Милена ТЕДЕЕВА

САПОЖНАЯ МАСТЕРСКАЯ

  

БАБУШКА


1.
По острым ступеням
скалистого склона
спускается
бабушка.
С охапкой зеленых стеблей
дикого чеснока
в руках.
Спешит в село,
в свой маленький дом
мимо окон чужих...
Сейчас войдет,
дух переведет
и сядет перебирать
чесночные стебельки.
Будет варить их потом,
и резкий запах
наполнит дом.
А после
уксуса с маслом добавит –
и в банки
волшебную эту траву
замурует,
чтоб детям своим передать
с надежным соседом,
он в город завтра поедет.


2.
Бабушка вяжет носки
каждую зиму –
пару-тройку пар для каждого сына,
для каждого внука –
пару-тройку пар из колючей шерсти…
Вяжет носки…
А недавно
платьице мне связала:
белое с синей каймой по краю.
Я теперь только в нем и хожу,
мне очень тепло, хоть и колко
(колют тугие ворсинки-иголки),
но я все равно ношу
труд мозолистых рук
моей бабушки.


3.
Бабушка думает,
внучка у ней самая умная –
сказки про глупого Ацика
сочиняет.
Всем соседям об этом старушка поведала,
всей родне неустанно твердит и твердит,
что, дескать, внучка ее,
в самом деле, самая умная:
сказки на осетинском
про глупого мальчугана
рассказывает.
На осетинском,
слышите?!
Разве из ваших умеет кто на родном сочинять?
Никто не умеет? Ясное дело:
моя – самая умная!..



ANOREXIA


             Только тогда, когда в твоем уме нет вещей,
             а в вещах нет твоего ума, – ты свободен и одухотворен,
             пуст и чудесен.
                                 Из книги «Путь Дзэн»

Звероловы ловят
липкими неводами
тощие души.
Господь дает круглую,
румяную и сладкую
сдобную булку.
– Ешь, – говорит, –
ешь по кусочку –
жив будешь вовеки.
Но человек не ест.
– Поправлюсь! –
восклицает в ужасе. –
Не порть мою фигуру! –
морщится,
отворачивается. –
Летать не смогу, отяжелею, –
отвращается человек,
ворчит.
И смотрит Господь печально,
как каждый день
летят навстречу неводам
невесомые анорексики,
опьяненные,
         одурманенные,
                   пустые.


P.S.  Открытая  веранда.  Сидят  два  джентльмена,  один  нервно
сминает  окурки в уже переполненной ими пепельнице, другой,  удобно
устроившись  в  плетеном  кресле, курит сигару,  смакует  коньяк  и
смотрит  на  закат. Небо усеяно разрозненными черными тучами.  Если
присмотреться,  можно разобрать в них клубки из  человеческих  тел,
опутанные   дымчатой   темно-серой  сетью.  Какое-то   время   тучи
неподвижно зависают над ландшафтом, а потом бесследно исчезают.
№1  (с  тревогой  глядя  на  тучи.  Возбужденно).   Я
предлагаю  создать хлебную вакцину! Так мы, возможно,
удержим на земле наших легковесных пациентов.
№2 (с улыбкой). А вы уверены, дорогой коллега, что им
нужно выздоровление?..
№1  (нервно). То есть, вы  полагаете,  им  не  нужно
выздоровление?! В таком случае, что есть наша с вами деятельность?!
Наше  существование абсурдно в таком случае! Они же умрут!  –  Все!
Посмотрите, скоро и тучи рассеются!..
№2 (дружелюбно). Коллега, с нами-то все ясно. Нам  от
призвания  никуда не деться и существование свое не отменить,  хотя
иногда от этого становится тошно. Но взгляните, КАК ОНИ УМИРАЮТ.
(Оба джентльмена смотрят на тучи).
№1.  Это чудовищно! Вы находите эстетичной их  бессмысленную
смерть?
№2. Если в счастье есть эстетика, то да – нахожу. Разве мы с
Вами когда-нибудь были так же счастливы?..
№1   (безнадежно.  Почти  шепотом).  Это   чудовищно…
чудовищно…

Лицо  первого джентльмена опечалено, руки  дрожат.  Второй  –
продолжает  безмятежно  смотреть на  гаснущий  горизонт.  Время  от
времени черные тучи растворяются в небе.



