Борис ГУСАЛОВ. Сухумский вор

РАССКАЗ

Главный редактор журнала «Ног бон»1 неожиданно позвонил ему домой и пригласил в редакцию по делу, которое, сказал он, Чермену тоже придется по душе.

После ритуальных расспросов о житье-бытье редактор перешел к тому самому делу:

– А не перевел бы ты нам несколько рассказов абхазских писателей? Если мы кого и называем нашими братьями, то в первую очередь их, абхазов. Сам все знаешь… Ну, как? Мы задумали один номер журнала целиком посвятить Абхазии, ее литературе, культуре, истории, фольклору… Поэзию, наверное, большей частью переведу сам – тебе ведь хорошо известно, какая у нас беда с переводчиками, сущая трагедия. Их один, два и – все, уже обчелся. Ну, что скажешь? Переводить надо оперативно!

А что он мог ответить, как мог увиливать, ссылаясь на чрезмерную занятость, когда дело и вправду благое!

Работать над переводами он поехал в родное село, чтобы его там, в глухомани, никто не тревожил и ничто не отвлекало. А Бог-то не перестал веселиться по поводу того, что человек строит планы без Его благословения: ночью сердце так прихватило Чермена, что он ни свет ни заря поспешил вернуться во Владикавказ и пришел на прием к участковому врачу. Но она, против его ожиданий, не стала ничего ни советовать ему, ни назначать, а выписала направление в консультативную поликлинику к кардиологу.

А там его приняла врач высшей категории Марианна Нугзаровна, оказавшаяся человеком предельно внимательным, да еще и благоволившая к тем, кто имеет хоть какое-то отношение к национальной литературе.

– Ой, как хорошо, что ты заболел! – непроизвольно вырвалось у нее, и она умолкла, смутившись.

«Ух, ты, – подумал Чермен, – оказывается, еще не перевелись люди, которые помнят процедуру покраснения».

– Вот я дура, стоеросовая дубина! Что ляпнула-то! – она так ласково взглянула на него, что теперь и сам он был рад своей ИБС – ишемической болезни сердца, как она потом впишет в графу «диагноз» больничного направления.

– Конечно, мало радости для тебя, что ты приболел, но не переживай, мы тебя быстренько поставим на ноги.

– Ты хочешь уложить меня в стационар?! Нельзя ли отделаться домашним лечением, таблетками там, уколами?.. У меня никакой, ну абсолютно никакой возможности… ни секунды свободного…

Она нетерпеливо, даже поспешно прервала его, словно боясь забыть сказать ему то, что только что мелькнуло у нее в голове. Прервала его и хорошо, искренне, во всю полноту души рассмеялась, освобождаясь от чувства неловкости, которым была скована по собственной же вине.

– Ага! Ты сейчас напоминаешь мне того давнего осетина, который заявил рекрутчикам, что ему недосуг идти на войну по очень уважительной причине: ему необходимо доплести плетень вокруг сада! – тут она вопросительно посмотрела на него сквозь свои узкостекольные очки в золоченой оправе – они ей очень шли, очки эти. – А вот тебе-то, Чермен, сверхсрочно надо завершить… закончить… выдать на-гора…

Она так откровенно жаждала, чтобы он перехватил мысль и продолжил сам, что ему стало весело и необыкновенно радостно – давно он так тесно не сближался ни с кем по родству душ. Надо же! У него было такое ощущение, словно они с Марианной вместе ходили в детский сад, потом вместе же, по велению родителей взявшись за ручонки, пошли первый раз в первый класс и все одиннадцать лет просидели за одной партой.

Чермен в тон ей продолжил:

– А мне вот срочно надо начать и сверхсрочно выдать на-гора перевод целых трех рассказов трех абхазских писателей.

Марианна аж вскинулась:

– Что ты говоришь! Ой, как я обожаю абхазцев, – сказала и тут же поправилась, – абхазов… Как же бывает неприятно и нам, когда нас тоже называют осетинцами. Со мной в нашей медакадемии учились две их девушки и один парень. Из девочек одна – Юлия – вышла замуж за батумского аджарца, а вот Этери засиделась в девках, работает терапевтом в Сухуме. Леван же с семьей живет в Гудауте. И все они столько лет приглашают к себе летом хоть на недельку. Особенно настойчива Этери. Но… – Она сокрушенно вздохнула. – А какие они все замечательные ребята… Исключительные! Прямо как свои, осетины!..

– Ух, ты! – прыснул Чермен коротким смешком. – А осетин, выходит, это символ, чуть ли не эталон идеального человека, да? И можно для всеобщего употребления предложить единицу измерения человеческой порядочности, благородства: один осетинчик – одна единица аристократизма.

– Я согласна и на такую шкалу: один абхазчик – две единицы.

Как хорошо смеялось им вместе!

Через некоторое время, вспомнив о том, по какому поводу он оказался в кабинете у Марианны, Чермен спросил:

– Что же все-таки отрадного в том, что я вовремя прихворнул?

– Ах, да… У меня в Питере проживает добрая моя знакомая, старая осетинка. И вот она как-то очень просила меня достать ей «Нартские сказания» 1949 года издания – там, сказала, иллюстрации, прикрываемые папиросной бумагой. Готова дать за эту книгу любые деньги…

– О Бог, а где ее достать? Это же настоящий раритет. И именно то самое издание ей необходимо?

– Да, именно в этом издании, сказала, зашифрована тайна менталитета осетин.

– А она, случаем, не того? – Чермен покрутил указательным пальцем не у самого виска, а просто в воздухе.

– Нет, нет! – порывисто возразила Марианна. – У нее прекрасный светлый ум, несмотря на ее довольно преклонный возраст.

– К сожалению, ничем не могу помочь…

– А я могу! Тебе. Выздороветь! Сейчас сделаем ЭКГ и без промедления…

– Некогда мне прохлаждаться по больницам! Пропиши что-нибудь сверхдейственное.

Она улыбнулась:

– Сверхдейственное – вивисекция, а так – режим. Под наблюдением спе-ци-а-лис-та!

Он тоже улыбнулся:

– Если ты сама будешь отсекать мою голову, то я согласен.

Он не соблюдал предписанный режим: в закутке больничного длиннющего коридора нашел гладкую спинку сломанной диван-кровати, приволок ее в палату, приспособил между двумя тумбочками и вел монтаж с колес – переводил без черновиков. И за три недели успел-таки перевести из трех два рассказа, причем самых больших, страниц под сорок. Третий сделал уже дома.

И вот, по прошествии нескольких месяцев, Чермен держал в руках апрельский номер журнала и, листая его, разглядывал черно-белые иллюстрации.

– Жаль, что не в цвете они… Не дают денег на это, – редактор указал очками, которыми постукивал по столешнице, вверх. – Там… Им вообще начхать на какую-то литературу. – Редактор как-то испытующе-изучающе уставился Чермену в глаза. – А не хочешь ли ты это… Подлечить сердце?

Чермен нагнул голову, взглянул на него исподлобья – взгляд его должен был означать крайнее недоумение.

– Отвези в Сухум одну пачку их номера. Но, главное, нужно доставить туда авторские гонорары. Там они как раз и распишутся в ведомости. Копейки, конечно, но все же кое-что для сердца…

Лучшее, что нашелся сказать Чермен в ответ, это промямлить:

– Море же еще того… холодное…

– Но и касса наша тоже того… пуста, – грустно сказал редактор. – Обещают где-то к концу мая дать деньги – к тому времени и море наберет достаточно солнца.

– Мне бы кое-какие свои дела… доплести.

– Доплетай. Время терпит…

…Абхазские писатели обрадовались переводам, что было вполне естественно, но свои чувства высказывали по-горски сдержанно. Однако дружеское застолье устроили не по времени широкое – никто не пожалел своего гонорара, скинули их в общий котел.

Сидели в ресторане невдалеке от Сухума, на берегу заросшей бамбуком горной речки, безумолку мурлыкающей свою однообразную, но ненадоедливую песенку. Ресторан притаился, как гаишники за кустами, и если бы не аромат шашлыка, его бы с автотрассы не так-то легко было обнаружить.

Пиршествовали вчетвером, заняв одну из беседок посреди зарослей бамбука, крытых не менее экзотично – огромными пальмовыми листьями-опахалами.

За столом из не-писателей находился сразу понравившийся Чермену представительный мужчина лет сорока пяти – пятидесяти по имени Бату, начинающий, как и большинство абхазов, бизнесмен. Он с первых же минут расположил к себе Чермена душевной открытостью, веселым нравом, остроумием. Но, даже смеясь, он держался с достоинством, не напрягался в поисках того, чтобы выдать что-нибудь такое интересно-оригинальное, достойное быть услышанным чутким ухом писателей или же заезжего гостя. Особенно радовало то, что в нем напрочь отсутствовал гонор состоятельного человека, такого, который и при солнце зажигает свечи. Но не было и подобострастного заглядывания в глаза «бессмертных» – со всеми вел себя ровно, он всем был равный. К тому же, как и Марианна, оказался горячим поклонником родного художественного слова. Короче, по всему было заметно, что для этих людей он был своим.

Когда Чермен смотрел на Бату и думал о нем, его согревала, обнадеживала такая мысль: «Если людям бизнеса не по фигу родное слово, культура, история, то далеко не все еще потеряно и для них самих, и для их детей, и для народа, чьими детьми они сами являются. И потому, как говорится, дай им Бог еще и здоровья».

Да, именно тут Чермен впервые узнал, что бамбук – это трава! Никак не мог уразуметь…

И вот сидели они там, в этих прекрасных джунглях, поднимали тосты, традиционные абхазские тосты за благополучие членов семьи каждого из присутствующих, выпивали стаканами чудесное сухое вино – кто по желанию красное, кто белое, шутили, переходили как бы невзначай на серьезные темы, а ему, Чермену, вдруг вспомнился тот далекий год.

Тысяча девятьсот восемьдесят девятый … Лето

Тогда они – несколько осетинских писателей – познакомились с будущими, как бы следовало сказать по старой советской терминологии, вождями революции. Или, точнее, с вождями национально-освободительной борьбы Абхазии за выход из-под колониального ига малоимперской Грузии. Он отлично помнил поэта Геннадия Аламиа, ставшего впоследствии спикером Верховного Совета республики; историка Сергея Шамба, ставшего абхазским Громыко – министром иностранных дел; ученого, интеллигентнейшего Олега Доментия… Были ли тогда с ними Юрий Аргун и Озган, он сейчас не вспомнит.

Наверное, они все стали первыми детьми революции, которых она по своей старой кровавой привычка не сожрала.

А тогда они мотались, колесили по всему Северному Кавказу и от своего имени, и по мандату Конфедерации Горских народов Кавказа старались предотвратить войну в Чечне, кровопролитие между осетинами и ингушами, но…

Но это не их вина, а беда всех, что их усилия пошли прахом. Если бы представители и других горских народов предприняли хотя бы половину тех миротворческих усилий и мер, что они, абхазы, вполне, может быть, что удалось бы избежать и чеченцам, и ингушам с осетинами роли костяшек в большой игре нардистов-политиков.

