Лев АВИЛКИН

КАВКАЗСКОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО

 
                             РАССКАЗЫ

							 
   
   КЛЯТВА  ГИППОКРАТА

   Эту  печальную  историю мне рассказал один  фронтовик,  которого
сейчас  уже  нет  в живых, а в то тревожное военное  лихолетье  ему
всего-то  было  девятнадцать  лет.  Уже  после  войны  он  закончил
факультет  журналистики Московского университета и до самой  пенсии
работал   в   газете.  Когда  он  рассказал  мне  эту  историю,   я
порекомендовал ему опубликовать её в прессе, на что он ответил, что
в  условиях социалистической действительности никакая цензура её не
пропустит,  а  если изменить конец и сделать его благоприятным,  то
теряется весь смысл истории.
   Так  и осталась она неведомой миру. Я же расскажу её с его слов,
а поэтому буду рассказывать от первого лица.
   
   Война  всё  дальше  и дальше катилась туда,  откуда  пришла,  на
Запад. Вот уже несколько часов я слушал, как канонада боя удаляется
от меня в западную часть горизонта. Совсем недавно бой был здесь, в
поле,  на  котором  я сейчас стою в ожидании тягача.  Тягач  должен
оттащить   два  наших  танка,  две  наших  Т-тридцатьчетвертки   на
ремонтную  базу.  Эти  два  танка  получили  в  бою  незначительные
повреждения, и после ремонта могут ещё войти в строй боевых  машин.
Мне,  рядовому  бойцу, заряжающему одного из  них,  было  приказано
остаться  и  охранять  их. Изрытое траншеями  и  окопами  поле,  на
котором  я нес свою «караульную службу», было совершенно пустынным.
Только  невесть откуда взявшиеся грачи, которым до  войны  не  было
никакого дела, беспечно переговаривались в весеннем воздухе. Ранняя
весна 1945 года! Близился победный конец войны. Фронт все дальше  и
дальше катился на Запад. Там, в той стороне горизонта, гремел  бой.
Конвульсирующий  враг  ещё  не сдавался,  но  уже  ничто  не  могло
остановить  победную  поступь наших войск. Отсюда  и  настроение  у
меня,  как  и  у всех наших бойцов, было хорошее, даже приподнятое.
Думалось  о  чем-то  прекрасном, о будущей жизни,  об  учёбе  после
войны…
   Закинув за спину свой ППШ* , я ходил вокруг подбитых машин, и  в
голове  у  меня  звучала торжественная музыка Богатырской  симфонии
Бородина.
   Прошло  несколько  часов, а тягачей всё не было.  Да   и   когда
они  придут? Но…  я выполнял приказ и охранял подбитые танки. А  от
кого  охранял?  В  поле не было ни души, кроме  грачей.  Мне  стало
зябко.
   Вдруг   я  услышал  скрип  телеги  и  понукающий  голос   нашего
«кашевара», как мы его называли, Ивана  Лубкина,  развозившего   на
своей   подводе   полковое   имущество.   В   этот   раз   он   вёз
несколько  термосов  каши  на передовую,  чтобы  покормить  солдат.
Подъехав ко мне, он остановил свою клячу, весело приветствовал меня
и  зачерпнул  мне в  котелок  большую  порцию  наваристой   горячей
каши.  Ах!  С  каким  аппетитом  я уплетал эту кашу! Иван,  свернув
самокрутку, закурил и присел рядом.
   – А что, не холодно тебе? Не озяб здесь? – спросил он меня.
   –  Конечно,  холодно, – ответил я. – Не лето ведь  ещё.  Видишь,
снег кое-где лежит.
   –  Так чего ты здесь маешься? – говорит Иван. – Кому нужны  твои
подбитые танки? Кто их украдёт? Вон сколько окопов! Залезай в любой
и спи там. Тягачи придут – услышишь.
   И с этими словами Иван повёл свою клячу дальше, на передовую.
   –  А что? – подумал я. – Иван прав. Не посидеть ли в окопе? Хоть
от  ветра  укроюсь.  Да и наблюдать из окопа за  подбитыми  танками
можно нисколько не хуже, чем на открытом месте.
     И,  проводив  Ивана,  я  решительно  направился  к  ближайшему
крытому  бревнами  и ветками окопу. После котелка  вкусной,  густой
каши я был сыт и намеревался отдохнуть.
   Спустившись  в окоп, я тут же в ужасе отпрянул назад.  Прямо  на
меня  широко  открытыми глазами смотрел живой немецкий  солдат.  Он
лежал  на  полу  окопа с искаженным от страха  и  боли  лицом.  Мне
потребовалась  секунда,  чтобы совладать с  собой  и  вскинуть  для
выстрела  автомат. Ещё бы миг и я выпустил бы по  нему  очередь  из
своего ППШ, но немец опередил меня криком по-русски:
   –  Не стреляй! Не стреляй! – и вскинул вверх руки, как это может
сделать лежащий на земле человек.
   Что-то  остановило  меня  от выстрела, но  я  продолжал  держать
немца  под  прицелом.  Немец,  хоть  и   с  заметным  акцентом,  но
довольно чисто заговорил по-русски:
   –  Не надо стрелять! Я сдаюсь! Вот мое оружие! – И он указал  на
свой  автомат, лежащий неподалеку. – Это всё. Больше у меня  оружия
нет.
   Я  взял его автомат, не выпуская из-под прицела своего, и строго
спросил:
   – Кто такой? Почему здесь прячешься?
     –  Я  ранен, – ответил немец. – У меня перебиты обе  ноги.  Не
могу  даже  ползти.  Я вот уже сутки лежу здесь и  несколько  часов
наблюдаю за тобой. Если бы я хотел тебя убить, давно бы сделал  это
без труда. Поверь мне. Я не хотел тебя убивать. И не только тебя. Я
никого не хотел убивать.
      В  голосе  немца  чувствовалась какая-то  интеллигентность  и
искренность,  и  я  решил  при первой возможности  сдать  его,  как
пленного,  тем более, что с перебитыми ногами и без оружия  он  мне
был  не  опасен.  О  своём решении я сказал ему. Он  обрадовался  и
сказал, что именно этого он и хочет.