САПОЖНАЯ МАСТЕРСКАЯ


          Посвящается О.Болатаеву, воину-ополченцу г. Цхинвала

   В  детстве я часто пропадала в сапожницкой, пристроенной к нашей
хрущевской  четырехэтажке. Поутру дядя Тамази открывал двери  своей
мастерской.  «Апчхи!  Доброе утро!» – изнутри вырывался  спертый  и
терпкий  дух  клея, кожи и пыли. Я обычно поджидала за углом.  Стою
там  с  кружкой  каких-нибудь ягод, а  Тамаз  не  удивляется  моему
присутствию,  привык,  что я его встречаю в  такой  ранний  час.  У
мастера  были  рыжие как солома волосы, красные  щеки,  нос-клюв  и
голубые глаза. Он редко улыбался, но лицо было добродушным.  Всегда
что-то  насвистывал.  Пока сапожник искал  нужный  ключ  в  связке,
похожей на осьминога, я терпеливо ждала. Когда он открывал дверь  и
входил,  я  бесшумно  проскальзывала  следом  и  влезала  на   свою
табуреточку, аккуратно подогнанную под угол будки.
   Это  была  квадратная  планета,  с  осью  в  центре  –  железной
ногой1 , глядя на которую, я представляла,  что  есть  и
другая нога, и поскольку эта торчит из пола, значит, ее пара ушла в
землю: ноги сделали шпагат и застыли в нем навсегда. На этой оси  и
держался домик. Я до мелочей изучила каждый предмет в нем: жестяные
банки  из-под  индийского чая, полные мелких  гвоздиков;  аккуратно
сложенные  молотки  из почерневшей, но в месте ударов  оголенной  и
блестящей  стали; сапожные ножи и ножницы; круглую электроплитку  с
миской,  внутри  которой желтой карамелью загустел  клей.  В  углу,
рядом  со  станком  –  гора  сапожек, туфель-лодочек,  босоножек  с
длинными   греческими   ремешками  или   скромными   металлическими
застежками;   детских  сандаликов  и  ботиночек,   сморщенных   или
лакированных;   солидных   мужских   ботинок;   мягких   молодежных
джексонов,   туфель-каламанов,  и   кроссовок,   которые   называли
«ботасами»... Обувь была разложена и на узеньких полочках по правую
руку  от  сапожника.  Стены  – обклеены  вырезками  из  иностранных
журналов,  на  которых бесстыдно красовались девушки в  бикини  или
без.  Я  не  глядела  на них подолгу, понимая,  что  это,  наверно,
нехорошо, хотя очень хотелось получше изучить этих раздетых,  будто
так  и  принято, женщин, не похожих ни на маму, ни на бабушку.  Эти
инопланетянки будоражили мое воображение. А дядя Тамаз,  равнодушно
и бесстрастно скользя взглядом по томносмотрящим девам, вешал кепку
на  гвоздь,  вбитый  между полных грудей пышноволосой  блондинки  в
красном  лифчике. По моим предположениям, это была его любимица,  и
он прятал ее от чужих взглядов.
   Сапожник  устраивал  сверток с едой на  полке,  надевал  длинный
рабочий  фартук,  расчищал  стол под  окошком  засаленной  тряпкой,
поднимая   в  воздух  кувыркающиеся  в  солнечных  лучах   пылинки.
Усевшись,  он включал радиолу, понижал звук и начинал рассматривать
список  первоочередных заказов. Я лакомилась ягодами, а он  усердно
склеивал,  штопал,  стучал  молотком,  выставляя  на  столе   своих
излеченных  пациентов, которых скоро забирали  хозяева.  За  обувью
приходили  жители Привокзальной и Октябрьской улиц,  просовывали  в
окошко  деньги.  Мастер  возвращал сдачу и  складывал  разноцветные
рубли и монетки в ящик стола, вычеркивая имена из списка.
   Ближе  к  полудню  Тамази выкуривал сигаретку из  красной  пачки
«Примы»,  я  убегала  домой подкрепиться, а  если  задерживалась  в
мастерской,  бабушка или дедушка приходили за мной,  здоровались  с
Тамазом,  спрашивали, не мешаю ли я, вежливо советуя ему выставлять
меня,    если   надо,   но   сапожник   отвечал:   карги-ра,    рас
мишлис2  …  и  продолжал  трудиться.   После   обеда   я
возвращалась – иногда сразу же, если во дворе не было  моих  друзей
или  игра  была неинтересной. В будке пахло вином, луком  и  потом.
Тамаз, слегка навеселе, затягивал песню или повышал звук радиолы, я
иногда  подпевала, желая обратить на себя внимание. Он пел  хорошим
грудным   тенором,   правда,  вполсилы,  легко   контролируя   свой
послушный,   гибкий  голос:  «Че-ми  гули-и-и,   мхолод   шени-и-и-
я3 …», а я подпевала песенкой из мультфильма:  «…чеми-я,
чеми-я,  чеми-я4 …». Тамаз сбивался и обращался  ко  мне
«Ара, гого, «чеми» ара – «шени»5 …» А я все тянула свое:
чеми-я,  чеми-я… Когда Тамаз понимал, что я балуюсь, то  со  смехом
приговаривал: ууу, ше-ма-мадзагъло-шена6 …  Иногда  даже
ласково  трепал  меня по голове своей широкой шершавой  ладонью.  А
если   кто-то  из  соседских  мальчишек,  разгоряченных,   шкодных,
врывался в наше идиллическое пространство, дядя Тамаз, как правило,
прогонял  незваного  маленького гостя сразу  же,  как  тот  начинал
шалить  –  хватать гвоздики и другие нужные предметы или  протыкать
палочкой  застывший  клей.  Я  кидала  на  мальчугана  победоносный
взгляд, за что в отместку получала щелчок или дерганье за косичку.
   Так  и  продолжалась жизнь девочки с Привокзальной  улицы,  пока
табуреточка в углу сапожной мастерской не стала слишком  маленькой,
а  смущение  от вида обнаженных красавиц на стенах не усилилось.  Я
больше  не  встречала  Тамаза по утрам,  лишь  иногда  замечая  его
мельком  из  окна  или  ловя едва различимый  звук  его  радиолы  в
обеденное время…
   