Они пригласили своих новообретенных абхазских друзей в ресторан мотеля «Дарьял», располагавшегося в сосновом бору у самого устья ущелья Дарьяла – ущелья Неба, как его называют в народе.

Мы, осетины, хоть и северяне, особенно в сравнении с субтропическими абхазами, но не в пример им отличаемся более горячим темпераментом, ибо бурно и торжественно, с фанфарами обнаруживаем свои чувства, громоподобно исполняем ритуалы своего застолья.

Когда были провозглашены три обязательных тоста – во славу Единственного, Всемогущего Бога, у которого нет равного Ему по величию товарища и придавать которого Ему тоже не следует; за отважного, направляющего мужчин по правильному и праведному пути Уастырджи; за верных и преданных друзей, Чермен встал из-за стола, предварительно попросив разрешения у тамады Сафара, и направился к компании молодых парней, с веселым шумом сидевших за несколько столов от них.

Когда он приблизился, они замолкли, старший из них быстро встал и протянул ему рюмку, чуть ли не по самые края полную водки, и сказал:

– Амбалаггаг айш, хорж лаг!2

– А вдруг я пришел ругаться? – шутливо спросил Чермен, принимая бокал.

– Что ни скажет хиштар3 – примем с великой благодарностью!

– Хорошо… Там мы, – Чермен показал на свой стол, – привечаем абхазов. Как-то не очень удобно просить вас об этом, но, может, вы поприветствуете их по нашему обычаю?.. Если у вас туговато с финансами, то я…

– Да ты что?! Мы ведь тоже воду не носом пьем! Если бы мы раньше знали!.. Не волнуйся, все сделаем в лучшем виде! Где тот осетин, у которого сердце не нараспашку перед гостем, тем более перед абхазом! – Молодцом оказался этот могучий, отчаянно рыжий парень-тамада.

Рыжий, да еще с большими темно-голубыми глазами – такими по внешности, говорят сведущие историки, как раз и были аланы, прямые предки осетин.

– Именно на такой ваш ответ я и надеялся, но все-равно твои слова… – Чермен остановился, и парень, точно уловив назначение паузы, назвал себя:

– Аузби.

– Твои слова, Аузби, что бальзам моей душе! – преподнесенный ему бокал Чермен поднял на уровень груди. – Пусть нам всем везет со встречными, а встречным с нами. И пусть на всех ваших путях-дорогах вашим спутником всегда будет святой Уастырджи!

Минут через пятнадцать парни подошли к их столу втроем – за старшего с ними снова был их тамада. Два других держали угощение на подносе: три пирога – два с начинкой из сыра и один цахараджин, три ребра баранины, три бокала, бутылки пива, водки и вина. Сафар предоставил слово Аузби, тот проникновенно начал:

– Дорогие братья абхазы! Наши горы – это стены нашего общего дома. Мы рады приветствовать вас в осетинской гостиной нашего общего дома. Живите и здравствуйте до тех пор, пока не исполнятся все ваши самые сокровенные желания. Алы бон агаш цаут!4

Абхазы были тронуты. Чермен не знает, догадались ли они о некоторой организованности, так сказать, этого мероприятия, или остались о том в полном неведении. Главное, что парни все делали очень искренне.

…Чермен никого из абхазских писателей не хотел стеснять и поселился недалеко от старой крепости, в безымянном глухом проулке, у одинокой пожилой женщины. Она была вся в черном – видно, что не годовой траур держит, а, скорее всего, пожизненный. Их, таких обездоленных, немало осталось после абхазской Отечественной войны, как они ее сами называют. Чермен не стал ни вежливо, ни прямо, без обиняков, выяснять у нее причину траура – посчитает нужным, сама посетует на свою горькую судьбу…

Предоставленная в его распоряжение комната была с обвисшими, когда-то роскошными обоями. Все удобства, как и полагается после войны, во дворе. Благо, что хоть общественная баня находилась неподалеку, всего-навсего через один квартал – поднимешься по улице Нестора Лакобы и на ее пересечении с улицей Юрия Воронова повернешь направо. Еще чуточку пройдешь в сторону моря, и вот она, слева…

Утром накануне того злосчастного дня Анатолий, главный редактор журнала «Алашара» – что означает по-осетински «Рухс», по-русски «Свет», предупредил его:

– Чермен, дорогой, ты завтра с нами пойдешь на абхазскую свадьбу. Станцуешь свой национальный танец с кинжалами?

– Это смотря сколько заправлю в себя псоу и еще для пущей храбрости и удачи чачи.

– У нас вино– и чачозаправки работают идеально – всему остальному бы тоже так. Будешь, как ты сам говоришь, заправлен под самую завязку.

– А кинжалы?

– Тоже достанем, за ними дело не станет, – Анатолий похлопал Чермена по плечу своей тяжелой широкой ладонью. – Ладно, шучу, но никуда не уходи. Я за тобой заеду где-то в районе часа дня. А сегодня мы друг от друга свободны – мне надо в горное село на сороковины родственника.

На том и расстались.

Чермен ходил по улицам города, и сердце его сжималось от боли. В этом райском уголке то и дело попадались проплешины ада: буйно заросшие бурьяном пустыри вместо прежних домовладений, целехонькие высотные здания, но с пустыми черными глазницами вместо окон… Однако и радостно было, когда он видел хоть какую-нибудь новостройку, прокладку нового тротуара, простое латанье ухабов…

«Чешуя ты, всего лишь чешуя, спесь людская, – думал Чермен. – Грузинская ли ты или какого другого национального окраса. Никого ты к добру не приведешь – ни великана, ни лилипута, ни народ с миллиардным населением, ни числом жителей в горный аул… Банальнейшая по существу мысль, – сказал себе Чермен, – но как же дорого обходится ее осознание тупому человеческому роду!»

Если быть честным хотя бы перед самим собой, то он тоже из тех, кто держит на дому, то бишь в зверинце сердца дикого кровожадного зверя. Дай ему только волю и возможность обнажить клыки и выпустить когти, и тогда этот зверюга…

Он совсем немного прошел по набережной, когда перед ним предстала печальная картина: погост гостиницы-ресторана «Абхазия». Некогда великолепная, фешенебельная, недоступная простому советскому рабочему или колхознику, даже ин-же-не-ру!

Чуть поодаль от нее под сенью векового кавказского кедра сидели мужчины-кофеголики. О, если бы они точно так же невозмутимо продолжали сидеть и традиционно философствовать в дни нашествия гвардейцев Старого Лиса, то это бы была пощечина грузинской чопорности! Это было бы похлеще лозунга аргонавтов: «Жить необязательно, плыть необходимо!» – «Жить необязательно – пить кофе необходимо!»…

Мысли Чермена прервал чей-то громкий дребезжащий голос:

– Позвольте, сударь, полюбопытствовать: с кем имею честь в ближайшем предстоящем познакомиться? – Мужчина, кажется, вдохновенно ерничал. – Вы не туда смотрите, господин желанный гость, вы обратите свое высокое внимание на чуть-чуть справа, на белые паруса гостиницы «Сан-Ремо»…

– Которая и другие абхазские корабли поведет в такое же блистательное будущее, – поддразнивая незнакомца, тоном пересмешника сказал Чермен.

Тот всплеснул длинными жилистыми руками, не по-абхазски загорелыми:

– Ты достойный сын своего замечательного отца, и мое сердце распростерло свои объятия для любви к тебе, к… – Мужчина выжидательно смотрел на Чермена. И он оправдал его надежду на догадливость:

– К осетину.

– Южный? Северный?

– Северный. Пока…

– Но будете едины? Приветствую! Брата! Родного! Ибо так оно и есть испокон веку. И будет так до скончания века. Живите, здравствуйте! – И вдруг он произнес на страшно ломанном осетинском языке, но от этого не менее приятно поразившем Чермена:

– Агаш цу, лаппу! – и сам же раскатисто загоготал от радости, словно заговорил с космическим пришельцем на родном его языке.

Нечего было удерживаться и Чермену – надо же в ответ похвастаться своими обширными знаниями абхазского языка! И он выдал заученную когда-то с помощью дальнего родственника Шаиба Барциа, рухшаг уад5, фразу:

– Хаца, хаца, афырхаца!6

Казалось, этот странноватый мужчина не испытывал в жизни большего счастья.

Некоторое время он еще в некотором изумлении смотрел на Чермена, потом, посерьезнев, проговорил:

– Все! Больше ни слова. Не будем и знакомиться: сохраним эту чудную минуту нежданно-негаданной встречи осетина и абхаза в ее несказанной прелести до незакатных времен нашей дружбы. Иди своей дорогой, мой дорогой, и какой бы она ни была – она твоя от Бога!

Витиевато, конечно, но славно говорил этот высокий, костлявый, высушенный на солнце абхаз. У Чермена защемило в груди. Хотелось хорошенько поддать с ним под осетинские или под абхазские тосты, освобождая душу от накипи, от ракушек всю дорогу дурачащей человека жизни. Но это уже в другую подходящую минуту – пожилой абхаз был прав.

Чермен, возвращаясь в свою ночлежку, мимоходом заглянул в букинистический магазин. И увидел ее с самого порога. Смотрел на нее, видел, но не верил своим глазам. Нарочито неспешно подошел к развалу книг, взял ее в руки, как самую обыденную вещь…

Вот она! Увесистый фолиант, обложка прессованная, деревянно-твердая, серый ледерин, тиснением выведено название этой воистину легендарной книги: «Нарты кадджыта» – те самые, 1949 года издания «Нартские сказания».

Ну и обрадуется же Марианна!

Почти все абхазские продавщицы монументально спокойны, царственно важны, разговорчивы регламентированно, а эти, работающие в «Букинисте» с допотопных советских времен женщины, были и того величественнее.

– А можно ли узнать фамилию сдатчика этой книги?

– А вы это… тоже осетин?

Он кивнул.

– Южный? Северный?

– Северный…

– А тот местный. Теблоев его фамилия. Так он чуть не плакал, когда принес ее сдавать. Она, сказал он, его ровесница. Она, сказал он, не позволяла ему не быть осетином. Но в наше трудное время… И еще то, говорит, что его дети к ней равнодушны, тоже вынудило его сдать книгу нам. Может, говорит, заглянет к вам кто из самой Осетии, понимающий, что это за сокровище…

– Вот я и заглянул. И сколько же Теблоев просит за нее? – Чермен стал искать на последней странице титульного листа цену, но продавщица его опередила:

– Ой, мама! Чуть раньше у нас целый дом можно было купить за такую цену: полторы тысячи.

Чермен машинально ощупал свои карманы:

– У меня сейчас с собой нет таких денег, но я живу тут неподалеку, быстро схожу и …

– Мы уже закрываемся, уважаемый. Приходите завтра к десяти утра – месяц пролежала, потерпит еще и одну ночь.