   Мало-помалу  я  успокоился, присел поодаль  от  немца,  но  свой
автомат всё же держал на изготовке: всё-таки передо мной был враг.
   Прошло   какое-то  время.  Я  периодически  выходил  из   окопа,
осматривал поле и возвращался назад. Немец всё это время  лежал  на
земле.
   Наконец,  он  попросил  меня  помочь  ему  сесть,  прислонившись
спиной к стенке окопа. Самостоятельно он этого сделать не мог из-за
изуродованных ног. Я помог ему и сел рядом. Мы стали разговаривать.
Немец  говорил на очень правильном русском языке. С виду ему  можно
было дать лет пятьдесят-пятьдесят пять. Из разговора с ним я узнал,
что  он был не последней скрипкой Гамбургского оперного театра, жил
в  Гамбурге,  и у него там осталась семья. Кроме жены  у  него  два
сына,  которые, по его словам, были не на много младше меня.  А  на
фронт  он  попал  по  тотальной мобилизации.  Германия  катилась  к
неминуемому  краху, и Гитлер гнал на фронт всех, не считаясь  ни  с
возрастом,  ни  с  профессией. Сам он в армии  никогда  не  служил,
воевать не умеет и не хочет. А сейчас он очень обеспокоен за  своих
сыновей,  которых  уже  тоже,  вероятно,  угнали  на  фронт.  Самой
заветной  его  мечтой было дождаться конца войны  и  увидеть  своих
детей.
   Так  мы  сидели и разговаривали. Тяжело было смотреть,  как  его
мучила боль в ногах, но помочь ему я был не в состоянии. Оставалось
сидеть  и ждать. В разговоре я спросил, откуда он так хорошо  знает
русский  язык.  Он  ответил, что несколько  раз  был  в  Москве,  в
Ленинграде  и  в  Киеве с концертами, что он вообще  любил  русскую
культуру,  а  русских  композиторов Глинку, Чайковского,  Римского-
Корсакова,  Мусоргского и других ставит в один ряд с  Бетховеном  и
Вагнером.
   –  Я  всегда  с  наслаждением и слушал, и исполнял симфонические
концерты  этих великих композиторов, – сказал он. – А что  касается
русского языка, то я с таким же успехом могу разговаривать с  тобой
и на английском языке.
   –  Как  же вы, такие интеллигентные и образованные люди решились
пойти  на  нас  войной?  –  с  детской  наивностью,  которую  можно
объяснить  только  моей молодостью, спросил я. – Столько  горя  нам
принесли!
   –  Что  ты, мальчик! Да разве я хотел с тобой воевать?! Да разве
я  хотел уничтожить тебя и твоих близких?! – с горечью ответил он.–
Трагедия, случившаяся в Германии – это беда не только одного вашего
народа,  это  трагедия всего человечества и, прежде  всего,  самого
немецкого народа. Я же тебе уже говорил, что двоих таких, как ты, я
оставил в Гамбурге. Где они сейчас? Что с ними?
   И  он  застонал  не  то от боли, не то от воспоминаний  о  своих
сыновьях.
   Прошло  несколько томительных часов. Тягачи всё не приходили.  Я
выглянул  из  окопа  и  увидел возвращающегося  с  передовой  Ивана
Лубкина.  На  телеге лежали три наших раненых бойца, среди  которых
был  командир  моей  танковой  роты  майор  Звонарёв.  Он  лежал  с
раздробленной  правой  ногой  и  тяжело  дышал.  Именно  он,  майор
Звонарёв,  приказал  мне  остаться  и  охранять  танки  до  прихода
тягачей.
   –  Всё,  сынок!  Я, кажется, отвоевался! – сказал  он  мне,  как
только я подошел к телеге. – Как бы хотелось встретить конец  войны
в Берлине, да видно не судьба!
   –  Я  стал ему говорить что-то ободряющее, но в душе мне  самому
было  очень  тяжело  видеть своего командира  в  таком  бедственном
положении.
   Я  рассказал  о своем пленном немце и посетовал,  что  не  знаю,
куда мне его сдать, на что Иван быстро среагировал:
   –  Давай  его мне. Я ведь везу раненых в медчасть, а  по  дороге
буду  проезжать приёмный пункт пленных. Он сейчас как раз  ближе  к
передовой,  так что я обязательно мимо него проезжать буду.  Там  и
сдам твоего немца.
   Я даже обрадовался такому обороту дела.
   – Идём, – говорю, – в окоп. Он там сидит.
   И мы вместе пошли в окоп.
   Когда  мы  в  него  вошли, то застали немца  в  том  же  сидячем
положении,  в каком я его оставил. Без посторонней помощи  он  даже
позу  поменять  не мог. А на Ивана вдруг нашло какое-то  баловство.
Иначе и не назовёшь. Вскинув автомат и направив его на немца,  Иван
закричал:
   –  Что,  фашист?!  Довоевался?! Вот я тебя  сейчас!..  За  кровь
детей, за слёзы матерей!..
   Надо   было   видеть,  какой  испуг  отразился  на  небритом   и
измученном лице немца.
   –  Брось, Иван, – говорю я.– Он без оружия и тяжело ранен. Кошке
–  игрушки,  а мышке – слёзки. Оставь немца в покое. Давай  отнесём
его к телеге.
   –  Нет,  – заерепенился Иван, – пусть сам ползёт. А не доползёт,
пристрелю!
   И  немец пополз. Но уже через пару метров силы оставили  его,  и
он замер недвижимым. Только тяжелый стон вырывался из его груди.
   – Ладно, Иван, не дури, – сказал я. – Давай отнесём немца.
   Мы  донесли его до телеги и положили на землю. Здесь Иван  опять
стал  куражиться над ним, сказав, что если немец сам не  залезет  в
телегу,  то  он  фашиста пристрелит. Услышав это, вмешался  раненый
майор Звонарёв:
   –  Без глупостей, ребята, – сказал он. – Поверженный и сдавшийся
враг  –  уже  не  враг, а пленный, заслуживающий  снисхождения.  На
телеге место есть. Кладите его. Я подвинусь.
   Мы  положили немца на телегу, и Иван, понукая лошадь,  повёл  её
дальше,  в  тыл  наших войск. Я долго смотрел им вслед,  удрученный
тяжелыми мыслями о жестокостях войны.
   
