Анатолий ДЗАНТИЕВ. Из книги “Небесные шахматы”

К 70-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ

В воскресенье я проснулся от злобного, исступленного лая нашего волкодава Джуди и едва успел подумать о том, кого это принесло в такую рань, как услышал стук в окно. В первую минуту я решил, что мне это показалось, и приподнялся в постели, прислушиваясь. Но стук повторился, не робкий, приглушенный стук, а громкий, настойчивый, как если бы стучавший был уверен, что весть, которую он принес, дает ему право стучать так громко. Из спальни торопливо выбежала мама, на ходу поправляя растрепавшиеся волосы. Полы ее светлого халата развевались в полумраке комнаты, точно крылья испуганной птицы. Звякнула цепочка, заскрежетал отодвигаемый засов, после чего входная дверь пискнула, словно придавленная мышь (отец давно собирался смазать заржавевшие петли, но всякий раз ссылался на занятость), и до меня донеслись голоса. Один – резкий, встревоженный, он принадлежал матери – все что-то пытался выяснить, другой – хриплый, незнакомый мне – отвечал неторопливо и, казалось, с усилием. Лай собаки не давал возможности разобрать слов, но я слышал, как мама вскрикнула: «Боже мой!» и вновь промелькнула мимо меня в спальню, смахнув что-то с туалетного столика на пол. Со звоном разбилось стекло, и в нос мне ударил густой и острый запах одеколона. В тот же миг предчувствие какой-то беды охватило меня.

– Что случилось? – В моем голосе прозвучала дрожь.

За окном Джуди продолжал захлебываться лаем. Я вспомнил, что он, не переставая, выл всю ночь. Началось это ленивым, беспорядочным лаем, который в какой-то момент перешел в завывание и потом уже все время так и заканчивался – протяжным, леденящим душу воем. Послушать со стороны, так словно бы кто-то умудрялся ловить на лету собачий лай и вытягивать из него вой, как пряха вытягивает из шерсти нить. Вначале нить воя тут же обрывалась, словно тот, кто сучил ее, все никак не мог приспособиться к своей работе, потом отрезки ее стали удлиняться, и тогда нить становилась то тонкой, как паутина, то толстой, как бечева: вой переходил с более низкой ноты на более высокую, и опять – с более высокой на более низкую. «Ну и колыбельную затеял этот псина!» – возмущенно сказал отец, поднимаясь с постели. Я поспешил вслед за ним в сад, но когда увидел Джуди, мне показалось, что он здесь ни при чем. Вой и собака словно бы не имели между собой ничего общего, вой был сам по себе, как и собака была сама по себе, разве что она меньше нашего дивилась тому, откуда берется воющий звук. Но тут отец поднял с земли прут и со свистом опустил его на спину собаке. Вой сразу же смолк, а Джуди, громыхая цепью, скрылся в будке. Отец назвал его мерзавцем и пригрозил задать еще не такую трепку, если он сию же минуту не замолчит. Но только мы ушли, как наступившую тишину вновь прорезал леденящий вой. «Это к несчастью», – сказал тогда отец…

– Что случилось? – В моем голосе все еще звучала дрожь. Из-за дверей спальни доносились голоса родителей. Мне показалось, что разговор идет о чьей-то смерти. – Кто-нибудь умер? – выкрикнул я.

Сидя на кровати, полураздетый, я чувствовал, как мной овладевает страх.

Едва вошла мама, я сразу же заметил в ней перемену. Выражение лица ее теперь было скорбным, движения – неторопливыми, даже медлительными. Она остановилась у окна и, неподвижным взглядом уставившись на улицу, сказала, почти прошептала:

– Старушка Гоша скончалась.

– Гоша? – переспросил я.

Мать перешла от окна к туалетному столику и, опустившись на колени, стала собирать осколки разбитого флакона. Потом поднялась, держа их на ладони.

– Дай бог, конечно, каждому столько прожить, – сказала мама, – и все же мне ее жаль.

– Я вчера еще говорил, – сказал отец, появляясь в дверях спальни, – не напрасно воет собака.