Когда он вышел на улицу и повернул в свою сторону, то увидел понуро идущего ему навстречу старика, сгорбившегося под ношей своих горьких дум. Лишь когда в глазах таких людей затеплится очаг души, тогда и оправдает себя свобода, добытая ценою стольких молодых жизней. Ему невольно стало стыдно перед незнакомым старцем за свою нечаянную радость: подумаешь, книга, да еще за такие деньги, когда у него пенсия всего-навсего двести рублей…

– Дядя, а дядя! – окликнул Чермена один из мальцов, возившихся у чьих-то железных ворот в черном кургане песка – наверное, его совсем недавно сгрузил самосвал: вон и свежие следы протектора, частично заполненные натекшей из песка воды. – Правда же, дядя, что вода всегда должна быть мокрой, а то, – продолжал мальчуган, – вот Абзагу говорит, что вода в песке должна быть сухой.

– Вода всегда бывает мокрой, как и мужчина всегда должен оставаться мужчиной, – с ходу выдал Чермен сентенцию и сам же иронично хмыкнул. Его мудрость не стоила и дырявого пятака, а вот гениальный вопрос мальчишки – шедевр детского творчества. И надо же обладать слову такой всепреобразующей силой! От этих бесхитростных слов пацаненка на душе у него вдруг стало необыкновенно хорошо, легко и светло, и ему неожиданно, безо всякой связи с чем-нибудь определенным, подумалось, что мальчишеская непосредственность способна очеловечить самого отъявленного злодея…

Утром, проснувшись в отличном расположении духа, он стал решать, в каком облачении ему пойти искупнуться – в шортах или в спортивных брюках: неудобно же потом, после моря, предстать перед женщинами в «Букинисте» как бы в неглиже – ты ведь как-никак горец, а они – горянки.

Отсчитал на всякий случай рублей чуть больше, чем требовалось, положил их в карман спортивных брюк фирмы «Адидас» с трехпросветнымии узкими лампасами. Бросил в сумку банное полотенце, очки от солнца, складной нож, пару яблок, один большущий апельсин, несколько пряников, книгу Оруэлла «1984» и задумчиво оглянулся: не забыл ли чего. Кажется, взял все. Взглянул на часы: без четверти восемь.

Море было ручное, обученное неведомым своим хозяином быть гладким, чистым, призывно ласковым. Лишь мелкая зыбь рябила его вороненую поверхность. А беловатные облака, словно в страхе отпрянувши от моря, доверчиво прижались к кудряво зеленым горам.

Чермен скинул одежду, небрежно бросил ее поверх сумки. Вдруг где-то в глубине сознания екнуло: «Деньги и часы надо спрятать!»

А зачем?

И – от кого?

Берег был пустынным, только на дальнем волнорезе какой-то молодой папаша учил своего сынишку лет семи рыбной ловле.

Чермену вспомнилась картина из детства, когда они, соседские мальчишки, голышом купались в родной реке Хумаллагдон. Тогда и копейка была деньгами – на нее можно было купить тетрадь или коробок спичек. И вот они прятали друг от друга свои жалкие медяки в ямках, сверху прикрывая их камнями с какой-нибудь особой приметой, легко запоминающейся. Не то бы получилось, как у того незадачливого мужика: вознамерившись спрятать деньги от жены, он пошел в безлюдное поле, глянул в небо, прикинул и точно под краем тучи закопал их в землю. А когда на второй день пришел проведать свой клад, то… Он восхищенно качал головой, приговаривая:

– Ну, жена! Ну, бестия! Хорошо, ладно, пусть она нашла деньги и оприходовала, а тучу-то с неба куда подевала?!

Он входил в море, поскальзываясь на осклизлых гладких камнях – сперва их отлично было видно на мелководье, утренний свет весело играл, золотисто переливался на их горбатых спинках, но берег не был пологим, и вскоре дно ушло во мглу глубины. Вода была ему уже по горло, когда он поплыл. Море то приятно обжигало его холодом, то обдавало будто специально для него прибереженным со вчерашнего дня теплом.

Море – это вовсе не много воды, а кто-то живой, обладающий высшим разумом, таким, который пугает человека своей непостижимостью. Как хотелось бы, чтобы море обладало еще и чувством благодарности и помнило тебя, из года в год приезжающего к нему через долы и горы, через поля и леса. Но – увы…

Однако и человек не так прост, он даже для самого себя тайна, иначе как объяснить такое явление: идешь по дороге и вдруг вздрагиваешь, пугаешься непонятно чего и в тревоге озираешься, оглядываешься назад. Как, почему, откуда оно явилось это чувство опасности?

Чермен перестал плыть, лег на спину, смотрел в небо. Оно было бездонно-синее, с безмятежно плывущими одинокими, отчаянно храбрыми небольшими облаками. Но что-то тревожное ему почудилось в состоянии неба – оно будто застыло в недоумении, видя на земле что-то не очень хорошее. Он резко перевернулся на живот и посмотрел назад. От его одежды спешно, но спокойно уходил парень в легком свитере с узором под шахматную доску.

Сердце забилось от недоброго предчувствия, ему чуть не стало плохо от отчаяния и бессилия что-либо немедленно предпринять. Он словно оцепенел от мысли: пока доплывет до берега, пока будет выбираться по скользким камням, пока оденется, тот мерзавец успеет нырнуть в какой-нибудь близлежащий двор и – поминай как звали, ищи-свищи! И даже не крикнешь: «Держите вора!» Кому? Мужчина на волнорезе по-прежнему был занят сынишкой, если же кто и видел с берега, как выворачивали карманы его брюк, рылись в сумке, то этот свидетель тоже скорее всего предпочтет не вмешиваться – так себе дешевле…

Чермен стремительно, насколько мог, поплыл обратно саженками и, уже не обращая внимания на боль в ступнях от гальки, выскочил на берег.

Так оно и оказалось: сумка выпотрошена, все карманы вывернуты наизнанку, и ни денег, ни складного ножа, ни, самое главное, его швейцарских часов – подарка мамы перед близкой ее смертью, по их средствам дорогой подарок, который, как она сказала, при этом почему-то виновато улыбаясь, можно было передавать по наследству…

Он натянул на мокрые плавки брюки – они были из тонкой плащевки и мгновенно промокли, стали неудобны не только в беге, но и при быстрой ходьбе.

А вор и не думал удирать – вразвалку, вальяжно так шел себе по набережной, что-то грыз и поплевывал в сторону. Он был само хладнокровие. Но вязкая эта походка выдавала в нем внутреннее беспокойство, напряжение. Он шел так, будто после каждого своего шага задумывался над тем, стоит ли ему совершать следующий шаг, или все-таки вернуться назад, туда, где, как ему чудилось, он забыл что-то настолько важное, без чего ему не будет нормальной жизни. Но, с другой стороны, он никому ничего не должен, он просто находится здесь и сейчас, и если он не хозяин этого поганого мира, то это лишь потому, что тут просто недогляд, упущение Бога!

И потому он вынужден плестись в свое никуда. И никому он не помеха. И никому он ничем не обязан. Это перед ним весь мир в неоплатном долгу! Вот потому он так спокоен, так невозмутим. И вообще – что должно его взволновать, заколыхать?

А Чермен растерялся. Работающая с лихорадочной быстротой мысль ничего определенного не подсказывала, в смысле, как быть и что делать: «Это – опытный гастролер, он не абхаз, нет. Абхаз бы не стал обижать гостя, ведь для него все отдыхающие – гости его горячо любимой Апсны. Тем более, что он им бесконечно благодарен: они предпочли все еще не остывшую эту горячую точку сочинским и другим безопасным берегам».

Этот крысятник еще и потому может так держаться, так владеть собой, что успел припрятать все то ли в кустах, то ли в мусорной урне, то ли под камнем… И при милиции с уверенной запальчивостью скажет: «На, ищите! Я ни у кого ничего не брал! А то – не полный дурак же! – не слинял бы?»

Чермен обогнал его, встал перед ним и хрипло спросил, отчаянно стараясь придать своему голосу ироничный тон:

– Ну что, славно поживился, крысятник? – хотел поймать взгляд вора, но глаза его лихорадочно бегали из стороны в сторону и даже вкруговую, к тому же они не имели какого-то определенного цвета. И лицо его было какое-то непонятное, незапоминающееся. Оно лишь ехидно улыбалось… нет, не улыбалось – лыбилось. Но изобразить искреннее удивление ему удалось:

– Ты кто? Ты это о чем, старина? – Он перестал грызть, но кулечек с арахисом все еще держал в левой руке на уровне груди. – Я никак не врублюсь в твою речь. Говори яснее.

– Верни часы! – неожиданно и для самого себя веско и требовательно сказал Чермен, словно деньги его не интересовали, и он заранее уступал их ему.

– Какие такие часы, старина? Ты, вообще, о чем без фильтрации базаришь? – спросив с издевкой, вор направился к группе ребят, в десятке шагов от них копающихся под открытым капотом старой «Копейки».

Чермен снова преградил ему дорогу. Он видел себя со стороны и понимал, что производит довольно-таки жалкое впечатление своей крайней растерянностью. Да еще его убивали эти мокрые, провисшие в мотне брюки – словно он описался со страху…

– И, вообще, из чисто человеческих побуждений, я должен выразить тебе сочувствие: ты очень неважнецки выглядишь, старина. Потому подобру-поздорову, пока я не раздумал быть приличным жителем земли и не стал агрессивным, как американский империализм, чеши отсюдова, – сказал вор с полуухмылкой и почесал у себя за ухом. И – осклабился: – Вот поле чудес: сказал тебе чеши отсюда, а у самого действительно зачесалось за ухом…

– Доброе у тебя ухо: отлично чует…

– А ты попробуй дать! – он развернулся к Чермену боком, как бы подставляясь под удар.

Вмазать бы ему, действительно, со всей озлобленной силой, со всего раззудевшегося колхозного плеча! Но он бы сейчас ни на кого не смог поднять карающую руку – нет, не может он представить себя дерущимся, бьющим кого бы то ни было: он намертво скован, спеленут стыдом! Страхом перед упреками, которые впоследствии неминуемо придется выслушивать от всех, кому только не лень будет его отчитывать:

– Как ты мог забыть, кто ты и кто он, где ты и почему ты там? Как ты мог опуститься до уровня этой безмозглой твари?!

Вот ему невольно и приходится праздновать труса…

– И, вообще, старина, как я вижу, у тебя все гайки свинтились, иначе бы не зачислял меня в разряд гнилых. А мне западло…

Точно! Точно этот игрун-прыгун по кочкам слов определил его состояние: руки и ноги будто действительно развинтились, болтаются плохо повинуются ему – не напрячь их, не привести в боевое состояние… Но он знал, что завинчивающая их злость и поднимающая его боевой… его звериный дух ненависть придут к нему с большим опозданием. Но – придут!

– Верни, говорю тебе, часы. Это ты, ты вытряхнул мои вещи.

