Барисби АЛБОРОВ

КОФЕ

                                 
                              РАССКАЗ
   
   
   1
   Пять  утра, рассвет. Можно пойти спать, но это значит  –  шесть-
семь  часов утекут в темноту. В последнее время мне стыдно  тратить
время на сон, хотя он и необходим измотанному, потерявшему ощущение
времени организму. Я смотрю, как солнце раскрашивает небо, облака и
реку нежно-розовым цветом и, вздохнув, тяну руку к банке кофе.
   
   Растворимый  кофе  – идеальная метафора моей жизни:  лицемерной,
неприятной и вызывающей по утрам тошноту.
   
   Ровно в шесть тридцать меня словно бьет током. Вот уже год,  как
я защитил диплом и навсегда покинул Университет, и все равно каждый
день я просыпаюсь за несколько минут до того момента, в который  на
протяжении   пяти  лет  начинал  петь,  трезвонить  и  пищать   мой
будильник. Наскоро побрившись, влив в себя чашку кофе и – изредка –
запив его йогуртом, я выходил на остановку и, дрожа от холода, ждал
автобус.  Если время поджимало, приходилось подниматься на  мост  и
пешком  пересекать Москву – мимо с ревом проносились машины, воздух
смердел  выхлопными газами, а ледяной ветер высекал из глаз  слезы.
Пятнадцать минут этого кошмара – и я спускался в метро.
   Когда  тебе  шестнадцать или семнадцать,  и  ты  мечтаешь  стать
музыкантом,  или  писателем,  или добровольцем  Красного  Креста  в
Африке,  родители говорят тебе: «Конечно, ты можешь  писать  книги,
можешь  играть на флейте, можешь спасать детей от голода и  холеры.
Но сначала, сынок, получи диплом, обеспечь себе тыл». И если в тебе
достаточно  страха  перед  ними или  уважения  к  ним,  ты  подаешь
документы  в какой-нибудь ВУЗ, и на протяжении пяти лет  седеешь  и
сходишь с ума от стресса, депрессии, нагрузок. И все реже и реже ты
думаешь: «Еще четыре года, еще три года, еще два года – и я  возьму
в руки флейту, я прикоснусь к клавиатуре, я отправлюсь в Африку».
   А  потом,  рано  или поздно, ты понимаешь, что все  это  –  лишь
глупые  мечты.  И,  если  ты достаточно умен,  это  разбивает  твое
сердце.
   
   Здравствуйте,  меня зовут Костя, и я – неудачник.  Мне  двадцать
три года, я живу в Москве вместе с мамой и двумя сестрами и работаю
переводчиком  в  крупной финансовой компании. У  меня  был  старший
брат,  но  пару лет назад он умер от рака. Мой отец  тоже  умер  от
рака,  и  я,  наверное,  тоже от него умру –  что,  если  подумать,
неплохо, так как я отчаянно не хочу дожить до старости. Если же  по
какой-то причине я окажусь здоров, на всякий случай у меня припасен
план с восхождением на Эверест. Видите? Все схвачено.
   
   Иногда  мама  говорит мне что-нибудь вроде: «Сынок, надо  хорошо
учиться,  иначе  можно  так и остаться миленьким  пустячком».  Или:
«Сынок,  ты  должен  усердно  работать,  если  хочешь  стать  таким
человеком, каким был твой брат».
   Мама, сказала бы просто, что считаешь меня ничтожеством.
   Тогда  бы  мне, по крайней мере, не так сильно хотелось швырнуть
в тебя стулом.
   
   Сейчас,  рано утром, в выходной, все они еще спят – и мне  вдруг
отчаянно хочется убраться из дома до того, как они проснутся. Но  я
остаюсь.
   
   Мой   брат   всегда   был  центром  нашей  семейной   Вселенной.
Энергичный,  талантливый,  обаятельный, успешный  молодой  человек,
стремительно делающий карьеру в юриспруденции: я всегда,  с  самого
детства, жил в его тени. Никто не замечал моих достижений, не ценил
мои  таланты,  не обращал внимания на мои проблемы. Знаете,  каково
это –  быть на втором плане?
   Когда  он умер, у меня случился нервный срыв: я кричал и  крушил
все,  что  попадалось мне под руку, разбил в кровь  руки  и  сломал
несколько пальцев, а потом, когда силы у меня закончились, упал  на
пол  и  заплакал. Не потому, что сильно его любил  –  так  мне,  по
крайней мере, кажется – просто я понял, что так никогда и ни в  чем
его не превзойду. Что на всю жизнь останусь мистером Второе Место.
   