Они говорили что-то еще, но голоса внезапно отдалились, и смысл перестал доходить до меня. Рой бессвязных мыслей закружился у меня в голове, и хотя смерть прошла стороной, не коснувшись никого из близких, я так явственно ощутил ее холодное дыхание, что впервые на своей памяти почувствовал себя смертным. И не только я, но и все, что до сих пор окружало меня в жизни, – люди, земля, деревья, да и сама жизнь, – все это вдруг представилось мне обреченным на умирание. Но разве не лишено тогда смысла мое существование, спросил я себя, и эта мысль постучалась ко мне с той бесцеремонной настойчивостью, с какой утром меня разбудил стук в окно. Когда же мама, желая привлечь мое внимание, дотронулась до моего плеча, я вздрогнул, точно ужаленный, и все никак не мог понять, чего от меня хотят, пока она несколько раз не повторила, чтобы я в их отсутствие никуда не отлучался. Соскочив с кровати, я видел, как отец и мать переходили улицу, направляясь к дому старушки Гоша.

В доме точно все вымерло, и в гнетущей тишине пустых комнат я особенно остро ощутил свое одиночество. Я распахнул окно. Свежий утренний воздух ворвался в комнату, выветривая запах одеколона. На безлюдной улице тускло горели фонари, давно уже ничего не освещая. А вдали, там, где кончались городские строения, густой темной массой круглились поросшие лесом холмы. Выше них острая линия гор прочерчивала небо. Стоя босиком на прохладном полу, я вглядывался в дом старухи Гоша, и смерть придала в моих глазах предметам четкость и чистоту линий, как после дождя. Не напрягая зрения, я видел то, чего не замечал раньше: причудливо изогнутый ствол каштанового дерева у самого дома, под ним старую полуразвалившуюся скамью, а возле нее – распахнутую настежь калитку и там, в глубине двора, деревянный забор, огораживающий крошечный палисадник, где под тяжестью багровых и словно бы неживых цветов понуро клонились к земле кусты георгинов, и над ними – позабытую кем-то, трепещущую на ветру белую тряпку, точно вывешенный в знак капитуляции флаг… Все было исполнено глубокого, хотя и не совсем ясного для меня смысла, все было одинаково важно, от поредевшей зелени каштана до искривленных досок забора. Все казалось новым, неназванным, как в дни раннего детства, когда я еще не знал, что цветок – это цветок, дом – это дом, а ствол дерева – это ствол дерева.

Торопливо, еще не зная, чем займусь так рано, я стал натягивать брюки. Из глубин памяти, точно видение, выплывал образ старушки Гоша. Днями напролет, если не портилась погода, сидела она под каштаном, закутанная в лохмотья так, что издали было не понять, худая она или толстая. Пальцы ее шевелились, словно она пересчитывала деньги или ощупывала невидимую ткань. Прохожие замечали ее не больше, чем дерево, под которым она сидела, но как-то я перешел улицу, чтобы взглянуть ей в глаза. Я нагнулся, делая вид, что зашнуровываю ботинок, но это оказалось лишним: глаза ее были безжизненны и смотрели на меня, как в пустоту. Я уже повернулся, собираясь уходить, когда услышал ее голос, слабый, дребезжащий, как надтреснутый колокол: «Есть здесь кто-нибудь?» Так и не закончив начатого движения, я замер, наблюдая за тем, как вытянутая рука старухи шарит по воздуху. Первой моей мыслью было бежать без оглядки, но я собрался с духом, сказал: «Это я, бабушка». Рука ее рванулась ко мне, крепко вцепилась в мое плечо. Тем же надтреснутым голосом она попросила меня проводить ее домой, и мне ничего не оставалось, как выполнить ее просьбу. Она шла неторопливо, мелкими шагами, опираясь на меня, сгорбленная, как корявая ветка, переломленная пополам, и бормотала под нос что-то невнятное, похожее на заклинание или молитву. Когда же мы оказались у крыльца ее дома, она мучительно долго отыскивала карман в складках своего выцветшего платья, потом что-то судорожным движением сунула мне в руку. Едва за ней захлопнулась дверь, я разжал ладонь. На ней лежал прямоугольный кусок сахара, пожелтевший от времени. А уже в следующую секунду, даже не дав себе труда убедиться, видит ли меня кто-нибудь, я брезгливо отшвырнул сахар подальше, точно на ладони у меня вдруг оказался какой-нибудь слизняк. Однако теперь, когда мой разгоряченный мозг сверлило известие о смерти Гоша, это воспоминание смутило меня, как если бы старушка знала или догадывалась о том пренебрежении, с каким я отнесся к ее угощению.

