стал  приходить   постоянно,   но   с
обитательницами «мертвой рощи» никак не общался; приходил, доставал
инструмент  и принимался за дело. Старуха Окипета к кому-нибудь  на
это время перебиралась (он первым делом решил починить ее развалюху
–  самую  ветхую),  рябая Келайно ходила вокруг и шипела,  впрочем,
если   Мролик  в  подмоге  какой  нуждался  –  всегда  на  подхвате
оказывалась; а Аэлла, как и в тот, первый, раз, запиралась в  своей
лачуге  или  взбиралась, рискуя каждый раз жизнью,  на  скалу,  что
черным зубом торчала сразу за рощей – там была у нее площадка,  где
Аэлла  могла,  ни  малейшего страха не  ведая,  часами  сидеть  над
бездонной  пропастью  и смотреть на долину, где  жили  бескрылые  и
свободные  люди; потому Мролик с ней почти что и не  встречался,  а
насильно  увидеть  и в мыслях у него не было, ждал,  что  все  само
образуется как-то...
   
   
   9
   Мролик  как  раз  подошел  с пегим мулом  к  развилке,  когда  с
придорожного камня встал навстречу ему низкорослый сухой  старик  в
длинном  темно-синем  плаще из верблюжьей  шерсти.  Голову  и  лицо
старика  скрывал большой капюшон – только злые глаза  посверкивали,
да  борода  седая  клином наружу торчала,  а  правой  рукой  старик
опирался  на  длинный посох, закрученный на конце  в  виде  козьего
рога.
   –  Ты  в  рощу  идешь?  –  Голос  у старика  был  презрительный,
жесткий, будто Мролика за каким нечистым делом застал.
   –  Так  в  рощу, а ты кто будешь, чтоб вопросы мне  задавать?  –
Мролик  сорвал  травинку,  сунул в рот и хитрым  недобрым  взглядом
выжидающе уставился на старика.
   –  Я староста чарну. Не ходи туда больше. Наш закон запрещает  с
ними общаться. Ты понял!
   –  Это  ж  что за закон такой и кому чего запрещает? – В  глазах
Мролика  постоянно прыгали дерзкие бесенята, казалось, он всегда  и
над  всем  насмехается, а теперь, когда в голосе старика  появилась
угроза, бесенятки просто бешеный танец устроили. – Ты разъясни  по-
простому, а нет – убирайся с дороги, пока не...
   Договорить  не  успел.  Молниеносным  движением  старик  посохом
ткнул  его  в пах так, что Мролик со стоном повалился  на  землю  и
только попытался подняться, как старик приставил ему острие рога  к
горлу и с ненавистью процедил:
   – В другой раз убью, – и неспешно стал подниматься в горы.
   
   
   10
   Мролик  навез  из долины сухого вереска и стал примеряться,  как
будет  сподручней  одному крыть крышу Окипетиной  развалюхи,  когда
наверх  к  нему взобралась Келайно и молча – вот диво –  подсоблять
стала.   Только  недолго  молчала,  да  и  понятно  вскоре  Мролику
сделалось, что в этот раз затем только и взобралась, чтобы...
   –  Слышь, Работник (женщины имени странного парня не знали и  не
спрашивали,  но,  чтоб  хоть как-то к нему  обращаться,  Работником
прозывали – поначалу с насмешкой и удивлением, а там это и вовсе  в
имя  его  превратилось, а имена, как известно, смысл  свой  напрочь
теряют),  слышь, Работник, – Келайно смотрела хитро и голос  был  –
чистая патока, никакого тебе шипения, – новолуние скоро.
   –  Так  что, работа будет напрасной, или крыша худая  выйдет?  –
Мролик,     не    прерываясь,    состроил    гримасу    брезгливую,
преуморительную, Келайно аж  прыснула.
   –  Та  нет. Не к тому я. Ты ведь к нам не Окипетину крышу чинить
наладился? Тебе Аэллку охота видеть, а Аэллка и глаз не кажет,  все
бесится. Осень пришла. Ты до того, как первый ледок на лужах поутру
появится,  не  ходи  к нам, не надо. В новолуние  только  приди,  к
полуночи  ближе. Увидишь свою симпатию, какой и не ждешь. Новолуние
уже скоро! – Ухмыльнулась, замолкла и больше ни слова не проронила,
аж пока на закате Мролик в обратный путь не стал собираться.
   