   Полдень.  Я  бесцельно слоняюсь по району, и мне  плохо.  Ничего
особенного  не произошло, просто как-то вдруг недовольство  жизнью,
собой и миром, бесконечно отравляющее мои мысли, обрушилось на меня
всей своей тошнотворной, черной массой.
   Хотя  нет,  вру.  Кое-что  все-таки  произошло:  полчаса  назад,
поднимаясь  в  лифте  с  пакетом молока в  руке,  я  вдруг  впервые
задумался о том, как буду зарабатывать себе на жизнь, как  обеспечу
тыл  –   о  этот  вездесущий проклятый тыл! И стоило  мне  об  этом
подумать,  как последний оставшийся целым осколок моей  личности  –
той  личности, которая мечтала о флейте, и литературе, и  Африке  –
лопнул  с  оглушительны  звоном.  Тот  осколок,  на  котором   было
высечено: «Мне плевать на деньги, катитесь к черту!». И как  только
он   лопнул,  я  понял,  что  остался  один  на  один   с   пустым,
бессмысленным   будущим  –  или,  точнее,   с   безбудущностью.   Я
почувствовал, что потерялся.
   
   Я  привык  считать себя человеком флегматичным и  спокойным,  но
сейчас  чую, что у меня вот-вот начнется истерика, и мне стыдно  за
себя,  потому что  к истеричным людям я всегда относился с иронией.
Просто  я  боюсь  о чем-либо думать, ведь каждая мысль  откликается
таким  сильным  приступом  ненависти к  самому  себе,  что  хочется
кричать  во  всю глотку. Я чувствую, что мне нужно без промедления,
прямо  сейчас,  измениться,  иначе я  действительно  начну  выть  и
колотить  кулаками  по стволам деревьев. Так что  я  поднимаюсь  по
ступенькам и захожу в одну из дешевых местных парикмахерских.
   
   Внутри  как-то  пустынно.  В зале пять кресел,  но  присутствуют
только  два  парикмахера  – молодая блондинка,  рассеяно  листающая
глянцевый  журнал,  и  женщина постарше,  переключающая  каналы  на
маленьком, прикрепленном под самым потолком телевизоре.
     –  Пострижете?  – спрашиваю я, прикидывая, сколько  у  меня  в
кармане денег.
   Казалось  бы,  глупый  вопрос – где, если не  в  парикмахерской,
можно  постричься? Но по собственному опыту я знаю, что парикмахеры
– народ загадочный, и у них все не так просто. Они, например, могут
ответить: «Мужского мастера сейчас нет». Или – даже если вокруг  ни
души – «У нас только по записи».
   – Конечно, – отвечает та, что постарше. – Присаживайтесь.
   Устроившись  в кресле, я терпеливо жду, пока она не  накинет  на
меня  покрывало – ну, или как они называют эти штуки  –  и  обернет
вокруг моей шеи полосу бумаги.
   – Как вас постричь? – спрашивает она.
   И я отвечаю:
   – Как можно короче. Можно даже на нет.
   
   У  меня есть друг, который однажды проснулся посреди ночи, встал
с  кровати,  прошлепал в ванную и побрился налысо. Я долго  мучился
вопросом,  зачем  он  так  себя изуродовал,  пока  однажды,  крепко
напившись,   он   не  ответил:  «Да  потому  что   я   ХОТЕЛ   быть
отвратительным, лысым уродом, которого все чураются», – и меня  это
проняло.  До  сих пор я не могу описать это чувство и объяснить,  в
чем  его  причина.  Наверно, все дело в  том,  что  лежать  на  дне
пропасти куда спокойней, чем падать в нее. Не знаю. А вы знаете?
   
   Парикмахерша   пытается   завязать  разговор,   но   я   отвечаю
односложно  и  самым  хамским образом не иду  на  контакт.  Мне  не
хочется  с  ней  говорить,  вникать  в  ее  проблемы:  мне  хочется
неподвижно сидеть в кресле и смотреть, как из-под лезвий блестящих,
остро заточенных ножниц (а вы замечали, что все ножницы сделаны для
правшей?)  появляется  мое  новое,  непривычное,  незнакомое  лицо.
Человек,  смотрящий на меня из зеркала, не слишком красив:  у  него
плохая  кожа, вялый подбородок и глаза настолько узкие,  что  могут
даже  показаться раскосыми. И мне нравится то, что он некрасив:  он
настолько   неприятен,   что  я   даже   не   могу   себя   с   ним
идентифицировать. Этот человек – моя маска.
   Я  всегда мечтал жить в обществе, где люди могут свободно носить
маски.  Наверное, за этим желанием кроется какой-нибудь комплекс  –
сейчас мне, честно говоря, все равно.
   
   Я  чувствую  злорадное удовольствие по мере того,  как  длинные,
густые пряди падают на пол. Моя голова физически становится намного
легче, это приятное и освежающее чувство.  Я успокаиваюсь: я  встаю
из  кресла, благодарю парикмахершу, расплачиваюсь в кассе и  выхожу
на залитую солнечным светом улицу. Мне хорошо, и это забавно.
   В  моем  кармане еще есть деньги, поэтому я захожу  в  небольшой
магазинчик,  покупаю  там банку сока, пачку  сигарет  и  зажигалку.
Раньше  я  никогда всерьез не курил, но это тоже – перемена.  Да  и
нервам моим, чего уж лукавить, давно нужен надежный помощник.
   Мне  хочется  к  реке,  благо, до нее  –  пара  шагов.  Перехожу
дорогу.
   
