Алексей КУРГАНОВ

ПРО ЛЮДЕЙ И ПРО КОЗЛОВ, ИЛИ МАРАЗМ КРЕПЧАЛ…

                                 
                             РАССКАЗ
   
   
   «Мороз  крепчал», написал Епифан и задумчиво посмотрел  в  окно.
За окном была слякоть, а над помойкой лениво кружили отяжелевшие от
повышенной влажности, большие и удивительно жирные вороны. Они были
похожи на тяжёлые бомбардировщики враждебных сил, изготовившиеся  к
бомбометанию.  Епифан видел такие сцены в военных  фильмах,  и  они
его,  как человека тонкой творческой натуры, не приемлющей никакого
насилия,  душевно угнетали. И это – январь, ехидно подумал  он.  Не
мороз крепчал, а маразм…
   Он   вернулся  к  столу,  снова  склонился  над  листом  бумаги.
«Поручик    гренадёрского   полка   Пьер    Барбосов,    урождённый
Финкельштейн,  элегантно  зевая, вышел из  дворца  и  направился  к
своему коню, взобравшись на которого, неторопливо подстегнул…» А за
каким  хреном он его подстегнул? Торопился к своей Финкельштейнихе…
Припёрло  молодцу…  Епифан глумливо хихикнул. Кар-р-р-р,  –  мерзко
каркнула усевшаяся на подоконник ворона, и Епифан вздрогнул.  Жрать
хочет, подумал он, неприязненно покосившись на птицу. И так  в  ней
весу  с  полпуда,  а  всё равно жрёт. Никак не  нажрётся  на  своей
разлюбезной  помойке…  «Кобыла  вздрогнула  и  понесла…»  Нет,  это
коряво. И при чём тут кобыла, если у меня в первоначальном варианте
конь? А конь не может быть кобылой? А кобыла конём? Диалектика!
   Впрочем,  я  забежал  вперёд. Сначала  несколько  слов  о  нашем
герое.  В  кругах местной творческой интеллигенции Епифан  Колбасов
считался  литератором средней перспективности, а поскольку  никакой
дипломированной профессии не имел, то в данный период  своей  жизни
вынужден  был трудиться упаковщиком на макаронной фабрике. Возрасту
он  был  тридцати  трёх лет, тело имел худое, но жилистое,  лицо  –
бледное  и заметно вытянутое к большому бугристому носу. На  работе
ему  платили издевательски мало, отчего Епифан постоянно  злобился,
но  чувство  это тщательно скрывал, потому что боялся репрессий  со
стороны   своего   макаронного   начальства.   Некоторую   душевную
компенсацию  такой  социальной несправедливости  ему  приносили  те
макаронные  изделия,  которые  он  регулярно  воровал   с   родного
предприятия,  вследствие чего скопил дома довольно приличный  запас
макарон, рожков и лапши. Зачем ношу, думал он, глядя на эти запасы.
Впрок,  отвечал  ему  внутренний голос. А если  завтра  подорожают?
Чтобы  это  дерьмо да ещё и подорожало, хмыкал Епифан в  ответ,  но
запасы  не  выбрасывал.  Он  был человеком  бережливым.  Во  всяком
случае, считал себя таковым.
   –  И  нахрена  тебе  столько этого дерьма? –  читала  его  мысли
сожительница  Нюся  и  после этой фразы обязательно  прищуривалась.
Дескать, а действительно, Епифаша?..
   –  Это  не  дерьмо,  а питательный продукт, – обиженно  поджимал
губы Епифан.
   –  Вот  я  и  говорю: нахрена? – Нюся то ли делала вид,  что  не
замечает  этого  его  губного поджимания, то  ли  действительно  не
замечала.
