Александр КРАМЕР

ПРОВИНЦИАЛЬНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

                            РАССКАЗЫ
                                 
   
   
   СОМНЕНИЕ
   
   
   1
   Одно  время  я  просто не вылезал из командировок. Наездился  до
того,  что жена моя первая, когда я в очередную командировку уехал,
собрала вещички свои да к родителям и воротилась. А перед этим чуть
не из-за каждой поездки скандалы в доме стояли такие, что не очень-
то я и расстроился, когда меня бросили.
   
   Ну,  а  совсем перед тем, как второй раз жениться  и  с  кочевой
своей  жизнью  насовсем  распрощаться,  попал  я  осенней  порой  в
старинный  небольшой  городок, недалеко от  границы.  К  сожалению,
время еще было такое, когда за билетами, куда б ты ни ехал, в диких
очередях  приходилось  выстаивать, да  и  достоявшимся  тоже  никто
гарантии  не  давал, что удастся купить билет на   нужное  время  и
направление. Однажды пришлось мне в Москву из Уфы добираться  через
Ташкент  и  Адлер.  Главбух чуть с ума не  сошел,  когда  я  билеты
выложил.
   Так  вот  и  получилось в тот раз, что уехать пришлось  на  день
раньше,  потому что мне на испытательном полигоне непременно  нужно
было быть вовремя.
   
   
   2
   Ну,  приехал... Город чужой, времени свободного – пруд пруди,  –
самое   то,  что  нужно,  замечательно  просто.  А  город  оказался
красивым,  уютным, зеленым – необыкновенно. Я наслаждался  чудесной
оказией,  и  бродил,  бродил, никого ни  о  чем  не  спрашивая,  до
бесконечности. Наконец, незадолго до вечера, забрел  на  окраину  и
очутился  перед  высокой стальной оградой с великолепными  коваными
воротами: и диковинные животные на них были, и причудливые цветы  и
растения.  Не ворота, а кузнечный шедевр.  Створки стояли  открытые
настежь,  и  за  ними  хорошо виден был  белый  большой  особняк  с
портиком  и  колоннами, а дальше, за подъездной аллеей,  бесконечно
тянулся  парк  – и  ни единого человека нигде; и мне  вдруг  ужасно
захотелось  прогуляться  по  парку: отчего-то  подумалось,  что  он
должен воротам замечательным по красоте соответствовать. Подумано –
сделано.  Приближаться  к  особняку я не  стал:  мало  ли  кто  там
окажется  и  чем  это  может кончиться. Нет, бояться  я  ничего  не
боялся, просто приключений на свою голову искать не хотелось, не  в
моем  это  характере, поэтому я тут же с главной  аллеи  свернул  и
пошел бродить по дорожкам.
   
   Сад  оказался довольно запущенным. Будто много лет  никто  ни  к
чему здесь не прикасался. Но по мне так даже и лучше, чем когда все
вылизано,  как  на  параде. Природа тогда – будто  стерилизованная,
дистиллированная –  неживая, одним словом, – вроде лица, на котором
ни  родинки,  ни  ямочки,  ни  другого  симпатичного  какого-нибудь
изъянца.
   А   всюду   скульптуры  разные,  фонтаны  причудливые,  беседки,
портики...  Только  вся  эта  красота тоже  запущенная-заброшенная:
скульптуры  с отломанными руками-ногами, портики и беседки  местами
разрушены,  в  трещинах,  фонтаны  ползучей  гадостью  и   бурьяном
позарастали...  И потому ощущение возникало такое,  будто  время  в
чудном этом месте тоже немного разрушилось и от этого остановилось.
   
   Бродил я довольно долго, пока, уже на заходе солнца, не вышел  к
откосу.  С  откоса видна была широкая, нарядная в  свете  закатном,
речка,  через  речку – длинный ажурный мост и за  мостом  –  город,
зажигающий  первые  огоньки.  А  дорожка,  которая  к  речке  вела,
уперлась в высокую и длинную перголу (я потом на даче себе такую же
сделал, только, конечно, пониже и покороче). Пергола, увитая  лозой
дикого  винограда, была ярко-красной, будто небеса закатные  в  ней
отражались  –  красиво необычайно. Как и все в этом  саду,  пергола
тоже  немного  разрушилась, но еще была  ничего,  не  такая,  чтобы
стоило  чего-либо опасаться. Нырнул я в сумеречный коридор  и  стал
спускаться по склону, пока не вышел наружу, к узкому металлическому
мостику  через ручей. Перешел – и вижу: большая земляная  площадка,
окруженная огромными валунами, на другой стороне площадки –  скала,
могучая, мрачная, с покатой плоской вершиной; а на самой вершине  –
метрах  в  трех-четырех  над землей, прямо  над  той  дорожкой,  по
которой  только  и  можно  к  речке  спуститься,  умостился  полого
гигантский  обломок:  будто чудовищной силой  скалу  надломило,  да
кусок  отломившийся  так  на вершине лежать  и  остался.  Казалось,
громадный  камень  лежит  непрочно, чудом только,  потому  что  под
свежим  ветром  даже слегка покачивается.  Впечатление  создавалось
такое,  что  вот-вот глыба рухнет вниз и все под собою раздавит.  И
тут  показалось  мне,  а  может,  померещилось  просто  в  неверном
закатном свете, что на скале... вроде как написано что-то, но не по-
нашему... Солнце на сизом небе пунцовым светом пылает, от  скалы  –
тень  густая клином через всю площадку легла, валуны путь  обходной
загораживают,  и  иначе к реке не пройти никак...  Можно,  конечно,
назад  повернуть, но мне вдруг втемяшилось, что обязательно надо  к
реке  спуститься, и от этой опасности мнимой воображение мое  вдруг
разыгралось, как-то не по себе стало, знобко даже...
   