   Пока  меня стригли, прошел дождь, поэтому в парке – ни  души.  Я
прогуливаюсь  по  набережной,  нахожу  приятное  местечко  в   тени
раскидистого  дерева и, присев, минут двадцать  молча  наблюдаю  за
водой.  От  реки мне передается ощущение покоя: лежащая  в  кармане
пачка  сигарет вдруг кажется пошлой и неуместной, так что я  просто
неторопливо,  маленькими глоточками, выпиваю свой сок,  после  чего
достаю из кармана сложенный вчетверо лист.
   
   Он пугает меня.
   
   Я читаю:
   
   «Будь  здоров,  Костя. Извини, что долго не  писал...  а,  черт.
Прости,  не  могу. За прошедший месяц я раз пятнадцать пытался  это
напечатать: как твои дела, как семья, как на работе, но я просто не
могу,  Кот. Я не могу думать о таких... я ни о чем не могу  думать.
Помнишь,   ты   сказал   мне  однажды:  мир   бессмысленен,   жизнь
бессмысленна, и мы тоже – бессмысленны. Мне кажется, я наконец тебя
понял.  Я  больше не понимаю, где плохо, а где хорошо, не  понимаю,
чего  хочу,  не  понимаю, чего боюсь. Все поблекло. Знаешь,  я  все
время  перечитываю наши письма – забавно, что за столько лет мы  не
написали  ничего  светлого и доброго. Ни капли  надежды  на  тысячи
килобайт  текста – лишь мрачные, циничные клочья строк, бесконечный
гимн  темноте  и безбудущности. Я прошу у тебя прощения:  ты  и  не
представляешь  себе,  как я презираю себя  за  то,  что  неспособен
оценить все богатство, которым обладаю, которого ты лишен – любящих
родителей, хорошей работы, девушки, о которой можно только мечтать.
Не-одиночества. Но все это не мое, Кот!  Они ничего, ничего обо мне
не  знают, они считают меня любящим сыном, перспективным работником
–  они  не  знают,  что, заливая по ночам в ночных  клубах  пустоту
алкоголем  и вышибая из головы все мысли на танцполе, я  смотрю  на
людей  и  представляю, как все они умирают в корчах. Они не  знают,
что  каждый  день я грежу о том, чтобы плюнуть родителям  в  глаза.
Потому  что  каждый  раз, приходя на работу,  я  понимаю,  что  она
досталась мне только благодаря им. Как и место в институте, красный
диплом  и  желтый билет. Как и все в моей жизни. Но самое страшное,
Кот  –  это  просыпаться  в  одной  постели  с  Аней  и  лежать   в
предрассветной темноте, мечтая, чтобы она поскорее ушла. Я и рад бы
влюбиться в нее по уши, Кот, она этого за-служивает, но не могу. Я.
Просто.  Не. Могу. Вчера она впервые сказала: «Я люблю тебя»,  и  я
ответил: «Я тоже тебя люблю, золото». Я соврал, Кот. И я никогда не
смогу себе этого простить.
   I can’t see the stars living here anymore, Костя.
   Береги себя, старина».
   
   Я   откладываю  листок  в  сторону  и  несколько  секунд   сижу,
наслаждаясь  дующим с реки ветром. Солнце играет на ее поверхности,
слепя  мне  глаза:  все  это  так  красиво,  что  я  чувствую  себя
персонажем  сказки. Я думаю о своем друге, о паутине, в которой  он
увяз.  Я думаю о том, что у него все будет хорошо, потому что рядом
с ним есть люди, готовые его поддержать. Наверное.
   По крайней мере, мне отчаянно  хочется в это верить.
   Глубоко вдохнув чистый воздух, я поворачиваю голову влево,  и  в
паре  метрах  от себя, в густой, изумрудной траве,  у  самой  воды,
замечаю что-то белое. Зачем-то я встаю и делаю несколько шагов в ту
сторону.
   На  цементном  бордюре, в окружении нескольких  разбитых  пивных
бутылок,  лежит   покрытый  клочьями  полусгнившей  шерсти  собачий
скелет.
   Несколько  минут я молча смотрю на него, а потом  разворачиваюсь
и иду прочь.
   
   
   2
   Чем  дальше от реки, тем заметнее следы цивилизации: поют птицы,
квакают  лягушки, из-за кустов, на ходу застегивая ширинку, выходит
квелый, полутрезвый мужик, на траве тут и там лежат бутылки, окурки
и  использованные презервативы. Чем ближе к дороге, тем громче  гул
машин   –  когда  я  выбираюсь  из  парка,  он  становится   совсем
невыносимым.
   Многие   люди  утверждают,  что  они  обожают  «бешеную  энергию
города». Иногда мне  хочется схватить их за горло, сунуть лицом под
выхлопную  трубу и держать, пока их тела не забьются в конвульсиях,
а  потом колотить головой о капот, пока их барабанные перепонки  не
лопнут    от    рева   двигателя.   Мне   хочется   взорвать    все
автомобилестроительные заводы в мире и посадить всех автомобилистов
на велосипеды.
   Велосипед  – транспорт будущего. Он бесшумен, экологически  чист
и полезен для здоровья.
   