   
   *  *  *
   Старшие  возраста  были  демобилизованы сразу  же  по  окончанию
войны. Мы же, мальчишки, ещё несколько лет тянули солдатскую  лямку
уже в мирное время. В 1948 году с моего согласия и по моему желанию
я был направлен учиться на курсы военных журналистов в город Львов.
   Однажды,  в  один из выходных дней, я, курсант  этих  курсов,  с
увольнительной запиской в кармане, шёл по одной из оживленных  улиц
Львова. Впереди меня, опираясь на клюку, неторопливо шел человек  с
протезом правой ноги. Что-то знакомое показалось мне в его  облике.
Как будто почувствовав мой взгляд, он обернулся. Так и есть! Это же
бывший командир моей танковой роты майор Звонарёв. Он тут же  узнал
меня.  Как  мы обрадовались встрече! Оказалось, что он  по  ранению
демобилизован и живёт со своей семьёй здесь, в Львове,  работает  в
какой-то  мастерской. Он сразу же, не допуская никаких  возражений,
пригласил   меня   к   себе   домой.  Всё-таки,   встретились   два
однополчанина-фронтовика. Нас очень приветливо встретила его  жена,
накрыла на стол и поставила бутылку водки. Чего только мы с ним  не
вспоминали?! Всех перебрали из нашей роты, да и из нашего полка. Он
рассказывал  о себе и живо интересовался моей судьбой. Одобрил  мой
выбор учёбы на курсах, на что я сказал:
   –  Никак не демобилизуюсь, иначе я пошел бы учиться на факультет
журналистики какого-нибудь университета.
   –  Ты  еще  молодой,  ответил  он. –  Сначала  окончи  курсы,  а
университет  от  тебя не уйдёт. Молодец! А я, вот видишь,  инвалид.
Ногу  мне ампутировали сразу же, как Иван Лубкин доставил  меня  на
своей телеге в медчасть.
   –  А  помните,  Николай Алексеевич, – назвал  я  его  по  имени-
отчеству,  –  того немца? Вот повезло-то ему! Сейчас, наверное,  он
уже со своими детьми в Гамбурге.
   –  Какого  немца?  Уж  не того ли, что вы с Иваном  положили  на
телегу рядом со мной? – с какой-то грустью в голосе спросил он.
   –  Да,  да!  Того, того! Он ведь музыкант, скрипач  из  оперного
театра Гамбурга. Я с ним долго разговаривал до вашего приезда.  По-
русски чисто говорит. Интеллигент, одним словом!
   – А ему вовсе и не повезло!
   – Как не повезло?! – воскликнул я. – Что случилось?
   –  А  случилось  вот  что.  Видно,  не  все  врачи  дают  клятву
Гиппократа. А если и все, то есть среди них и клятвопреступники.
   – Да что же произошло? Расскажите!
   И он рассказал следующее.
   Пленного  раненого  немца по нашему общему замыслу  Иван  должен
был сдать в пункт приёма пленных и далее везти наших раненых бойцов
в  медчасть, которая находилась два-три километра дальше в тылу. За
время,   пока   Иван  ездил  на  передовую,  произошла  дислокация,
связанная  со  стремительным наступлением наших войск,  и  медчасть
оказалась  ближе  к передовой, чем та часть, где можно  было  сдать
немца.  Немец был тяжело ранен, самостоятельно идти не мог. Значит,
его надо было везти
   И  тогда  начальник  медико-санитарной  службы  полка,  врач  по
профессии,  полковник  медицинской службы и  член  Коммунистической
партии сказал:
   – Буду я ещё каждому фашисту подводу давать.
   И  с этими словами он достал из кобуры пистолет, и тут же, прямо
на телеге и на глазах у всех, тремя выстрелами пристрелил пленного.
   