– Радуйся, что пока не душу. Я всего лишь проходил мимо твоих пожитков! Что, нельзя? – Он театрально выпрямился, лицо его осветилось зарей благородного гнева – он, надо отдать ему должное, был по-своему великолепен. – И ты, старина, обвиняешь меня, сына героя абхазской Отечественной войны в паскудстве? в воровстве? в крысятничестве, как ты сам выражевываешься? – Он нарочно искажал некоторые слова на манер безграмотного мужика – конечно же, нарочно: живущие на прибрежной полосе абхазы прекрасно владеют русским языком.

Эх, разразиться бы ответной пафосной тирадой перед этим кощунствующим, святотатствующим молокососом! Например, такой: «А потому ли наши ребята прорывались к вам через Клухор и сходу вступали в бой, в рядах батальона Бибо Дзуццати, с гвардией Шеви и гибли, и калечились, и становились национальными героями Абхазии, чтобы теперь ты, недоносок, крысятничал в собственном доме? Ты краснобай, навоз, сгребенный в одну кучу! Это бы из тебя надо вытряхнуть твою поганую душу, позор апсуа7, но я скован цепями статуса гостя и официального лица. А был бы я частным лицом, ты бы, гнида, вообще пожалел, что вылупился на свет из протухшего яйца пьяного быка!»…

Но вместо этой гневной тирады Чермен вновь повторил:

– Верни часы!

– Ну, заладил! Ты не оскорбляй ни меня, ни всю Абхазию в моем лице. Абхаз предпочтет сдохнуть с голоду, чем возьмет чужое! Тем более, он не залезет в карман к святому человеку – гостю своему. Ведь ты же наш гость – да еще осетин из Владикавказа?

Вот он и проговорился нечаянно: слово «Владикавказ» выцарапано на рукояти складного ножа Чермена.

– А почему не интересуешься, старина, откуда я это знаю, что ты из Владика? – Он, сволочь, чувствуя бессилие Чермена и свою неуязвимость, открыто насмехался над ним. По его лицу блуждала глумливая ухмылка – она делала сверхжеланной жажду убить, уничтожить его! Ну хоть бы схватить его за грудки, подсечь ему ноги, повалить на землю и душить, душить, требуя указать место, куда он заныкал украденное.

– Потому и не спрашиваю, что знаю, откуда ты это знаешь.

– Да на сумке же твоей вон огромные буквы «Владикавказ»!

Еще никогда в жизни Чермен не был так растерян, не находился в таком отчаянии. Не звать же ему парней-ремонтников и не представляться им, что, мол, я такой-то, прибыл в Сухум по такому-то историческому поводу, а вот этот недоумок…

Допустим, они его обыщут, но, ничего не обнаружив, недоуменно разведут руками: мол, зачем ты нас, уважаемый и дорогой гость, заставил кровно оскорбить безвинного?..

– Идем в милицию! – потребовал Чермен.

– Идем, – весело и с готовностью согласился вор, словно это было давно ожидаемое им приглашение к богатому застолью.

Чермен направился в сторону гостиницы «Сан-Ремо», толком не представляя себе местонахождение милиции. Прошли всего шагов шесть-семь, как парень встал, словно ударился лбом о невидимую стену из стекла:

– Я тебе не сучара какой, чтобы своим ходом топать в ментовку. Можешь – поведи силком, а иначе повторяю для особо тупых еще раз: сам дергай отсюда, пока я не вышел за конституционные рамки горского гостеприимства! – Повернулся и пошел, снова беззаботно жуя арахис и выплевывая шелуху. Чермен обреченно продолжил путь туда, куда и сам не знал. Хоть бы вчерашний странноватый мужчина оказался там, за одним из кофейных столиков.

Его не было. Сидели другие, солидного возраста мужчины, а чуть поодаль от них – молодые парни. Они бы мигом выбили из ворюги всю его напускную удаль, театральную пыль, весь его лживый патриотизм. Но… Но как их привлечь в друзья своей бедой?..

– Доброе утро, – робко поздоровался Чермен с мужчинами.

Те сначала внимательно оглядели его с ног до головы, уточняя для себя, стоит ли отвечать на приветствие незнакомца, не бомж ли он, случаем. И только потом один из них, видимо, самый авторитетный, в ответ нехотя пробурчал:

– Здравствуйте…

Чермен не бормотал даже – выжимал, выдавливал из себя этот лепет:

– Я купался, а меня подчистую обобрал парень… вон там… Денег было около трех тысяч, но, главное, он стащил мои часы… швейцарские… подарок матери, – он слабо улыбнулся. – Не такие дорогущие, как у Киркорова – в девяносто, что ли, тысяч долларов. Такие часы у него из гримерной украла цыганка… – Чермен понимал, что мелет полную чепуху, но он и этим уважаемым людям не решился сказать, кто он есть, по какому поводу находится в Сухуме и как подло его обидел этот сопляк. Сопляк, но уже, кажется, конченый подлец…

– Если бы это сделал именно тот парень, он бы давно свалил – чего ему было вас дожидаться?!

Само собой разумеется, и у того точно такая же железобетонная логика, что, мол, если бы это сделал он, то что мешало ему засверкать пятками?..

– А милиция далеко? – спросил Чермен.

– Недалеко, но… – Мужчина смотрел на него с сочувствием, однако в его взгляде читалось и другое: «Ты и вправду недоумок, что ли? Что тебе даст милиция – где твои свидетели? И не последний же идиот ворюга твой, чтобы в своих карманах держать то, что минутой раньше было в твоих карманах?!»

И тут со стола молодых бросили совсем уж убийственную реплику:

– А что милиция, когда она с этими подонками в доле! Но если даже привлекут, вы же не станете приезжать на допросы и судебные заседания оттуда, откуда сейчас приехали?..

Чермена охватило такое отчаяние, что ему все стало все равно. Ругал себя и за то, что согласился на эту поездку и что сквозь розовые очки телячьего восторга смотрел на Абхазию, вообще на абхазов – они ведь и в гору и с горы тоже всего лишь обыкновенные люди – разные, хорошие и прочие…

Казалось, время сперва замедлило свой бег, потом и вовсе сбавило ход, сказавшись смертельно усталым, и уже даже не текло, а словно сочилось, проступало из недр вечности, как кровь сквозь бинты. И само присутствие человека во вселенной выглядело абсолютно неуместным, отдавало дурным любопытством.

Если бы кто в эту минуту заглянул Чермену в глаза, то ужаснулся бы тому, какая неизбывная, безысходная печаль застыла в них…

Весь мир превратился для Чермена во враждебную чужбину – это был уже не мир людей, являлся не людьми населенным миром, а каким-то глухим, тупым сгустком чего-то жуткого, до чего невозможно достучаться со своей человеческой бедой-болью. И он, этот сгусток, не пробиваемый светом жизни, производит над ним, Черменом, моральную экзекуцию…

Ага: тот парень и есть тот самый экзекутор!

Бог ты мой! Сколько вони может произвести один… один…

Кто?

Скунс!

Но сколько ни обзывай горбатого горбатым, легче от этого не станет, а горбун не избавится от своего верблюжьего придатка – ему, как известно, радикально поможет лишь деревянный бушлат!

Он поплелся обратно, волоча ватные ноги. И был никем и ничем, и звали его никак, раз позволил так всласть поизгаляться над собой. Но что было ему делать, что следовало предпринять в его положении? Не мог же он, в самом деле, затеять драку, хоть и вполне бы совладал с этой гнидой. А о том, что его складной нож тоже был у вора, он бы и не подумал, если бы пришел в ярость, мог бы свободно проломить ему черепок арматуриной – их на каждом шагу валялось множество!..

Жаль, что не купил местную сим-карту, позвонил бы на мобильник Анатолию, и тот бы через пару минут на своей редакционной «Волге» – сам за рулем! – оказался с ним рядом. И тогда бы…

– Дурак! – обозвал он вслух самого себя. – Если бы приобрел местную «симочку», то прихватил бы с собой на море и свой мобильник, а этот экспроприатор бы и его экспроприировал!

Эх, мама, мама…

Чермену явственно слышался ее голос: «Хочу сделать тебе такой подарок, который было бы не зазорно тебе оставить в наследство сыну, моему внуку».

Теперь же вместо этих часов в память о бабушке он оставит Иналу, единственному сыну, свой позор, испоганенную честь мужчины, оплеванное имя осетина!.. И с какой же совестью он посмеет посмотреть сыну в глаза? А если сам Инал каким-нибудь образом узнает обо всем, то не будет ли он стыдиться его, отца своего?

О Бог богов!..

Так больно стало в груди, так нестерпимо саднило сердце, что он удивлялся, как оно выдерживает такую боль… Душа заныла в смертельной тоске. Он глубоко вздохнул. Чуть отпустило. И тут его мысль совершила спасительный разворот – переключилась с самого Чермена на его обидчика…

А интересно все-таки: что могло этого выродка на пороге жизни, на первых ее ступеньках настолько искорежить, опустошить, вместо совести наполнить таким дерьмом, чтобы он мог так вдохновенно топтать святыни своего народа? Отчего его юная душа зачерствела, обросла густым мхом и стала каменноглухой к чужой боли? Он же прекрасно видел, как мучился Чермен, но продолжал изгаляться над ним, получать удовольствие, упиваясь собственной безнаказанностью!..

Это чей дурной, чей растлевающий пример так повлиял на него, какой ветер выдул из него впитываемое вместе с молоком матери чувство принадлежности к собственному народу? Или, отлично понимая, что он преступает как закон, так и моральные устои своего народа, сознательно принял и на свой счет расхожий тезис о том, что у преступников нет национальности?

Чермен накануне читал в местной газете «Нужная», или, кажется, в «Чегемской правде», о том, что арестованы мэр Сухума и двенадцать сотрудников его администрации – новоявленный Антихрист со своими антиапостолами.

Горечью обдало его, саму жизнь омрачающей горечью. Как же это так?! Это же их обездоленная страна с измочаленной страданиями душой! Выставленная на обозрение всему миру их Абхазия, которой огромный мир должен посочувствовать, помочь приобрести независимость от унижающей и оскорбляющей нищеты… Это же как у больного шарить за пазухой…

Но было и другое чувство, чувство удовлетворения: она, Абхазия, пусть непризнанное, но уже состоявшееся государство сурово карает преступающих его законы, невзирая ни на чью морду лица!

Однако этот гаденыш, наверняка знавший о поведении верхов, решил по-своему, мол, если можно гадить-вредить по-большому, то почему ему нельзя по-маленькому?! А там дело практики и техники, лишь бы удалось за ненадобностью забросить совесть куда подальше в колючие заросли ежевики…

И тут Чермена как током ударило: «Букинист» открылся!

Ну, обокрали и обокрали, с кем не случается?.. Чермен приободрился от одной этой простенькой мысли и пошел уже ровной нормальной походкой. Сейчас возьмет необходимую сумму и купит книгу, обрадует, может, даже осчастливит Марианну.