   Как и всегда, автобус уходит за несколько секунд до того, как  я
добираюсь  до  остановки. Проглотив рвущиеся  наружу  проклятия,  я
засовываю руки в карманы и направляюсь к мосту.  Остановившись  над
самой   серединой  реки,  я  прислоняюсь  к  высоким  металлическим
перилам.  Там,  глядя  на  реку, и  позже,  в  полудреме  метро,  я
размышляю о том, что прочитал в письме Серого. О не-одиночестве.
   
   Дома,  во Владикавказе, я учился в престижной – по меркам  нашей
провинции – школе. У меня было три настоящих, верных друга:  Серый,
Сашка и Никита. Наш неразлучный аутсайдерский квартет прошел сквозь
множество  опасных  проливов школьной жизни,  но  потом  жизнь  все
расставила  по  своим местам. Сашка сразу после  выпускного  вечера
укатил  к  матери в Америку и исчез с радаров, напоследок наговорив
нам  много гадостей; Никита подсел на иглу. Вскоре я узнал, что  он
распространяет,  заманивая  в свои сети  наших  же  одноклассников.
Когда  я  видел  его  в последний раз, Ник уже мало  чем  напоминал
человека  –  мне безумно хотелось избить его до полусмерти,  но  он
выглядел  таким слабым, что я даже пощечину ему отвесить  побоялся.
Самому  мне выпал шанс переселиться в Москву и попытать счастья  на
вступительных экзаменах в МГУ, и я им воспользовался, хотя никакого
желания поступать в ВУЗ у меня не было. А у Серого такого шанса  не
было.
   
   Он куда умнее и талантливее меня. Ему не место в этом городе,  в
этой  трясине,  убивающей  всех, кому  не  посчастливилось  однажды
свернуть не в ту сторону. Мне больно видеть, как она душит его: как
она пьет его кровь, пригибает к земле, отбирает последние силы.
   Я  рад,  что  мы  не потеряли друг друга, хотя  и  стали  теперь
совсем  разными  людьми.   Что  мы  способны  до  онемения  пальцев
строчить  друг  другу письма, делиться самым сокровенным,  понимать
друг друга с полуслова – да что там, совсем без слов.  Мне нравится
думать, что я поддерживаю его.
   Серый, ради всего святого, держись.
   
   Если   бы   Дьявол  предложил  мне  загадать  одно  единственное
желание,  я сказал бы: «Забери мою душу, но дай ему сил,  чтобы  не
сломаться».
   
   Я  засыпаю в метро, да так крепко, что несколько часов кружусь в
поезде по всей Москве. Мне снится мое детство, полное ярких красок,
запахов, приключений и надежных друзей. Как же я умудрился всех  их
растерять?
   
   Когда  я приехал в Москву, сильнее всего я мучился не от  холода
и  не от толчеи в метро, а от одиночества. Полнейшего, беспроглядно
черного  вакуума:  один  в чужом городе, я  весь  день  метался  по
репетиторам,  лишь  под  вечер возвращаясь в  маленькую  квартирку,
которую делил со старшей сестрой – это уже потом, когда моя младшая
сестра  закончила школу, они с мамой перебрались  к  нам.  Все  мои
приятели  остались во Владикавказе или разъехались по  всему  миру:
кто-то  осел в Питере, кто-то отправился покорять заморские страны,
так  что  некому  было разделить  мое напряжение,  мой  страх,  мою
измотанность.    Через  интернет  я  познакомился   с   несколькими
интересными  парнями, но за пять лет обучения  в  Университете  они
успели так меня достать, что я почти со всеми перестал общаться.  В
моей  группе,  к несчастью, люди тоже оказались слишком  разные,  и
если  первые  несколько лет мы еще кое-как друг друга  терпели,  то
ближе к концу обучения уже не могли друг друга видеть. А коллег  по
финансовой  фирме  я  вообще не могу воспринимать  как  людей:  они
ходят,  едят и разговаривают, но никаких признаков, по  которым  их
можно было бы отличить от заводных роботов, я еще не обнаружил. Они
совершенно   не   стремятся  к  общению:  стоит  к  моим   коллегам
обратиться,  на  их  лицах тут же появляются  улыбки  –  как  будто
невидимый   кукольник  повернул  ключ  –  и  они  с   удовольствием
принимаются  болтать  с  тобой  о всяких  мелочах;  но  стоит  тебе
перестать поддерживать разговор, они тут же теряют к беседе  всякий
интерес и исчезают в каком-нибудь направлении.
   А  еще  у меня был девушка, которая разбила мое сердце и ушла  к
другому.
   