   
   ХУТОР КЯРУ

     В  пятидесятых годах прошлого столетия стало входить «в  моду»
строительство жилья хозспособом. Крупные предприятия и  организации
строили жилые дома для своих сотрудников. Стали заниматься  этим  и
воинские  части,  дислоцирующиеся в Эстонии. Дивизия  ОВРа*  Дважды
Краснознаменного Балтийского флота, корабли которой базировались  в
Таллинне, тоже приступила к строительству жилья хозспособом. Но для
строительства  домов требуется много различных  стройматериалов,  в
том  числе и строительного леса, для заготовки которого из матросов
кораблей  бригады траления ранней весной 1956 года был  сформирован
отряд  в  количестве  тридцати человек.  В этот  отряд  входили  те
матросы,  которые до призыва на  военную  службу   имели   какой-то
опыт   на   лесозаготовках. Был  в  этом  отряде  даже   тракторист
трелёвочного  трактора  по гражданской  профессии. Я,  в  то  время
молодой  офицер,  был  назначен  начальником  этого  отряда.   Моим
помощником был сверхсрочнослужащий мичман.
   Обеспеченный   всем  необходимым,  наш  отряд  «лесорубов»   был
направлен в глубь Эстонии и размещен на хуторе с названием Кяру,  в
нескольких километрах от посёлка Тюри.
   Хутор  представлял  собой  довольно большой  двухэтажный  дом  с
многочисленными хозяйственными пристройками, такими, как  коровник,
свинарник,   птичник,  конюшня, просторный сарай,  сеновал  и  всем
прочим,   что  необходимо  иметь  для  ведения  большого  хозяйства
работящим  людям.  Двор хутора закрывался на массивные  ворота.  По
всему было видно, что здесь когда-то жила зажиточная семья, имеющая
своих   лошадей,  скотину,  птицу.  В  сарае  ещё  валялись   давно
заброшенные  лошадиная упряжь, брички, телеги, плуги  и  бороны.  В
общем-то, всё было так, как и описал такой хутор в романе «Правда и
справедливость» классик эстонской литературы Антон Таммсааре.
   Но  всё  это великолепие былого крупного единоличного хозяйства,
как и сам дом, было  в большом запустении, обветшалым.
   Хутор   стоял  посреди  небольшого  поля,  окруженного  сосновым
лесом.  Недалеко  от хутора протекала небольшая  речушка,  которую,
вернее,  следовало бы назвать ручейком. Другой, ближайший от  Кяру,
хутор был метрах в пятистах от него.
     Отряд  наш  разместился в нескольких комнатах  первого  этажа.
Здесь  же, на первом этаже, была  просторная кухня, которую  мы  по
флотской   традиции   называли  камбузом. На  камбузе  безраздельно
командовал наш кок, прекрасно готовивший борщи, каши, макароны  по-
флотски и прочую снедь.
   Продуктов  у  нас  было  много, и раз  в  неделю  нам  подвозили
свежие. Я и мичман-сверхсрочник занимали отдельную комнату.
   Второй  этаж  дома  занимала хозяйка хутора,  одинокая  глубокая
старушка эстонка, ни слова не говорившая по-русски. Остаётся только
удивляться, как она ухитрялась жить на хуторе одна, вдали от людей.
Жить  ей  одной  в её преклонном возрасте было трудно.  Этим  можно
объяснить  тот  факт,  что  она не только не  возражала  размещению
целого  взвода матросов в её доме, но даже была рада этому.  Мы  её
кормили.  На втором этаже, возле двери, ведущей в её покои,  стояла
табуретка,  на которой лежала миска для первого блюда, тарелка  для
второго, и не забывала она выставлять и кружку для компота. Всё это
накрывалось  от  пыли  чистой салфеткой.  Перед  каждым  завтраком,
обедом  и  ужином кок наполнял эту посуду приготовленной едой.  Она
тихо и незаметно брала её, съедала пищу, сама тщательно мыла посуду
и опять выставляла её на табуретку в ожидании следующей трапезы.
      Из-за языкового барьера общаться с ней было очень трудно.  Да
никакого  общения и не  было. Она никогда не спускалась  к  нам,  и
никто  не поднимался к ней на второй этаж. У неё был свой отдельный
спуск,  которым она при необходимости и пользовалась,  но  никто  и
никогда не видел её внизу. Она вела жизнь отшельника.
   Отопление в доме было печное. Для приготовления пищи нужно  было
топить  и  кухонную  плиту.  Приходя  из  леса,   в  котором    они
работали,   матросы  приносили  с  собой  сухие  сучья  и валёжник.
Ими  и  топили  печи и плиту. Дневальный, ежедневно  заступающий  в
наряд,  как  в  любой воинской части, топил печи на  первом  этаже.
Наколов  дров  и  нарубив  сухих  сучьев, дневальный  укладывал  их
на  втором этаже перед дверью, ведущей к старушке. Она их брала   и
сама   топила   печь   в   своих  апартаментах.  Ежедневно  принося
валёжник   и  складывая  его  наколотым  и  нарубленным  в   сарай,
матросы накопили старушке дров на следующую зиму.
   Мне,  как старшему отряда, приходилось несколько раз подниматься
и  заходить  к  ней.  Она не препятствовала этому,  принимала  меня
охотно и вежливо. В её манерах чувствовался какой-то аристократизм,
а в сильно испещрённом морщинами лице угадывалась былая стать давно
поблекшей женской красоты.
   Я  заметил,  что в её комнатах было довольно чисто  и  прибрано.
Разбросанных вещей не было. Каждый предмет имел своё место. Пол был
застелен  плетёными ковриками-половиками. У стены стоял старомодный
