Лала ТАДТАТИ. Карибский кризис

РАССКАЗ

Отцу и матери моим посвящаю

Видел я все дела, какие делаются под

солнцем, и вот, все – суета и томление духа!

Библия Екклесиаст 1:14

Что было, то и будет; и что

делалось, то и будет делаться, и нет

ничего нового под солнцем.

Екклесиаст 1:9

Лето в том году выдалось жарким. Солнце заглядывало в застекленный балкон и щекотало мне закрытые веки. Открыв глаза, я чему-то радовалась и, вскочив с железной кровати с блестящими шариками и кренделями и накинув кое-как летнее платьице в горошек, сшитое матерью к пасхе, бежала во двор, где росли три тутовых дерева. Два дерева с черными и рябыми плодами были большие, выше нашей крыши, и старые, а третье, с белыми крупными и медово-сладкими плодами, было поменьше и росло чуть позади двух других. Больше всего мне нравились черные ягоды, сладкие и с легкой кислинкой, но от них лицо, руки и губы становились черными, долго не отмывались, а если ягоды попадали на платье, то отстирать пятна было уже невозможно. За них я получала дома нагоняй. Поэтому я благоразумно лезла на дерево с рябыми плодами – они тоже были сладкими, но не такие, как белые. Взобравшись на тутовое дерево с восходом солнца, я почти до полудня проводила на нем, уничтожая созревшие плоды. Когда я добиралась до самой верхушки, моему взору представала наша маленькая деревня в узкой лощине небольшой речки – Цалы. На этой речке протекала моя жизнь с мая по сентябрь каждый год до того момента, пока мы не переехали жить в город. По обе стороны маленькой извилистой Цалы тянулись непритязательные одно- и двухэтажные дома, построенные из подручных средств – первый этаж из речного камня, а второй из деревянных бревен с непременным застекленным балконом. За каждым домом располагались, разумеется, хлев и загон для скота, а также огород. Скот пасли по очереди, так что в роли пастуха на выгоне за деревней и близлежащих холмах, поросших местами деревьями, местами кустарником, не раз успел побывать каждый житель нашей деревни.

Был конец августа. Тутовый сезон давно миновал, и о нем напоминали только темные пятна на жестяной крышке нашего торне*, да на моем платье в горошек, благо горошек тоже был темно-красного цвета.

– Лала! Где ты опять пропадаешь с утра! Быстро иди домой, – раздался строгий мамин голос.

– Иду-у-у! – отозвалась я и, поднявшись с теплого камня, пошла к дому.

– Мы с тобой должны поехать в город. Надень чистое платье и сандалии с носками.

Надо сказать, что летом я ходила почти всегда босиком, а если нужно было отправляться за деревню, где на земле валялось множество колючек, я надевала старые туфли. Красные босоножки с белыми носками предназначались только для школы или для редких поездок в город. «Наверное, в городе купим много тетрадей, ручек, перьев, чернильницу с чернилами, учебники для третьего класса и, может быть, даже коричневый кожаный портфель с двумя металлическими застежками», – направляясь вприпрыжку домой, радостно догадалась я. До сих пор в школу я ходила с тряпичной сумкой, сшитой из старого маминого фланелевого халата. Ну да, ведь уже конец лета, и скоро в школу! Я быстро натянула единственное праздничное платье в красный горошек, сшитое матерью специально к пасхе (к пасхе обязательно надо было успеть каждому жителю деревни три раза искупаться в речке Цале и надеть новое платье или рубашку, тогда Бог должен был быть очень доволен таким человеком). Так говорили старики нашей деревни. Согласен ли был с ними сам Бог, об этом старшие скромно умалчивали, но обычай этот свято исполнялся из года в год.

Я надела белые носки с дырочками на больших пальцах и темно-красные босоножки, привезенные моим отцом из самой Москвы – самого большого и красивого города на всем земном шаре. Два года назад отец ездил на Всесоюзную выставку народного хозяйства как самый передовой директор сельской школы нашего района. Школа эта находилась в соседнем селе, которое было раза в три больше нашей маленькой деревушки. Мама надела летнее штапельное платье в коричневато-зеленый рисунок. Оно красиво облегало ее стройную фигуру, но лицо ее было строго и печально.