   В     начале    90-х,    когда    началось    грузино-осетинское
противостояние,  Тамаз не сбежал в Грузию, а  остался  в  городе  и
воевал с осетинами против грузин… Неожиданно выяснилось, что  он  и
не  грузин  вовсе, а полукровка, к тому же женат  на  осетинке.  Он
перестал  говорить по-грузински и начал изъясняться на  осетинском,
хоть и с трудом, потому что знал его плохо. Мастер все реже бывал в
сапожницкой.  Перестав  чинить обувь, он  начал  нуждаться:  продал
квартиру  в центре города, переселился на окраину и каждый  день  в
течение  трех  лет аккуратно посещал военный штаб, расположенный  в
пригороде.  Тамаз, как и в мирное время, педантично  выполнял  свою
новую  работу:  сидел  в  окопе, посменно готовил  супы  и  каши  с
тушенкой  для  собратьев  по  оружию в  закопченном  вагончике  или
дежурил  ночами  на  баррикаде из бетонных плит и  скелетов  машин,
укрепленных  мешками  с песком. Прежде краснощекий  и  круглый,  он
похудел   и  стал  носить  уродливую  рыжую  бороду.  После   ввода
миротвоческих  сил,  14  июля 1992 года, Тамаз,  освободившийся  от
воинской  повинности,  перестал показываться  на  людях,  почти  не
выходил из дому, говорили, что он запил. Спустя пару лет он умер, а
еще  через  некоторое  время  от  тяжелой  болезни  скончалась  его
супруга.  Я не сразу узнала о том, что его не стало… Наверно,  дядя
Тамаз  не  смог  пережить перемены, вызвавшей внутренний  конфликт.
Взяв в руки оружие, он, скорее всего, просто сломался. Это была  не
его  война, хотя он был цхинвальцем, защищавшим родной город и свою
мирную жизнь, которую надеялся вернуть...
   Его  шестеро рыжих детей и сегодня живут в Цхинвале. Ни один  не
унаследовал   красивый   грудной  голос   отца,   его   полноту   и
краснощекость, они худые и бледные, как их покойная мать. Никто  из
Тамазиных отпрысков не занимается сапожным делом. Недавно встретила
на  рынке во Владикавказе одного из них – Малхаза, он носит длинные
волосы,  и  эта прическа делает его смешным, потому что  соломенные
вихры  торчат  в  разные  стороны. Малхаз  сказал,  что  собирается
переезжать  в  Ставропольский край, где недавно  приобрел  ферму  и
участок под строительство дома, поговорили на общие темы. Прощаясь,
он  неожиданно  назвал меня «сестричкой» и сказал, что  отец  часто
упрекал  маму за то, что рожает одних сыновей, а хорошо бы иметь  и
девочку, такую же, как Миленка.
   