   Меня  будит телефонный звонок: «Алле, старик, ты где?». Я и  сам
не  знаю:  сонно  пытаюсь разглядеть название  станции  и  мямлю  в
микрофон, что буду через полчаса.
   На  том конце трубки – один из тех немногих людей, с которыми  я
все  еще пытаюсь поддерживать связь. Символично, что он и есть  тот
тупой, лысый урод, которого все должны чураться.
   Теперь нас таких двое.
   
   В  его квартире полно народу, шум, гам и пиво рекой – стоило мне
войти в подъезд, оставив позади темнеющее небо, и нажать на звонок,
как дверь тут же распахнулась, и на пороге показался Мак – высокий,
щеголеватый  и  эффектный,  даже теперь, когда его шикарная  черная
шевелюра уступила место короткому ежику
   –  Кот!  –  заорал он и сгреб меня в охапку. – Как  я  рад  тебя
видеть, старик!
   Мне  показалось, что он говорит искренне, но,  как  и  всегда  с
Маком,  невозможно было понять, насколько его чувства  продиктованы
алкоголем. Ох уж эта русская молодежь.
   –  Проходи!  – махнул рукой он и куда-то меня потащил,  на  ходу
отдавая  какие-то команды своим гостям. – Да у тебя, я вижу,  новая
прическа!
   Мы  выскочили  на  балкон,  где,  сидя  на  чем  попало,  курили
несколько  человек. Расчистив нам посадочные полосы, Мак одолжил  у
кого-то пару сигарет и одну протянул мне.
   Мысленно   пожав  плечами,  я  прикурил  ее  от  протянутой   им
зажигалки и, сделав пару затяжек, незаметно опустил в пепельницу.
   Меня   не  покидало  ощущение,  что  я  зря  появился  на   этой
студенческой  вечеринке,  но  другой  возможности  увидеть  Мака  в
ближайшее  время  могло  и не представиться  –  у  нас  обоих  были
напряженные графики, у него – в институте, у меня – на работе.
   – Рассказывай! – улыбнулся Мак. – Как жизнь, как творчество?
   Мне   не   слишком  хотелось  распространяться  о  грязно-черном
отчаянии,  преследующем меня последние месяцы, так  что  я  перевел
тему  на  него.  Ухмыляясь  и  хохоча,  Мак,  этот  человек-ураган,
принялся  делиться  со  мной последними  новостями.    Сколько  его
помню,  в  его жизни всегда было полно событий – вот  он  бьется  в
истерике  от депрессии, а в следующую секунду уже безумно  влюблен,
или  рычит  от  ярости, или изъясняется исключительно  цитатами  из
Ницше.  Как-то  незаметно мы оказались на кухне, где рядами  стояли
батареи  пустых бутылок и толпился увлеченный философскими беседами
народ. Мне в руку сунули кружку с холодным пивом, и, хотя пить  мне
не слишком нравится, обижать присутствующих я не стал. Сев в уголке
и  пригубив  горьковатый  напиток, я попытался  стать  невидимым  и
отрешиться от щенячьей трескотни собравшихся вокруг мыслителей.
   Однако,   захмелев,  я  помимо  собственной  воли   вмешался   в
разговор.  Я  говорил, и говорил, и говорил, и  в  какой-то  момент
понял, что все друзья Мака, замолчав, слушают исключительно меня.
   
   Черт побери. Черт, черт, черт побери.
   
   –  …  как только отгремела Первая мировая война, с фронта  домой
вернулось  целое  поколение  духовно  искалеченных  молодых  людей,
которые   не   могли   примириться  с  приземленностью   и   грязью
человеческой  жизни, которые ломались, сходили с ума и  накладывали
на  себя руки. Их судьбы воспели Хемингуэй, Ремарк, Фитцджеральд  и
многие другие: они назвали их потерянным поколением, но разве могли
они  тогда  знать,  что  на  самом  деле  значит  быть  потерянным?
Потерянное поколение, поколение Икс – это мы, неудачники, рожденные
после  падения  Берлинской стены, падения последнего рубежа  нашего
мира. Нам выпал шанс на собственной шкуре испытать, что значит жить
в  мире  без  границ, в мире-мечте, мире бесконечной  свободы.  Вот
только оказалось, что в мире свободы мы никому не нужны – и  что  в
нем  не  существует  того,  что жизненно нужно  нам.  Цели.  Мечты.
Предназначения.  Нет  больше  грозного  врага,   с   которым   надо
сражаться. Нет Северо-Западного прохода, умереть, покоряя  который,
не  стыдно. Нет горизонтов науки, от которых захватывает  дух,  нет
белых  пятен на карте, нет назревших в обществе острых кризисов.  У
нас  даже космос умудрились отобрать, утыкав его звездно-полосатыми
флагами,  мусором  и  жестяными спутниками.  В  мире,  который  нам
принадлежит, очень сложно делать что-то стоящее, быть НАСТОЯЩИМ. Мы
слишком  сыты,  инертны  и  трусливы, и  мы  просто  не  заем,  как
измениться,  потому  что нам не на что и не на  кого  равняться,  и
никто  не  научит нас, что делать, потому что никто и помыслить  не
мог  нас  –  никчемных, бесполезных и неприкаянных  детей  двадцать
первого века. В нас нет запала, чтобы поджечь этот мир – да  и  мир
этот слишком сильно напоминает болото, чтобы вспыхнуть.  Так что  –
глушите свое пиво и рассуждайте о том, как будете спасать его.  Чем
больше времени вы тратите на болтовню, тем меньше его остается  вам
на то, чтобы что-то сделать.
   