– На, держи вот эти сумки, – сказала она и протянула мне большую сумку из искусственной кожи, на дне которой валялось несколько плетеных сеток. Перейдя речку Цалу по узкому бревну, заменявшему мост, мы вышли к роднику, который находился на южной стороне деревни. Вся общественная жизнь деревни проходила, в основном, на площади вокруг нашего родника – здесь собиралась молодежь и устраивала по вечерам шумные гуляния с танцами и играми, здесь же завязывались первые ростки семейных уз, а поздней осенью после сбора урожая и приготовления нового вина игрались шумные трехдневные свадьбы. Деревня наша была хоть и небольшая, но население ее состояло из представителей пяти или шести фамилий, поэтому выбрать жениха или невесту было несложно. На площади у родника собралась уже небольшая толпа из десяти-двенадцати человек, желавших съездить в город. Женщин было больше, они были разного возраста, но одеты были совсем не празднично, как обычно при поездках в город. Ждали грузовик, водителем которого был парень из нашей деревни. Он должен был появиться из соседнего большого села и забрать своих односельчан в город. Собравшиеся разговаривали между собой необычно тихо, что показалось мне весьма странным.

– Опять война. Не успели даже отдохнуть от нее. Чего они все грызутся? Будто земли на свете мало, – проговорила очень пожилая женщина в темном платье, глядя куда-то вдаль.

– Это все Америка мутит и их главарь Кенноди, – авторитетно заявил худенький старик в шерстяных носках и войлочной шляпе. На моем родном языке слово «кеннод» обозначает понятие выбора, то есть можно выбрать то или другое. «Значит, – подумала я, – этот американский главный сумеет сделать правильный выбор». Эта мысль ободрила меня, но мое праздничное настроение почему-то исчезло.

– А ту войну немцы начали и их бесноватый главарь Гитлеркапут, – тыкая куда-то в сторону грузинского села, прокричала полная грудастая тетка с румяными щечками.

И в этот момент, перекрывая обвинительную речь румяной тетки, со стороны грузинского села, вздымая столбы пыли по ухабистой дороге, дрожа и громыхая всеми своими металлическими и деревянными частями, появилась грузовая машина с блекло-голубой кабиной и мрачно-зеленым кузовом. Проделав полукруг вокруг нас, грузовик остановился неподалеку от родника. Из кабины резво выскочил коренастый молодой человек в синей клетчатой рубашке с закатанными рукавами и кирзовых сапогах. Он широко улыбнулся из-под пышных усов, широко развел загорелыми волосатыми руками и проговорил басом:

– Полезайте, пожалуйста, в мою карету.

Откинув задний борт кузова, он стал подсаживать женщин. Мама забралась сама и, протянув мне руку, сказала:

– Давай, залезай, что стоишь как столб?!

Вдруг чьи-то сильные руки подхватили меня подмышки, легко оторвали от земли и поставили прямо на край кузова. Мое платье при этом взлетело до плеч, оголив меня ниже пояса. Оправив юбку, я почувствовала, что мое лицо пылает от стыда. «Этот водитель, наверно, увидел мои трусики в синий цветочек», – с ужасом подумала я. А он, как ни в чем не бывало, захлопнул борт кузова, сел в кабину, и машина, тарахтя и вздымая дорожную пыль, покатилась в город. Я ухватилась за деревянный борт кузова и с любопытством стала разглядывать в щель между бортами проносящиеся мимо скошенные поля со скирдами, деревянные домики с резными балконами и вывешенными на них связками лука, сушеных яблок и слив и разостланной на кусках фанеры пастилой. Проносились мимо и большие дома, но это уже ближе к городу. По ним-то я и догадалась, что мы после долгой тряски въехали в шумный и суетящийся по своим делам насущным город. Из кузова меня опять подхватил наш усатый шофер с ослепительной улыбкой, и все наши спутники моментально исчезли с привокзальной площади. Мы с мамой тоже направились в центр города, где располагались большие магазины. В большом продуктовом магазине с прямоугольными колоннами мы с матерью наполнили кожаную сумку сахаром, а разноцветные авоськи набили буханками белого и серого хлеба. Сумку и большую авоську мать взвалила себе на плечи, а сетку поменьше с белым хлебом я понесла на спине. На автовокзале, втиснув кое-как нашу поклажу и меня в отъезжавший автобус, мама пристроилась в полузакрытых дверях. Я крепко ухватила ее за бедра, чтобы она не выпала из дверей, меня же держал за плечи какой-то очень потный и веселый дядя. Солнце уже садилось за горизонт, когда мы высадились вместе с нашими сумками в соседней деревне. Оттуда нам предстояло топать по пыльной грунтовой дороге до нашей деревни около трех километров. Мы уже прошли полпути, когда мама предложила остановиться и отдохнуть на обочине дороги. Усевшись на нагретые за день придорожные камни, мы бережно сложили сетки с буханками на сумку с сахаром. Очень хотелось есть, несмотря на то, что я вся была переполнена впечатлениями и пугающе таинственной новостью о возможной войне, которой угрожал нашей стране американский президент Кенноди. Мама достала из моей сетки буханку золотистого белого хлеба и отломила два больших куска. Хлеб пах одуряющее вкусно, и я с жадностью стала уплетать его.