   
   3
   – Здравствуйте. Вы кто, извиняюсь, будете?
   Я   аж   вздрогнул  от  неожиданности,  обернулся:  передо  мной
маленький,  сухонький старичок стоит, голову набок склонил,  взгляд
из  под  мохнатых  седых бровей серьезный, из  солидного  глиняного
чубука дым в вислые казацкие «вусы» пускает.
   –   Да   так,  –  отвечаю,  –  приезжий,  а  здесь  как,  нельзя
посторонним?
   –   Отчего  ж  таки,  можно,  стойте,  чего  путного,  может,  и
выстоите... А с экскурсией утречком – не схотели?
   Голос  у  старичка был жиденький, сильно на женский похожий,  но
уверенный  и  не сердитый, и я ни минуты не дергался, что  в  чужие
палестины забрался.
   –  А я не с экскурсией, я сам по себе, командировочный. Скажите,
а что на скале действительно надпись или мне только кажется?
   –  То  так,  напыс есть, только там на латиньском  напысано,  да
суморок, потому не понять.
   –  Нет,  по  латыни я все равно бы не прочитал.  А  что  надпись
значит?
   –  Так то и обозначает, отчего вы до камню наближаться не сильно
желаете,  а  здесь  утвердились, – сказал старичок,  улыбнувшись  и
выпустив  в  небо  дымное  облако. – Но  если  желаете,  посидим  в
сторожке  моей (караулю я тут), повечеряем разом, чтобы мне  одному
не так нудно было, а я вам про камень та напыс историю и доложу.
   
   
   4
   Может,  что  и  совру, а только на бумаге  нисколько  о  том  не
сохранилось – потому, неписьменный народ обретался.
   
   Жил  в  давнее  время, при крепостном еще праве, в  имении  этом
пан.  Был пан шляхетный, гербовый – куда там... От только за годами
имя паново не збереглося.
   И  все у того пана имелось: достаток, панна-красуня, два паныча-
подлетка...  Чего  еще надо? А только так не  бывает,  чтоб  все  у
человека  имелось и ничего ему сверх того не желалось. Вот  и  пана
нашего  стало в одночасье корчить оттого, что не ведом  он  никому,
вишь,  славы  ему приспичило. А откуда ж той славе свалиться,  коли
пан  ленющий  был – почище вареника: только его и хватало,  чтоб  в
гости  к кому забраться, в карты резаться, горилку трескать, да  по
чужим  бабам да девкам шастать. Так и то сказать, сильно пан  девок
любил и немалое их число по округе всей перепортил; так откуда ж  в
других  делах усердию взяться, ежели вся ретивость на девок  тех  и
уходила.
   
   А  особо  владетеля разбирать стало, когда сосед  его  першим  в
этих краях мельницу паровую завел, и, надо ж такому, почти в то  же
время приятеля его наиближайшего мировым судьей выбрали.
   Совсем  пан  после  того с ума сходить начал – ровно  взбесился.
Крепака своего за паршивого зайця чуть до смерти не запорол. Панну,
по  пьяному делу, прибил; так прибил, что она забрала панычей и, не
медля,  съехала – будто у воду канула.
   Ни  с  того ни с сего запретил бабам, сроду такого не  знали,  в
лес по грибы ходить да ягоды собирать... В общем – творил чудеса.
   Так  он  чуть  не полгода дурил, а бестолку надурившись,  собрал
свой  народец мастеровой, выстроил перед домом и посулил тому,  кто
что-нибудь  разпроэтакое измыслит – этакое, чтоб  с   ног  сшибало,
чтоб  завидки  соседей  взяли и округа  галдела  как  заведенная  –
вольную тут же выписать и всем его домочадцам впридачу.
   
   
   5
   На  селе-то  почти  что  закон – коваль,  мастер  наиглавнейший.
Оттого  у  коваля в хате и сошлись погутарить про панску шараду.  И
раз  сошлись, и второй... Да разве ж кто ни с того ни  с  сего  что
необычайное измыслить способен? Это ж не табуретку сварганить,  это
природно человеку тому должно быть.
    Вы решетку при входе в сад наш видали? Ну вот с того и начнем.
   
   Сыновей  ковалю жинка родить не сподобилась. Произвела  на  свет
четырех девок, а потом хворобу какую-то заимела, на том продолжение
рода ковальского и остановились, и передать свое мастерство ковалю,
вроде  бы, некому выходило. Но то только вроде бы, потому  как  три
девки  обыкновенных у коваля народилось, а одна, самая старшая,  ее
Настькой звали, была, как и не девка вовсе: роста громадного – выше
батьки,  лицо грубое, рябое – мужичье, силища в руках – я  ти  дам.
Хлопцы  не  то,  что  любезничать,  подходить  опасались.  Подковы,
понятно, Настька не гнула, но когда в ухо залившему зенки охальнику
врезала,  того чуть не с того света пришлось ворочать.  После  того
ухажеров, даже по пьяному делу, как-то не находилось.
   Все,  видать,  оттого  пошло,  что  еще  сызмальства  наладилась
Настька  в  кузню бегать, отцу подсоблять. И такая  в  ней  страсть
обнаружилась  к этому делу, такая жилка, что коваль только  головой
качал да руки разводил. А Настька выдумщица уродилась – страшенная.
Вечно у ней в голове какая-нибудь идея крутилась: все старалась по-
своему измыслить, как-то не так, как все делают; а как выкует вдруг
для  души  какую  чудовинку, так ее на базаре вмиг  оторвут.  Часом
коваль, шутки ради, как загнет на ярмарке цену... Куда там, и шуток
не  понимали,  раскошеливались. Потому,  когда  пан  ворота  ковать
заказал,  коваль Настьку в подмастерья свои наладил окончательно  и
бесповоротно  – ото ж она все фигурки на воротах и понапридумывала,
а  коваль и не возражал, потому понимал – мастер знатный растет, не
ему  чета. А когда барин орать вознамерился, что нескончаемо работа
та тянется, коваль ему цветы кованые к особняку привез и положил на
пороге – на том ор панский и кончился.
   Так-то   оно   все  замечательно  вроде,  да  только,   понятно,
несчастливая девке выпадала судьба: подружек не водилось у  Настьки
сроду,  парни  тоже в компанию не принимали, только и  был  свет  в
окошке, что батя да кузница. В перестарках уже ходила.
   Так  чего учудила! Отпросилась как-то в город – на неделю целую,
вроде  ей захотелось на людей поглядеть да скупиться. А после того,
через  короткое время, обнаружилось, что Настька после той  поездки
тяжелая  –  ну  шуму  было! Мать чуть из хаты  не  выгнала,  сестры
брезгливо  фыркали, по селу народ ухохатывался,  пальцем  на  девку
тыкал.  Только  коваль тогда дочкин поступок и понял,  да  пожалел;
посадил  он  ее на возок, да, чтоб дураки душу девке  не  бередили,
свез  незнамо  куда,  где Настька и родила,  подальше  от  взглядов
косых, да тупых голов.
   Народ  языки  почесал-почесал, да вскорости и надоело,  а  пацан
видный родился, ковалю и Настьке на долгую радость.
   