   Я  замолчал  и одним большим глотком допил то, что оставалось  в
моей  кружке. По большей части, похоже, никто и слова не  понял  из
того,   что  я  сказал:  только  Мак  сидел  с  каким-то   далеким,
изменившимся выражением лица.
   –  Чувак,  –  сказал он тихо. – Ты прав, Кот. Во всем  прав.  Ты
только что перевернул мою жизнь.
   Мое  сердце пропустило удар, когда я получил эту похвалу.  Ведь,
сколько  бы  писатели – а я много лет считал себя  писателем  –  ни
рассуждали  о  предназначении  литературы, их главной целью  всегда
остаются   такие  вот  моменты  –  моменты,  когда  их   творчество
переворачивает  чью-то душу. Но в следующую  секунду,  посмотрев  в
глаза  Маку,  я с отвращением понял, что он вдрызг пьян,  и  торчит
сейчас не от тех мыслей, что пытался донести до него я, а от  своих
собственных смутных ассоциаций, о которых он, протрезвев,  даже  не
вспомнит.
   Откуда-то появилась гитара, и, как только она появилась,  всякая
возможность разговора исчезла. Резко встав, я извинился и вышел  из
кухни.
   
   Квартира у Мака не очень большая, так что мне особо некуда  было
деваться. Я заглянул в его комнату, где несколько человек,  окружив
компьютер,  ржали  над  каким-то  роликом,  а  на  диване   дремали
хлебнувшие  лишку гости. Примостившись на краешке, я  откинулся  на
спинку,  устало  закрыл  глаза и задал  себе  давно  мучивший  меня
вопрос:
   
   «Какого черта я тут делаю?».
   
   И в этот самый момент я услышал до боли знакомый голос:
   – Привет, Костя.
   Алиса.
   
   В  мире вряд ли существовал человек, которого я  хотел бы видеть
меньше.  Алиса…  миниатюрная, темноволосая и такая  серьезная.  Моя
бывшая  и,  если  уж  на то пошло, единственная девушка.  Она  была
ассистенткой Жени, и так уж получилось, что ночью после похорон  мы
оказались в одном баре –  а потом целый год не могли друг от  друга
оторваться.  Вот  только, как оказалось, она не так  сильно  любила
меня, как я ее.
   Мне  легче  думать,  что  мы  расстались  из-за  того,  что  она
оказалась  дрянью,  но  в глубине души я  знаю,  что  сам  во  всем
виноват.  Потому что струсил, когда на горизонте показался грозный,
не чета мне, противник, и отдал ее без боя.
   В  любом  случае, наивно было полагать, что у меня может  что-то
получиться  с  зачитывающейся Уайльдом девушкой – печальная  шутка,
которую я еще до недавнего времени все время себе повторял.
   Я  открываю глаза и вижу ее. Алиса стоит надо мой, все такая  же
красивая, с мокрых  от дождя волос падают капли. Она улыбается мне,
и я поспешно встаю.
   Черт, надо было догадаться, что она может здесь оказаться.
   – Алиса! Привет.
   – Рада встрече, Костя! Как ты?
   –   Неплохо.   Устроился  переводчиком  в  «Кэл   Спейс»,   живу
потихоньку.
   Наступает  неловкая  пауза. В ее глазах я вижу  разочарование  и
понимаю,  что  она мучительно пытается подыскать  слова,  чтобы  не
позволить ему вырваться наружу.
   – А как ты? – нахожусь я.
   Алиса изящно пожимает плечами:
   –  Мне сделали предложения несколько юридических фирм, но я  еще
не определилась.
   Мне  хочется  задать тысячу вопросов, и один особенно  жжет  мне
душу, но я молчу и натянуто улыбаюсь.
   Алиса  вдруг  спадает  с  лица, и я вижу  в  ее  глазах  грусть.
Опустив взгляд, она тихо говорит:
   – Скоро уже два года, как он умер.
   Я не сразу понимаю, о чем она говорит.
   – Что? Ах, да. Мы собираемся устроить ужин в его память.
   Она смотрит куда-то вверх, и вид у нее мечтательный.
   – Он был необыкновенным человеком, твой брат.
   Она  этого  не  видит, но улыбка сползает с моего  лица.  И  уж,
конечно,  она  не  может почувствовать злость, вспыхнувшую  в  моей
душе. Дрожащим от ярости голосом я говорю:
   –  Мой  брат… мой брат был ублюдком, лицемером и лжецом,  и  ему
было плевать на людей – если только, конечно, они не могли быть ему
полезны.
   Мне  становится  совершенно ясно, что его тень с  самого  начала
витала  над  нашими отношениями. Да что лукавить – они существовали
только благодаря ему!
   Алиса дает мне пощечину.
   –  Да  как  ты  смеешь! – кричит она. – Ты, ты, ничтожество,  ты
даже пальца его не стоишь, как ты смеешь так о нем говорить!
   Я  чувствую, как во мне закипает что-то страшное. И я делаю  то,
что никогда в жизни не думал сделать – я поднимаю руку и бью ее  по
лицу. Не сильно, но так, чтобы она почувствовала.
   Алиса  делает шаг назад и падает на диван, а я разворачиваюсь  и
кидаюсь  прочь. На выходе Мак пытается меня остановить, но я  грубо
отшвыриваю  его  в  сторону и, рыкнув «Отвали!»  пинком  распахиваю
входную дверь.
   Мне надо отсюда убраться, скорее, скорее, еще скорее!
   