– Ешь медленно и маленькими кусками. Запивать нам нечем, – устало проговорила мама.

Медленно пережевывая куски хлеба, я стала думать о войне и, конечно, обо всем мире.

…Зимовали мы обычно на первом этаже нашего дома. Посреди большой комнаты стояла железная печка, которая топилась дровами с раннего утра и до позднего вечера. Деревянная перегородка за печкой отделяла жилую часть комнаты от хозяйственной, где хранились большие глиняные кувшины, врытые на два метра в землю, с замазанными глиной крышками. Кувшины эти открывались только в исключительных случаях, вина доставалось столько, сколько требовалось, после чего они снова запечатывались. Там же, за перегородкой, хранились картошка, мешки с мукой, фасоль, большие связки лука и чеснока и, конечно, огромные плетеные корзины с краснощекими яблоками зимних сортов и душистой мохнатой айвой. Висели также связки с чурчхелой, но они стремительно таяли с каждым моим проникновением за деревянную перегородку, так что к новому году оставалось с десяток чурчхел, как раз столько, чтобы угостить новогодних гостей. На перегородке за печкой, занимая полстены, висела большая разноцветная политическая карта мира. Ее принес отец из своей школы, где он работал директором с окончания войны. До войны он тоже работал учителем, но в другом горном селе. Карта была старая, потрескалась на складках, но зато очень яркая. Долгими зимними вечерами, сидя у печки и подкладывая в нее дрова, когда отец был в школе, а мать возилась с нашей немногочисленной скотиной (корова Мария, дававшая мало, но очень жирное молоко, серый козленок, упавший вскоре в неостывший после выпечки хлеба торне, и большая, жирная и всеядная свинья, недавно сожравшая голову моей красавицы-куклы, которую я наряжала в фантастически красивые платья, сшитые из обрезков тканей), я разглядывала карту. Я знала все страны на этой карте и их столицы. Больше всего мне нравилась страна Мадагаскар со столицей Коломбо, наверно потому, что она располагалась в самом низу карты, прямо на уровне моих глаз, когда я сидела на маленькой табуретке возле печки. Мой маленький братик в это время спал, поэтому мне нельзя было играть и разговаривать со своей куклой. Приходилось сидеть тихо и следить за спящим братиком. Если он просыпался и плакал, я тихо качала люльку, пока он снова не засыпал. Оставалось молча путешествовать по знакомым мне наизусть странам и их столицам. Мне нравилось бывать в Индонезии, Индии и, конечно, в столице нашей великой страны Москве. Из своей школы отец еще принес большую картину в позолоченной красивой раме. Из роскошной рамы загадочно и строго смотрел на нашу семью человек с очень красивыми густыми усами в серой военной форме с золотыми погонами. Портрет занимал полстены над кроватями с шишками и кренделями в нашей спальне, и это меня успокаивало, потому что взгляд усатого дяди был очень бдительным и строгим. Отец сказал, что это портрет великого Сталина и что сейчас его не велено вешать в кабинетах начальников, но не выбрасывать же такую роскошь, в самом деле! И я полностью была с ним согласна. Много позже я узнала, что мой дед и все братья отца перед войной были арестованы. Дед и один из братьев сразу же сгинули в старинной крепости-тюрьме соседнего города Гори – родине великого Сталина. Трое других отсидели немалые сроки в местах очень и очень отдаленных от нашей маленькой деревушки. Отцу на тот момент было семнадцать лет, и этот факт спас его от ареста. Позже на мой вопрос, в чем же так сильно провинились его отец и братья перед вождем, отец ответил коротко: «Ни в чем».

К тому моменту великолепный портрет перекочевал со своего места в спальне на чердак, сами мы вскоре переехали в город, крыша деревенского дома изрядно прохудилась и протекала, в великолепной раме осталась одна лишь ветошь, строгого же лица великого Сталина было уже совсем не разобрать…

Много позже я узнала по разговорам сельчан, кто донес на моего деда и его сыновей. Это был их однофамилец по имени Геде. Впервые я с ним столкнулась во время моих первых в жизни летних каникул. В школу же я пошла в шесть лет, так как родители решили, что я хорошо читаю по слогам, умею считать до двадцати, знаю наизусть «Песнь о вещем Олеге» Пушкина, три стихотворения и одну басню Коста Хетагурова, знаю названия почти всех столиц мира и безошибочно нахожу их на «Политической карте мира». К тому времени я обыгрывала в шахматы всех гостей моего отца, чем он несказанно гордился. И его можно было понять: любой отец бы гордился, если бы его пяти-шестилетняя дочка обыгрывала в шахматы всех директоров школ и чиновников РОНО нашего района. Отец ведь сам научил меня играть в шахматы. Мне нравилось, что почти всем шахматным фигурам можно было давать имена: пешкам-солдатам, офицерам, коням и королям. Вот только ферзям я никаких имен не придумала, так как не знала, кто они такие. Так и ходили они у меня безымянные. Ну, не сидеть же мне было, в самом деле, еще один год возле нашей печки! Так решили мои родители и отдали меня в нашу деревенскую начальную школу неполных шести лет от роду.

