МАНАВАР

ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРОЙ ДЕНЬ

                              РАССКАЗ
                                 
                                 
   
                             Мы   все   желаем   жить,  и   поэтому
                             неудивительно,  что  каждый   пытается
                             найти оправдание,  чтобы  не  умереть.
                                           Ц. Ямамото «Хагакурэ»
   
     Раньше, по ночам, меня будила музыка, которая частенько играла
у   соседей-студентов,  после  того,  как  они  напьются  пива  или
накурятся.  Они включали на полную громкость свой старый магнитофон
и слушали скрипы и стоны рокеров. Я злился на них тогда…
   Сейчас  по  ночам  меня будят иные звуки. В  первые  секунды  ты
думаешь,  что это лай собак или грай ворон. Но очнувшись  ото  сна,
понимаешь,  что  это  всего лишь кашель. Дикий,  истощающий  кашель
человека,  лежащего через три палаты от тебя. Или через две.  Тогда
ты  просыпаешься  быстрее.  Или это  твой  сосед  зашелся  в  диком
приступе. И тогда ты просыпаешься мгновенно. Трудно спутать  его  с
чем-то  другим:  кашель туберкулезника похож на хрип,  стон,  крик.
Временами тебе кажется, что ты стоишь над расщелиной в скале,  а  в
глубине  рокочет  море. Это поднимается из глубин легких,  идет  по
бронхам мокрота. А иногда и сами легкие.
   У  меня  все  не  так запущено, поэтому мне в основном  докучают
соседи. Моя болезнь еще не запустила щупальца в ткань альвеол, так,
чтобы они начали лопаться, как мыльные пузыри. И я каждый день молю
Господа, чтобы не запустила.
   Ох,  уж  лучше  бы  студенты разбудили  меня  завываниями  своих
музыкальных кумиров… Лучше бы они…
   
   –  Вставай,  студент! – сосед будит меня довольно  бесцеремонным
тычком в спину. – Завтрак проспишь.
   Это  у  него юмор такой. «Завтрак» у нас своеобразный. И состоит
он  не из манной каши и кефира. На первое изониазид. Две таблеточки
концентрированного, токсичного счастья, которое бьет по  печени  не
хуже  боксера. На второе у нас рифампицин. Забавная таблеточка,  от
которой  у  меня  в  первые дни приема шла красная  моча.  Когда  я
впервые увидел красную струю, мне в голову пришла мысль о том,  что
почки  спели  свою  лебединую песню и ушли на  покой.  Я  судорожно
нашарил  где-то на подоконнике пустую баночку, наполнил ее мочой  и
побежал  с ней через все отделение к своему врачу, чтобы он сказал,
сколько  мне осталось жить. Доктор – мужчина лет сорока  –  в  этот
момент как раз перекусывал огромным бутербродом с ветчиной, но даже
бровью  не  повел,  увидев мою баночку. Лишь ухмыльнулся,  прожевал
кусок  и  объяснил,  что препарат может давать красное  окрашивание
мочи. А потом как ни в чем не бывало продолжил свой полдник.
   У   меня   вообще   богатое  меню.  Пиразинамид,   стрептомицин,
каномицин  и  прочие достижения человечества в области  химии.  Они
уничтожают  все живое, что существует в моем организме, ради  одной
цели  –  чтобы маленькие, мерзкие палочки, грызущие мои легкие,  не
слишком  в  этом  преуспели. Уже второй месяц идет эта  бесконечная
война  –  таблетка  против  микроба.  Трудно  понять,  кто  в   ней
побеждает,  но  мне не становится лучше ни от тех,  ни  от  других.
Химия  убивает мою печень. Бактерия мои легкие. Я вытянул  заведомо
проигрышный билет.
   В   коридоре   раздается   зычный  голос  санитарки:   «Завтрак!
Завтрак!»  Я  натягиваю на себя спортивные штаны,  свитер  и  уныло
бреду  в  столовую, зажав под мышкой тарелку и выщербленную кружку.
Так  начинается мой день. Пятьдесят второй по счету, проведенный  в
этой больнице.
   