   
   3
   Когда  я  выскакиваю  на улицу, меня всего  колотит.  Я  кидаюсь
прочь,  шагая так быстро, как только могу. В конце концов я  просто
срываюсь  на  бег,  и бегу до тех пор, пока не  падаю  без  сил  на
асфальт.  Уже  совсем  темно,  поэтому  люди  попрятались  в   свои
квартирки,  оставив  улицы  пустыми. Сжав  голову  рукам,  я  издаю
сдавленный стон.
   Мне  было четыре, когда умер отец. Он был хорошим человеком,  но
все, что я о нем помню – это затрещины, которыми он меня награждал,
стоило мне провиниться. И еще, как он иногда, напившись, бил  маму.
Поэтому  я  с самого детства знал, что никогда, никогда в жизни  не
подниму  руку  на  женщину. Я мог придумать тысячу хороших  причин,
чтобы убить человека, и ни одной – чтобы ударить женщину.
   Но, как оказалось, низости, на которую я не способен, просто  не
существует.
   Через  несколько  часов,  почти  в  полночь,  я  захожу  в  ярко
освещенный супермаркет. К тому моменту мне уже лучше: паника  ушла,
уступив  место  мрачной  апатии. Пройдясь по  рядам  (пиво,  чипсы,
мужские журналы), я достаю из холодильника пакет  апельсинного сока
и собираюсь уже идти к кассе, как вдруг замечаю у стенда с выпечкой
молодого   мужчину   в   потертых   джинсах   и   кожаной   куртке.
Присмотревшись к нему, я вдруг начинаю глупейшим образом улыбаться.
Все попытки  стереть с лица эту улыбку с треском проваливаются.
   – Валентин Сергеевич? – окликаю его я.
   Услышав свое имя, мужчина оборачивается.
   Да,  это  точно  он, Валентин Лестин. На первых двух  курсах  он
преподавал  нам  философию, и,  о Господи, КАК  он  ее  преподавал!
Каждый  семинар  с  его  участием  становился  для  меня  маленьким
праздником.   После   него   мне   еще   попалась   пара   неплохих
преподавателей, но никакой предмет уже не вызывал такого  интереса.
Поэтому сейчас я безумно рад его видеть – так рад, что даже забываю
о всех своих недавних злоключениях.
   Горячо  пожав  Валентину  руку, я отхожу  на  шаг  назад,  чтобы
получше  его рассмотреть. За прошедшие несколько лет он  ничуть  не
изменился.
   – Как вы поживаете? – спрашиваю я.
   – Прекрасно, – отзывается он. – А как дела у… вас?
   Я лишь смеюсь.
   –  Жизнь  прекрасна  и  удивительна.  Скатываюсь  потихоньку  от
скептицизма в нигилизм. А как дела у Сережи?
   Валентин   Сергеевич   как-то  сковано  улыбается   и   негромко
отвечает:
   –  Прекрасно.  Через  несколько недель  закончит  первый  класс.
Сплошные пятерки.
   Все  еще  не  веря, что вот так столкнулся с ним в  магазине,  я
улыбаюсь  и  не  знаю  даже, что и сказать, а он  выглядит  немного
смущенным.
   – А как ваш… эээ… диплом? – спрашивает он.
   – Защитил с отличием, – отвечаю я.
   И внезапно понимаю, что он меня не узнал.
   Меня словно обливают холодной водой. Мы оба стоим, не зная,  что
сказать. Собравшись, наконец, с мыслями, я произношу:
   –  Было  очень  приятно с вами повидаться. Всего хорошего!  –  и
направляюсь к кассе, не оборачиваясь.
   Черт, черт, черт!
   
   Я  еле  успеваю в метро, так что к тому моменту, когда добираюсь
до  своей  станции, автобусы уже не ходят, и приходится  в  темноте
отправляться  на мост. Машин сегодня, к удивлению,  почти  нет.  На
середине  реки  я,  как  всегда,  останавливаюсь  и  прислоняюсь  к
перилам, бросив взгляд на черную, мерцающую в лунном свете воду.  А
потом, подтянувшись, залезаю на ограждение.
   Я  никогда  всерьез не задумывался о самоубийстве, да и  сейчас,
наверное,   не   собираюсь  прыгать.  Мне  просто  отчаянно   нужно
почувствовать, что я настоящий, что я ЖИВОЙ.
   