комод,  над ним с наклоном висело большое зеркало. На комоде стояли
несколько фарфоровых статуэток, одна из которых изображала толстого
китайца, пившего из блюдца чай, а другая тонкую танцующую балерину.
Ниспадающим  рядком стояли слоники. Посреди комнаты  стоял  большой
круглый  стол. Вдоль стен и у стола – несколько стульев с  высокими
спинками. У окна стояло вольтеровское кресло, а возле двери тяжелый
кованый  сундук, покрытый ковриком. Через открытую дверь  в  другой
комнате  была видна высокая никелированная кровать на  роликах,  на
которой пирамидкой лежали несколько подушек.
   Икон  я не видел. Зато на всех стенах висели большие фотографии,
вправленные   в   рамки-виньетки  с  резным  орнаментом.   Особенно
запомнились  мне  два больших фотопортрета. На одном  из  них  была
изображена  женщина «бальзаковского» возраста. Это была  она  сама.
Время  нещадно изменило её облик, но всё же узнать на этом портрете
хозяйку  дома  было  можно. С портрета властным  взглядом  смотрела
красивая женщина в нарядном платье и с элегантным колье на шее.  На
другом  портрете  был  изображен  самоуверенный  мужчина  с  ровным
пробором  волос  посредине головы и с лихо закрученными  гусарскими
усами.  Как ни трудно нам было изъясняться друг с другом, однако  я
всё же понял, что это был её муж.
   Кроме  этих  двух  портретов  меня  впечатлила  фотография,   на
которой была изображена вся её семья. Она и её муж сидели рядом,  а
за  ними стояли их уже взрослые дети. Две дочери и три сына.  В  их
облике была какая-то одухотворенность спокойных и уверенных в  себе
людей.
   Где сейчас её семья, муж, дети, и почему она осталась одна – из-
за незнания эстонского языка я так и не смог понять.
   Каждый  раз, когда я посещал её на втором этаже, меня  обуревали
печальные мысли о превратностях старого человека. На фотографиях  я
видел рачительных хозяев своей судьбы, счастливую трудовую семью, а
передо  мной  стояла одинокая, немощная и забытая  всеми  старушка.
Невольно  мне  вспоминалась  известная статуя  Огюста  Родена  «Та,
которая  была прекрасной Ольмиер», изображающая сидящую  на  скамье
обнаженную  старуху  с  обвисшими и дряблыми формами.  Так  великий
ваятель смог показать в холодном металле теплоту человеческого тела
и безысходную печаль старости.
   Работа  наша  спорилась.  Недели  через  две,  когда  достаточно
накопилось  поваленного  леса,  нам прислали  трелёвочный  трактор.
Тракторист у нас был свой. Начался вывоз бревен из чащи  к  дороге,
где они складировались для погрузки на автотранспорт.
   Устав  от  корабельных кубриков, матросы наслаждались жизнью  на
природе. Отряд оказался дружным, спаянным коллективом. В те далёкие
годы  такого слова, как «дедовщина» даже не было в нашем лексиконе.
В то время телевидение ещё не заполонило мир, а до ближайшего клуба
в  посёлке Тюри было несколько километров. Да и там кинофильмы  шли
только  по  одному сеансу в субботние и воскресные дни. Ни  у  кого
желания   плестись   несколько  километров  по  размытой   весенней
распутицей  дороге не возникало. Вечерами, после работы, занимались
спортом или устраивали посиделки у костра на открытом воздухе, пели
песни,  рассказывали  всевозможные побасёнки. Дисциплина  в  отряде
была  хорошая. Матросы были весёлыми и здоровыми парнями.  Работали
хорошо.  Понукать  никого не  приходилось.  Это  был  не  каторжный
подневольный  труд рабов, а свободная работа на  свежем  воздухе  с
хорошим  калорийным питанием и полноценным ночным и  послеобеденным
отдыхом.  После  нелегкой корабельной службы матросы  рассматривали
работу  в  лесу,  как  простую  смену обстановки.  Возможно,  этому
способствовал  мой рассказ на одной из посиделок у костра  о  нашем
великом соотечественнике Дмитрии Ивановиче Менделееве.
   Занимаясь умственным трудом, Менделеев отдыхал от него тем,  что
любил  клеить  коробочки. Мало-помалу в этом  деле  его  мастерство
совершенствовалось,  и  он  перешёл на  изготовление  чемоданов.  И
чемоданы стали у него получаться отменные. Поскольку чемоданы стали
накапливаться, Дмитрий Иванович приспособился их сбывать.  Однажды,
когда  он  оптом  сбывал накопившиеся чемоданы  своему  постоянному
клиенту,  купцу из петербургского Охотного ряда, какой-то профессор
университета  увидел его за этим занятием и был  поражен  тем,  что
всемирно известный учёный продаёт чемоданы. Выждав, когда Менделеев
уехал, профессор подошёл к этому купцу со словами:
     –  Скажи-ка, милейший, кто этот человек, у которого ты  сейчас
купил большую партию чемоданов?
     – О! – ответил купец. – Это крупнейший в Петербурге чемоданных
дел мастер!
   Вот какие курьёзы бывают в жизни великих.
   Весна  набирала свои обороты. В конце апреля, как бы я не  хотел
этого,  ибо  я  тоже  отдыхал от корабельной службы,  мне  прислали
замену,  и я отбыл на корабль. Перед отъездом я тепло попрощался  с
матросами и поднялся на второй этаж, чтобы проститься со старушкой,
хозяйкой нашего хутора. Больше я её не видел. Да, признаться, и  не
вспоминал ни разу.
   