Мне понадобилось самое большее полчаса, чтобы умыться и позавтракать, но когда я вновь подошел к окну, улица перед домом Гоша оказалась запруженной людьми. Теперь не только калитка, но и ворота были распахнуты настежь, и в глубине двора тоже виднелись группы людей. В одежде собравшихся заметно преобладали серые и черные тона, и только белые носовые платочки в руках бросались в глаза. Собравшиеся – и мужчины, и женщины – не то чтобы стояли, подобно изваяниям, они переминались с ноги на ногу, двигались, пожимали друг другу руки, переговаривались, улыбались, но делали все это так неторопливо, аккуратно, словно боялись громким словом или неосторожным движением разбудить кого-то. Старики сидели вдоль стены дома на длинных свежеструганных досках. Одни из них оживленно переговаривались, жестикулируя руками, другие что-то задумчиво чертили по земле своими посохами, третьи с неподвижностью сфинксов смотрели перед собой. Завидев приближающихся мужчин, старики тяжело и неохотно поднимались. Из вновь прибывших вперед выступал мужчина постарше и, обнажив голову, произносил слова соболезнования, после чего все с громкими рыданиями входили в распахнутые ворота, а старики вновь опускались на свежеструганные доски с видом исполненного долга. Все эти вставания, причитания, переговоры напоминали какой-то странный церемониал, с таким скрытым, таинственным даже, но явно ощутимым высоким смыслом, что его соблюдение не только не казалось лишним или противоестественным, но словно бы даже было чем-то чрезвычайно важным, необходимым, само собой разумеющимся.

В толпе я отыскал глазами отца. Старик в поношенной черкеске без газырей что-то объяснял ему, загибая костлявые пальцы.

Отец, потупившись, смотрел в землю, потом снял с головы шляпу, тщательно протер тулью носовым платком и, прежде чем снова надеть, бросил на старика недоуменный взгляд. Казалось, он чем-то взволнован. В разговор вмешался невысокого роста мужчина в папахе, в начищенных до блеска сапогах. Втроем они о чем-то долго и горячо совещались, затем отец решительно зашагал к распахнутым воротам и сразу же затерялся в толпе мужчин. Я собрался отойти от окна, когда в глубине двора мой взгляд остановился на стройной худенькой девочке в черном без рукавов платье, с большим алым бантом на голове. Мое внимание привлек не этот бант, хотя среди мрачного однообразия черно-серых тонов багровый цвет ленты казался неожиданным и дерзким. Девочка стояла, облокотившись на жерди плетня, и что-то в ее движениях показалось мне знакомым. Я долго ждал, пока она повернется в мою сторону, но еще раньше, чем увидел ее лицо, с удивлением узнал в ней свою одноклассницу Залину. Знаками я старался привлечь ее внимание, но она смотрела куда-то в сторону, так что в конце концов я махнул на нее рукой и закрыл окно.

От безделья я принялся кружить по пустым комнатам, переставляя с места на место попадавшиеся под руку предметы. Потом мне пришла в голову мысль скоротать время за чтением. Открыв дверцы книжного шкафа, я долго водил взглядом по полкам, стараясь отыскать книгу по настроению. Среди приключенческой литературы мне попалась на глаза потрепанная книга в синей обложке и, открыв ее наугад, я стал читать «Завещание» – рассказ о старом одиноком контрабандисте и его собаке, помогавшей ему переправлять контрабандный товар. Таможенный стражник всадил собаке две пули в бок, но она нашла в себе силы приползти к дому хозяина и теперь, залитая кровью, умирала у его ног, а он стоял над ней, обливаясь слезами… Я перевернул страницу, когда рыданья с улицы заставили меня вздрогнуть. С раскрытой книгой, но не читая, я прислушивался к ним, пока они не стихли. Но продолжить чтение я не смог, слова казались мне пустыми, точно книгу подменили.