   В  этом году выдалась теплая осень. Поэтому я стараюсь проводить
как   можно   больше  времени  на  открытом  воздухе.  В  огромном,
раскинувшемся  на  несколько километров парке при больнице  приятно
гулять.  Я  стараюсь  забредать подальше,  чтобы  деревья  скрывали
основные корпуса. Тогда мне кажется, что вовсе я не болен, и  жизнь
моя  ничуть  не  изменилась с тех пор, как я попал сюда.  Брожу  по
палой  листве, зачерпывая ее носками ботинок, стараюсь ровно дышать
и  забываю  обо всем, что увидел здесь за последние месяцы.  Однако
стоит  моему взгляду упасть на трехметровую стену, покрытую  сверху
колючей  проволокой, как воспоминания наотмашь бьют меня по мозгам.
Это все происходит со мной! Со мной и ни с кем другим. Хочется выть
от  бессилия. Хочется орать в небо: «Почему я? За что?».  Я  так  и
поступил  однажды,  спустя неделю после  начала  лечения.  Я  плохо
помню,  что  со  мной произошло. Я забрел в чащу,  потом  в  голове
начали  роиться все эти мысли. А потом все потемнело. Я очнулся  на
койке, под капельницей. Зашел доктор, сказал, что мой психоз вызван
изониазидом.   Грустно   вздохнул,  глядя   на   мою   перепуганную
физиономию,  и  сказал,  что  такое  бывает  у  всех,   что   стоит
попринимать  витамин  В6, и все пройдет.  Я  был  не  первый  и  не
последний,  кто вел себя подобным образом. Доктору не впервой  было
видеть  такое, его уверенность придала мне сил на ближайшие полтора
часа.  После  чего  я вновь беспокойно заерзал по  кровати,  голову
наводнили мысли о тяжелой доле. Сосед принес кипятка и заварил  мне
кружку чая. Я выпил ее одним махом. По животу растеклось тепло, и я
уснул.  Больше  таких приступов паники у меня  не  случалось,  хотя
порой,  когда  я  оставался наедине с собой,  к  горлу  подкатывало
отчаяние. Но я загонял его в глубину.
   Я  загоняю в глубину души и память о тех днях, когда я учился  в
институте,  когда у меня были друзья, девушка. Все  это  исчезло  в
один  миг,  вместе с направлением в это заведение.  Я  не  стал  им
ничего  сообщать. Просто собрал вещи и уехал. Думаю,  узнай  они  о
моем  нынешнем  местопребывании  и  диагнозе,  они  бы  не  слишком
расстроились,  что  я  с  ними не попрощался.  Да,  родителям  было
наплевать на меня. Им и сейчас наплевать. Они лишь иногда шлют  мне
денег, но так и не навестили ни разу. Я привык. У них своя жизнь. У
меня  своя.  Когда-то  была  одна –  студенческая.  Теперь  иная  –
больничная.
   Я   прохожу  по  гравиевой  дорожке,  вдоль  беседок,  скрипучих
качелей,  пары  грубо  обтесанных  чурбанов,  приспособленных   под
табуреты,  и  сажусь  на  старую  скамейку,  стоящую  между   парой
раскидистых  елей. Тут всегда приятно пахнет хвоей. Тут  я  впервые