   Дура  какая, думал Епифан. Другая рада была бы до соплей, что  у
неё  мужик такой хозяйственный. А эта колбаса… Почему другая должна
была  быть  непременно рада, он не задумывался. Должна и должна.  И
всё.  И  отцепитеся от меня все. А я ещё хотел ей мороженое купить,
подумал он. За десять рублей пятьдесят копеек. А теперь ни  за  что
не  куплю. Пусть хоть в ногах валяется – нет, и всё! Узнает ещё мой
характер!  Я вам всем не просто так! Не сбоку бантик! У  меня  тоже
есть достоинство!
   –   Она,   между  прочим,  повышенной  витаминизированности,   –
продолжил Епифан. Нюся в ответ фыркнула. Расфыркалась тут,  подумал
Епифан  и опять поджал губы. Как лошадь какая. Витаминизированность
ей,  видите  ли,  не  нравится. Конечно, чего  ей!  Она  вон  какая
гладкая… Ей и без витаминов не дует.
   –  Да,  повышенной!  –  повторил он  с  вызовом.  –  Потому  что
производится по китайской технологии!
   – Китайцы научат! – тут же вставила шпильку Нюся.
     –  Если своего ума нету, тогда конечно! – добавила она уже  из
кухни.
   Епифану   очень  захотелось  сказать  ей  грубое,  может,   даже
нецензурное слово, но какой в этом был бы сермяжный смысл? Убеждать
Нюсю  в  ошибочности её суждений именно грубостью  было  совершенно
бессмысленно,  потому  что  она работала  заведующей  вино-водочным
отделом  привокзального магазина, а на этой  должности  и  на  этом
рабочем   месте   нецензурщина  была  явлением  обыденным,   сродни
расписанию пригородных поездов.
   «Поручик  погладил  коня  по шерстистой  гриве  цвета  вороньего
крыла  и подтянул подпругу. Скорей бы в бой, подумал Пьер…»  Епифан
поставил  точку и недовольно поморщился. «Вороньего крыла…».  Опять
эти вороны… Он посмотрел на подоконник. Мерзкая птица была на месте
и смотрела на него ненавидящим взглядом.
   Из  кухни вышла Нюся. Готовить она не любила, но ведь надо  было
чем-то питать и себя, и Епифана.
   –  Иди  жрать,  что ли, – сказал она. Вот и вся любовь,  подумал
Епифан.  «Иди жрать». Может, бросить её? А кого тогда искать?  Где?
И, главное, накой?
   
   Следующий  рабочий день начался для Епифана даже не неудачно,  а
крайне   омерзительно:  с  самого  утра  на  него   наорал   мастер
производственного участка, товарищ Агафонов. Наорал, в общем-то, по
делу:    побывавшая    на    участке   комиссия    из    санитарно-
эпидемиологической  станции увидела на  одном  из  здешних  рабочих
грязный  халат ( а этим рабочим, как на грех, оказался  именно  он,
Епифан)  и  не преминула отметить сей прискорбный антигигиенический
факт  в  акте проверки. Теперь Агафонову грозило лишение  премии  и
большой  вставной  арбуз от начальника цеха  товарища  Кругляшовой.
Кругляшову  можно было понять: её по любому, даже самому ничтожному
поводу  нещадно  драл на производственных совещаниях  сам  директор
фабрики товарищ Зауербах – вредный мужчина средних лет и совершенно
непонятной  национальности. Кругляшова считала,что таким  звер-ским
образом он домогается её интимных ласк, и хотя директор ни разу  об
интиме даже не заикнулся, Кругляшова решила стоять намертво.  Пусть
только  попробует,  было  прямо-таки  написано  на  её  решительном
красивом  лице.  Хотя  разок всё-таки можно дать.  Жалко,  что  ли?
Впрочем,  можно было понять и эту гниду Зауербаха: он был  мужчина,
что говорится, в самом соку, а его супруга, которую он пристроил на
фабрике   на  совершенно  непонятную,  зато  совершенно   непыльную
должность менеджера по рекламе, в семейной жизни проявляла себя той
ещё  стервой,  постоянно  отказывавшей мужу  в  удовлетворении  его
интимных  запросов  (с какой, интересно, стати?  По  какому  праву?