   
   6
   Ну,  вот  потрошку до камня и дошкандыбали. К  той  поре,  когда
пана  думки о славе одолевать стали, Настька уже в настоящие ковали
вышла.  Только ровней себе, из-за бабьей ее принадлежности, мастера
местные   Настьку  не  признавали,  на  сходки  цеховые  звать   не
сподоблялись;  и  на этот раз так затевалось. Но только  тут  не  в
меру   серьезно   все  выходило,  не  до  фанаберии.  Пришлось-таки
кузнечиху  позвать,  чтоб и она  себе голову над  панской  задачкой
ломала.
     Первый  раз  от  задумки  Настасьиной  мужики  аж  покатилися,
затюкивать бабу стали, а только Настасью тем с толку не сбить было,
не   тот   заквас,   не  тот  норов.  Дождалась  она,   когда   все
отзубоскалятся,  и давай заместо насмешек помощи ихней  просить,  а
тут и батька ее, как положено, голос свой поднял, давайте, говорит,
разбираться,  а  насмешки строить – немудреная штука;  так  дело  и
двинулось.
   Когда  все до мелочи обмозговали, собрались мастеровые гуртом  и
двинулись  вместе  со старостой к пану. Позначили  в  общих  чертах
задумку,  да  и стали просить, чтобы позволил пан всей деревней  на
работу ту навалиться – не осилить иначе, а если что путное из затеи
выйдет,  отпустить на волю их деток, а им самим,  сверх  такой  его
милости, ничего и не надобно. Понятное дело, затею ту тоже  Настька
придумала,  а  пан,  даром  что  с  гонором,  без  дальних  слов  и
согласился.  Согласился – да и укатил; видно, тоска его  на  самоте
одолевать  стала.  Воротился  пан тогда  только,  когда  управитель
оповестил, что дело все сделано и можно гостей скликати.
   
   
   7
   Всем  миром  тогда налегли и управились к осени, потому  как  по
осени  в  нашей местности серьезные ветродуи – корень наиважнейший,
чтоб  товар  наилучшим образом предъявить. А от этого, сами  должны
понять, что зависело.
   
   Денек   выдался   тогда   яркий,   ветреный,   как   мастера   и
подгадывали.  Площадку перед скалой цветами украсили, дорожку,  что
от  моста  железного за скалу к речке ведет, чистым речным песочком
посыпали, на каждый валун поставили меленки кованые с колокольцами,
и   у  меленок  крылья  крутились,  и  звон  тихий  от  колокольцев
поширивался – в общем, навели красоту. А за скалой сразу,  вы  туда
чуток  не  дошли,  а  в  сумороке не разглядеть,  тоже  малесенькая
площадка  имеется. Там бабы в тот день столы праздничные накрыли  с
пирогами  да  пирожными, самовары жаровые,  до  нестерпного  блиску
начищенные,  вскипятили  и  дворню в нарядах  праздничных  наготове
поставили– дорогих гостей потчевать.
   Спустились  дамы  и  господа от панского дома,  прошли  насквозь
перголу – новомодная штука была, ее тоже на тот случай поставили  –
перебрались  через  мосток, на площадке расположились  и...  стоят.
Ветер маленько посвистывает, колокольцы легонько позванивают, кусок
страшенный  над дорожкой качается – полный вид, будто в сей  момент
поползет,  обвалится  и  всех под собою прихлопнет.  Стоять  дороги
гости,   попритихали,   к   угощению  не  поспишають,   меж   собой
перешиптуються.  А пан вдруг как став смеяться – и остановиться  не
може,  аж  слезы  з  глаз, чуть от хохота  боки  не  надсадил.  Так
ухохатываясь,  в три погибели согнутый, добрался до  угощения  –  и
стоит, чай пьет, руками махает – к столу гостей кличе. А только еще
один молодой офицерик пошел, да приятель пана, что мельницу паровую
построил, а остальные пошушукалися, пошепталися промеж собою, да  в
дом и возвернулись.
   
   После  того  посещения и наказал пан на скале надпыс  выдолбить.
«Дубиум» там надпысано, «сомнение» значит. Вы вот тоже, приметил я,
засомневались. А в войну в саду авиабомба жахнула, в имении  стекла
все  повылетали, деревья с корнем повыворачивало,  а  каменюка  как
раскачивалась да сползала, так и посейчас продолжает.
   
   Старичок  замолчал,  склонил голову набок,  прищурился,  посопел
чубуком, посмотрел на меня, улыбнулся хитро и закончил:
   –  А  в  округе скалу эту все «Настькиным каменем» кличут,  и  в
книжках так, ясное дело.
   