   
   11
   – Кто из ваших к чарна чарну повадился, знаешь?
   –  Знаю,  как  же.  Здоровенный такой? Только он  не  из  наших.
Наезжий.  Мроликом звать. Толстого Кралиса сын. Валандался двадцать
лет где ни попадя, воротился вот, дурью мается от безделья.
   –   Никогда  и  никто  закон  наш  здесь  не  нарушал!  Дурь  бы
окоротить.
   –  Можно и окоротить. Только он последнее время карабин с  собой
всюду таскает.
   – Знаю. Если б не так, сюда б не пришел.
   –  Больше и не ходи. Только быстро управиться не удастся – силен
больно да ловок. Потерпите там малость.
   –  Мы-то  потерпим.  Поздно бы не  оказалось.  Да  и  вам  тоже.
Запомни, что я сказал!
   
   
   12
   В  это время водят Чарну  медленные, бесконечные хороводы и поют
тягучие песни на языке полузабытом и странном...
   И Мролик это увидел!
   
   Высокий   костер  горел  на  площадке   перед  домами;  порывами
налетал  с  гор сквозной, леденящий ветер, рвал, разметывал  пламя,
злобно выл в вышине, гнал вокруг огня косматые, кривляющиеся тени.
   А  вокруг  огнища, будто в трансе, будто гостья  из  стороннего,
невероятного мира, кружилась и голосом низким, гортанным, леденящим
сильнее  ветра,  пела бесконечную, безотрадную песню  Аэлла,  а  за
спиной  у  нее – точно волшебный цветок – все в огненных отблесках,
распустились  широкие  угольно-черные крылья.  Непривычные,  крылья
мешали ей, и потому все движения были скованными, угловатыми, но  в
этом   была  удивительная,  непривычная,  не  похожая  ни  на   что
потусторонняя красота.
   
   Аэлла   кружилась,  протягивала  к  огню  то  руки,  то  крылья,
становилась перед пламенем на колени и падала ниц, и лежала у  огня
неподвижно,  вся распластавшись; иногда расправляла вдруг  во  весь
мах  роскошное свое оперение, подпрыгивала высоко-высоко и повисала
над  огнем  неподвижно  – казалось, сейчас охватит  ее  беспощадное
пламя,  и  она в самый жар рухнет огненным ангелом (ужас  охватывал
тогда  Мролика,  он  чуть  не  выскакивал  из-за  вяза),  но  потом
осторожно, будто нехотя, опускалась танцовщица невредимой на  землю
с другой стороны костра и снова принималась кружиться, то приникая,
то отпрянывая от огня, и все пела и пела – не переставая, и лицо  у
нее во все время было неподвижным, каменным, невыносимо ужасным...
   
   
   13
   Необыкновенный, завораживающий танец околдовал Мролика,  но  вид
крылатой, ужасной лицом Аэллы взорвал душу, ночами терзали кошмары,
не  высыпался,  от  долгого  недосыпания сделался  раздражительным,
угрюмым...  Временами  чуть не лишался рассудка  от  желания  снова
увидеть, потом представлял ее с крыльями, с этим каменным, страшным
лицом... и тошно так становилось, муторно... А через какое-то время
уже  снова  бесился  и не находил себе места, и  никак  не  решался
прийти снова в «мертвую рощу», увидеть, близко...
   