Он завернул с набережной на улицу генерала Дбар и оторопел от неожиданности: чуть впереди своей характерной вязкой походкой шел шахматно-клетчатый свитер и из горла длинной бутылки отхлебывал пиво! На его, Чермена, деньги купленное пиво!

Снова обогнав его, встал перед ним. Сказал твердо и спокойно:

– Верни часы!

Тот глотнул пива, утер рот тыльной стороной ладони и расплылся в дружественной улыбке – а как же иначе, старый, добрый знакомый перед ним, очень добрый! Щедрый не в меру…

– Вернуть бы рад тебе, старина, какие-то часы, но где мне и у кого их взять? – и, обойдя его, как ни в чем не бывало пошел себе дальше.

Чермен опять обогнал его. Снова встал на пути. Тоже улыбнулся, но не очень ласково, и повторил с нажимом:

– Верни часы!

– Вот заучил, вот заладил! Сдвинь пластинку: заело. И откуда ты только взялся на мою невинную голову? – И вдруг полюбопытствовал: – А почему не так просишь: «Верни хотя бы часы»? Или у тебя свистнули только часы? Они что – особенные?

– Да, они подарок матери… – У Чермена чуть было не сорвался голос.

– Подарок матери? Это уже святое. – Парень резко переменил тон, лицо его стало по-настоящему грустным. Но сколько Чермен ни старался запомнить черты его лица – ничего не западало в память, ни одна деталь не откладывалась в ней. Все было расплывчато в этом лице, скользко, как обмылок, неуловимо, невпечатляемо. Из папье-маше, что ли, оно слеплено у него? Или кто-то особым ластиком тщательно стер приметные черты его лица?!

Бутылку «Туборга» он держал в правой руке так, чтобы в случае чего можно было ею размахнуться и нанести удар. Но, кажется, ничего агрессивного им не замышлялось…

– Мать – это святое, – задумчиво повторил он, выйдя из образа паяца-грабителя и, поставив бутылку на асфальт, полез в карман брюк, вытащил мобильник. – Я сейчас позвоню куда надо, и мне скажут, где и у кого находятся твои часы, – сказал и, зайдя через ржавые железные ворота во двор полупустого двухэтажного здания, кажется, бывшего общежития университета, задержался там на пару минут. А когда вышел, сказал, не сдерживая насмешливой улыбки:

– Зайди туда и там на фундаменте увидишь то, что тебя, видимо, обрадует.

С задранным кверху ремешком на бетонной плите, словно так им и полагалось, ничком, невообразимо спокойно лежали его часы.

У Чермена запершило в горле. Он почувствовал, как преисполняется благодарностью к тому, который за короткое время причинил ему столько страданий. Стокгольмский синдром: симпатия к своему палачу…

Ну и ситуация… Держа часы за ремешок, вышел на улицу. Парень оставался на месте. Чермен к своему немалому удивлению искренне поблагодарил его:

– Спасибо…

Парень снова полез в карман, достал его складной нож и протянул ему со словами:

– Я у кавказцев ножи не заимствую, – повернулся, подхватил свое пиво и направился к буйно заросшему бурьяном слепому переулку-тупику. Унося с собой гонорар Чермена за переводы, ставший теперь его воровской долей…

Быстро переодевшись, Чермен взял деньги и поспешил в магазин. По испуганно-виноватым глазам продавщицы он догадался, что случилось что-то непредвиденное.

«Неужели Теблоев, одумавшись, забрал книгу обратно?».

– А мы уже продали ее, – упавшим голосом сказала продавщица. – Вы все не шли и не шли, а тут какая-то осетинка чуть с ума не сошла от радости, увидев ее. Схватила, аж вцепилась в нее и уже не выпускала из рук.

Ага, один чуть ли не плакал с горя, сдавая книгу, другая чуть не свихнулась с ума от радости, обретя ее. А ему-то, Чермену, как быть?..

Ах, подлец! Это ведь тоже из-за него – он прозевал книгу!.. Из-за этого, мимикрирующего под человека козла.

Анатолий и сочувствовал, и укорял его, зачем, мол, ты взял такую сумму с собой на пляж, да и часы, сказал, были тебе без надобности – быстро скупнулся бы и вернулся домой. Словом, он не знал, как его утешить, невольно чувствуя себя виноватым.

Потом рассказал о случившемся с Черменом своим знакомым, присутствующим на свадьбе, среди которых были и писатели. Они все подходили к Чермену и сокрушались, винились перед ним за паршивую овцу в их абхазской отаре. Да и нет в природе такой национальной баранты, в которую бы они, паршивые, не затесались!..

Чермену стало неудобно от этих извинений, от этих оправданий ни в чем не повинных людей, и он все больше и больше злился на себя за то, что поделился своей бедой с Анатолием. И стал в ответ улыбаться, говорить им, утешая, что у абхазов и вор вон какой благородный, вернул ему дорогие его сердцу часы, вернул складной нож, не опасаясь, что этим ножом Чермен может вспороть ему брюхо, в которое он заливал пиво, купленное на украденные деньги.

– А следовало бы! – зло воскликнул кто-то.

Вчетвером – поэт Сергей, прозаик Даур, Анатолий и сам Чермен – пошли на набережную искать вора. Чермен почти наверняка знал, что это пустая затея, тот далеко не так глуп, чтобы не предположить, что он обо всем расскажет своим знакомым абхазам, а те непременно захотят отыскать его и примерно наказать за крысиные повадки. Сильнее всех бушевал и негодовал Даур, кряжистый мужчина. Такому сподручнее мотыжить каменистую почву под мандариново-лимонный сад, а он… Но еще не известно, какая работа тяжелее – копать землю или пахать пером бумагу. Нет, известно: все-таки настоящим каторжным трудом считается пахота бумаги. И она же одновременно ни с чем не сравнимое счастье.

– Я бы его собственными руками удавил, этого шакала! Расплодились они слишком, гиены эти! – вконец озлясь, говорил Даур, сжимая пудовые кулаки.

А вот Сергей при таком развитии событий успокаивал бы Даура, не давая ему с шакаленком расправиться, хотя и был очень зол на него. А уж Анатолию-то по его рангу сам Бог велел быть недосягаемым для гнева, что-либо предпринимать в ярости.

Паршивца нигде не оказалось. А узнать бы его Чермен узнал и в тысячной толпе, даже без его шахматно-шашечного свитера.

Ребята предлагали ему возместить деньги, но он наотрез отверг их предложение, сказав, что у него еще осталось на дорогу… и завтра же он берет баул и дует в свой аул, – добавил он в шутку.

Но – нет! Он так трусливо, побитой, поджавшей хвост собакой не уедет!

За ночь перед отъездом он еще более укрепился в своем решении, вернее, укрепился тот, который затаился внутри него до поры до времени за шторкой образования, за макияжем скороспелого интеллигента в первом поколении. Тот, сидящий как бы в засаде, был мало расположен слушать и подчиняться голосу отрезвляющего разума, потому что ему, тому, второму Чермену, все желанней и слаще становилась месть, стремление увидеть в глазах слащавого мерзавца животный страх, ужас загнанной в угол крысы, увидеть, как с него лохмотьями сползают перья самовлюбленно токующего глухаря!

Гляньте-ка на него, в благородство сыграл! Милость оказал великую – вернул часть того, что он же сам, тварь, и спер. Умиляйтесь на него, дамы и господа! В особинку дамы… Вот гадина! Вот пес! – Чермен продолжал изводить себя. И как бы все было замечательно, если бы в нужный момент ему удалось распалить себя до такой степени ярости, когда про человека говорят: «Он был вне себя от гнева!»

Вне себя, то есть вне нормального себя, при обычной жизни чуть ли не белого и пушистого.

И тогда, в том положении вне себя, он утолил бы жажду мести и освободился от укоров совести за то, что позволил какому-то мерзавцу-мелюзге так поизмываться над собой. Ему уже не представлялось утешительным и такое его самооправдание, что он, мол, был по рукам и ногам спутан статусом официального лица, посланника Осетии…

Пусть все так. Нельзя, на самом деле, игнорировать нормы приличия, рамки поведения, забывать о своем возрасте, наконец! Но почему, почему это все кажется ему лишь беспомощными отговорками? Почему он так мучается, почему его настолько сильно зацепил, достал этот отморозок?

Гм… Отморозок в субтропиках!..

Но и разжигая, раззадоривая себя, Чермен в глубине души знал, что он забывает что-то очень возможное, БЛАГОразумное, благодаря чему он бы отрезвел и возвысился над своей обидой, месть показалась бы ему глупейшей затеей, и он бы смог убедить сам себя в том, что ни честь его, ни достоинство ничуть не задеты …

Такой крутой вираж его мысли, возможно, и совершился бы, если бы он вовремя вспомнил мудрое изречение: «Задумал месть – готовь два гроба!»

Не вспомнил. И не оказалось рядом никого, кто сказал бы ему «тпру», и он опамятовался; не было и того, кто, наоборот, подгонял бы, благословляя его на подвиг – тогда бы он, как бы увидев себя со стороны, насторожился и отступил на позиции пока еще робкой своей цивилизованности… Но сейчас…

Он стал злиться на самого себя за свои всхлипы, за это свое занудное самокопание. Он-то уже никакой не гость, никакое не официальное лицо – он сам по себе, он тот давний сельский парень, которому ну никак нельзя плевать в глаза: он реагирует неадекватно – не приучен говорить, что это божья роса…

И еще ему грела душу мысль, что теперь-то он не станет позором для Инала, что в свой черед и час он предстанет перед своими предками с незапятнанной совестью…

В Адлере, выстояв очередь длиной советских времен, он сдал баул в камеру хранения железнодорожного вокзала сроком на одни сутки. И за эту услугу строго по тарифу заплатил 72 рубля 10 копеек. Десять копеек!

О бездонная, неисчерпаемая, неукротимая тяга чиновных людей к издевательствам над соотечественниками! Показать бы городу и миру того, чьи компьютерные мозги вычислили плюс к семидесяти двум рублям эти десять копеек! И этот цирк происходит в стране, где на полновесный рубль почти ничего не купишь, разве что коробок спичек. А за монетой достоинством в пятьдесят копеек никто уже не нагибается к земле. А тут десять копеек…

И где прикажете достать этот несчастный гривенник?! Скорее выпросишь у кого-нибудь червонец, чем эту монетку, – практически ни у кого в очереди ее не оказывалось, и все давали сверх требуемой суммы девяносто копеек. Точнее, давали рубль, а сдачи не дожидались. И – странно: никто не роптал!

Свыклись с масштабным издевательством на государственном уровне и уже не реагируют на такие мелочи, что ли?..

Нет, нет, все равно задевает за живое то, что с тобой так беспардонно не считаются. Со временем обида на родное государство может достичь критической массы, тем более, что этому способствуют и эти уроды, эти отморозки, эти выродки-ублюдки-бастарды, раз и на них нет управы со стороны того же государства. Сволота!..