Берегла, что ли, для кого?). Можно было понять и комиссию из  СЭСа:
работа у неё была такой, что обязательно надо было находить в  ходе
своих  проверок  недостатки, недоработки и прочие  производственные
упущения.  Иначе  начальство вставляло  комиссии  уже  свой  арбуз,
санитарно-эпидемиологический, который был ничуть не слаще здешнего,
макаронно-фабричного.
   –  И  не  х… ходить здесь с вечно кислой мордой! – орал  товарищ
Агафонов,  брызгая  на  Епифана  своей  антисанитарной  слюной.   –
Стишочки писать все горазды, стансы, романсы, а вот халаты  вовремя
менять хрен кого допросишься!
     И,  завершив этот искромётный спич, товарищ Агафонов  зачем-то
(наверно,   для  пущей  убедительности)  потряс  в  воздухе   своим
игрушечным, покрытом редкими рыжими волосиками кулачком.
   –  Ты  у меня дождёшься, Достоевский! – пригрозил он на прощание
и пошёл по пролёту, выискивая себе очередную безропотную жертву.
   Поддон,  что  ли, на него уронить, кисло подумал Епифан.  Поддон
весил  около пятидесяти килограммов, поэтому при падении с верхнего
яруса  гарантировал  человеку, оказавшемуся в  этот  момент  внизу,
быструю  и, возможно, даже безболезненную смерть. Агафонова Епифану
было  совершенно  не  жалко,  хотя  тот  имел  на  иждивении  троих
несовершеннолетних  детей  и постоянно  висел  на  фабричной  Доске
Почёта,   сразу  справа  от  надписи  «Ими  гордится  наш   славный
коллектив!».
   Епифан  сходил  в кладовку, получил чистый халат и  вернулся  на
рабочее место, стараясь в течение всей смены не замечать косых,  но
внимательных  взглядов  младшей  расфасовщицы  Кузякиной   Лидочки.
Лидочка  была  в  него  тайно влюблена, но свои  чувства  старалась
скрывать, причём делала это настолько неумело, что о них знал  весь
их   производственный  участок.  Достала  ты  меня  своей  любовью,
хотелось  сказал Епифану, но человеком он был деликатным и понимал:
плевать  и  растаптывать трепетные чувства  было  для  интеллигента
поступком   совершенно  недостойным и поэтому  недопустимым.  Более
того,  такой  пассаж  может нанести Лидочке непоправимую  морально-
психическеую  травму,  а  она  и  так  уже  два  раза  лечилась   в
психоневрологическом диспансере по поводу стойкой неврастении.  Ещё
удавится,   трусливо   думал  Епифан,  а  обвинят   меня.   Скажут:
спровоцировал. Кругом одни козлы. Только и ждут.
   Чего  козлы  ждут,  он  домыслить не  успел,  потому  что  смена
закончилась,  и  он  пошёл переодеваться, что  сделал  с  нарочитым
удовольствием,  чтобы  позлить эту суку,  товарища  Агафонова.  Тот
почему-то  всегда  злился,  наблюдая, как  подчинённые  заканчивают
работу. Он, наверно, хотел, чтобы все пахали, как слоны, без всяких
перерывов и окончаний рабочих смен. Здесь он вряд ли угадал, потому
что  подчинённые  имели  узаконенное нашей  Конституцией  право  на
восьмичасовой  рабочий день и следующий за ним  полноценный  отдых,
который  они могли проводить исключительно по своему усмотрению,  а
не по усмотрению тварища Агафонова.