   – Эй, нелюбезные дамы! Выбирайтесь! Встречайте гостя!
   С  этим  кличем всегда появлялся он на площадке, даже  если  три
женщины уже крутились перед домишками и хорошо его видели. Так было
и  в  этот  раз. Аэлла немедленно, как и всегда, убежала  за  рощу,
старуха  Окипета  стала приветно махать руками, а Келайно  застыла,
как в ступоре, рот у нее приоткрылся, глаза чуть не выкатывались из
орбит... Только когда Мролик уже подошел к домам совсем близко, она
вышла из оцепенения и бросилась на него, вопя и брызжа слюной:
   –  Ты  что,  сдурел,  совсем сдурел, ополоумел?!  Явился  зачем,
придурочный,  зачем  снова явился?! Неужто  не  навидался?!  Теперь
чего, чего надо?!
   –  Так  ты  охолонь  маленько.  Чего  разоралась?  –  Мролик  со
всегдашней  своей  дурацкой  улыбочкой потянулся,  лениво  потрепал
пегого мула по холке, положил Келайно на плечо тяжелую руку, согнул
чуть  не  до  земли, так что Келайно аж взвизгнула.  –  Вот  пол  у
старухи  докончу,  там видно будет, а так-то  работу  на  полдороге
бросать,  вроде, негоже,– и закончил с небрежной угрозой, оттолкнув
Келайно, как щепку, прочь с дороги, – иди, своим занимайся,  в  мое
не встревай, а то ноги повыдергаю. Осмыслила? Ну и ладушки.
   
   
   14
   – Ты долго не приходил.
   Мролик  и  не  услышал  за работой, как вошла  и  теперь  совсем
близко  стояла  Аэлла, вся алая, точно от жара – он уже  знал,  как
легко и мгновенно она краснеет.
   – Да недомогал я что-то.
   – А будешь к нам приходить?
   –  А  то как же. Мне еще надо вашей придурочной Келайно починить
развалюху, да и твою после. Не брошу. Мне до запретов дрянных  дела
нету,  разве сама скажешь, чтоб не приходил. И тогда тоже посмотрю,
взаправду ли так желаешь.
   –  Проводи  меня  в табор. Помнишь, цыганка нас приглашала.  Они
еще здесь? Я никогда и нигде не была, ни разу праздник не видела.
   –  Да здесь они. Говорят, до весны останутся. Куда им в горы  на
зиму  глядя карабкаться? Хочешь, я завтра одежду нормальную захвачу
–  не  идти  же  мне грязным, как раз до полдня пол докончу,  да  и
пойдем.  Еще до заката там будем. А сегодня я к той цыганке  схожу,
попрошу, чтобы нам с тобой в таборе развлечение справили.
   Они  отчего-то говорили совсем-совсем тихо, почти шепотом, будто
боялись,   что  услышит  кто,  будто  могли  кого-то   или   что-то
спугнуть...  и  стояли теперь совсем рядом, так близко,  что  Аэлла
игру  бесенят  в глазах его синих видела. Ей вдруг стало  спокойно,
весело,   всегдашняя  хмурость  сошла  с  лица,  и  так  захотелось
дотронуться  до  него,  что  она, неожиданно  для  себя,  осторожно
коснулась его руки...
   Он  в  то  же  мгновение  взял  ее сильно  за  плечи,  притянул,
осторожно  прикоснулся  к губам...  Это было  мгновенное,  огненное
прикосновение,  и  они  обожглись оба  и,  как  от  ожога,  тут  же
отпрянули. Аэлла стремглав унеслась на свою площадку за рощу  и  до
заката  там просидела, а Мролик попробовал дальше работать,  только
все у него не ладилось, и он вскоре ушел.
   
   
   15
   –  Келайно,  сходи  на базар, а, Келайно. Что  Работник  наш  не
приходит?  Обещал,  что  придет Окипетин  пол  доделывать,  сказал,
обязательно   –  и  не  приходит.  Сходи  на  базар,  Келайно,   ну
пожалуйста! Может случилось что.
   