Сволота, конечно, дрянь, конечно, дерьмо, конечно… Сукин сын, раз уж ты посвятил этой пакости, воровскому ремеслу, жизнь свою дрянную, положил ее на такое поганое дело, то рвани в Куршевель и орудуй там! Но кишка тонка, да? Пупок надорвешь, да?

Сверх того, что было на нем, Чермен из своего барахла оставил при себе только летнюю бежевую куртку, и то лишь потому, что в ней было множество карманов – по ним он рассовал деньги, очки, нож, бритвенный прибор и лезвие «Рапира», паспорт с билетом на поезд. Если успеет управиться за сутки – уедет завтра вечером, а нет – тогда уж придется выделить из жизни еще одни сутки и уехать «зайцем», всучив стоимость проезда проводнику, но уже рассчитывая на спальное место лишь по пути следования…

Пора было перекусить, заморить червячка. Можно в привокзальном кафе, но там безбожные цены, а его финансы готовы спеть романсы, если он хоть раз еще зашикует по-курортному…

Привокзальную площадь со стороны города ограждал высоченный железный решетчатый забор. На проходе стояли два милиционера – по обеим его сторонам. И, проходя между ними, он невольно поежился, почувствовал себя неуютно – ему показалось, что они просвечивают его своими глазами и вот-вот обнаружат в нем преступный – да, да, преступный, не отвертеться! – замысел. Подвергни его в данную минуту испытанию на «Полиграфе», он бы выложил все как на духу, ни слова бы не смог сказать неправды!

До супермаркета было совсем недалеко, он взял там бутылку любимого им пива «Кулер», двести граммов ветчины, кусочек солоноватой брынзы – она не хуже воблы идет с пивом, и полбуханки бородинского хлеба. И теперь старался как можно более спокойно пройти обратно между милиционерами. К его радости, они были заняты проверкой документов у двух парней очень странного заграничного вида – оба высоченные, густобородые, не одетые будто, а как бы закованные в спортивного покроя костюмы, они всем своим видом смахивали на терминаторов. Шут с ними…

Привокзальная площадь станции Адлер хороша тем, что здесь есть маленький и уютный сквер-парк, в тени пальм и неведомых тропических деревьев которого, сидя на реечных настилах поверх метровой высоты парапета, отдыхают толпы разморенных курортников в ожидании посадки на свои поезда. И в какие только города России не уходят они отсюда! Но Чермен искренне поразился, когда увидел поданный состав «Адлер – Киев». Ему, оказывается, ТВ и СМИ успели навязать негативное отношение к незалежной Украине. К недавно еще милой Украине, к Киеву – матери городов российских! К тому же он, Чермен, словно бы личную утрату, стал ощущать потерю города русской славы – Севастополя.

Сколько же родных краев-сторон-уголков было в советском сердце человека! И в скольких из них теперь погашен перед бывшими братьями гостеприимно призывный свет в окнах!..

Как столько горя, столько страданий может вместить в себя человеческое сердце? Столько, что радость начинает казаться нам незваным, забредшим к нам по ошибке нежданным гостем!

А тут еще этот поганец. По всей видимости, недолюбленный матерью. Иначе бы… Что, иначе бы?.. Иначе бы этот недоласканный отпрыск не заляпывал навозом доброе имя своей большой матери – Абхазии!

И он, Чермен, будет мстить ему и за нее тоже, за любимую им с юности землю. Отомстит – и более не будет чувствовать себя погано…

У него отлегло от души: он шел отнюдь не на злое, а на благое дело; он совершит освященное вековой моралью всех народов возмездие, покарает зло! И ему верилось, что и люди вокруг тоже бы одобрили его поступок, мол, так и надо этому негодяю, он получил по заслугам. И в свою очередь порассказали бы ему разных историй о грабежах отдыхающих, о воровстве из машин по дороге на озеро Рица, о борсеточниках, домушниках, гоп-стопниках, щипачах… Нашелся бы и знаток мудрых изречений, который бы к месту вставил афоризм: «Месть – это блюдо, которое подают остывшим». И потому Чермен правильно сделал, что тогда не стал пороть горячку. А вот теперь…

Теперь без суеты, деловито уроешь его, и пусть он сгниет, как бездомная собака – глупо из-за такого подонка гнобиться, чалиться на зоне – словом, держать ответ по всей строгости закона юной республики…

Чермен прошел в дальний угол сквера, сел на низкий бордюр, спиной к людям, и расстелил на жесткой траве газету со своей нехитрой снедью. Ел и отхлебывал пиво из горла. И все никак не мог понять, что его беспокоит, что мешает. Огляделся – ничего такого раздражающего. Принюхался и уловил острый характерный запашок. И сообразил, в чем дело: туалет вон там, за углом, но его посещение чувствительно для тощего кармана – выложи без разговору целых пятнадцать целковых. Не дай бог страдать вторым сердцем мужчины – простатой. Или загрузиться пивом – уж тогда придется раскошеливаться не на шутку. Вот потому наиболее сознательные граждане таким манером выражают свой социальный протест – справляют малую нужду в «Кустанае»…

Чай, у нас не Индия, где традиционно делают пи-пи там, где тебе приспичило. И никакого сраму не имут – с вековыми обычаями не подискутируешь!

Как бы хотелось Чермену ткнуть большой нос большого начальника из могущественнейших РЖД в один из таких закоулков! Нюхай, мол, уважаемый, свой инновационный сервис XXI века!..

Еда больше не лезла ему в горло. Он свернул газету с остатками пищи и спрятал в рукав куртки, пришпилив края обшлага друг к другу булавкой, которую на всякий случай всегда держал за широким отворотом куртки. Пиво же допил и опустил пустую бутылку в урну. И поймал одобрительный взгляд какой-то пожилой дамы, молодец, мол, прелестное личико кавказской национальности, не насорил, а убрал-прибрал за собой, не то что некоторые из хваленых-расхваленных европейцев…

Чермен успокаивал себя, просил себя не волноваться, чтобы не прозевать какую-нибудь деталь, в которых, как известно, таится сам дьявол. Но мысли не слушались, решения возникали одно за другим, с каждым разом покруче, побандитнее.

Сперва: подойти сзади и шарахнуть его по башке как нельзя кстати подвернувшейся арматуриной, спровадить, как говориться, в лучший из миров. Сзади, именно сзади надо подойти – не удостаивать же эту мразь чести биться лицом к его роже! Подстеречь в глухом месте и…

Потом: выследить его, незамеченным следовать за ним до тех пор, пока он не останется один. И когда он свернет в свой проулок-джунгли, накинуть ему на шею удавку и… А там утопить в котловане одной из многочисленных новостроек.

Чермен живо представил, как тот бултыхнется в воду, затянутую противной зеленой тиной. Кругов по воде не будет, лишь тина разойдется, а через некоторое время сойдется, сомкнется над ним как ни в чем не бывало…

А еще: обогнать его в укромном безлюдном месте, стать перед ним и с минуту наслаждаться животным страхом в его расширившихся от ужаса глазах: вот она, неумолимая смерть твоя в облике осетина, о которого ты так неосторожно хотел вытереть ноги! И тут же без лишних слов всадить ему в живот нож и вспороть его, выпотрошить и набить ему брюхо разным барахлом: пусть и в аду занимается своим любимым делом – шарит по чужим карманам!..

Навстречу ему шла молодая супружеская пара. В чем они были одеты, как они смотрелись рядом друг с другом, какие у них были лица – ничего этого Чермен не видел. Он видел только и исключительно палку в правой руке мужчины – палку-выбивалку ковров, сделанную из бамбука. Их продают по всему побережью, чуть ли не в каждом ларьке.

Все!

Он ощутил в руке прохладную гладкость этой увесистой, крепкой палки и уже видел воочию, как он яростно лупит ею того, а тот увертывается, прикрывает руками голову. Но Чермен и не думает бить его по голове, а норовит дубасить по локтям и рукам, чтобы отучить их лезть не в свои карманы; точно по голеням, чтобы отучить их копать там, где ты ничего не сажал, отбить у них охоту ходить тропой шакала… И чем больше он, разъяренный, будет наносить не беспорядочных ударов, а колотить именно по этим целям, тем меньше в нем будет оставаться злости, тем больше в нем будет убывать ненависти и презрения, а там, того и гляди, даже пожалеет его, это несчастное дитя человеческое…

Конечно, куда лучше, предпочтительнее, самому не мараться, а заказать его наемным киллерам – они бы его закатали в асфальт, замуровали в стену, закопали в чужую могилу… А если бы он, этот паскудник, был состоятельным пройдохой, то хорошо бы наслать на него налоговиков, или рейдеров, чтобы они пустили его по миру…

А как идеально просто все решается на войне – убив человека под маркой врага, ты совершаешь дело чести, доблести и геройства. На, получай благодарность от самого Верховного Главнокомандующего!

Можешь под шумок войны запросто кокнуть и личного своего врага, выдав его или за дезертира, или за труса, или за изменника Родины. Но тут уж на рожон не лезь, не домогайся награды…

Чермен провел левой рукой по лицу, разгладил усы… И решение пришло само собой. Люди взяли в правило оставлять на тротуарах или у стен зданий чуть початые пластиковые бутыли с минеральной водой – утолив легкую жажду, избавляются от них, чтобы не таскать с собой лишнее…

Он пошарил вокруг глазами. И – точно: вон стоит на самом солнцепеке едва початая бутыль минералки «Чвижепсе». Чермен приложил ладонь к ее боку – чуть ли не горячая. Хорошо! Он взял ее за горлышко и направился к туалету. Зайдя в отдельную кабинку, он помыл лицо, поскоблил усы ногтями и снова помыл – жаль, мыла не было, зато есть лезвие, не использованное ни разу. Вслепую побрился, легко поддались даже усы. Не беда, что нечем вытереть лицо – на улице мигом обсохнет…

При выходе посмотрел на себя в настенное зеркало, висящее в коридорчике, и удовлетворенно хмыкнул:

– Жиллетт! Лучше для мужчины нет!

Его приятно удивило и то, что зеркало оказалось без ржавых проталин, сплошь чистое. Да и сам туалет блистал чистотой – не то что советские бесплатные сортиры, куда без респиратора-намордника не предписывалось заходить приличным людям, да и под ноги следовало смотреть, не то…

Когда он снова оказался в Сухуме, уже вечерело. Солнце устало раздувать свои кузнечные меха, поддавая жару и превращая курортное лето в сущее пекло. Воздух медленно остывал, плавно переходя в приятное, ласковое тепло с легким, дышащим свежестью, ветерком с моря. Вот это уже был желанный юг, предвестие южной романтической ночи с огромными перезрелыми звездами, которые легко можно достать рукой, стоит лишь взбежать вон на ту гору… И толпа гуляющих по набережной людей все густела, шелестела все сильнее.

И мир был такой желанный для долгой-долгой и счастливой жизни. Но… Но с незаплеванной душой! Не с заплеванной честью!