   
   *  *  *
   Прошло  десять  лет.  Летом 1966 года  мой  сын,  ученик  пятого
класса   средней   школы,   был   в   пионерском   лагере,   широко
практиковавшемся  летнем  отдыхе  школьников  в  советское   время.
Лагерь размещался в живописном уголке Эстонии, в посёлке Тюри.
   В  одно из воскресений в так называемый, родительский день я  на
мотоцикле  приехал в лагерь навестить сына. Стоял  тёплый,  летний,
солнечный день. Приятно было провести выходной день вместе с  сыном
на  лоне красивой природы Прибалтики. Мы сходили в лес, посидели на
берегу  небольшой  реки Пярну в её верховье,  наслаждаясь  красотой
окрестного пейзажа.
   Вдруг я вспомнил, что десять лет назад я уже был в этом краю,  и
хутор  Кяру  находится  в  нескольких километрах  от  посёлка.  Мне
неудержимо  захотелось посмотреть на него, и я  предложил  съездить
туда,  тем  более, что на мотоцикле это заняло бы  всего  несколько
минут, хотя и по просёлочной дороге. Сын не возражал, и мы поехали.
   Ещё  издали,  подъезжая к хутору Кяру, я заметил,  что  дом  был
брошен. Об этом свидетельствовали выбитые стёкла окон и сорванные с
петель, поваленные ворота.
   Въехав  во двор и сойдя с мотоцикла, я увидел ужасающую  картину
запустения.  Кровля  коровника  была  обрушена,  конюшня   завалена
мусором, двор зарос бурьяном.  В доме не оказалось ни одной входной
двери.  Все двери были выломаны вместе с петлями и косяками. Карниз
над  крыльцом  обрушен. Кухонная плита на первом  этаже  разрушена.
Доски  половиц во многих местах вырваны. Подняться на  второй  этаж
можно  было  только  с  величайшей осторожностью,  так  как  многие
ступеньки лестницы отсутствовали или были сломаны.
   На  втором этаже, где десять лет назад жила аккуратная старушка,
хозяйка  хутора, о былом убранстве не осталось и следа. Крыша  дома
во  многих местах протекала, что было видно по отсыревшим разводьям
на  потолке.  Из  всей старомодной мебели остались только  железная
кровать   с  отломанной  одной  спинкой  и  рассохшийся   комод   с
выдвинутыми и сломанными ящиками.
   Но  самое  гнетущее впечатление на меня произвели валявшиеся  на
полу  среди мусора фотографии со стен бывшей гостиной. Было  видно,
что  по  ним  ходили, топтали ногами. Прямо на  лице  той  красивой
женщины  в нарядном платье и с колье на шее грубо отпечатался  след
грязного сапога.  Другие фотографии были небрежно вырваны из рамок,
порваны и разбросаны по грязному полу.
   Чтобы  исключить  дальнейшее глумление над  фотографиями,  я  их
собрал и сжег во дворе на небольшом костре.
   Что  произошло  с  этой старой женщиной?  Как  она  умерла?  Кем
похоронена? Всё это для меня осталось загадкой. Единственный вывод,
который я сделал – это то, что на похоронах родственников не  было.
Как  иначе  можно  объяснить  такое пренебрежительное  отношение  к
фотографиям?
   С  тех  пор  прошло много лет, но образ этой брошенной  всеми  и
ставшей  никому  не  нужной старушки, умершей в  одиночестве  среди
своего когда-то большого и крепкого  хозяйства, управлявшегося ею в
молодые  годы,  бывшей матери большого семейства, глубокой  печалью
отложился в моей памяти.
   Да,  время  лечит. Но оно и наносит неизлечимые раны,  превращая
деятельную,  сильную  и  жизнерадостную  личность  в  развалину.  А
фотографии, запечатлевшие здоровую, полную сил и энергии молодость,
в  старости  только  тревожат уставшую душу и подкатывают  к  горлу
комок грусти.
   