   – Аэлла, Аэлла, иди к нам, слышишь, Аэлла.
   –  Да зайди, не упрямься. Иди, милая. Садись, садись лучше. Сюда
садись. Вот так. Говори, Келайно, ну говори не тяни!
   –  Да  что  не  тянуть-то. Понимаешь, сказать как, не  знаю.  Не
придет  сюда больше Работник. Мроликом его звали. Не придет больше.
Понимаешь,  не сможет прийти. Убили его... понимаешь? Он  от  цыган
возвращался ночью, рядом с табором и убили. Нож в спину кинули...
   Аэлла!  Ты  что,  Аэлла! Келайно! Да шевелись ты,  ведь  падает!
падает!
   
   До   самого  вечера  молча,  ни  единой  слезинки  не  проронив,
просидела  Аэлла  на пороге своего дома, обхватив  себя  руками  за
плечи  и раскачиваясь, точно маятник, из стороны в сторону, взад  и
вперед, и лицо у нее было белое, страшное, как у мертвой.
   А  когда опустилась ночь и на безоблачном, звездном небе набрала
полную  силу луна, обдираясь о камни и не чувствуя боли, взобралась
Алла  к  себе  на площадку, постояла немного неподвижно  над  самой
пропастью  и, руки раскинув, будто в воду, бросилась в  бездну.  Но
внезапно  у нее за спиной с грозным шелестом развернулись огромные,
угольно-черные крылья, и, набирая в полете скорость и мощь, глаз не
отрывая от долины, залитой дымчатым лунным светом, вихрем помчалась
через ущелье обезумевшая от горя, беспощадная гарпия.
   
   
   МАСТЕР

   1
   Не  знаю, с чего начать. О приюте рассказывать нечего.  Приют  –
он  и  есть  приют. Когда по возрасту выперли, пошел на  поденщину.
Куда  больше?  Жил, как черт в болоте: ни друзей, ни знакомых  –  и
просвет какой даже и не намечался.
   
   Сижу  как-то  вечером,  после каторги  десятичасовой  в  дрянной
забегаловке   рядом  с  домом, где мы на троих  конуру  под  крышей
снимали,  душу грею, пиво цежу. Тут подсаживается к столу  барин  в
пальто  на  меху  и  шапке бобровой – физиономия  круглая,  глазища
желтые, губа верхняя короткая, зубы, как надо, не прикрывает, и над
губой  усы  рыжей щеткой торчат; кличет барин челядинца, спрашивает
водки с закуской, филиновы буркалы  в  меня вперил – молчит; аж  до
тех  пор  молчал,  пока заказ на стол не поставили;  тогда  себе  в
рюмку,  а мне в кружку, почти пустую уже, водку из графина  разлил,
тарелку с закуской на мой край передвинул, приподнял стопку и, глаз
не  спуская, выдавил: «Вот адрес, придешь завтра в семь, про работу
с  тобой  потолкуем. А теперь за знакомство выпьем –  чтоб  удачным
вышло и долгим», – стукнул рюмкой об стол – только и видели.
   Я  всерьез  тогда  разговор этот странный не принял,  озадачился
только  сильно; весь вечер из угла в угол по каморке своей тынялся,
сообразить  силился,  что за ком с горы на  меня  свалился;  решил:
пойду, но ни в  какие дела лиходейские, что б ни сулили, влезать не
стану, а другая идея путная о чудном приглашении на ум не лезла; на
том  и заснул.
   Назавтра,  до  семи незадолго, поболтался я чуток в окрестностях
Мокрого переулка, куда адрес привел, окрестности порассматривал, по
окнам позаглядывал, так ничего нового не наглядел, не надумал  –  с
тем  дверь  нужную  и  толкнул. Вышел ко мне знакомец  вчерашний  –
короткий,  сбитый,  в  домашнем платье и носках-самовязах,  молчком
руку  до  хруста  сжал, завел в гостиную, за стол усадил,  крикнул:
«Марта,  принеси  чаю»,  – и снова глазища желтые  выпялил.  Так  и
сидели,  пока  девушка  в  темном платье – некрасивая,  плотная,  с
большими  руками,  которые,  если не заняты  были,  все  как-нибудь
спрятать пыталась, – не внесла на подносе чай и варенье. Чай втроем
уже  пили: Марта – глаза потупя, знакомец – на меня в упор глядючи,
  –  на  обоих  попеременно  зыркая, – и молчком  все,  со  стороны
поглядеть – странная мы были компания.
   Попили,  Марта сейчас встала, все со стола собрала  –  и  вышла.
Снова  остались вдвоем – друг дружку разглядывать, но на  этот  раз
недолго   гляделки  те  продолжались,  потому  хозяин  наконец-таки
заговорил:
   –  Я  про  тебя кое-кого порасспрашивал, ни с того,  ни  с  сего
приглашать  не  стал бы, знаю, с кем говорю. Ты  дочь  мою,  Марту,
видел.  Если жениться на ней согласен, дальше разговаривать станем,
нет  – твое право, иди с Богом. –  Замолчал, уставился, не мигая  –
это  у  него  вообще такая манера была – желваки на  щеках  играют,
короткая губа еще больше вздернулась-укоротилась.
   Только  напрасно он так  взбудоражился, думать тут  не  над  чем
было, сразу же и сказал, что согласен.
   –  Марта,  –  крикнул  он тогда снова. А  когда  Марта  вошла  –
пунцовая вся, руки под передником друг дружку безостановочно  трут,
глазами  в  пол  уставилась – того и гляди в  обмороке  окажется  –
продолжил:
   –  Ну,  вот тебе и жених, а мне помощник. Садись с нами,  дальше
вместе толковать станем.
   