   
   
   ВАКХАНКА

                        Памяти Зары Довжанской
   
   1
   Вакханка  была стара и немощна. Время стерло ее лицо,  но  ум  и
язвительность оставались при ней и служили ей верно. Однажды ночью,
ей было тогда тридцать два, ее нашли возле дома остриженной наголо,
с  перебитыми  ногами  и проломленной головой.  Она  долго  была  в
беспамятстве, потом заговаривалась,  никого не хотела узнавать и  с
тех пор не ходила.
   
   Дом,  где  она  обитала, огромный был, с садом... В  нем  всегда
суетилась  прорва  народу, и это ее раздражало. Теперь  раздражало.
Наверное, поэтому в доме весь день слышались визгливые фиоритуры, в
которые она превратила свой, некогда искусительный, смех.
   Тех,  кто  знал  ее  раньше,  когда она  была  обольстительна  и
шикарна, почти не осталось, а те, кто остались, не очень стремились
водиться  с  нею: грехи наши тяжкие... Те, кто не знал  ее  раньше,
были  довольно о ней наслышаны и глядели теперь брезгливо и жестко,
чего она, кажется, не замечала или же не желала замечать.
   Были  еще  такие,  кто  глядел  на  нее  с  ухмылочкой;  этакой,
знаете...  Этим  она  говорила  гадости  и  рассказывала  скользкие
анекдоты, от которых мужчин бросает в краску, когда их рассказывает
дама.  Иногда  из-за этого возникали скандалы;  ей  читали  морали,
взывали   к  совести,  корили  годами...  Напрасно.  Назавтра   все
повторялось.  Ей не было больше дела до чьих-либо  мнений,  как  не
было, впрочем, и раньше.
   
   
   2
   Был  полдень.  Июльский безумный полдень.  От  жуткого  пекла  в
воздухе  висело  зыбкое  марево. Сонно чирикали  невидимые  пичуги.
Изредка  из-за  забора доносился ленивый уличный  шум.  Дачный  дом
погрузился  в  спасительную дремоту...  И  только  она  каталась  в
кресле по дорожкам дачного сада, равнодушная к зною, равнодушная  к
дремотно  текущему времени. Она ездила одна среди старых  фруктовых
деревьев, малиновых зарослей и цветочных полянок и напевала  старую
песенку  – циничную и пустую. Когда-то, когда она пела эту песенку,
кавалеры  были в восторге. Песенка обещала им нечто, ради чего  они
толпами  здесь  собирались... Но стоило ей запеть  ее  теперь,  как
вокруг  раздавалось  лицемерное  шипение  и  в  воздухе  появлялись
отвратительный запах презрения и гадливая злоба. Что позволено было
когда-то  молодой  обольстительной диве, не позволено  было  теперь
старой больной корове. Старой дурной корове!
   Но  сейчас, сейчас, когда не было никого, можно было без  всякой
оглядки петь вульгарную милую песенку и хохотать, хохотать!..
   
   
   
   УТТАРАСАНГА

   
   1
   Барышев   был  человеком  обыкновенным,  обыкновенного  среднего
возраста,  обыкновенной внешности... Вот только одиноким  ужасно  и
оттого  несколько эксцентричным. Он постоянно находился в  каком-то
странном  внутреннем напряжении, будто вот-вот должно  было  что-то
такое  с  ним  произойти, что высветит, выделит его из  окружающих,
сделает  недостижимым для тусклого, приевшегося своим  однообразием
мира.
   То,  что  никто извне ничего такого в нем не замечает и  сам  он
только  предполагает наличие в себе каких-то особенных качеств,  но
ничем  подкрепить  свои ощущения не в состоянии, нисколько  его  не
смущало,  но  вызывало всегда чувство тревожной и грустной  досады.
Впрочем, на окружающих он свое раздражение не переносил никогда,  а
наоборот  даже,  слыл  человеком мягким, застенчивым,  с  ровным  и
приятным  характером. То есть, странности эти  никому,  кроме  него
самого,  не  мешали, потому что и одиночество его, и неприкаянность
из этих же странностей и проистекали.
   
   
   2
   Старый   провинциальный   театр   распродавал   свое   бесценное
сценическое  имущество. Дела давно уже шли  из  рук  вон:  зарплату
платили  мизерную, да и ту редко, за кулисами было пыльно,  в  зале
холодно,  трубы сплошь в хомутах... Но только в последние несколько
месяцев  совершенно стало невмоготу, потому что после микроинсульта
директор, чьи энергия, воля и связи хоть как-то поддерживали шаткое
существование труппы, сдал сильно, двигался еле-еле, и даже  взгляд
у  него  сделался  тусклым и обреченным. Все понимали,  что  труппе
конец, больше бороться не за что, и потому на общем собрании решили
весь  скарб  –  без остатка – распродать, то, что удастся  за  него
выручить,  разделить на всех и раздать, чтобы каждый мог перебиться
хоть  какое-то  время,  пока не отыщется, может  быть,  что-нибудь,
дающее средства к существованию.
   Назначили  день. За неделю до этого нарисовали и расклеили  сами
по городу красочные афиши, и стали ждать и готовиться.
   
   
   3
   День  стоял  просто отличный: синее небо, яркое  солнце,  теплый
несильный   ветер...  Апрель  то  ли  насмехался   над   несчастьем
комедиантов,  то  ли  пытался хоть как-то  сгладить  их  тревогу  и
боль...
   Но  это было снаружи. А внутри, где поставили на сцене стойки  с
театральной одеждой, реквизит разложили, сдвинули кресла партера  и
расставили  декорации,  было несколько сумрачно,  потому  что  свет
экономили  и  центральную  люстру зажгли только  вполнакала,  да  и
софиты  с  рампой  капельку  приглушили.  Но  находиться  в   такой
обстановке  было даже приятно, потому как бы флер был  наброшен  на
все,   и   это   придавало   происходящему  некоторую   интимность,
таинственность,   так   подходящую  ко   всему,   что   связано   в
представлении нашем с театром.
   