повстречал Армана. Бывший портной из Армении, приехавший  в  Россию
на  заработки,  он  пережил тяжелые девяностые. Протащил  на  своем
горбу семью, оставшуюся в Ереване, получил гражданство и через  год
слег с туберкулезом костей. Я повстречал его в одну из первых своих
прогулок  по  территории  больницы.  Он  сидел  на  этой  скамейке,
разложив  миниатюрные  дорожные шахматы, и играл  сам  с  собой.  Я
присел  рядом,  посмотрел  на доску и, не задумываясь,  сделал  ход
черными.  Он улыбнулся. Хитрый ход ладьей ставил под угрозу  белого
ферзя. Взъерошив тронутые первой сединой волосы, он сделал ответный
ход. Так я познакомился с одним из обитателей этого заведения.
   Я  сел  на  скамейку,  зашнуровал свой  разболтавшийся  ботинок,
откинулся на  спинку  и  прикрыл  глаза.  Где-то  в  чаще  куковала
кукушка.  «Кукушка  кукушка, сколько мне жить осталось!»  –  горько
усмехнулся  я.  Подождал минуту, другую. Ответом мне  была  тишина.
«Улетела», – пришла в голову печальная мысль.
   Две недели назад Арман не пришел играть. И на следующий день  не
пришел.  И  потом. Здесь часто происходило подобное. Вот ты  видишь
человека, который бродит по территории, приходит в столовую, вместе
с другими пациентами смотрит телевизор в холле. А на следующий день
его  уже нет. Он лежит в палате. И порой так и остается лежать  там
до самой смерти.
   Я  не  стал искать своего бывшего партнера по шахматам. Все  шло
своим   чередом.  Естественный  цикл  бытия,  который  не  хотелось
нарушать. Не было сентиментального желания сыграть последнюю партию
или  забрать  шахматы, которые ему уже не нужны. Здесь  люди  имели
иные  приоритеты.  Здесь по другому относились к  жизни  и  смерти,
потому что все ходили по лезвию ножа.
   Подул  прохладный  ветер, который задувал под куртку,  неприятно
трепал  волосы  и заставлял зябко ежиться. Я решил  закончить  свой
ежедневный  утренний моцион и направился в палату. Перед  входом  в
центральный корпус стоял потрепанный милицейский УАЗ. Когда я  мимо
него  проходил,  меня кто-то окликнул. Я обернулся. В  зарешеченном
окошке задней двери появилось лицо человека.
   – Слышь, пацанчик, – хрипло позвал он.
   – Это вы мне? – спросил я, не подходя ближе.
   – Тебе, тебе, кому ж еще. По фене ботаешь? – задал он вопрос.
   – Нет, – ответил я.
   –  Ааа…  –  неопределенно протянул в ответ человек. –  Посмолить
есть чего?
   Тут  из-за машины вышел молодой сержант, снял с ремня дубинку  и
ударил ей по прутьям, рявкнув:
   –  А  ну  залезь  обратно,  –  голова  зэка  исчезла  в  темноте
«бобика». – Проходи, чего рот раззявил.
   Это уже мне. Я молча поднялся по ступеням и пошел в палату.
   Зэки,   как   настоящие,   так   и  бывшие,   были   подавляющим
большинством  местных  пациентов.  Часто  из  колоний  привозили  в