   Когда  я  приехала  в  Цхинвал в 2009-м, все  показалось  чужим…
Сапожницкая  покосилась и поржавела, дом как-то сжался в  размерах,
улица  была  пыльной  и запущенной, напротив  дома  появился  новый
памятник  – подорванный танк, который руководство города решило  не
убирать.  В  детстве эти места были широкими,  с  массой  тайных  и
вызывающих  трепет  мест, теперь же стали  убогими  и  неспособными
вызвать  никаких приятных чувств – только нытье под  ложечкой…  Эта
перемена была чудовищной и несправедливой! Потухло что-то светлое и
теплое…  Но  потом  я  стала оправдывать увиденное.  Я  постаралась
обвинить  во всем зло, которое вынудило Цхинвал надеть латы,  взять
оружие в руки и поражать всех без разбору – чужих и своих. От этого
милый  некогда городок высох и одряхлел, его скрючило, как старика,
страдающего подагрой и склерозом...
   Я   прошлась  по  привокзальной  площади,  села  в  автобус   на
Владикавказ у окна с видом на мою хрущевку с нелепой сапожницкой на
углу.  Водитель читал газету, накрапывал унылый дождик, черня серый
асфальт  и подпитывая сыростью воздух, двери автобуса были открыты,
пока  он наполнялся пассажирами. Я ежилась в своей тонкой ветровке,
но, не отрываясь, глядела в сторону дома, где прошло мое детство. И
неожиданно сердце тронуло подобие безотчетной надежды на неясное  и
уже по-новому прекрасное будущее этого пейзажа. Мне полегчало, и  я
перестала  мерзнуть.  Надежда  с  каждой  секундой  превращалась  в
радугу,  и вот уже цветной мостик раскинулся над площадью,  прогнав
уныние  и  серость.  Я  очень захотела скорее ехать,  запечатлев  в
сердце  это вновь обретенное светлое чувство, и, словно отвечая  на
мой  порыв,  двери  автобуса шумно закрылись, и мы  отправились  во
Владик.  По  дороге я думала, что если неминуемо второе  пришествие
Господа  и  Воскресение мертвых, и новое Небо, и новая  Земля,  то,
может   быть,   вернутся  и  спокойный  зеленый  город,   и   улица
Привокзальная, и мастерская дяди Тамаза с портретами  инопланетянок
на стенах…



ИСПУГАННЫЕ ГОЛУБИЦЫ


Друг рассказывал:
в его комнате
повсюду лежат раскрытые книги,
каждая – на той странице,
где он остановился.
Мне не дает покоя эта картина…
Кажется,
что человек пытается продлить жизнь,
дарит себе десятки шансов:
книга раскрыта –
значит, есть время ее дочитать.
Но если ворвется в комнату сквозняк?
Если порыв ветра
сорвет книги с привычных мест
и они замечутся по комнате,
беспомощно хлопая крыльями?
Тогда окажется,
что время кончилось?..
Я не пророчу.
Мой друг не причем.
Он – успешный телеведущий,
а его жизнь
и без этих взволнованных книжек
полна смысла.
Это мне не живется спокойно.
Я то и дело
попадаю в эту комнату
и слышу,
как книги молят о прочтении.
Я закрываю глаза,
крепко обнимаю себя за плечи…
Сердце начинает панически стучать:
по ту сторону век
меня ждут книги.
Сколько их там?
Сколько там
хлопающих крыльями,
испуганных голубиц?
К содержанию || На главную страницу