   Посетителей было так себе, никакой толпы не было и в помине,  но
те,  кто  пришли,  были приятно возбуждены и взволнованы:  ведь  не
каждый  день  можно,  вырвавшись из монотонности  будней,  подышать
таинственными запахами кулис, превратиться запросто в  Тартюфа  или
Пьеро, стать хоть на мгновение Норой или Офелией... Поэтому в  зале
стоял легкий радостный шум, и мало кто обращал внимание на актеров,
неприкаянно и понуро бродивших среди гостей и пытавшихся неуклюже и
грустно   помочь   примеряющим  платья  и   вскидывавшим   дуэльные
пистолеты. Тут же, с огромными красными пятнами на щеках и нелепой,
вымученной улыбкой, ковыляла от группы к группе Зинаида Никитична –
пожилая,  тучная  костюмерша,  которая  непрестанно  ахала,  охала,
вздыхала  и  восхищалась  (слегка,  впрочем,  фальшиво)  тем,   как
замечательно  сарафан  подчеркивает  фигуру  надменной  дамы,   как
решительно  выглядит тощий молодой человек в костюме Лаэрта,  какой
прелестный малыш...
   Барышев  тоже  бродил вместе с публикой.  Вид  у  него  был,  по
обыкновению,  несколько  минорный и  одновременно  растерянный,  но
сквозь  эту  растерянность и минорность пробивалась,  помимо  воли,
легкая  улыбка удивления и удовольствия от того, что все это  можно
потрогать,  примерить, прицениться, пусть и без  всякого  намерения
купить, но хотя бы предполагая такую возможность.
   Неожиданно  он  увидел  довольно большое  шафрановое  полотнище,
сшитое  из  нескольких длинных полос. Оно лежало под темно-вишневым
богатым  боярским платьем и его почти не было видно; а тут,  только
он подошел, огромный толстяк потянул наряд на себя...
   Барышев  замер, до глубины души пораженный великолепным  цветом:
так  сеттер  делает стойку при виде притаившейся  дичи,  так  кобра
застывает перед атакой, так... Бог ты мой, не описать, что внезапно
произошло  в душе. Предчувствие, может быть? Но только вмиг  всё  в
нем  преобразилось: растерянность и минорность сползли, как змеиная
кожа,  легкий  чистый  румянец заиграл на щеках,  улыбка  вспыхнула
яркая  и  открытая...  Ни с того ни с сего  стал  он  двумя  руками
причесывать наверх свои пегие волосы, тереть глаза, щеки...  и  все
смотрел, смотрел и смотрел...
   Время  остановилось, поэтому Барышев совершенно не  представлял,
сколько  же  простоял,  пока, наконец,  не  решился  взять  в  руки
странную вещь; тут же и Зинаида Никитична подковыляла:
   –  Понравилось? Знаете, что такое? Не знаете!? Так я покажу.  Да
нет  же,  ну  нет!  Ну  какая римская тога! Это уттарасанга.  Такую
монахи  носят. Буддийские, слышали... Идемте, идемте! –  и  Зинаида
Никитична  стала  аккуратно подталкивать Барышева  к  заднику,  где
стояло огромное зеркало в бутафорской ротанговой раме.
   Барышев костюмершу и не слушал почти. Все глядел и никак не  мог
оторваться.  При  этом какие-то странные, нелепые мысли  бродили  у
него в голове, но он к ним не очень прислушивался, вроде как во сне
все  это происходило. Только тогда, когда костюмерша предложила ему
странную  эту  одежду  примерить,  он  слегка  оклемался,  позволил
поближе  подвести себя к зеркалу, снял куртку и первый раз в  жизни
накинул уттарасангу на плечи...
   
   
   4
   Сначала   Барышев   странному   своему   приобретению   никакого
применения  практического не находил и даже  перспективы  такой  не
видел.  Считал, что это блажь на него такая нашла. Может же человек
вдруг  однажды выкинуть что-либо этакое, логике не поддающееся.  Ну
может же?! Ну, вот он и выкинул, черт его подери!
   Впрочем,  покупка  на  какое-то  время  привнесла  в  его  жизнь
ежедневную  тихую радость. Придя после работы, он становился  перед
трельяжем,  набрасывал на себя уттарасангу  так,  как  его  научила
Зинаида  Никитична – то закрывая оба плеча, то  только  левое  –  и
потом    долго   ходил   по   квартире,   испытывая   необъяснимое,
замечательное волнение. Чувство всегдашней досады сменялось тогда в
нем  чувством  ожидания близкого, ну, просто вплотную подступившего
праздника;  и  ожидание это было таким приятным,  таким  волнующим,
будто то исключительное событие, которое ожидал он все время, вдруг
napekn  реальные  вполне очертания... Черт, но должно  ж  было  это
когда-нибудь произойти! Ну, кажется, и происходит!
   
   
   5
   Потом вдруг радость ушла. Верчения перед зеркалом и хождения  по
квартире потеряли своё колдовство, перестали доставлять то  острое,
неизъяснимое   удовольствие,  так  встряхнувшее,  окрылившее   душу
Барышева  в самом начале. Он даже представить не мог, что же  такое
случилось,  потому что все так же несся с работы домой, предвкушая,
как  накинет  на  плечи  уттарасангу... И ничего  потом  больше  не
происходило...  Ничего  совершенно. Только  горечь  от  одиночества
стала глубже, только однообразие будней  тяготило сильнее...
   Надо  было  немедленно,  срочно понять,  в  чем  причина  такого
неудовлетворения, пресыщения радостью, что ли...
   Он  понял.  Быстро.  Это было не сложно,  ведь  он  все  так  же
оставался  запертым  в своей скорлупе, все  так  же  не  видим,  не
замечаем  никем, и причина внезапного охлаждения крылась  именно  в
этом. И это нужно и можно было сломать! И немедленно!
   