полумертвом  состоянии  людей, которым уже не  помогало  лечение  в
тюрьме. Их туберкулез был самым запущенным. Вообще, больница больше
напоминала  заведение,  где  люди отбывают  сроки,  а  не  лечатся.
Главный,  трехэтажный  корпус выглядел  еще  более-менее  прилично,
однако  его  окна украшали решетки. Они были даже на слуховом  окне
чердака.  Несколько  в  стороне стояло  четыре  барака,  в  которых
ютились  все эти антисоциальные элементы. Я никогда там не был,  но
снаружи  они  выглядели жутко. У входов всегда  дежурили  несколько
милиционеров, туда-сюда сновали наряды с пациентами в наручниках. Я
слышал  рассказы медсестер о том, какие там царят порядки.  В  свое
время  я очень удивился, узнав, что каждая медсестра обязана  лично
проверять,   принял  ли  пациент  лекарство.  На  резонный   вопрос
«почему»,  мне  ответили,  что  многие  люди,  лежащие  там,  имеют
реальные  сроки, и эти больницы для них своего рода курорт.  Способ
хотя  бы  на  время  покинуть  зону. И они  всеми  силами  пытались
растянуть  этот  период как можно дольше. Там лежали  наркоманы,  у
которых  не  осталось вен. Они сами делали себе  уколы.  Однажды  я
видел,  как в процедурной парень взял у врача шприц, открыл  рот  и
воткнул его куда-то под язык. Это было здесь в порядке вещей. Здесь
многое  из  того,  что я видел раньше в фильмах  и  по  телевизору,
приобретало  иной  смысл. Тут я понял, что для кого-то  это  вполне
нормальная жизнь. Суровая реальность бытия, на которую мы  привыкли
смотреть со стороны.
   Среди них попадались и хорошие люди. Возможно, некоторые из  них
были такими до тюрьмы. Но все изменилось, однако искра человечности
все еще тлела в них. Однажды я сидел на лавке в парке, а неподалеку
один  мужчина  из  этой  братии ковырялся  в  меленькой  деревянной
чурочке своим ножом. Я с интересом наблюдал за его работой. Под его
ловкими  пальцами  она  преображалась, и  через  час  в  его  руках
появилось  небольшое деревянное изделие, которое я не  смог  хорошо
рассмотреть.  Внезапно  его  окликнули  со  стороны   бараков,   он
поднялся,  спрятал  нож  в рукаве и побрел туда.  Проходя  мимо  он
остановился,   повернулся  ко  мне  и  протянул  поделку,   которую
мастерил.  Я  неуверенно подставил ладонь,  и  он  положил  на  нее
кусочек теплого дерева, а сам пошел прочь. Я рассмотрел подарок. На
ладони  лежал маленький журавль, столь тонкой работы, что я  боялся
на  него  дышать.  Тонкие ноги, изящный изгиб  шеи,  бусинки  глаз.
Трудно  было  поверить,  что  это чудо  сделал  за  считанные  часы
человек,  который  и  образование-то имеет  неполное  среднее.  Эта
фигурка  по  сей день со мной. Я часто держу ее в руке,  когда  мне
бывает холодно, и от нее исходит приятное тепло.
   