   
     КАВКАЗСКОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО

     Зимой  1973-74  года мне довелось плавать в  бассейне  Черного
моря  на теплоходе класса «река-море» «Нефтерудовоз–9». Суда  этого
типа  строил  в Перми судостроительный завод «Кама». Замечательные,
надо   сказать,  суда  эти  нефтерудовозы.  Хорошая  управляемость,
высокая  мореходность, отличные бытовые условия для  экипажа.  Суда
оборудованы всем необходимым, включая радиолокатор и авторулевой. О
таких  спутниковых навигационных системах, как GPS, в то  время  мы
ещё и не слышали.
   Рейсы  мы совершали  по всем портам Черного и Азовского   морей.
Заходили и в крупные черноморские порты, и в небольшие, такие,  как
Геническ  на  Азовском море и Скадовск на Черном. Заходили  даже  в
искусственно  соединенное  с морем озеро  Донузлав,  находящееся  у
западного  побережья  Крымского  полуострова  к  северо-западу   от
Евпатории. Возили разные грузы. Возили и металл, и руду, и мазут, и
даже песок.
   Однажды  подходили мы ночью к озеру Донузлав. Видимости не  было
никакой.    Валил   густой   снежный   заряд,   создающий    помехи
радиолокатору,  из-за чего он стал бесполезен. Мы шли  порожнем,  а
потому эхолот тоже показывал «погоду», так как при малой осадке под
его  вибраторами проскальзывал воздух. Определить  место  судна  не
было  никакой  возможности.  Чтобы  уменьшить  риск  напороться  на
подводные скалы, я уменьшил ход. Чисто интуитивно я подавал команды
рулевому:  право десять градусов по компасу, лево  двадцать  и  так
далее.  Чувствуя, что мы где-то близко от входа в Донузлав,  и  что
дальше идти опасно, я решил встать до улучшения видимости на якорь.
И встал.
   Через  несколько  часов рассвело, и снежный  заряд  прекратился.
Видимость  стала  отличной. Каково же было наше всеобщее  радостное
удивление,  когда  мы  увидели, что стоим  на  якоре  возле  самого
приёмного  буя в Донузлав. Вот так штука! Такую точность постановки
на   якорь  можно  было  ожидать  только  при  тщательном   ведении
навигационной  прокладки в хорошую видимость и частых  определениях
места судна.
   Через  несколько лет, когда я уже работал преподавателем морских
дисциплин в Пермском речном училище, я при случае рассказал об этом
профессору  Пермского пединститута  доктору   педагогических   наук
Шварцу,  лекции  которого  я  слушал  в университете педагогических
знаний   при   Пермском  политехническом  институте.  Лекция   была
посвящена интуиции. Выслушав меня, профессор сказал, что  в  основе
моей  интуиции при подходе к месту якорной постановке судна лежали,
конечно, глубокое знание навигации и опыт судовождения.
   
   Порт   Скадовск,  находящийся  в  северной  части  Киркинитского
залива  Черного  моря и прикрытый песчаной косой, зимой  замерзает.
При выходе из Скадовска и ещё не выйдя из акватории, прикрытой этой
песчаной косой, наш нефтерудовоз был затерт льдами. Да так  крепко,
что  не  мог  двигаться  ни вперед, ни назад.  Чтобы  вырваться  из
ледового  плена,  почти вся команда вышла на лёд,  чтобы  ломами  и
пешнями обкалывать лед вокруг судна. Машина работала на задний ход,
но  теплоход  не  двигался. Обкалывали лёд довольно долго.  Старший
механик, Александр Александрович, тоже работающий на обколке  льда,
подошел  по  льду к форштевню корабля и со словами «Ну  что  же  ты
стоишь?»,  похлопал по нему ладонью. Только  он  это  сделал,   как
теплоход   двинулся   назад.   Все бегом  по  льду  стали  догонять
теплоход и подниматься на борт. Обошлось без ЧП. Судно вырвалось из
ледового плена и вышло на чистую воду.
   –  Давно  бы  тебе  надо, Сан Саныч, похлопать по  форштевню,  –
говорили  почти все, обращаясь к стармеху.  – А  то  мы  битый  час
обкалывали лед, а дело-то, оказывается, вон в чём! В хлопке ладонью
по форштевню!
   Развеселившись   происшедшим,  команда  дружно  занялась   своим
делом, и мы продолжили рейс.
   