   
   6
   Субботнее  утро выдалось тихим, желтым, приятным и для  души,  и
для  глаза; да и каким еще может быть весеннее утро, к  тому  же  в
субботу,  когда  еще целых два выходных впереди,  и  можно  столько
разнообразнейших дел переделать, столько полезного наворотить...  А
можно  и  не  воротить, можно просто лежать и  глядеть  в  потолок,
думать  о  том, что было бы если бы... И представлять  себе  всякие
необыкновенные вещи...
   Нет,   в   эту   субботу   Барышев  предаваться   пустопорожнему
созерцанию  не  собирался. Сегодняшний день предназначался  им  для
конкретной  практической  деятельности,  для  воплощения  в   жизнь
принятого  решения.  И  оттого,  что  поиски  и  теории  кончились,
чувствовал он себя приподнято, даже восторженно несколько.
   
   
   7
   Самым  трудным оказалось выйти за дверь. Хоть Барышев и  напялил
на  себя  паричок дурацкий, и бородку тощенькую,  аля  Хо  Ши  Мин,
прицепил,  а  все равно страшно было; ну, не так,  чтоб  совсем  уж
страшно,  а беспокойство беспричинное (ведь не преступление  же  он
задумал)  сквозь приподнятость и предвкушение праздника пробивалось
все  время,  будто фальшивая нота вдруг закрадывалась  в  симфонию,
исполняемую  огромным  оркестром, будто  ледышкой  прикоснулся  кто
неожиданно к теплому телу...
     Постороннее  переживание  это  отвлекало,  мешало,  не  давало
сосредоточиться.  Он  вдруг вздрагивал знобко,  но  тут  же  все  и
проходило,  тут  же  он и забывал об этой фальшивости,  и  улыбался
опять,  и радовался, как ни в чем не бывало: желтому утру, субботе,
близкому празднику...
   
   
   8
   Как  во  всякий  воскресный день, центр  большого  города  кишел
праздным  народом, сновавшим по магазинам, кафе, галереям и  просто
слонявшимся  безо  всякого  дела и  повода.  Каждый  радовался  или
кручинился вразнобой с остальными; здесь ведь  все  и  всегда  были
только поврозь, и не было никому ни до кого ни малейшего дела.  Так
было  правильно, такова была норма, позволявшая охранять свою  душу
от  лишних,  наведенных эмоций, потрясений и  переживаний.  Психика
каждой  отдельной  особи  таким образом  защищалась  от  энергетики
окружающих,  чья экспансия не ведает, чаще всего,  ни  жалости,  ни
пощады.
   Мало  того,  кислоте подобно толпа растворяла в  себе  любого  и
всякого  точно  малую мошку, превращая индивидуума,  независимо  от
габаритов  внешних и внутренних, в микроскопический элемент,  почти
не различимый для глаза.
   И  монаха  в  шафранных  одеждах она тоже немедленно  поглотила,
растворила в своем вареве вместе со всеми. Не оставила ни малейшего
шанса сохранить экзотическую индивидуальность. Правда, нет-нет да и
ловил  на себе Барышев взгляд особенный, улыбку, к нему обращенную,
но  было  это  так мимолетно, так незначительно... Иногда,  впрочем
редко,  ощущал  он  и враждебность внезапную чью-нибудь,  презрение
жесткое,  откровенное, но и это было тоже незначительно и мимолетно
и никакого следа в нем оставить не успевало.
   Совершенно  иначе  представлял он себе, как это  будет.  Он  был
готов  и  к  тому, что его ожидания осуществятся не  до  конца,  но
чтобы совсем ничего...
   
   
   9
   Не  снимая  уттарасанги, грустный, опустошенный  сидел  Барышев,
сгорбившись в продавленном, стареньком кресле. Мысленно он был  все
еще  там,  на  улице. Каждой клеточкой, каждым нервом переживал  он
снова  и  снова  все  подробности странного  дня,  не  оправдавшего
совершенно  его  ожиданий. Внутренне он готов был уже  смириться  с
таким  исходом,  но смирение настоящее, дающее успокоение,  вопреки
этой его готовности, все не приходило и не приходило.
   А  через какое-то время, вместо смирения, накрыл его тихий полог
воспоминаний   о  тех  необычайных,  разнообразных,   таинственных,
неописуемых  ощущениях, что он испытал, полный  странных  надежд  и
сомнений,  в  течение  дня.  И от этих  именно  воспоминаний  вдруг
успокоился   Барышев   совершенно  и  бесповоротно,   разочарование
уравновесилось в нем тем, что  чувства и мысли пришли,  наконец,  в
состояние привычного ожидания, грусти и досады на происходящее.
     Тогда  поднялся он из уютного кресла, достал с книжного  шкафа
пыльную  карту, разложил ее на столе и стал тщательно, не торопясь,
прокладывать путь  к далеким горам, туда, где он будет  такой,  как
другие, но не будет такой, как все.
   
   
   