   В  своем  кабинете  меня  ждет Григорий Абрамович,  мой  лечащий
врач.  Старый  еврей с окладистой бородкой, он  сам  был  похож  на
чахоточного,  хотя  про его иммунитет ходят легенды  среди  врачей.
Двадцать лет он проработал в этой клинике, и не заработал ни единой
болячки.   Да,  он  был  тубинфицирован,  как  девяносто  процентов
населения земли, но его палочка не атаковала легкие хозяина. У него
всегда  были грустные, отстраненные глаза (а какие еще  могут  быть
глаза у человека, лечащего потенциальных смертников). Этими глазами
он осмотрел меня с ног до головы.
   –  Ну  что ж, молодой человек, – начал он. – Я думаю, что первый
этап вашего лечения успешно пройден.
   – Меня выпишут? – голос мой предательски дрогнул.
   –  Нет,  – сказал он, слегка улыбнувшись. – Но мы начнем  второй
этап, который продлится четыре месяца и по результатам которого  мы
решим, стоит ли вас выписывать или нет.
   – Спасибо, доктор, – грустно ответил я и вышел.
   
   Я  прошел  в  палату,  упал на свою койку возле  окна  и  тяжело
вздохнул.  Прогулки иногда давались мне с трудом.  Моя  майка  была
мокрой  от  пота, я стянул с себя свитер и переодел  влажные  вещи.
Взглянул  на  себя  в зеркало. Округлое, ухоженное  лицо,  покрытое
ровным  румянцем,  трудно было назвать лицом чахоточного  больного.
Однако это было так. Я не страдал от кавернозного распада легких, у
меня  не  было  истощения. И если бы не миллионы бактерий,  усердно
точащих мои легкие изнутри, то я был бы практически здоров.  Ирония
жизни…  Сейчас  я выглядел лучше, чем до болезни. Но  порой  ощущал
себя разбитым стариком. И пускай я смирился со своим положением еще
месяц  назад,  мне все равно было горько сознавать, что  моя  жизнь
теперь раскололась на две половины: до и после болезни.
   Я  нашарил  под подушкой плотное резиновое кольцо. Эспандер  был
моим  единственным развлечением здесь. Библиотеки тут не было,  ибо
палочки Коха отлично переносились со страниц книг. Телевизор  я  не
любил по определению. Иных развлечений тут не было. Первый эспандер
я  нашел  случайно, когда только поступил сюда. Он валялся за  моей
койкой. Очевидно, его забыл кто-то из прошлых пациентов. От скуки я
подобрал  его, помыл с мылом в горячей воде и протер  спиртом.  Мне
было  очень плохо в те дни. Меня бросало из жара в озноб, я  потел,
болела голова и совсем не было аппетита. Но почему-то на эспандер я
силы нашел. Я сжимал его до полного изнеможения, по нескольку часов
в  день.  Когда  рука уставала, я останавливался,  лежал,  глядя  в
потолок,  а  потом  принимался сжимать его  вновь.  Пока  я  сжимал
резиновое кольцо, мысли покидали меня. Как только я начинал думать,
приходило  отчаяние,  хотелось плакать. Эспандер  стал  мне  чем-то
вроде психотерапии. Он поглощал все мое время.
   Через  три  недели он порвался. Я упросил одного из  медбратьев,
который дежурил на моем этаже, купить мне еще два эспандера,  когда
он  будет в городе. Неохотно, но он выполнил мою просьбу, чем  спас
меня  от скуки и обеспечил занятием на все время пребывания. Вот  и
сейчас я лежал на кровати, сжимая и разжимая пальцы в кулак.
   Вошел   Андрей   –  мой  сосед  по  палате.  Бывший   экономист,
потерявший в результате своей болезни не только работу,  но  еще  и
семью.  Жена  не захотела подвергать риску детей, собрала  сумки  и
уехала  к  маме. А он остался. Хороший парень, он с  самого  начала
помог мне здесь освоиться, рассказал обо всем, что следовало знать.
   –  Иди,  тебя  уже на промываниях ждут, – сказал он,  ложась  на
кровать,  которая  служила ему родным домом на протяжении  вот  уже
десяти  месяцев. Я кивнул, поднялся и пошел в процедурный  кабинет.
Промывания,  или  как  их называли врачи, «лаваж»,  были  не  самой
приятной  процедурой, которую мне приходилось переносить.  Когда  в
твоих бронхах ковыряются длинной пластиковой трубкой, заливают туда
жидкость,  так  что  порой тебе кажется, что  ты  тонешь  на  суше,
хочется  плюнуть  на  все  и пойти повеситься.  Больно  стоять  под
кварцем, ожидая, когда твоя одежда станет стерильной, больно, когда
тебе делают пункцию.