…Сквозь прикрытые ресницы я глядела в синий купол неба с лениво плывущими барашками облаков и повисшими в высоте птицами. Изредка я приглядывала за говорливым ручейком, за которым мне было поручено отцом следить, направляя его течение время от времени в нужное место, для того чтобы весь огород был напоен живительной влагой. Я сидела на траве под старой сливой, а рядом лежала легкая мотыга.

– Эй, девочка, пусти воду дальше по ручью! – вдруг раздался резкий хриплый голос из-за высокой ограды из колючего сплошного кустарника.

Я вздрогнула и посмотрела на дорогу, проходившую вдоль нашего живого забора. Над забором торчала серая войлочная шляпа, а из-под ее полей блестели два злобных буравчика блеклых глаз. Я встала и подошла поближе к забору.

– Почему? – поинтересовалась я у человека за колючей оградой.

– Потому что вода нужна мне! – возмущенно потряс он мотыгой.

– Но нам она тоже нужна. К тому же, сегодня наша очередь поливать огород. Так мой папа сказал, – рассудительно пояснила я.

– Твой папа! А кто он такой?! Он в колхозе никогда не работал, – возмущенно потрясал серый человек своей мотыгой.

– Зато он работает директором школы в соседнем селе. И учит детей колхозников читать, писать и знать политическую карту мира, – возразила я.

– Ах, ты меня еще учить будешь, водяная крыса! – заорал он, сотрясаясь уже всем телом. – Я тебя сейчас в этом ручье утоплю.

Он попытался перелезть в наш огород, раздвигая ветки живой ограды мотыгой.

– Попробуй только перелезть в наш огород. Я на тебя в милицию жалобу напишу, что ты хотел обворовать наш огород. Писать я уже хорошо умею, – и в доказательство я выставила свою мотыгу вперед, преграждая ему путь. Надо сказать, что в это время года воровать в нашем огороде было нечего, кроме зеленой алычи.

Тут он охнул и попятился назад. Потом очень быстро пошел вдоль забора в сторону речки Цалы, привычно закинув мотыгу за плечи. Это был Геде, донесший на моего работягу-деда, что он против колхоза, против советской власти и против самого товарища Сталина, одним словом – враг народа. Детей у Геде было пятеро. Два его старших сына подрались, и в пьяном угаре один зарезал другого; третий сын его родился слабоумным, бегал по деревне с большой суковатой палкой и громко орал, что он самый сильный в мире. Никто, конечно, не обращал внимания на его уверения, потому что был он труслив, как заяц. Зато, пася колхозное стадо, он нещадно избивал скот своей суковатой палкой. Две дочери его были так некрасивы, что никто из окрестных женихов не отважился на них жениться. Так и состарились они в отцовском доме.

…Старая карта на стене за печкой была вся разноцветная, потому что каждая страна желала отличаться от других своим неповторимым и особенным цветом, чтобы ее не спутали ни с какой другой и ненароком не посчитали своей. Наша страна – СССР – была самой большой, на карте имела нежно-розовый цвет и напоминала мне какое-то беззлобное животное, уставшее от долгого бега и прилегшее отдохнуть, заняв при этом половину двух континентов. Даже желтый Китай был меньше нашей страны, а уж Америка или США (так на ней было написано) была намного меньше нашей, и разделяли ее с нашей великой Родиной два голубых океана – Тихий и Атлантический. Как этот Кенноди собирался напасть на нашу великую страну, которую даже фашисты не могли победить, я никак не могла понять. Наверно он, этот Кенноди, очень большой задира и только пугает, а сам вовсе не хочет и не может начинать никакой войны. Вот попугает он всех и, когда почувствует, что ему поверили, что он самый сильный, передумает, улыбнется широко и белозубо и скажет, что он пошутил. Наверно, так, как грозится наш деревенский дурачок Отар, размахивая своей огромной суковатой палкой. Но, если сказать ему, что ты его очень боишься и что он самый сильный, он опускает палку и просит папиросу.