   
   ДОЖДЬ

   
   Вчера  дождика  не  было.  А  сегодня  –  четверг.  Значит   все
обязательства  –  не обязательны, все обещания –  невыполнимы,  все
надежды – напрасны, затеряны где-то в будущем...
   Будущее  –  это  нечто  такое, что в  ощущениях  доступно  одним
реалистам. Они целенаправленно, но осторожно двигаются  к  нему  по
свободно натянутой проволоке над астральною бездной, прикрепившись,
как  и  положено,  к  страховочным лонжам.  Лонжи  держат  в  руках
недреманные униформисты, которые точно знают, что бездны  на  самом
деле  не  существует,  а  проволока  – это   бревно  толщиной  метр
двадцать. Однако работа – это работа, и ее выполняют на совесть.
   Но  вернемся  к  дождю,  которого не было.  Он  вдруг  хлынул  с
ужасным  гулом –  немыслимо теплый, прозрачный... Жаль только,  что
так  не вовремя, непоправимо, напрасно... Все все равно уже поздно.
Скоро  пятница. И в душе поселяется холодок эфемерной надежды,  что
дождь  так  и  будет лить все время, без перерыва –  до  следующего
четверга! Смешно. Ужасно смешно!..
   Смеркается.  Реалисты  устали:  это  не  просто  –  ходить   над
разверзшейся  бездной,  даже если она  существует  только  в  вашем
сознании.  Поэтому  они  спать  ложатся  пораньше  и  непременно  с
неснятыми  лонжами,  чтобы быть всегда наготове,  в  любую  минуту:
реальность  коварна  и  непредсказуема, к  ней  нужно  всегда  быть
готовым. Стража, то есть униформисты, тоже ложится. Не шутка, целый
день   на   ногах,  да  еще  эта  мерзкая  лонжа  и   к   тому   же
ответственность...
   Дождь,  к  сожалению, прекращается понемногу. Наступают чудесные
летние сумерки. До следующего четверга будет целая пропасть времени
и,  кто знает, может, на этот раз сложится, и он пойдет вовремя.  А
ты вдруг, вопреки всем  законам, разрешаешь поцеловать себя в губы.
Безответные? Пусть. Ледяные? Пускай. Ведь все происходит  вполне  в
духе  напрасных  надежд. Я тоже целую тебя без  особенной  страсти,
соблюдая обычай нелепой ирреальной игры.  И еще. И еще раз... И  ты
ласково гладишь меня, как гладят бродячего пса. А потом мы идем  по
пустому черному городу к твоему, отвратительному в своей неизбежной
реальности,  дому и какое-то время  стоим перед ним,  бесчувственно
обнимаясь:  ты  ждешь, когда можно будет без обиды  расстаться,  до
завтра,  наверное,  или  до послезавтра, или...  в  зависимости  от
дождя.
   
   
   
   
   ПРОВИНЦИАЛЬНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

   
   1
   Некий  индивид, так и оставшийся по сегодняшний день  инкогнито,
снял  однажды  в аренду на центральной площади районного  города  N
часть   нижнего   этажа  небольшого,  но  превосходного   особняка,
принадлежавшего  в  достопамятные  времена  купцу  первой   гильдии
Голомазову  (по-местному  «дом  Голомазова»);  а  до  этого,  из-за
немыслимой  стоимости аренды, дом пустовал, и громадные,  выходящие
на  площадь  венецианские окна с фронтонами, тимпаны  которых  были
заполнены  тритонами и сатирами, играющими на всяческих музыкальных
инструментах, производили, особенно по вечерам, когда  вся  площадь
загоралась    яркими   люминесцентными   красками,    исключительно
неприятное впечатление.
   
   Сразу  после того, как слух об аренде распространился по городу,
у  дверей  помещения стал по временам появляться карлик  с  длинной
черной  косой, одетый в алый ливрейный фрак, на венецианском  окне,
принадлежащем арендуемой части помещения, повисла плотная малиновая
штора,  и  из-за  шторы,  чуть  только  спускались  сумерки,  стала
доноситься  громкая фривольная музыка. Между тем, кроме  ливрейного
карлика в помещение с парадного входа долгое время больше никто  не
входил  и  не  выходил, необычайно дразня этим воображение  местной
публики.
   
   Так  продолжалось  до  тех  самых  пор,  пока  разочарование   и
связанное  с  ним  раздражение  обывателей  почти  достигло  своего
апогея.  Тогда  в один распрекрасный вечер, ближе к  полуночи,  над
дверью  внезапно  загорелся ярко-красный фонарь,  а  над  фронтоном
вспыхнула кошмарная карминная надпись: «Дом терпимости».
   В  это время народу на площади находилось уже совсем мало, и  он
весь от удивления так и остолбенел; а так как подобная деятельность
законом категорически запрещалась и ничего подобного в городе  даже
представить себе было нельзя, то уже через четверть часа,  несмотря
на позднее время, возле парадного входа появились стражи порядка  и
стали   требовательно  бить  в  дверь  кулаками.  Дверь  немедленно
распахнулась,  и карлик услужливо проводил явившихся  через  пустую
гостиную в дальнюю, тоже совершенно пустую, комнату. Здесь  их  уже
ожидал  представитель известнейшей адвокатской  конторы,  популярно
объяснивший  порядкоблюстителям,  что  никаких  совершенно  законов
арендатор  не  нарушает, вывески подобного  содержания  законом  не
запрещены,  а потому он просит всех посторонних помещение  покинуть
немедленно,  так  как  это  они в данном случае  нарушают  закон  о
неприкосновенности  жилища. После чего посланцы  Фемиды  с  кислыми
физиономиями удалились.
   
   В  продолжение вечернего происшествия, на следующий же  день,  в
дополнение  к  вывеске над фронтоном, по бокам  венецианского  окна
появились  еще целых две доски с ужасными надписями: «Дом свиданий»
и  «Дом  публичный».  Все  три надписи тем  же  вечером  загорелись
разными яркими красками, и из окна продолжала раздаваться все та же
веселая музычка. А восторг многочисленной публики на площади в этот
вечер  описать невозможно.
   