Так и не найдя себе занятия в доме, я вышел в сад. Деревья здесь стояли наполовину голые, приунывшие. Зимняя яблоня в глубине сада показалась бы совсем высохшей, если бы не маленькие корявые плоды, желтевшие на ветках. Немало их валялось и под яблоней среди опавшей листвы. Одно такое яблоко я поддел ногой, и оно, ударившись о камень, брызнуло соком. Я хорошо знал вкус этих яблок, как знал и то, что в один из холодных зимних дней, когда мне до смерти надоест пресная пища и мучительно захочется свежей, пахнущей землей и солнцем зелени, я буду с волнением вспоминать эти неказистые, уродливые плоды, впитавшие в себя все соки лета, но к тому времени, полусгнившие, они будут лежать под толстым слоем снега.

Я вскарабкался на дерево, чтобы сорвать приглянувшееся мне яблоко, когда во дворе напротив увидел под навесом два черных котла; из-под них острыми языками выбивалось пламя. Бритоголовый мужчина, закатав рукава рубахи и отмахиваясь от дыма, вертел в пламени огня насаженную на палку голову быка. Две пары девочек прошли друг за другом в распахнутые ворота, держа венки. Нетрудно было догадаться, что цветы на венках бумажные, но издали они выглядели точно живые, тогда как поникшие головки георгинов в палисаднике Гоша казались, наоборот, искусственными. Я оставался в саду до тех пор, пока в домике Гоша не зажгли свет. Он вспыхнул неожиданно, выхватив из темноты комнат неподвижно застывшие фигуры женщин в черных платках. Это был яркий электрический свет, но мое обостренное зрение обнаружило в нем отблески того слабого трепетного пламени, которым горит свеча в руках у покойника.

* * *

Сидя возле дома у крыльца, я ждал возвращения матери, но чем больше длилось мое ожидание, тем более призрачной казалась мне надежда на ее возвращение. Я чувствовал себя одиноким, всеми позабытым человеком, и сердце мое сжималось от жалости к самому себе. Солнце закатилось, серые тени ночи ползли по земле, сгущая тени, отбрасываемые деревьями. Переплетение сухих веток напоминало тонкую паутину, наброшенную на побуревшую траву. Через несколько мгновений должна была наступить тьма, но еще раньше, чем она окутала землю, ко мне пришел страх. Пришел не вдруг. Начиная с минуты моего пробуждения, он целый день витал надо мной, опускаясь все ниже по мере того, как опускалась темнота. Я старался не шевелиться, боясь упустить какой-нибудь шорох или шум, и улавливал самые слабые голоса у дома по ту сторону улицы.

Резко стукнула калитка, и я увидел маму, бесшумно ступающую по мягкому ковру опавших листьев. Она подходила все ближе и ближе, и с каждым ее шагом ослабевали тиски сковывающего меня напряжения.

– Бедняжка, – воскликнула мама, – целый день один!

Ее голос прозвучал нежной, щемящей душу мелодией, и я расчувствовался, точно малое дитя. Чтобы сдержать навернувшиеся на глаза слезы, я пробурчал что-то насчет того, что не мешало бы ей вернуться пораньше. Но тут она укоризненно посмотрела на меня, и я подумал, что, должно быть, она сильно утомилась за день, и пожалел о сказанном. За спиной матери шевельнулась какая-то тень, и, вглядевшись в полумрак, я узнал по тонкой худенькой фигуре Залину, ту, которой днем подавал знаки, а она так и не взглянула в мою сторону.

– Ее родители у Гоша, – объяснила мама, – и Залина побудет пока у нас. Вместе вы не соскучитесь…

Она скрылась в доме и вышла оттуда, натягивая на плечи теплую кофту. Увидев мое опечаленное лицо, мама улыбнулась.

– Потерпи еще немного, я скоро вернусь.

Уже после того, как за ней со стуком захлопнулась калитка, она крикнула нам, чтобы мы не забыли поужинать. Я смотрел, как она переходила дорогу, освещенную тусклым светом уличного фонаря, потом фигуру ее поглотила густая тень.

Я вдруг сердито глянул на Залину, словно виновницей всех моих переживаний была она. Залина пристально смотрела на меня, в покорном ожидании.

– Ну что ты стала у двери, проходи! – голос мой прозвучал сухо, неприветливо. Залина безропотно прошла вслед за мной в дом. На кухне она опустилась на краешек стула, плавным движением рук подобрала под себя платье. Я спросил ее, хочет ли она есть. Она секунду колебалась, потом нерешительно кивнула головой. При этом ее шелковый бант, повязанный в форме бабочки, качнулся, будто собираясь взлететь. Алый, словно налитый кровью, цвет ленты раздражал меня.