   –  Ты чего сегодня целый день такой кислый-то? – толкнул Епифана
в  бок  его напарник Колька Косой. У Кольки была мудрёная кличка  –
«Сожрать  и  в  школу  не  итить» за  его  неуёмное  пристрастие  к
алкогольным напиткам повышенной градусности. А ещё Колька,  отчасти
оправдывая фамилию, косил левым глазом и при волнении заикался, чем
в  такие  моменты становился удивительно похожим на главного  героя
известного шукшинского фильма «Живёт такой парень» Пашку-Пирамидона
в исполнеии артиста Куравлёва.
   –  Агафон,  что  ли,  вставил? – не отставал  Колька.  –  Козёл!
Сбросить ему поддон на голову– враз успокоится!
   – Не вздумай! – испугался Епифан.
   –  Миру  мир!  – не стал возражать Колька. – А надо  бы.  Да  не
переживай ты! – и хлопнул Епифана по плечу. – Было бы из-за чего!
   – Ладно, – отмахнулся тот.
   –  Конечно,  ладно,  – охотно согласился Колька.  Он  был  малым
покладистым.  За  это его и любили. К тому же Колька  тоже,  как  и
Епифан,  обладал  определёнными  творческими  способностями:  когда
находился  в  подпитом  состоянии,  мастерски  играл  на  гармошке.
Особенно  виртуозно он исполнял две вещи – «На муромской дороге»  и
шестую  концертную фугу ля-бемоль-минор Иоганна Себастьяна Баха.  И
если  с  муромской дорогой было всё понятно (фольклор!  Кто  ж  эту
дорогу  не  знает!),  то с какого перепугу он  наяривал  сложнейшее
сочинение  известного немецкого композитора  –  было  и  оставалось
неразгаданной   тайной.   Впрочем,   настоящему   таланту    всегда
свойственны таинственность и загадочность.
   
   После  работы Епифан не пошёл домой, а завернул к своему давнему
знакомому,  тоже  литератору,  Гондурасову.  Гондурасов   на   днях
выпустил новый сборник рассказов, который назвал коротко, но ёмко и
со  значением  – «В бурю». Название вызвало у местной интеллигенции
немалый переполох, потому что намекало на энергичное действие, если
не   прямое   насилие,   что   для  их   тихо-дремотного,   глубоко
провинциального   и  образцово–  обывательского  Мухоплюйска   было
явлением  совсем не приемлемым. В Мухоплюйске испокон веков  царила
атмосфера всеобщей заторможенности, благости, святости и незлобного
отупения,  чем  здешние жители были весьма довольны и  даже  втайне
гордились.  Бурь  же,  ураганов и прочих  природных  катаклизмов  в
городе  и  его  окрестностях не наблюдалось  уже  лет  шестьсот,  и
последний  катаклизм случился именно во времена татаро-монгольского
нашествия, причём татаро-монголы обошли город стороной, справедливо
посчитав, что у этих дураков поживиться совершенно нечем,  так  что
нет никакого смысла их и завоёвывать.
   Как  говорится,  в любом тихом омуте хоть один  чёрт,  сиречь  –
возмутитель спокойствия, обязательно найдётся. Именно таким  чёртом
и  являлся месье Гондурасов. Выделяясь из общего консенсуса  своими
непосредственностью,    сложностью    и    противоречивостью,    он
одновременно   этими  качествами  своей  натуры  и  притягивал,   и
отталкивал. Как прозаик Гондурасов заявил о себе лет восемь  назад,
когда  выпустил  сборник под совершенно бунтарским названием  «Чуча
отчебучила»,    который    был    расценен    местной    творческой
интеллигенцией,   ни   много  ни  мало  как  явное   покушение   на
общепризнанные  устои,  потому  что «Чуча…»  представляла  из  себя
жуткую мешанину порнографии, средневековой мистики и торжества идей
социалистического  реализма.  Кроме  того,  Гондурасов   совершенно
открыто  пропагандировал  пофигизм,  в  отличие  от  других  местых
литераторов, которые были пофигистами тайными, а внешне, на  людях,
позиционировали себя патриотами, и не простыми, а пламенными.