   Но  самый  страшный  кабинет  во всей  больнице  –  рентген.  Не
потому,  что  там  комната ужасов с цепями и  циркулярными  пилами.
Просто,  каждый раз заходя туда, ты ощущаешь дикий страх от  мысли,
что   снимок   покажет  изменения  в  легких.   Увеличение   очага,
образование  каверны… Мысли об этом приводят тебя в  ужас.  Хочется
выскочить  оттуда, махнув на все рукой. Будь что будет.  Впервые  я
начал молиться именно там. Стоя под лучами, прислонившись грудью  к
пластине,  в мыслях я обращался ко всем Святым, которые  существуют
на  свете,  чтобы  у меня не было ничего нового. Потом,  выходя  из
аппаратной, ожидая результатов рентгена, я шептал молитвы,  которые
сам  придумывал на ходу. Мне было страшно. Мне хотелось, чтобы кто-
то  меня  защитил.  Бог  был  последней  инстанцией,  к  которой  я
обратился… Услышал он мои мольбы или нет – мне неведомо.
   Промывание  не  было  такой  страшной процедурой,  как  рентген.
Помимо  этого  в  легкие  приходила свежесть.  Так  что  я  шел  со
спокойным сердцем.
   Проходя   мимо   приоткрытых  дверей  палат,  я   видел   других
пациентов.  Кто-то лежал, кто-то сидел. Многим из них было  гораздо
хуже,  чем мне. Первое время я никак не мог привыкнуть. Я  не  могу
забыть  пациента,  которого увидел в первый день своего  пребывания
здесь.  Он  лежал  в соседней со мной палате. Кожа,  словно  маска,
обтягивала  череп  на  молодом еще лице.  Мужчине  было  не  больше
тридцати.  Но  его  серая, пергаментная кожа была  похожа  на  кожу
старика. Он с трудом кашлял, звуки были похожи скорее на бульканье.
В  перерывах между ними он прерывисто стонал. «Помоги!» – прохрипел
он  в  открытую  дверь.  Я  побежал за медсестрой.  Она  с  грустью
посмотрела на меня, но пошла следом. Придя в палату, она посмотрела
на его капельницу и вышла, увлекая меня собой.
   –  Ему  ничем  нельзя помочь, – вздохнула она. – Двадцать  минут
назад  я  вколола ему промедол. Его хватило ненамного. Он  умирает.
Вот, посмотри.
   Она  протянула  мне  рентген,  вынутый  из  истории.  На  нем  я
практически не увидел легких. Сплошное темное пятно.
   –   У   него   уже  даже  каверн  не  осталось.  Легкие   просто
расплавлены, – сказала медсестра, укладывая снимок назад. – Ему уже
и  опиаты  не  помогают.  А  ты к таким больным  лучше  не  заходи.
Обкашляют еще. А у тебя все не так плохо. Пока что…
   Он умер на следующее утро.
   А  замечания  медсестры  о  том, что не  стоит  ходить  к  таким
больным,  я понял позже, когда узнал, что многие пациенты намеренно
стараются  заразить окружающих. Им мало своей боли. Они хотят  боли
для  других. Ими движет эгоизм. Поэтому они норовят откашляться  на
врачей, измазывают окружающие предметы своей мокротой. Были случаи,
когда пациенты заражали навещающих их родственников.
   Порой  я  замечаю подобные мысли и за собой. Почему мои  недруги
не оказались рядом со мной? Почему они не лежат на соседних койках?
Они заслужили это больше меня!
   Но  я  гоню подобные мысли от себя. У меня все не так  плохо.  Я
еще не умер. Я еще дышу.
   
   Заканчивается пятьдесят второй день моего пребывания в  больнице
для  туберкулезных  больных. Мы заперлись на замок,  ибо  по  ночам
небезопасно  оставлять двери открытыми. Андрей,  встав  на  колени,
молится у небольшого распятия. Я тоже молюсь. Но про себя, глядя  в
потолок  и  непрестанно  сжимая эспандер. На  улице  слышна  ругань
медсестер. Зэки вновь собрались в одной из беседок, чтобы  поиграть
в карты.
   В  палатах  гаснет  свет. Пациенты забываются беспокойным  сном,
который  прерывается  на  приступы кашля.  Можно  закрыть  глаза  и
попытаться  поспать,  ибо  утро  вечера  мудренее.  А  утром  может
появиться новая надежда. Я обретал ее сто раз. И столько же  терял.
Но  мне  по-прежнему хочется верить, что я обрету ее вновь. Завтра.
Утром пятьдесят третьего дня…
   Ведь не может быть, что бы жизнь кончилась вот так…
   Не может…
   Не может…
   
   Владикавказ
   Декабрь 2009.
   
   Эпитафия.
   Каждые 20 секунд в мире от туберкулеза погибает один человек.
К содержанию || На главную страницу