Я разжег плиту, поставил на огонь сковородку, достал из буфета яйца, не забывая краем глаза поглядывать на Залину. Но совместить эти два занятия оказалось нелегко: разбивая яйца, я засмотрелся на Залину, и одно из них брызнуло на меня. Залина громко рассмеялась.

– Не вижу ничего смешного. – Я чувствовал себя посрамленным и, чтобы исправить положение, произнес эту фразу с нарочитой грубостью в голосе.

Залина приумолкла, но стоило мне отвернуться, как за спиной опять послышался ее смех. Я едва сдерживался, чтобы не взорваться.

Достав кусок масла из банки, я бросил его на горячую сковороду, потом взбил яйца. Пока яичница подрумянивалась, я достал чайник для заварки и засыпал чай. Под пристальным взглядом Залины я старался делать все с подчеркнутой небрежностью.

– Я ужасно проголодалась, должно быть, это от волнения, да? Волнение всегда вызывает у меня аппетит, а вообще-то я ем мало…

Залина заняла за столом место прямо против меня.

– До чего вкусно пахнет!

Она еще не успела даже попробовать приготовленное блюдо, и я быстро взглянул на нее: уж не издевается ли она надо мной, но не заметил в ее словах насмешки. Все же я чувствовал, как с каждой минутой во мне растет к ней неприязнь, нечто вроде той, какую испытывает двоечник к примерному ученику. Меня так и подмывало вывести ее из равновесия, но я не знал, с чего начать.

– Почему это днем ты сделала вид, что не заметила меня?

Залина удивилась.

– Когда? – Она сидела так, что по красному шелковому банту то и дело пробегали блики света.

– Днем. Я подавал тебе знаки из окна, а ты сделала вид, будто ничего не видишь.

– Я и в самом деле тебя не видела.

Мне доставляло удовольствие следить за тем, как выражение ее лица становилось все более растерянным.

– А вот мне кажется, что ты все прекрасно видела, только очень воображаешь о себе.

Залина виновато потупила голову, но я не отставал от нее:

– Ну, что ты молчишь? Может, все-таки скажешь что-нибудь?

Она все ниже опускала голову, и шелковый бант ее теперь весь переливался пунцовым светом. Свет бритвой резал глаза, я больше не мог выносить слепящих бликов. Перегнувшись через стол, я схватил бант за торчащий конец и с непонятным ожесточением дернул его. Залина испуганно вскинула голову. Я увидел вблизи ее глаза с выражением обиды и боли, и мне вдруг стало неловко за свою грубость. Я сел, невнятно пробормотав извинения.

Ужин мы закончили в тягостном молчании, но когда я собрался убрать со стола, Залина опередила меня, сказала, словно ничего не случилось:

– Я сама… – Она улыбнулась застенчиво, почти робко, и я увидел, какая она славная, беззащитная, и с раскаянием подумал, что не следовало мне ее обижать.

Из кухни мы перешли в комнату, служившую отцу рабочим кабинетом. Призрачный свет от уличного фонаря протянулся здесь длинной полосой от окна к двери. Не зажигая света, мы остановились у раскрытого окна. Отсюда было хорошо видно все, что происходило на улице. Заметно поредевшая толпа у дома напротив, причудливые силуэты деревьев, шум проезжающих машин – все это не имело никакого отношения к нам, к комнате, где мы молча стояли в полумраке. Вдали мрачно чернели громады гор. На темном бархате небосвода тускло мерцали одинокие звезды. Мне хотелось объяснить, что моя грубость вызвана смятением и растерянностью, в которые меня повергла смерть старушки Гоша, но боялся, что такое объяснение может показаться неубедительным. Вместо этого я сказал:

– Если бы Гоша была сейчас жива, мы могли бы послушать новые записи. Ты любишь музыку?

Она кивнула головой:

– Да, только я не принадлежу к тем, кто часами готов сидеть у магнитофона.

Я спросил, чем она занимается в свободное от занятий время.