– Не знаю, на сколько нам хватит этого, но на первое время у нас будет хоть чай и сухари… – довольно проговорила мама, поглядывая на наши сумки. – Атомная война, говорят, очень страшная. Она может и до нашей деревни дойти, не то что прошлая, будь она неладна…

И в этот момент в лучах заходящего солнца, вздымая столбы пыли, тарахтя и дребезжа, со стороны покинутой нами только что деревни появился наш знакомый грузовик. Поравнявшись с нами, улыбаясь знакомой белозубой улыбкой из-под пышных усов, соскочил шофёр и, подхватив наши сумки, бережно уложил их в кузов, а нас с мамой усадил в кабину. И мы поехали.

– Мать просила купить полмешка сахара и мешок хлеба. Хочет запастись, – грустно улыбнулся наш шофёр. – Вот везу, порадую её.

Мама понимающе кивнула ему и добавила:

– А наш-то с утра до вечера на работе. Скоро начало учебного года. Вот сама и решила с дочкой в городе продуктами запастись. Она у меня умница и помощница, – кивнула она в мою сторону.

Я очень застеснялась от признания моих заслуг, но, сказать по правде, было приятно слышать, что я такая хорошая и без меня было бы не так легко жить на свете. Отец работал директором школы в соседнем большом селе. Он каждое утро ходил три километра пешком в любую погоду и возвращался уже затемно. Только два летних месяца каникул он бывал дома, но почти все время проводил в винограднике, который находился на краю деревни. Там у каждой семьи был свой виноградник.

Месяц назад отец взял меня с собой на целый день. Он пропалывал фасоль и кукурузу, засеянные между кустами винограда, а я сидела под вербами на краю виноградника и слушала журчание ручейка, протекавшего мимо. Солнце взошло уже на середину неба. Стало очень жарко, и отец в одной майке и закатанных штанах, воткнув тяпку в землю, направился отдохнуть под вербами. В небе кучились барашки облаков, легкий ветерок играл верхушками деревьев и шелковистой травой. Отец присел рядом, и лицо его было необычно задумчиво. Я молчала, чтобы не огорчать его пустыми вопросами и болтовней.

– Сегодня памятный и особенный день, – начал он, медленно отделяя слова. – День, когда началась война… Я тогда служил на самой границе в Западной Украине, Черновцы город называется. Ну, мы-то его на русский лад Черновицами называли… На рассвете немец начал бомбить нашу часть. Мы вынуждены были отступать. Я тогда командовал пушкой. На третий день наш артиллерийский расчет был уничтожен. Мои ребята погибли все. А наших вокруг уже никого. Я один остался среди огромного пшеничного поля. По полю ползли танки. Много танков. Все вокруг наполнилось их рёвом, и я побежал по полю в сторону, как мне казалось, наших. Я бежал и бежал, уже не надеясь убежать. И вдруг… я провалился в глубокую яму. Над моей головой с ревом и скрежетом проползли гусеницы, потом еще и еще… Я закрыл голову руками и вжался на дно ямы. К вечеру все стихло. Стояла звенящая тишина, только пели кузнечики. Так я остался жив…

Он долго молчал.

– Не знаю, какой добрый человек вырыл эту яму среди пшеничного поля, и кто направил мои ноги к этой яме, не знаю… Наверно Бог сохранил меня, наверно…

Я тоже молчала, не смея прервать его страшные воспоминания. Только невольно погладила его руку, лежавшую на траве, и мне так хотелось утешить его, чтобы в его жизни не было этой войны, и он не мучился страшными воспоминаниями. Но я ничего этого не могла и оттого тихо заплакала.

– Не плачь, доченька, – погладив меня по голове, улыбнулся отец. – Зато я дошёл до своих. И потом всю войну до самой победы я знал, что кто-то хранит меня. Я ему был всегда благодарен. И сейчас благодарен. Очень благодарен.

Мне тоже хотелось поблагодарить этого самого доброго и сильного, который так защищал моего отца.

– Папа, а этот Бог, который тебя защищал, он все может?

– Да, дочка, он самый добрый и самый сильный. И он любит, когда маленькие девочки улыбаются и слушают папу. А теперь пойдем к роднику Габу, а потом перекусим, чего нам твоя мать положила.

До родника Габу было идти минут пять, спустившись через соседний виноградник к берегу Цалы. Там из обрывистого берега речки, поросшего орешником, прямо из чугунной трубы текла чистая и холодная родниковая вода. Отец сполоснул руки и, собрав ладони лодочкой, наполнил их водой и поднес к моим губам. Вода была холодная и обжигающая, наполняла тело прохладой и силой. Напившись таким же образом, отец зачерпнул в ладони теплой речной воды и стал брызгать на меня. При этом он весело и заразительно хохотал. Улыбка у него была детская, а глаза голубые, наивные и немножко грустные. Закатав штанины чуть ниже колен, он топтал теплую воду в реке и смеялся счастливым детским смехом.