Люди высвободили себя от пут дневных дел-забот-тревог и гуляли, дышали целебным для настроя души морским воздухом, а вот ему, Чермену, в первую голову нужно было подумать об убежище… Позаботиться о таком ночлеге, где никто не засекал бы время его прихода и ухода, не брал на заметку все его действия до мельчайших деталей со всеми подробностями… Само собой отпадала мысль о том, чтобы поселиться у кого-то – не нужны ему лишние свидетели, ибо в его положении все люди, без исключения, являлись лишними.

Проходя вдоль по набережной, он остановил свой взгляд на растущих вплотную друг к другу огромных кустах цветущего олеандра. Заглянув под самый большой и развесистый из них, он увидел старую скамью на чугунных ножках – разрежет пару картонных ящиков, расстелет эти листы под собой и прокайфует здесь на свежем воздухе…

По завершении всех приготовлений он смешался с толпой. Его не пугала возможность столкновения лицом к лицу со своими новыми знакомыми: он отлично знал, что без усов становится совершенно неузнаваемым, превращаясь в абсолютно другого человека. Но все же, до конца не полагаясь на этот изумляющий всех эффект, он для пущей страховки разоделся в африкано-попугайском стиле: рубашка навыпуск бросалась в глаза своими крупными ярко-бордовыми и белыми цветами, а еще красно-черные шорты, бежевые босоножки-плетенки, подсолнухо-желтая бейсболка. И плюс ко всему черные очки – немаловажное дополнение к его скоморошьему наряду.

Вскоре Чермен оценил удивительную особенность опереточного одеяния. Есть водоотталкивающий материал, ткань такая? Есть. А вот его парад-наряд – это отталкивающая нежелательные знакомства одежда! Ну какому недотепе взбредет в голову заводить разговор с таким мухомором? Был еще один штрих, завершающий его тропическое оперение: в правой руке Чермен держал пестро разукрашенный большущий пакет с надписью во всю ширь «Сочи–14». Из его угла чуть высовывалась лежащая там наискосок палка-выбивалка из бамбука, покрашенная в густой коричневый цвет. Очень прочная и достаточно увесистая, чтобы одним махом проломить репу кому-нибудь. Одним махом десятерых убивахом…

Мысленно Чермен готовился к относительно долгим поискам своего обидчика, но когда глаза его вскоре споткнулись об него, сердце бешено заколотилось, забарабанило в грудь, словно просясь на свободу.

В первое мгновение ему даже не поверилось, что это именно он, предмет его ненависти, хотя этого гаденыша ни с кем не спутать, не обознаться: вон же она, его фирменная походка – вязкая, тягучая, словно ему приходится вытаскивать ноги из липучей грязи желтого глинозема.

А вырядился-то как! Словно на дипломатический прием в посольстве Гондураса собрался: нарочито небрежно, но с явным прикидом – галстук распущен а-ля Жирик, ворот рубашки в крупную клетку тоже расстегнут на верхние две пуговицы. Темно-бордовый пиджак времен крутых разборок смотрелся на нем с чужого плеча, плеча в косую сажень – слишком уж он был для него великоват. Но это тоже предписывалось строгими правилами блатного прикида. Зато джинсы криком кричали о грубейшем нарушении стиля – они были в обтяжку. Хотя, если честно, то особо обтягивать и нечего было: ноги как ноги, ничем мускулисто-стройным не выделялись…

А вот то, как он был обут, Чермен не успел рассмотреть – он все свое внимание переключил на его спутницу. Рядом с ним старательно вышагивала довольно стройненькая миловидная блондинка – от нее так и веяло химией: природа белокурит-блондинит более искусно и бережно, не столь осветленно. Девушка так старательно вышагивала, наверное, потому, что боялась опережать его. Приятного впечатления, которое она производила с первого взгляда, не портило и то, что росточком она была птичка-невеличка, как раз доставала ему до плеча. Что, впрочем, его вполне устраивало – вряд ли он выносил соседство с теми, кто заметно выше его ростом.

Он выгуливал ее, хвастался ею, бравировал успехом, откровенно рисовался: курортницы во все еще неостывающей Абхазии были редкостью, и море смотрелось без них по-сиротски…

От своего кавалера девчонка, кажется, тоже была в великом восторге, но в каком-то странном восторге – в подобострастном, что ли… Чермена рассмешил ее вздернутый аккуратный носик: он делал ее лицо задорно-веселым, поэтому думалось, что эта милая мордашка никогда не даст повода сказать о своей хозяйке: «Она опечалилась»… Старательно так вышагивая, она искоса взглядывала на своего спутника и как будто обдавала его теплым светом своих глаз, бесконечно признательная, благодарная ему за…

За что благодарная, за что?! Ну да, он же небесталанный и легко мог пленить ее, по всем приметам не местную девушку-шалунью. Озорницу, рискнувшую – когда еще подвалит такой экстрим! – сунуться в опаленную, полуобугленную Абхазию.

Она безумолку щебетала, словно боялась, что если остановится хотя бы на секунду, он тут же круто развернется и уйдет к другой…

Чермен не ошибся, предположив, что он поведет ее в сгоревшую во время войны кафе-забегаловку «Эльбрус» – теперь на том же месте был одноименный ресторанчик, каменно-деревянное приземистое здание, накрытое веерообразными листьями пальмы, с открытой круговой верандой. Там стояли узкие – в одну широкую доску – длинные столы из темно-коричневого дерева. Скорее всего это каштан, которым пока еще богаты леса Абхазии. И лавки тоже были сколочены из того же красивого и благородного материала.

Сволочь! Вот шикует! Но ведь не на своим горбом заработанные приглашает он эту сдобную булочку с чуть прикрытой попочкой, а на его, Чермена, бабло! Бабу на его бабло!..

Парень-официант, увидев их, высоко взмахнул рукой и весело крикнул:

– Тамази, привет! Как дела?

Тот ответил, как заученно отвечал, наверное, уже тысячу раз:

– У Тамази всегда все на мази!

Чермен, чуть задержавшись у входа, проследовал по зальчику и сел за соседний с ними стол, но спиной к ним – если кто особо памятлив на лица, то это в первую очередь ворюги. Тут они кому хочешь дадут фору, даже специально обученным физиономистам. И потому не следовало искушать судьбу…

Чермен как бы в нетерпении то нервно постукивал дужками своих солнцезащитных очков по столешнице, то водружал их на переносицу. Однако внутренний голос стал осторожно предупреждать его, чтобы он не переборщил со своей любительской маскировкой, а то его вполне могут принять не за невинного пижона, как ему того хотелось, а за актеришку из сельской самодеятельности, покусившегося на роль отнюдь не своего амплуа. И захотят полюбопытствовать, с чего бы это, мол, такому расфуфыренному чудиле понадобилось лепить из себя хрен его знает кого…

Девушка говорила с хрипотцой – почти все курортницы, независимо от возраста, становятся у моря истово курящими.

– Ну и проныра же ты, Тамазчик! Уж очень оригинальный способ знакомства ты изобрел: сначала вытащил мой кошелек из сумки – лишь стоило мне, грешной, на секунду заглядеться на эти туфтовые безделушки-побрякушки-ракушки у ларька, а потом предложил вместе с тобой пойти к тому парнишке, который, якобы, стырил мои бабки.

Чермен напряг слух…

– Это не я придумал. Правда, я кое-что усовершенствовал применительно к местным, так сказать, условиям, – Тамази отвечал ей с нескрываемой иронией в голосе. – Безотказный способ завлечь девочку на фазенду для очень, ну очень близкого знакомства. А там и приватизировать. Нет, не так! Взять в краткосрочную аренду. На сколько дней ты нагрянула к нам для разведки боем, как ты соизволила изящно выразиться?..

– Буквально на три дня. Нас целая кодла в Хосте. Как я им скажу, трем мальчикам и пяти девочкам, так они и сделают. Если доложу, что в Сухуми орудуют позорные щипачи…

Он жестко прервал ее:

– В Сухуме!

– Если же в Сухуме все о’кей, они мигом примчатся сюда.

– Я тебя чем-нибудь обидел? Не о’кей тебе было?..

– А завтра под утро меня возьмешь с собой на море? Хотя я ужас как боюсь купаться в темноте – коснется меня, допустим, какая-нибудь палка-топляк, и я умру от разрыва сердца.

– Да я сам не меньше твоего мандражу, никак не привыкну. Но как штык в пять утра уже на берегу лет десять подряд. И предпочитаю купаться нагишом – в чем мать моя родная меня родила. С полчаса поплавал, потом целый день как огурчик. Море – голое, я – голый. Словно сливаюсь с ним, с морем, становлюсь ему ближе, роднее что ли… А страх вот перед неведомым существом не проходит с годами, все время праздную труса. Не козел разве я, а? Но тебя-то не возьму, а то, неровен час, изменю голому морю с голой Марьей.

Они дружно расхохотались. И мир вокруг был дурак, если он думал не то же самое о жизни, что и они.

«Ага… Вот ты сам и подсказал, от чего погибель твоя… И на хрен мне твои глаза, полные ужаса!» – Чермен, как бы утомившись от ожидания официанта, встал и ушел.

Зря он накануне вечером боялся всенощного бдения, отнимающей силы бессонницы. Все случилось наоборот: сказалась усталость от нервного перенапряжения, и он крепко заснул на жестком своем ложе, даже не очень ворочался. Проснулся тоже вовремя, как мысленно и запрограммировал свое пробуждение – в половине пятого.

Далеко за горами посветлело, забрезжил рассвет. На бирюзовом небе появились первые золотисто-багряные рваные мазки, нанесенные готовым вот-вот взойти солнцем. Звезды отчаянно сопротивлялись истаянию в его свете. Венера же все ярче зеленела, словно призывала запомнить ее такой, ненарисуемо прекрасной…

А он, Чермен, отупелый от жажды мести, шел на неприемлемое природой дело. Но – нет, не шел, уже не шел – не осталось и следа от вчерашней решительности: мудрое утро подсказало, что он всего лишь как следует напугает вора для очищения своей совести, для оправдания себя в собственных глазах, мол, свободно мог отправить тебя к праотцам, но великодушно помиловал… Было и другое: не так-то легко, оказывается, соскоблить с себя, с совести, даже тончайший слой культуры, если, конечно, это подлинная культура, а не какое-то напыление карнавальной мишуры…

Теперь и бамбуковая палка была ему ни к чему – он спрятал ее под скамьей, завалил картонками, на которых спал. Потом заберет и дома будут использовать ее по прямому назначению.

Чермен поежился, передернул плечами и окончательно выбрался из своей засады. Огляделся. Ага, вот и он. Точен, как Монте Кристо: ровно пять и пять утра. Оказался верен и своему ритуалу – разделся донага, быстро бултыхнулся в дымчатую воду и поплыл, поминутно скрываясь из виду, – он плыл, уходя под воду и через минуту выныривая.

На этот раз Чермен не ослушался совета из своего далекого детства и спрятал часы, деньги и нож в разрытую им ямку, прикрыл плоским, похожим на человеческую стопу, камнем, сверху для пущей маскировки положил на него еще один камень – белый кругляш. И тоже поплыл нагишом, но это он уже делал вынужденно: забыл прихватить плавки.