   Толкование  вышло недолгим. У тестя моего будущего  все  заранее
по  полочкам  разложено было, он мне за полчаса  с  полочек  все  и
поснимал,  в  подробности не вдаваясь. Сказал, что на учение  время
потребуется  и  будет нелегким, потом он от дел  отойдет,  мне  все
передоверит.  Сказал, что детей, кроме Марты, у  него  нет  –  жена
давно  померла,  а  ремесло  по мужской  только  линии  передается;
сказал, чтоб не дергался, потому никакого подвоха нет ни в  чем,  и
Марта  хорошей женой мне будет, надежной, а ей давно уж замуж пора,
и  почему замуж ее не берут – тоже выложил. Сказал напоследок,  что
хочет  быть  за Марту спокоен, и, если что, посулил в  рог  бараний
согнуть.  На том обещании ласковом мы и расстались; только напрасно
он  пугать  меня  вздумал, я врагом себе  не  был,  потому  во  мне
опасения никакого от страшилки той не произошло.
     Через  неделю переселился я в Мокрый переулок, а  через  месяц
свадьбу сыграли – обвенчались в пустой церквушке неподалеку; после,
дома,  со свидетелями, вина под праздничную закуску выпили – вот  и
вся  свадьба. А Марта и вправду хорошей женой оказалась, даром что,
как и отец ее, молчуньей жила – трех слов кряду не произносила. Вот
только,  когда в первый раз в спальню зашли, сказала, что замуж  за
меня  вышла, а детей никогда не будет – и как отрубила, к разговору
этому ни разу за жизнь нашу не возвращалась, даже начать не давала,
а  мы  вместе  долгий век прожили, понимание между  нами  понемногу
возникло, и за все годы друг другу слова недоброго не сказали, хоть
добрых и ласковых насчитать можно тоже не особенно густо. Но  когда
меня  в прорубь толкнули, и в горячке лежал, Марта, как тесть после
сказал,  от постели моей сутками не отходила, есть, пить перестала,
с  колен  перед  образом не поднималась. Бог с ней,  с  говорильней
красивой.
   