– Папа, какой ты у меня балованный, прямо как маленький, – строго сдвинув брови, сказала я, но не выдержала и тоже стала топать ногами в воде, создавая вокруг теплые брызги, которые искрились на солнце многочисленными маленькими радугами. Отец подхватил меня на руки и, приподняв высоко над головой, воскликнул:

– Вот для этого дня Бог сохранил мне жизнь!

Эти слова я запомнила навсегда.

…Заходящее солнце освещало холмы, тянувшиеся вдоль маленькой речки Цалы. Был конец августа, и все колхозные поля были уже скошены, но на вершине южного холма еще желтело кукурузное поле. Я знала мать нашего шофёра. Это была маленькая сухонькая старушка, одетая всегда в черное платье и в черный платок. Глаза у неё были голубые и всегда грустные, а голос тихий и ласковый. Они с сыном жили в одноэтажном домике на другом краю деревни. Она каждый день после полудня выходила на дорогу за село, садилась на придорожный камень и, прикрыв ладонью от солнца слезящиеся глаза, внимательно вглядывалась вдаль, в сторону соседнего грузинского села, куда ушли на фронт ее муж-бригадир и три старших сына. На всех четверых за четыре года войны она получила похоронки…

Но нет, не могла она поверить, что трое красавцев-сыновей не вернутся к родному очагу. Не смогла она в это поверить. Так и сидела каждый день на придорожном камне, вглядываясь вдаль, в прошлое, и по щекам ее текли беспомощные слезы. Для маленькой старушки из деревни, затерянной в южных предгорьях Большого Кавказа, Мировая война еще не закончилась.

Домой мы добрались уже в сумерках. Перед домом стоял отец, держа на руках пятилетнего брата, которого мы оставили перед отъездом у соседей. Брат сладко спал на плече у отца и, чтобы не разбудить его, он осторожно передал его маме. Выгрузив наши покупки, отец долго благодарил нашего удивительного шофёра, настойчиво приглашал его на ужин, но тот вежливо отказался, сказав, что дома его уже заждалась мать. Как я добралась до постели, уже не помню, зато помню, что в ту ночь закончилась война.

…Я поднималась в гору по тропинке, ведущей к храму Святого Георгия, вокруг которого покоились поколения грузинского и осетинского сел с одним общим названием – Дван. Это официальное название нашей деревушки. Жители же большого грузинского села Дван называли нас по-своему и по-простому – Тилиани, что значит «вшивый». Наверно, на то у них были очень веские причины, потому что жители осетинского села спустились из Рокского ущелья, где веками занимались исключительно скотоводством. Потому, вероятно, они жили значительно беднее и выглядели , видимо, не очень .

В грузинском селе Двани жила моя крестная мать – натлия – Нино. У Нино была большая семья – три дочери и два писаных красавца-сына. Муж ее по имени Леуана говорил всегда монотонным хриплым голосом, поэтому никогда не было понятно, сердится он или радуется. Зато Нино была удивительная женщина: маленькая, худенькая, с большими натруженными руками, она улыбалась всегда, всем и всему. При этом ее черные глаза лучились согревающей добротой. Каждое лето она приходила к нам, брала меня за руку и твердо и ласково сообщала моим родителям, что забирает меня к себе. Шли мы пешком до их большого двухэтажного каменного дома с широкой мраморной лестницей с вазонами. По дороге она учила меня грузинскому языку, но заговорить на нем я так и не смогла. Так и разговаривали мы с Нино – она на своем, а я на своем, при этом прекрасно понимая друг друга. Ее три уже взрослые дочки шили мне новое платье из веселого ситца, а Нино покупала мне новые сандалии и носки в «сельмаге». Целую неделю Нино готовила исключительно для меня традиционные грузинские блюда: молодую зеленую фасоль с орехами, курицу – тоже с орехами, грузинский торт каду, про различные разносолы и приправы я уже не говорю. Кроме того, мне разрешалось лазить по всем фруктовым деревьям, которые к тому времени поспевали – это были мои любимые черешня и вишня. По вечерам веселые дочки Нино играли на чонгури и пели народные песни в три голоса, отчего слезы подступали прямо к горлу, так что приходилось их тайком утирать. По их настойчивым просьбам я тоже пела под аккомпанемент чонгури песню о Щорсе и о трех танкистах, после чего все дружно меня хвалили и говорили , что пою я, как грузинка!