– Бывает, целыми днями сижу дома, даже в хорошую погоду. Иногда днями напролет читаю книги, а потом ночью долго не могу уснуть, все думаю…

Она отошла от окна, и, глядя на то, как ее худенькая фигура надломилась, чтобы опуститься в кресло, я поймал себя на том, что со времени ее прихода испытываю приятную расслабленность, как если бы целый день прошагал по горным кручам, а теперь добрался до цели и могу позволить себе отдохнуть.

– Однажды, в начале осени, я почувствовала, что не могу сидеть дома, – снова заговорила Залина. – Мне вдруг вспомнился наш сад в нескольких километрах от города. Последний раз я была там ранней весной, когда цвели деревья. И вот мне так захотелось отправиться туда. Идти было далеко, но все же я добралась до сада. Земля там была покрыта опавшими листьями. Я разгребла их, опустилась на колени и прижалась лицом к траве. Когда я гуляла там весной, трава только начинала зеленеть и была мягкой, точно волосы ребенка. Вокруг цветущих деревьев с жужжанием носились пчелы, и их ровный непрекращающийся гул казался мне гулом пробуждающейся земли. Все это вспомнилось мне, когда я прижалась лицом к желтеющей траве. Тогда я подумала, что мне никогда не надоело бы жить…

Она сидела в большом отцовском кресле, и ее хрупкая фигурка так и утопала в нем. Мне подумалось, что она похожа на маленькую принцессу, забравшуюся на королевский трон, который оказался слишком велик для нее. Я рассмеялся, а она вдруг смутилась и замолчала.

– Я слишком много болтаю, да? Но мне так хорошо, я даже не знаю почему. С тобой никогда не случалось такого?

Я глядел на нее молча, потому что не знал, как отвечать на такие вопросы, а она откинулась на спинку кресла, и глаза ее восторженно блестели. И неожиданно я понял, что боюсь – вдруг она уйдет, и я опять останусь наедине со своими страхами и одиночеством. Она встала с кресла и по световой полоске медленно пошла к окну. Ковер, покрывающий пол, скрадывал звук ее шагов.

– У вас красивый, уютный сад. Я очень люблю сад, только осенью, когда уже опадут листья, мне его бывает жаль. Кажется, будто деревья тяжело заболели и за ними некому ухаживать, правда?

Я молча кивнул, хотя это мне никогда не приходило в голову.

– Зато как красиво они выглядят весной, в пору цветения! Кажется, вот-вот оторвутся от земли и поднимутся в воздух.

Она сделала рукой жест, показывая, как деревья устремляются ввысь, и рука ее мелькнула на фоне темного окна стремительной белой птицей. Я почувствовал почти непреодолимое желание коснуться этой руки и сказать Залине что-нибудь нежное, что растрогало бы ее не меньше, чем цветущий весенний сад. Но вместо этого стоял молча и смотрел на нее, стараясь овладеть собой, подавить волнение, в которое приводили меня ее слова. Они кружили мне голову, точно пьянящий напиток, и наполняли меня с головы до ног какой-то необычайной энергией. Впервые за день я чувствовал себя сильным, бесстрашным, уверенным в своих силах.

Я подошел к Залине и остановился рядом. Из открытого окна тянуло ночной прохладой. В свете уличного фонаря, вокруг которого неустанно носились бабочки, можно было различить поредевшую толпу людей у дома старушки Гоша. Они стояли молча, без движений, словно огромная тихая обитель ночи успокоила, убаюкала их, подобно тому, как мать убаюкивает расстроенного ребенка. Где-то вдали залаяла собака, и с замиранием сердца я ждал, что сейчас лай перейдет в завывание, но он оборвался так же неожиданно, как и возник. Мне вдруг подумалось, что смерть не властна над жизнью. Она способна унести с собой лишь крошечную ее частицу, а земля, люди на этой земле и все, что окружает их в жизни, – все это пребудет вечно. А смерть, что ж, она только помогает ощутить радость и торжество жизни.

Легкое дуновение ветерка ворвалось в окно. Зашуршали в саду уцелевшие листья деревьев. Следом послышался тихий, приглушенный шум, словно вздох пробуждения, словно что-то рождалось, ненужная, отслужившая свой срок шелуха осыпалась, отбрасывалась в сторону. Должно быть, то спешила новая жизнь, шелестом листвы возвещая свой приход в мир.