   
   2
   Учение много дольше замысленного затянулось, потому до этого  не
учился  почти,  читал по слогам, писать совсем не  умел;  а  тут  с
анатомией  пришлось разобраться, слесарить и плотничать  понемногу,
механике  кой-какой  выучиться.  Со  временем  даже  флейту  освоил
маленько,  затем  что  тесть  со  скрипкой  в  свободное  время  не
расставался  и  в  дом  приличные люди  помузицировать  захаживали,
депутат  один даже в карете с гербом приезжал, обитателям окрестным
на зависть и удивление.
   Только  вот  мы  в  гости ни к кому никогда не  ходили-неездили:
знакомство  с  нами особо не афишировали, да и в доме  у  нас  тоже
блюли  дистанцию:  никогда на обязанности наши  даже  не  намекали.
Депутат  только – он, как в их среде водится,  языкат был несколько
–  мог,  придя в большой снегопад и отряхиваясь в сенях,  пошутить,
что, мол, хозяева разлюбезные снова перья у гусей своих щиплют.  Но
дальше этого и депутатский язык не отвязывался.
   
   Тесть  мой,  как  и  обещал, в мастера меня вывел  –  и  от  дел
отошел. Только за годы те изменился он, сдал сильно и жизнь, как  я
вместо него заступил, престранную стал вести: в спальне своей  окно
тяжелыми  бордовыми  шторами завесил, зеркало вон  выставил  и  все
время лежнем в постели лежал; даже есть выходил за день раз только,
да  и  то  тогда,  когда на дворе темно станет,  а  лампу  зажигать
запрещал;  поставят  ему в гостиной еду, а  свечу  на  другой  край
стола,  за  который  человек  двадцать садятся,  передвинут;  он  в
полутьме кое-как вилкой в тарелке поковыряется, стакан чаю выпьет –
и  снова на боковую. Недолго так протянул. Однажды поесть не вышел,
мы в комнату заглянули, позвали – не откликается. Так и узнали, что
нет больше, земля пухом.
   
   
   3
   А   первого   своего,   нет,  не  когда  помощником,   а   когда
«уполномоченным представителем государства», в подробностях  помню.
Сладкий     был    такой    паренек,    обходительный.     Девчонок
шестнадцатилетних приваживал тем, что будто фильму снимает, героиню
с подходящей наружностью ищет. Клевали, как рыбки на червяка, – без
проблем.  После порошок снотворный в шампанское подмешает,  всласть
натешится, красным чулком удушит и бантом на шее завяжет, такие  же
чулки  на  ноги  наденет – и ищи-свищи. Три года  почти  промышлял,
сколько малолеток сгубил – до сих пор не ведомо.
   Я  петлю  на  шею  ему набросил, да по неопытности  неаккуратно,
веревкой по шее тернул, а он как взовьется: – Да больно же! –   Мне
мерзко  стало, не передать, и  всякая жалость, какая нормально  еще
присутствовала, отчего-то враз улетучилась, и даже не  думал  после
нисколько  –  морально там это – не морально. То власть предержащая
пускай  думу  думает, ей полномочия на это даны, и деньги  казенные
платят, а я – закон исполнять обязан.
   Что,  не по нраву, жалко? Ракалью или девчонок сопливых? Но если
вы  сильно  чистыми желаете выглядеть, то зачем тогда на  публичные
казни сходились толпами? Ведь не гнал никто! Интересно, небось,  на
чужое мучение поглядеть, за себя, живого, порадоваться?! Никогда не
понять,  почему зазорными обязанности мои считались, почему изгоями
в обществе жили. Нет, не понять!
   