   
   2
   Вслед  за  этим, по вечерам к скандальному дому стали поодиночке
и  группами приходить пьяная матросня (в степном городе, где не  то
что  порта, речки порядочной не было!), неизвестно откуда явившиеся
крестьяне  в  лаптях и онучах, разночинцы начала прошлого  века,  а
также  немногочисленные  представительные  мужчины  в  визитках   и
фраках, подъезжавшие в колясках и кабриолетах.
   Мужчины  входили  в скандальный дом и, странным образом,  больше
оттуда  не  появлялись.  Даже  те любопытные,  которые  стали  было
ожидать их на заднем крыльце, ничего интересного узнать для себя не
сумели.  Посетители исчезали – и все. Может, в доме  подземный  ход
был,  может,  еще  как…  но  только об этом  и  сегодня  ничего  не
известно. По крайней мере обнаружить что либо такое, что смогло  бы
странное   их  исчезновение  объяснить,  не  смогли  и   потом.   А
наведавшийся  еще  раз,  но  уже мирно,  страж  порядка  увидел,  к
немалому   своему   удивлению,  все   то   же   абсолютно   пустое,
безукоризненно  чистое  помещение и юриста с  трубкой,  сидящего  в
дальней комнате верхом на стареньком венском стуле.
   Между  тем,  все  раритетные  личности  через  непродолжительное
время  исчезли. Их сменили студенты и работяги в джинсах и  «хаки»,
вполне  приличные  господа среднего возраста, а  также  роскошно  и
модно  одетая мужская элита на «мерседесах», «ягуарах»  и  «порше»,
которых   у   настежь   открытых  дверей  уже   ждал   любезный   и
предупредительный карлик, а из окна теперь доносились не  разбитные
мелодийки, а приятный шансон.
   
   
   3
   Теперь  вечерами  центральную площадь регулярно заполняли  толпы
народа,  тем  более, что погода стояла замечательная,  весенняя,  и
мужчины  могли,  в дополнение к происходящим событиям,  насладиться
видом  чудесно  одетых  и особенно привлекательных  в  ожидательном
настроении особ женского пола и, разумеется, попытаться завести  на
почве  происходящего какое-нибудь подающее надежды знакомство.  Еще
можно было прибиться к какой-нибудь группке и поспорить о том,  что
будет  происходить в доме дальше. А еще… В общем, жизнь  в  городке
оживилась,   и   со  скукой  и  провинциальным  однообразием   было
покончено.
   
   А  еще  через  какое-то время, к восторгу теперь уже  несметного
сборища  любопытствующих,  малиновая  штора  на  венецианском  окне
наконец  раздернулась,  и  открылся за  ней  будуар  провинциальной
кокотки,  в  котором  непринужденно  расхаживала  огромная   черная
обезьяна,   наряженная   соответствующим   образом.   Можете   себе
представить реакцию площади!..
   
   Когда  и  на следующий вечер история повторилась, к дому  спешно
подъехали      председатель     «Общества     защиты     животных»,
представительница  от  партии «зеленых», представитель  от  местной
парламентской оппозиции и опять-таки стражи порядка.  На  этот  раз
адвокат    встретил    депутацию   непосредственно    в    будуаре,
непосредственно перед окном с обезьяною на руках (или в  объятиях),
что   еще   больше  развеселило  народ  на  площади   и   разозлило
представительную делегацию – как это следовало из гневных жестов  и
мимики  оппозиционера и решительных поз всех явившихся. Все это  со
стороны,  поскольку звука из-за окна слышно не было,  очень  сильно
напоминало немое кино.
   Тем  временем обезьяна, не покидая объятий юриста,  стала  очень
эротично вытягивать губы в сторону непрошенных визитеров и призывно
манить  их  рукой,  отчего у «зеленой» дамы  лицо  мгновенно  пошло
багровыми  пятнами,  а  стражи порядка стали  ужасно  гримасничать,
пытаясь  сдержать  приступ смеха. Один только  председатель,  храня
ледяное спокойствие, стал жестко и требовательно выговаривать  что-
то  адвокату, периодически ударяя перед собою внушительной  буковой
тростью.
   Вот  только  никакой  такой схватки  или  хотя  бы  полемики,  к
сожалению  зрителей, между сторонами не вышло. Не успела  «зеленая»
дама  вслед за председателем начать свою гневную речь, как адвокат,
не  спуская  с  рук человекообразной подруги, прервал  ее  резко  и
сказал  рьяным блюстителям нравственности что-то такое  (что  из-за
стекла,  к величайшему сожалению, невозможно было расслышать),  что
заставило всех нежеланных гостей одновременно, давясь и толкаясь на
выходе,  выскочить вон и в мгновение ока скрыться с глаз  онемевшей
публики. После чего малиновые шторы неожиданно задернулись, свет  в
гостиной погас и музыка прекратилась.
   
   
   4
   На   другой   день,  так  же  внезапно,  как  и  началось,   все
закончилось.  Утром  дом снова стоял совершенно  пустой,  с  голыми
окнами и замкнутыми дверями. Так и стоит до сих пор.
   Местные  дошлые аналитики расценивают произошедшее как  проделку
недобросовестных конкурентов, потому что с тех пор дом утратил свое
исконное  имя и теперь местные жители особняк Голомазова иначе  как
«домом терпимости» не называют.
   А  кому,  скажите, и под какое такое дело или мероприятие  можно
сдать помещение с подобным названием и репутацией?
   
   На  короткий срок оживление, царившее в последнее время в городе
N,  сменилось  разочарованием и даже легким унынием.  Те,  кто  еще
вчера  с  наступлением  сумерек  спешили  на  центральную  площадь,
теперь,  пригорюнясь, сидели дома. Даже так было,  что  по  вечерам
площадь  вообще  практически  пустовала,  вводя  в  убытки   хозяев
немногочисленных  питейных  и  развлекательных  заведений,   однако
порядком нажившихся перед этим на всеобщем веселье.
   Вскоре,  впрочем,  все воротилось на круги своя.  Снова  площадь
вечерами  заполнялась  ищущим отдыха и развлечений  народом.  Снова
фланировали   здесь   нарядные  пары,   сверкали   огнями   вывески
кинотеатра, бильярдной, кафешек и ресторана… Но только все это было
как-то  не  так,  как  прежде, с какой-то  непередаваемой  простыми
словами  огорчительностью, с какой-то что ли  досадой,  грустинкой…
Будто  тончайшая  дымка  памяти о произошедшем  так  и  висела  над
провинциальным населенным пунктом. И нет-нет, да и бросал  невольно
народ свои взгляды на пустующий дом: а вдруг…
К содержанию || На главную страницу