   Очень  часто  нам приходилось заходить в грузинский  порт  Поти.
Заход  в  этот порт относительно сложный. Надо войти в гавань,  где
стоят  военные корабли, а уж из неё заходить в гавань для  торговых
судов.  Всё это было сопряжено с несколькими поворотами и движением
задним ходом. В этом и заключалась сложность.
   Как-то в конце декабря, в преддверии нового 1974 года пришли  мы
на  внешний  порт  Поти и легли в дрейф в ожидании  лоцмана.  Ждать
пришлось очень долго. По ультракоротковолновой  связи  связались  с
диспетчером,  который  только  и  обещал,  что лоцман скоро  будет,
но   проходили  часы,  а  его  всё  нет.  Я  решил  войти  в   порт
самостоятельно, без лоцмана, тем более, что я хорошо  знал  вход  в
него.  И  вошёл.  Вошел удачно, безинцидентно. Уже стали  открывать
крышки  люков,  готовясь  к разгрузке, уже комиссия,  состоящая  из
пограничных, таможенных и санитарных властей готова была взойти  на
борт,  как  вдруг  вижу,  по  причалу бежит  взволнованный  грузин-
диспетчер и гневно кричит:
   – Уходы на рэйд. Бэри лоцман, заходы!
   – Ты что? – отвечаю. – Как можно? Я уже ошвартовался.
   –  Уходы, тэбэ говорят! – не унимается диспетчер. – Бэри лоцман,
заходы!
   –  Послушай,  кацо, – говорю я ему, – не дури. Давай  лоцманскую
квитанцию. Я подпишу.
   Диспетчер  дал мне квитанцию лоцманской проводки. Я её  подписал
и  поставил  судовую печать, чем засвидетельствовал, что лоцманская
проводка   была.  Умиротворённый  таким  оборотом  дела,  диспетчер
покинул  «поле брани» и ушел восвояси.
   На   борт  судна  взошла  комиссия  по  оформлению  прихода.   В
комиссию,   как   всегда,  входили  пограничники,   таможенники   и
санитарный врач. Санитарный врач, грузин с институтским ромбиком на
лацкане  пиджака,  поинтересовался,  где  мы  заправлялись  пресной
водой,  где принимали продукты, есть ли на судне больные и  прочее.
Осмотрев  пищеблок, кладовую продуктов и, увидев, что  у  нас  есть
куриные  яйца,  попросил  продать ему за  наличный  расчет  два-три
десятка  яиц. Его просьба меня не удивила, так как это  была  эпоха
«развитого социализма», а значит эпоха сплошных дефицитов. Я только
спросил его:
   – Что, у вас в городе яиц не?
   – Нет, – ответил врач. – Давно уже нет.
   На следующий день я вышел в город. Дни стояли предновогодние,  и
в  городе  по  копеечным  ценам в магазинах и  киосках  продавались
мандарины. Мне захотелось купить несколько килограммов мандаринов и
отправить  посылку с ними в Пермь своим родственникам, в  город,  в
котором в эту самую эпоху «развитого социализма» их днём с огнём не
найти.
   Однако  мне было известно, что по постановлению местных  властей
вывоз из Грузии цитрусовых, а, следовательно, и отправка их почтой,
запрещены.  Значит,  отправить посылку из Поти я  не  мог.  Но  нас
грузили  на  Керчь.  А  Керчь – это не Грузия,  и  я  решил  купить
мандарины и отправит посылку из Керчи.
   Купив  килограммов  пятнадцать  мандаринов,  я  набил  ими   две
хозяйственные сетки и в двух руках понёс их в порт. При  подходе  к
проходной  порта  я встретил несколько человек из  нашего  экипажа,
которые мне сказали, что в порт с мандаринами меня не пропустят.  В
шутку они мне сказали, что видели, как на проходной у них на глазах
заставили   одного   человека,   пытавшегося   пронести   несколько
килограммов  мандаринов в порт, прямо на проходной  съесть  все  до
одного.
   Что  делать?  Не  через забор же проникать в  порт!  И  я  робко
направился в проходную порта.
   Только   я  вошел  в  проходную,  как  вахтёр,  рослый   грузин,
остановил меня вытянутой в мою сторону ладонью:
   – Нэлза! Контрабанд!
   Я взмолился:
   –  Послушай, кацо! Ну, какая контрабанда? Скоро Новый год!  Несу
для  своей  же  команды к праздничному столу. Разреши  пронести  на
судно.
   Вахтёр  заулыбался, похлопал меня по плечу и говорит: – Прахады,
дарагой! Кушай на здоровье!
   Я торжествовал.
   На  другой  день  я  возвращался  из  города  пустым.  Рядом   с
проходной  была  столовая, где можно было попить пива.  Невозможная
мечта  для  Перми  того времени. Если в пермских пивбарах  и  можно
было,  отстояв очередь, выпить кружку пива, то непременно с  какой-
нибудь кашей в придачу.
   Желая  выпить  кружку  пива, я зашел в столовую.  Столовая  была
пуста.  Только  в  дальнем  углу за одним столиком  сидели  четверо
грузин  и  о  чем-то  разговаривали. За  прилавком,  где  в  разлив
продавалось  пиво, стоял крупный грузин с эдакой сытой физиономией.
Очереди не было.
   Я  подхожу  к  прилавку и хочу заказать кружку пенного  напитка.
Продавец   через   мою   голову   о  чем-то   по-грузински   громко
разговаривает с одним человеком, сидящим за тем единственно занятым
в  дальнем  углу  столиком. О чем они говорят, я,  естественно,  не
понимаю. Закончив разговор, продавец наливает кружку пива и  подает
её  мне.  Я достаю деньги, чтобы расплатиться, но продавец  говорит
мне по-русски:
   – Дэньги нэ надо!
   – Как это не надо?! – не понимаю я. – Почему не надо?
   – Садысь, пэй. Дэньги нэ надо, – говорит продавец.
   –  Как  это вдруг у вас тут пиво бесплатно дают? В чём дело?  Я,
может быть, вторую кружку захочу.
   –  Садысь,  тэбэ  говорят. Пэй сколько хочешь. Угощают  тэбя,  –
отвечает продавец. – Пэй!
   Так  ничего  и  не  поняв,  я сел за  свободный  столик  и  стал
медленно потягивать пиво.
   Вдруг   я   увидел,   что  тот  человек,  с   которым   продавец
разговаривал  через  мою голову, был тем самым  санитарным  врачом,
которому  мы продали три десятка яиц. Мне стало понятно,  что  этот
врач сказал продавцу, чтобы он деньги с меня не брал, а он заплатит
за  меня.  Меня, конечно, это очень тронуло. Мы с этим врачом  были
совсем  не  знакомы. Единственная наша встреча была при  оформлении
прихода  в  порт  Поти.  Чтобы  «не ударить  в  грязь  лицом»,  мне
захотелось как-то отблагодарить санитарного врача за столь любезное
гостеприимство,  и я, дождавшись конца их беседы, подошел  к  нему.
Поздоровавшись,  я  предложил ему пойти со мной  в  город  под  тем
предлогом, что я города не знаю и прошу его побыть моим  гидом.  На
самом  деле  я хотел где-то посидеть с ним за бутылкой  грузинского
вина. Он согласился, и мы пошли в город.
   Чудеса  грузинского гостеприимства продолжались. Мы  заходили  в
несколько  кафе, несколько раз заказывали вино, но ни разу  мне  не
удавалось  заплатить.  Как  только  я  порывался  это  сделать,  он
останавливал меня словами:
   –  Ты  гость  здэсь. Вот я приэду к тэбэ, ты будэшь  платыть.  А
здэсь я плачу.
   На судно я пришёл в «приподнятом настроении».
   
   
   * Пистолет-пулемет Шпагина.
   *  Охрана водного района.
К содержанию || На главную страницу