   Занервничал  что-то я, давайте-ка передохну, да  и  вас  отвлеку
немного. Когда время маленько подвинулось, и на публичные наказания
запрет в нашей местности вышел (тесть к тому времени уже в мир иной
отошел), мы в город другой перебрались, где не знал нас никто.  Там
первым  делом  телефон в доме специальный, без  диска,  установили,
потому  как,  что  трое знают – знает свинья. А  второй  телефон  у
начальника местной тюрьмы находился. Начальник звонил мне, не  зная
ни  кто  я,  ни  где живу, и говорил место и время, где  автомобиль
дожидаться будет. Я приходил на то место, садился в машину, надевал
перчатки и маску, что в машине лежали, – все молча:  водитель, хоть
и  мог меня видеть, но не знал, ни кто я, ни зачем в тюрьму еду,  а
начальник  не  видел  лица и не знал, где  живу.  После  того,  как
обязанности свои исполню, все проделывалось в обратном порядке. Вот
только  вызывать стали редко, да и платили поменьше, и стали  мы  с
Мартой  жить  скромнее (если б не откуп золоторотный, то  совсем  в
нищиту бы впали) и еще более замкнуто – никаких тебе музицирований,
вообще никаких знакомых – так она захотела, а я и не возражал. Зато
мы  теперь  погулять могли выйти в город, в парке у озера посидеть,
покормить  диких уток, на детишек чужих поглядеть; мне-то  оно  все
равно  было,  а  Марте моей – тихая радость; сядет  на  лавочку  да
смотрит,  как  малышня возится и – кроме меня, так и не  угадал  бы
никто –  улыбается. Часами могла так сидеть.
   
   
   4
   Обязанности  есть  обязанности,  вы  свои  исполняете,  я  свои,
нечего  антимонии  разводить. Я свои честно  всегда  исполнял.  Да,
честно!  И не надо при слове «обязанность» выше крыши подпрыгивать;
чистенькими хотите быть? А вот вам!
   Стоит  ублюдку  какому  нагнать на вас страху,  так  вы,  слюной
брызжа,  визжите, что надо сволочь такую изничтожить наистрашнейшим
способом  –  другим  в назидание. Только ничего  никогда  другим  в
назидание не бывает, и всем это распрекрасно ведомо, просто  в  вас
ужас  благим  матом орет. А еще вы всем обществом вид делаете,  что
невдомек вам, как и кем ваше требование производиться будет,  вроде
как  оно  святым  духом должно исполниться. И к  судьям,  наказание
назначающим,  и  к  прокурорам, наказания требующим,  и  к  ловцам,
правосудию  жертв поставляющим, нет у вас никаких  претензий;  и  к
могильщикам  не  имеется.  Только  мы,  по  вашему,  крайние!  Зато
людишки,  падкие  до  представлений,  барабаны  заслышав,  набегали
тогда, да и сейчас набегут; разреши только – местечка не сыщешь!  И
друг в дружку никто после пальцем не тычет и физию не прикрывает, и
срама нет, что на чужой смертный ужас глядючи, всласть повеселился.
   
   Про  Намида  Джадуби слыхали? Он последний с  «мадам Гильотиной»
знакомство свел. Вот знаменитость какая! А я своего последнего и не
знаю.  Решили  парламентарии ушлые, что не  надо  отягощать  грехом
ничью   душу,  пусть  никто  конкретно  ответственность  не  несет,
коллективной  порукой, будто листом фиговым, загородились.
   Это  уж  после рубильников, инъекций и газа. Принесли в мой  дом
прибор  лазерный с красной кнопкой, и еще четверым такой  точно.  В
назначенный  день  и час (специально хронометр кварцевый  на  стену
повесили)  раздавался  звонок и говорил автомат, до минуты,  время,
когда  нажимать.  Но  только не все пять, а одна,  неизвестно  чья,
кнопка  приговор исполняла, каждый раз разная. Противная это работа
была,  навроде  баловства какого. Я, сознаюсь, пару  раз  вообще  к
кнопке не прикасался; не знаю, что и как было, – сошло.
   