Через неделю меня торжественно провожали домой с игрой на чонгури, поцелуями и объятьями веселых дочерей Нино, и с просьбами ее сыновей и мужа почаще навещать их, после чего Нино доставляла меня обратно моим родителям. Этих впечатлений мне хватало на целый год, я знала, что меня ждут и любят еще в одном доме и в еще одной большой семье. Это наполняло мое сердце теплом и радостью.

…Я поднималась к храму по крутому склону, цепляясь за колючие кустарники терновника, сбивая руки и ноги в кровь, я много раз падала и скатывалась вниз. Добравшись до вершины горы и встав у южной стены храма Святого Георгия, я увидела весь мир, простиравшийся у подножия горы. Сначала шли страны и континенты, раскрашенные, как и положено, в свой собственный цвет. А дальше пошли уже голубые и синие моря и океаны. Вдали простирался Атлантический океан. Только я глянула на противоположный берег великого океана, как из зелёной дали вышел очень симпатичный молодой мужчина, и, глядя на меня, широко и белозубо улыбнулся из под пышных усов, почтительно приподнял шляпу с шёлковой подкладкой и приветственно помахал мне ею. «Это же Кенноди, президент Америки»,– восторженно догадалась я, и, сорвав пионерский галстук с шеи, дружески стала махать им улыбающемуся человеку на противоположном берегу океана. Он очень обрадовался моему столь искреннему дружелюбию и, взмахнув прощально еще раз шляпой, плавно удалился вглубь своей Америки. Не успел Кенноди скрыться в зелёных просторах своей страны, как из-за крутого поворота дороги, ведущей из грузинского Двана, появилась шеренга из трех солдат, шедших строем. Они четко печатали шаг, и лица их были строги и прекрасны. Солдаты одновременно посмотрели наверх, в сторону храма, как раз туда, где стояла я. Отчаянно размахивая руками и пионерским галстуком, я пыталась докричаться до них, что их троих очень-очень ждут в крайнем домике нашей деревни. Но они, приветственно взмахнув обеими руками, превратились в белых голубей. Полет их был плавен и исполнен какого-то неведомого мне смысла. Совершив идеальный круг над нашей маленькой деревушкой, три белых голубя опустились на черепичную крышу крайнего одноэтажного домика и нежно о чем-то заворковали. Теперь я точно знала, что маленькая старушка в черном платье и слезящимися от старости глазами обязательно найдет трех своих сыновей, не вернувшихся с полей мировой войны. Война для нее, наконец-то, закончилась. Еще я знала, что войны с Америкой не будет, потому что никто уже воевать не хочет. Устали от нее все…

А снизу из села доносилась музыка. Она разливалась по всем окрестностям и пропитывала собою все: дома, деревья, виноградники, облака, речку Цалу, коров, овец, кур, собак, свиней и спящих жителей моей маленькой деревни. Музыка была знакомая, ее часто передавали по нашему радиоприемнику, висящему на стене над столом. Это была народная музыка, и в ней слышалась скорбь, боль, слезы и надежда не одного конкретного народа, а всех людей, живущих на моей разноцветной политической карте мира. Она была печальная и радостная одновременно. Почему-то хотелось плакать и молиться самому сильному во всей бескрайней звездной вселенной, чтобы он помог, утешил и пожалел всех, всех, всех людей на этой потрепанной политической карте мира – старых и молодых, черных, белых и желтых, красивых и некрасивых, богатых и бедных, умных и не очень, послушных и своевольных, здоровых и больных – всех…

Это играл Бори. Он жил со своими очень старыми дедушкой и бабушкой. Отец его не вернулся с войны, а мать умерла вскоре после ее окончания. Лет ему было около двадцати пяти, он был красив и весел и, главное, очень востребован на всех свадьбах и кувдах во всех окрестных селах. Лучшего гармониста в наших краях было не сыскать. В его руках гармошка словно оживала: она плакала, рыдала, смеялась, танцевала, радовалась и даже кокетничала… Со свадеб и кувдов* Бори возвращался изрядно навеселе, что очень огорчало его бабушку и дедушку, но запретить ему играть для людей они не могли. Вскоре они умерли в один год, а спустя несколько лет в середине зимы Бори нашли на окраине села в овраге замерзшим, но в обнимку со своей единственной любовью – гармошкой, а на лице его застыла счастливая умиротворенная улыбка.

Наутро я проснулась совершенно счастливой. Подушка моя была почему-то вся мокрая.