Вода была обжигающе холодной, но когда Чермен, бесшумно нырнув, поплыл, она показалась ему заметно теплее воздуха. По цвету же вода и впрямь, как деготь, поверхность ее при слабом свете все еще робкого утра отливала свежим срезом свинцовой пластины. Удивляло то, что в этом разжиженном иссиня-черном битуме можно плавать. Но тут его, как и вчера в привокзальном сквере-парке, стал беспокоить непонятный резковатый запах. И сколько он ни принюхивался, все никак не мог уловить, чем же это оно, море, отдавало. А когда понял, что пахнет-то всего лишь свежей рыбой, огорчился, был раздосадован, словно его, как последнего лоха, обул наперсточник…

А Тамази плыл и плыл, не оглядываясь на берег. Да и незачем ему было это делать: биологический дальномер его сам отметит момент возвращения назад.

Чермен находился от него уже буквально в пяти-семи метрах, но все еще терялся в догадках по поводу его странной манеры плавать – поминутно уходя с головой под воду, точно птица-нырок. И только сейчас его осенило: это он преодолевает свой страх перед кромешной темью воды! Точнее, не перед самой черной этой тушью, а перед чем-то неведомым, что может таиться во мраке ее глубин – каким-нибудь чудовищем вроде Несси… Потому-то, чтобы отогнать свой врожденный страх, он и ныряет в него, в этот самый страх, идет в атаку, демонстрируя свое пренебрежительное отношение к нему!

Отлично! Тем неожиданнее окажется его нападение – того мифического существа, в возможном существовании которое он сам себя убедил и за которого он примет Чермена…

Чермен – спасибо родной реке Хумаллагдон за умение плавать – быстро нагнал его. И когда тот в очередной раз скрылся под водой, он тоже нырнул, подплыл к нему и схватил за ногу, оказавшуюся густо волосатой. Тамази сначала отчаянно задрыгал ногами, потом подозрительно быстро, будто заранее об этом с кем-то сговорившись, спекся, обмяк. Можно было подумать, что он хочет обмануть чудище, прикинувшись мертвым – а вдруг морской дьявол побрезгует мертвечиной…

Содрогнувшись от мысли, что он все еще цепко держит мертвого, Чермен отпустил его и повернул назад. Он никак не мог поверить в содеянное: «Неужели я убил его одним прикосновением?! Неужели этот крутой засранец действительно настолько был напуган, что у него не выдержал моторчик? И он теперь уйдет… уйдет на дно, потом всплывет с раздутым брюхом и весь черно-синий? И – без явных следов насилия. Значит, это обыкновенный несчастный случай, и он, Чермен, здесь абсолютно ни при чем! Но какой-такой Чермен?! Он давным-давно в Осетии!»

На берегу он стал недоуменно оглядываться – он что, не там разделся? Или не там вышел из моря? Вообще-то, правая рука загребает сильнее, и потому его могло снести в сторону… Но – нет: вот примета – выброшенная на берег штормом коряга. А вот и тот самый белый кругляш, а под ним камень-стопа над его тайником. Отшвырнул их – все на месте. Но куда же запропастилась одежда?! Посмотрел туда, где шагах в двадцати от него разделся Тамази, – и там пусто. Он не знал, что и подумать. Не море же полусонное все слизнуло! Или кто-то следил за обоими?

А солнце уже приподняло голову из-за седловидной вершины прибрежной лесистой горы. Чермен стоял обнаженный, все еще беспомощно озираясь. Хоть бы кусок материи какой валялся, газеты обрывок, что-нибудь, чем можно было бы прикрыть причинное место. Бутылки из-под пива, дощечки, ветки с ободранной корой, смятые пачки из-под сигарет, разорванные полиэтиленовые пакетики, салфетки грязные пластиковые бутыли сплющенные – всякий мусор. Но ничего такого, чем бы…

Чермен застыл, не в силах сдвинуться с места. И если бы ему в эту минуту дано было посмотреть на себя со стороны, он увидел бы довольно-таки аляповатое изваяние жалкого человека, попавшего в положение, глупее и смешнее которого трудно себе представить.

И тут с берега раздался насмешливый девичий голос:

– Эй ты! Эльбрус-красавец! Ты, случаем, не свою ли белую папаху ищешь, или и другое твое барахлишко как ветром сдуло? – Она раскатисто захохотала, безбоязненно так захохотала, от души: она была хозяйкой положения. – Впрочем, тебе и наряд Адама как раз!

Чермен обеими руками машинально прикрыл срам свой. Даже не оглядываясь, он понял, кому может принадлежать этот голос: подружке Тамази. Но все же посмотрел на нее через плечо. Она взобралась на парапет и оттого казалась выше ростом и необычайно стройной, притягательной.

– А куда это подевался твой дружок Тамази? Никогда бы не поверила, что и у вас тоже водятся козлы, но уже местной, кавказской национальности. Эй, ты тоже…

– Нет, – прервал ее Чермен, – я хуже, я – онагр!

– Что, что? А это кто?

– Ишак в пальто!

– Тогда ясно, тогда понятно, хотя и не знаю, что мне понятно, но догадываюсь. А все же где он, этот онагровый козел? Прихватил с собой все мое бабло – это, видимо, для того, чтобы я не удрала к своим и не оставила его с носом. Но он, дурак, не на ту напал, – она вгляделась в море. – Что-то его не видать… А, может, он того – утонул, пошел на прокорм рыбам, как гуманитарная помощь? – Она снова закатилась хохотом.

– Нет, он не утонул – вон плывет прямиком на маяк, – Чермен сам только сейчас различил над чуть поднявшимися волнами голову Тамази и так обрадовался, словно от верной гибели спасся самый дорогой на свете для него человек. И три пирога, жертвенный баран в благодарение Богу от него – сегодня же!

Но, все еще не поворачиваясь к ней всем корпусом, он крикнул:

– Кинь мне мое обмундирование и отвернись!

– А то какую-такую невидаль я у тебя узрею? Что-нибудь ишачье, да?

Она не могла не благодарить Бога за то, что этим ранним утром ей нежданно выпало счастье так веселиться, покатываться со смеху – лишь бы оно не вышло ей боком!..

Постаравшись предварительно как можно туже свернуть его одежду, она хотела закинуть ее поближе к нему и потому широко размахнулась, но ее девичьих силенок явно не хватило, и шорты, майка и рубашка высвободились в полете и подстреленными на лету птицами неуклюже упали в разных местах. Чермен первым делом подхватил свои трусы и чуть ли не обеими ногами сразу впрыгнул в них, подтянул и поправил в поясе. Теперь и умереть было не стыдно.

Он стал лицом к девушке и все силился вспомнить ее имя – Тамази ведь вчера вечером что-то говорил об измене голому морю с голой… с голой… Марьей! Не с Марией, а именно с Марьей. Надо обратиться к ней по имени – пусть хоть ей будет приятно что-то в этой нелепейшей истории, пусть принимает его за того, кто он есть на самом деле – за козла, раз он состоит в дружбе с ее ненаглядным Тамази, у которого тоже, как выяснилось, не всегда все на мази…

– Спасибо, Марья!

Она не удивилась, откуда ему известно ее имя, значит, всерьез принимает Чермена за дружка воришки, милого парнишки…

– А че он так далеко заплыл, замарафонил так? Ему же обратно не меньше часа добираться – я к тому времени тю-тю, буду вдали от вашей родины. Лады. Ты передай ему, сухумскому вору, от меня привет сердечный, она спрыгнула с парапета, и теперь из-за него полетели вещи Тамази. – Адье, пацаны! Будете на Колыме – прошу ко мне! – И, сделав ручкой, она скрылась из виду.

Большой мир невозмутимо взирал на Чермена и, равнодушный, не жалел его, не сочувствовал, подбадривая на жизнь, не клял, не укорял, не упрекал – живи, как живется, пожалуйста!..

А жар-птица зари все шире распахивала, расправляла свои крылья, и море все больше преисполнялось радостью от встречи с солнцем. Оно же, солнце, глядя на мир людей с колокольни вечности, сдержанно, понимающе улыбалось, тысячи лет созерцая одно и то же: вот кто-то из людей толкает другого к краю пропасти, решив прикарманить оба берега реки, на которых они испокон веку жили, более-менее мирно сосуществуя. Солнцу был виден и третий, сидящий в засаде над рекой в зарослях бамбука и самодовольно потирающий руки…

На третий день по приезду во Владикавказ, ему на мобильник позвонила Марианна. Чермен был чрезвычайно удивлен этим: он никак не ожидал, что она первая ему позвонит. Что, появилось новое средство от ИБС, или она позовет его на профилактическое обследование?..

– Марианна, я весь превратился в слух!

– И правильно сделал! Я тебе сейчас такое сообщу, такое, что в это трудно поверить. Это что-то невероятное, я до сих пор – целую неделю! – не могу прийти в себя от радости… от счастья!

Ничего не может быть лучше поэзии, музыки ликующего женского голоса, тем более, если это голос твоей желанной, любимой. Но жаль, что, увы, не он источник ее радости, ее счастья… Конечно, и то уже приятно, что Марианна именно с ним делится своим восторгом – значит, он ей не чужой, а…

А – кто?

– Марианна, дорогая, не томи душу, выкладывай свое счастье.

– Чермен, я нашла ее! И, знаешь, где? Ни за что не догадаешься!

Догадался тут же – и она, догадка эта, пронзила его, пронзила и светом молнии озарила тот день и тот час, когда…

Странное чувство овладело Черменом: ему показалось, что внутри него что-то хорошее, светлое оборвалось-обрушилось. Что-то по-детски наивное, чистое, прекрасное. И мир мгновенно потускнел, помутнел, стал, как замыленное окно. И было лень протирать это окно, ибо он знал, что за ним все то же самое, что давным-давно тебе обрыдло, осточертело…

Но ведь и это тоже из-за подлюги Тамази случилось. Да, да! Но самое странное, необъяснимое, это то, что он, Чермен, настроился и против нее, против самой Марианны – почему она не оказалась там, в «Букинисте», ну хотя бы чуточку позже него, чтобы… Чтобы он… Пусть невольно, но все-таки не был бы лишен ею же возможности сделать ей приятное. Тогда бы и сам он почувствовал себя счастливым хоть на какое-то мгновение…

Вот потому и ответил ей с плохо скрываемым раздражением, чуть ли не выпалил по-мальчишески злобно:

– Знаю! В Сухуме!

Июнь – август 2009

Май – июнь 2010

1 «Ног бон» (осет.) – «Новый день».

2 Прими встречный бокал, доблестный мужчина.

3 Хиштар – старший, старейший, повелеватель…

4 Мы рады приветствовать вас каждый день.

5 Вечного ему света, – говорят осетины, когда поминают имя усопшего при обычном разговоре.

6 Герой, храбрец из храбрецов.

7 Апсуа – самоназвание абхазов.