   
   5
   Марты   уж   не   было,   когда   повсеместно   к   пожизненному
приговаривать   стали.  Профессия  моя  обществу   без   надобности
оказалась.  Турнули,  как  из  приюта  когда-то  –  без   речей   и
шампанского. Вроде как не общество нуждалось во мне, а я сам  ни  с
того, ни с сего на голову его навязался.
   Только  с пожизненным этим – тоже смехи. Пишут, мол, дело  не  в
жалости,  а в «заботе о нравственном состоянии общества», не  надо,
мол, поощрять в обывателях тягу к убийству, а то, глядишь, снова  с
убийц  да  маньяков  на  карманников и  инакомыслящих  перекинуться
можно. А только кто меня убедить сможет, что человека, будто  зверя
какого,  нравственно в клетке годами держать? Кто?  Интересно  мне,
что за доводы подберете.
   А  и к слову сказать, без козла отпущения-то обществу, хоть бы и
сильно  гуманному,  все равно не обойтись. Так  что  вы  неприязнь-
отвращение  с  нас  на надзирающих плавненько и перенесете,  только
пуще  обозляя их, и без того на весь мир обозленных. А они это свое
обозление на пожизненных вымещать станут.  Проходили уже.
   
   
   6
   Страшное  это  дело, одному в конуре бетонной  сидеть.  Начинал,
как черт в болоте, – тем и кончаю. Кругом жизнь человеческая, а  ко
мне  только  шум  от нее доносился. Стал я тогда от  безделья  хоть
какое-нибудь  занятие себе подбирать. Ничего путного  в  голову  не
приходило,  когда   вспомнилось вдруг, с чего мое обучение  ремеслу
завязывалось, и как-то само собой вышло, что стал мастерить  штучки
всякие  инквизиторские, только махонькие совсем, не больше мизинца.
Сначала мастерил что попроще: «скрипку сплетниц» да «ведьмин стул»,
а потом добрался уже и до сложных вещей, с механикой: «нюрнбергскую
деву»  и  гильотину сработал. Работа тонкая, терпения и  мастерства
требует,  и  время быстрее катится. Приличная коллекция  постепенно
насобиралась;  из  музея  приходили  однажды,  просили  отдать  для
выставки,   да   я   отказался  –  не  для   празднолюбопытствующих
изготавливалось.
   А  еще как-то осенью занесло меня в парк на окраине города.  Там
старички  –  музыканты  бывшие – сидели на скамьях  садовых  вокруг
двухсотлетнего  дуба  и  под  листопадом  на  духовых  инструментах
играли.  Ну,  и  прибился я к ним со своею флейтой – тоже,  смотри,
пригодилось!
   Солнце  светит, на инструментах бликует, листья шуршат,  падают,
вся природа в осеннем пожаре горит... и не страшная это гибель,  не
тягостная, потому что зла в ней нет, а одно только успокоение.
   Народ  вокруг  тихий,  задумчивый  собирается,  благодарно   так
слушают,  улыбаются  потихоньку, иногда  пожилые  пары  танцуют  на
солнышке...  И  мне  в  парке среди старичков  спокойно  и  просто,
никогда  и  нигде простоты такой и покоя в себе я не чувствовал.  А
смеркнется,  идем  мы  вместе домой после дня трудового,  о  музыке
разговариваем, на всякие житейские темы общаемся...  Душа  моя  там
отдыхает, отпускает ее, как после исповеди.
   
   А  на  днях  прочитал  я, что камеру хитрую  вроде  придумали  и
испытывать  ее  скоро  будут.  Войдет  туда  негодяй,  которому,  к
примеру,  двадцать пять припаяли, включат какое-то поле – и  выйдет
он   оттуда   минут  через  тридцать-сорок,  на  весь   срок   свой
состарившись, – вот и все наказание. И вроде бы тюрем  после  этого
должно  вдвое  меньше остаться, только для мелкой  сошки  с  малыми
сроками.  А  ведь понадобится тогда кто-нибудь, кто  поле  это  для
всеобщего блага включать станет. Ведь понадобится?
К содержанию || На главную страницу