   Поэтому может показаться совершенно странным, что Епифан,  этот,
в общем-то, исключительно тихий в своих поступках и мыслях человек,
испытывал  к Гондурасову явную симпатию. Хотя что в этом странного?
Почему  в  школе  отличник всегда тянется к двоечнику?  Потому  что
ощущает   свою  внутреннюю  ущербность.  Двоечник  же  –  внутренне
счастливый  человек!  Он  душевно  свободен!  Он  прямо-таки  пышет
внутренним раскрепощением!
   
   –  А  у  нас  флаг украли, – сказал Епифан, доставая  из  трусов
пакет  с  лапшой  (это был внешне хотя и не эстетический,  но  зато
проверенный  годами  и поэтому наиболее безопасный  способ  проноса
продукта через проходную).
   –  Ну  и  х..  с  ним,  – ответил Гондурасов  своей  «фирменной»
фразой,  и поставил кастрюлю под мощную струю воды, чтобы побыстрее
кастрюлю наполнить, побыстрее сварить и побыстрее сожрать.  Сам  он
работал слесарем на машиностроительном заводе, и единственное,  что
мог  оттуда  украсть, так это железные гайки с такими же  железными
шайбами, которые никому и задаром не нужны. И даже если бы  и  были
нужны,  он всё равно бы не украл, потому что не обладал необходимым
воровским умением. Вот чудак! И в кого он такой уродился?
   – Главное, зачем? – пожал плечами Епифан. – Кому он упёрся?
   –  Крушение  идеалов, – высказал свою точку зрения Гондурасов  и
чиркнул спичкой. – Ничего святого. Суки козлиные.
   –  Об чём и речь! – оживился Епифан. – Такая вещь! Из настоящего
красного  бархата, с золотистой бахромой! Оно у нас ещё с Советской
власти сохранилось, – уточнил он. – Переходящее красное за победу в
социалистическом соревновании.
   –  Ну  и х… с ними, с этими соревнованиями, – ответил Гондурасов
привычно. – Это сколько же ему лет-то было?
   – Кому?
   – Флагу.
   Епифан опять пожал плечами. Лет сорок. Никак не меньше.
   –  А  бархат даже моль нигде не погрызла, – неожиданно  вспомнил
он. – Умели делать!
   – Ну и х… с ней, – услышал он в ответ.
   – С кем?
   –  С  молью!  Сегодня  моль – наше знамя! –  почему-то  с  явным
ожесточением  сказал  Гондурасов  и  высыпал  содержимое  пакета  в
закипевшую воду.
   –  Учитесь,  Епифан, мыслить образами! Вы же,  в  конце  концов,
претендуете на звание околокультурного литературного сочинителя!
   –  Я  не претендую, – быстро возразил Епифан, делая вид, что  не
заметил явной издёвки.
   – Упаковщики мы. Третьего разряда.
   –  Это понятно,– небрежно отмахнулся Гондурасов. – Все мы своего
рода упаковщики. Упаковщики человеческих душ.
   Складно  излагает, собака, невольно позавидовал Епифан. Красиво.
Умеет мыслить образами. И хрен подкопаешься.
   –  «Неприступен-нелюдим дед Ебукин Никодим!» –  не  замечая  его
завистливого  смятения ( а может, и замечая, но не  подавая  вида),
продолжил  Гондурасов. – Это же вы написали? Замечательные  строки!
Сколько  экспрессии!  Нет,  Епифан, вы не  коньюнктурщик!  Вы  тоже
разрушитель идеалов! Как и похитители вашего грёбаного знамени!
   –  При  чём тут.., – сконфузился тот. – Да и какой из меня поэт…
Так, балуюсь на досуге.
   –  Балуются с девками. На сеновале, – строго отрезал Гондурасов.
–А литераторы работают. Хоть на досуге, хоть в процессе. Поняли?
   Епифан малодушно пискнул.