   Я  никому этого не говорил, но за вот уже два года, с тех  самых
пор, как умер Женя, не написал ни строчки. Не потому даже, что  его
смерть  так сильно на меня повлияла. Просто, обернувшись  назад,  я
понял,  что  никогда не мог – и сейчас не могу – написать  что-либо
светлое. Потому что внутри у меня только грязь и темнота, а это  не
то, что писатель должен нести своему читателю.
   
   Раскинув руки, я покачиваюсь с носка на пятку, а холодный  ветер
раздувает мою футболку.
   
   Когда мне становилось совсем плохо, когда меня тянуло писать,  я
сочинял  гадкие, грязные стихи и всеми силами старался  их  тут  же
забыть.
   
   Я  стою  на  перилах минут пять, но так ничего  и  не  чувствую.
Глупо  было на что-то надеяться – глупо было полагать, что ветер  и
высота смогут помочь мне измениться, если я сам этого не могу.
   
   А  в тот момент, когда я разворачиваюсь, чтобы спрыгнуть обратно
на тротуар, чувство равновесия подводит меня, и я падаю вниз.
   
   …
   Мне  невдомек, что за несколько минут до этого мой друг  Сергей,
переступив  обшарпанный  порог, зашел в квартиру своего  знакомого,
где кипела вечеринка.  Он молча прошел мимо извивающейся под грохот
колонок толпы, глушащих водку и дымящих сигаретами молодых нелюдей:
сегодня  он  чувствовал себя здесь чужим. В дальнем углу  несколько
смутно  знакомых  ему  цвергов помахали ему руками:  приблизившись,
Серый заметил на маленьком журнальном столике перед ними бумажку, в
которую,     похоже,    были    завернуты    какие-то     таблетки.
Поприветствовавший его гоблин размалывал их в пыль  рукоятью  ножа.
Высыпав  получившийся  белый порошок на стол  и  разровняв  его  на
дорожки  телефонной  карточкой,  он  приглашающе  протянул   Серому
коктейльную  соломинку.  Раньше  Сергею  хватало  мозгов   избегать
наркотиков,  но  сегодня  он лишь пожал  плечами  и,  словно  перед
алтарем, опустился перед столиком на колени.
   Сначала  ему стало хорошо, но через какой-то промежуток  времени
Серый  понял, что что-то идет не так. Ему казалось, что из его  рта
извергается на пол поток раскаленной лавы. Ему стало трудно дышать,
окружающий  мир  куда-то  исчез, уступив  место  аппокалиптическому
пейзажу пожранного огнем леса. С черного неба лился нефтяной дождь,
и  эта   чернота вселила в  душу молодого человека такой ужас,  что
лишь   усилием   воли  ему  удалось  подавить  вопль.  Трясущимися,
непослушными  руками Серый вытащил из кармана телефон.  Его  пальцы
плясали  и  дергались, пока он пытался набрать сообщение.  Он  едва
успел отправить короткое «ПОМОГИ», прежде чем чернота обрушилась  с
неба вниз и поглотила его разум.
   
   …
   Конечно,  ничего этого я не знал, захлебываясь грязной  холодной
водой – и потом, вылезая через несколько минут на усыпанный мусором
берег,  весь  облепленный  тиной, водорослями  и  прочей  гадостью,
плавающей  в  Москве-реке. Там, сидя в грязи, продрогший  до  самых
костей,  я  расплакался, как девчонка. Мне было  стыдно  за  самого
себя, но я не мог ничего поделать с душащими меня злыми слезами.
   Не  знал  я  и того, что через восемь часов Серый вновь  откроет
глаза   и   увидит   потрескавшийся  грязно-белый  потолок   палаты
реанимации,  куда его привезет, снова и снова перечитывая  короткое
смс,  его  девушка. И там, лежа под капельницей,  глядя  на  спящую
рядом на стуле девушку, он наконец найдет в себе силы ее полюбить.
   
   И   вот  сейчас,  спустя  восемнадцать  часов,  заканчивая  этот
рассказ,  я сижу  в зале ожидания аэропорта Домодедово  и  думаю  –
есть ли в нем мораль? И изменится ли что-нибудь в нашей жизни после
этого  дня?  И повлияет ли он на мое решение, когда через  тридцать
лет  я буду стоять на вершине Эвереста и размышлять о том, хочу  ли
спускаться вниз?
   Пожалуй, у меня нет ответов на эти вопросы, зато в моем  кармане
лежит  билет  на  самолет, который унесет меня во Владикавказ,  где
моему другу нужна помощь – а это для начала неплохо.
   Да,  кстати, я уволился из финансовой фирмы  и понятия не  имею,
что делать дальше. Меня это не столько пугает, сколько радует.
   Надо  будет  проверить  – а почему бы и  нет?  –   не  нужны  ли
Красному Кресту переводчики…
   Москва, июль 2009
К содержанию || На главную страницу