Первого сентября я пошла в третий класс нашей начальной школы, где все четыре класса размещались в одной большой комнате с печкой-буржуйкой посередине. Раньше два младших класса с тремя учениками занимались в соседней комнате поменьше, но в целях экономии дров решили объединить все восемь учеников вместе. За одной партой со мной оказался второклассник, с которым мы частенько дрались на переменах и который впоследствии стал президентом республики. Мой прежний сосед по парте, росший без матери, решил завершить свое образование и стал помогать отцу по плотницкому делу. Вместо портфеля я опять носила тряпичную сумку из старого маминого халата, но меня это ничуть не огорчало. Не знаю, почему. В начале октября завершился сбор винограда. Взрослые говорили, что вино в этом году получилось как никогда вкусное. Но мне этого было не понять, поэтому я верила им на слово. Однажды в конце октября взрослые показывали друг другу газету «Правда» и радостно поздравляли друг друга, женщины даже плакали. На первой странице газеты была большая фотография. На ней был изображен улыбающийся лысый человек с высоко поднятой над лысиной шляпой с шелковой подкладкой. Его окружало еще много серьёзных и важных мужчин и все они одобрительно и подобострастно смотрели на улыбающегося в центре человека, размахивавшего шляпой с шелковой подкладкой. Прямо над фотографией крупными буквами было написано « Разрешение Карибского кризиса».

– Слава Богу, войны не будет, – сказал отец и погладил меня по голове, будто эта хорошая новость была всецело моей заслугой.

Седьмое ноября праздновали всей деревней. Над нашей школой развевался красный флаг с серпом и молотом, а над балконом красовались два плаката: «Слава КПСС» и «Миру мир». Насчет «славы» я немного сомневалась, а вот с «миром для мира» я была полностью солидарна. Праздник удался на славу: было много пирогов с сыром, картошкой, фасолью и даже капустой с орехами. Взрослые отведали вино нового урожая и остались им очень довольны, в особенности мужчины. Вечером же на площади возле родника молодежь устроила танцы. Звуки гармошки и доули* разносились по всей округе до рассвета, но никто не ворчал и не возмущался. А перед самым новым годом у нашего дома, тарахтя и дребезжа всеми своими частями, остановился знакомый голубовато-зелёный грузовик, из которого выскочил наш усатый шофёр с ослепительной улыбкой под пышными усами и вручил моей маме изумительный коричневато-желтый кожаный портфель с двумя сверкающими металлическими застежками.

Эпилог

Через год моего знакомого президента с широкой ослепительной улыбкой убили в американском штате Техас. При огромном стечении народа вдоль дороги, по которой медленно двигался автомобиль улыбчивого президента, были прицельно выпущены три пули. Его красавица жена пыталась остановить руками кровь, хлеставшую из ран президента, а потом, не выдержав ужаса, медленно сползла на землю. Пройдет много-много десятилетий, а убийцу моего улыбчивого президента так и не найдут. Никогда не найдут… Говорят, все тайное становится явным, хотя, наверное, бывают исключения из правил. И уже много лет спустя, когда в моей стране уже не было Генеральных секретарей, но появилось множество президентов, я узнала, что в тот далекий август моего беспечного детства мир был в шаге от мировой атомной войны. И что с моей страной собирались воевать не через Атлантический океан, как я предполагала наивно, а прямо с границ соседней Турции. Моя деревня находилась в полудне езды на хорошем грузовике от этой границы. Хорошо, что мы с мамой не знали тогда, что, если бы тогда началась война, нашей семье не понадобились бы ни сахар, ни сухари. Никогда и никому не понадобились бы больше. Но тогда мы этого не знали.

А год спустя после похорон маленькой старушки со слезящимися от старости глазами, ее сын, похожий на американского президента своей ослепительной улыбкой, сыграл свадьбу. Жену он привез на своем громыхающем грузовике из соседней деревни, через которую проезжал автобус из города. Невеста была смуглая и черноглазая. А иссиня-черные ее волосы были собраны на затылке в тяжелый узел. Улыбка у нее была мягкая и застенчивая. На свадьбе гуляло все село. Сельчане были особенно довольны той новостью, что молодая невестка с первого сентября начнет работать учительницей в нашей деревенской школе, так как прежняя наша учительница вышла на заслуженный покой.

Под молитву гармони Бори Земля совершала свой извечный круг и неслась в бескрайнем пространстве, неся на себе всех вместе: взрослых и детей, счастливых и несчастливых, богатых и бедных, умных и глупых, добрых и злых, живых и мертвых… Мимо проносились мириады звезд и бесчисленное количество таких же, как моя Земля, маленьких хрупких планет. Наступал новый день… Но это уже совсем другая история…

Июль 2013 г.

* Торне – печь для выпечки хлеба (Груз.).

* Кувд – пир (Осет.).

* Доули – род барабана.