   – Да, эти строки мне удались... – вынужден был согласиться он.
   –  Эти  строки?  – гондурасовые брови удивлённо полезли  вверх.–
При  чём  тут  эти  строки?  Хотя,  конечно,  строки...  –  Да!   –
встрепенулся Гондурасов. – А ваша замечательная поэма «Про  козла»?
Это  же  феерия  святотатства! Потрясение  всех  моральных  устоев!
Апофеоз  духа!  Вас же на дыбе надо распинать за  такое  сочинение!
Чтобы все видели, все знали и все – слышите, Епифан, именно все!  –
восхищались от гнева и содрогались от ужаса!
   Епифан  зажмурился. Как же всё-таки приятно беседовать  с  умным
человеком!  В следующий раз, кгда он соберётся к Гондурасову,  надо
будет  запихнуть  в  трусы не один пакет,  а  два!  Или  даже  три!
Конечно,  целлофаном  натрёт, но ради общения с  этим  сладкопевным
бунтарём можно и потерпеть!
   –  А  с  другой стороны – непонимание, – вернул его  с  небесных
высот  на  грешную  землю всё тот же гондурасовский  голос.  –  Вы,
Епифан,   типичный   литератор   примирительного   конструктивизма.
Поклонник изящных форм. Гонитесь за строкой. А жена, например,  эти
ваши потусторонние стремления понимает?
   –  Живём  душа  в  душу,  –  на всякий случай  малодушно  соврал
Епифан.
   –  Вот  видите… – грустно качнулась гондурасовская  голова  (он,
конечно   же,   всё  распрекрасно  понял!  Страшный  человек!   Всё
понимает!)  –  Вы одиноки в своём стремлении, Епифан!  И  жена  вам
здесь совсем не подруга! Она хоть борщи-то вам варит?
   –  Обожрёсси, – опять соврал Епифан. Когда он терялся, то всегда
обязательно врал. Причём врал не умышленно, а как-то само собой. По
наитию.
   – Наваристые?
   – Ложка стоит! – упрямо боднул воздух Епифан.
   –   Ну-ну…   –   задумчиво  выпятил  губы   его   проницательный
собеседник. – Ложка-плошка-поварёшка… А вы эстет, Епифан! Противник
насилия в быте! Ведь противник, а?
   
   –  Кстати, про козла, – сказал Гондурасов, когда они уже  сидели
за  столом и кушали водочку, заедая её горячей лапшой. – Был у меня
один  родственник по матерной линии (он нарочно сутрировал это  «по
матерной»,  а  не «по материнской», чтобы сразу же обозначить  своё
отношение  к этому родственнику). До войны в Ленинграде продскладом
заведовал.  В блокаду при бомбёжке бомба точнёхоньку  в  тот  склад
угодила. Заделала его, как говорится, вчистую и на все сто. Так все
и  подумали. Только этот самый родственник – хитрый, собака! –  как
будто  знал  об  этой самой бомбёжке, и накануне сам,  в  одиночку,
чтобы  никто  не знал – не ведал, перенёс хренову тучу продуктов  –
тушёнку,  консервы, крупу, сахар, сухари, ещё чего-то – в складской
подвал.  Там  перекрытия  о-го-го какие  были!  Ни  одна  бомба  не
возьмёт!  Понял?  То есть, в один момент стал этот родственник  кум
королю.  Народ от голодухи мёр, как мухи, трупами питался,  а  этот
нырнёт  в  свой  подвал, пожрёт там потихоньку, но,  понятно,  так,
чтобы не особенно своими сытыми щеками из общей толпы выделяться  –
и хрен ему по всей деревне! Вот так и выжил.
   Когда  понял,  что  сам такую прорву харчей сожрать  не  сможет,
начал  втихаря  спекулировать.  На цацки  обменивать,  на  камушки…
Работал  с  оглядкой,  так  что ни разу  не  попался.  Во  хлыщара!
Достойный тип!
   Он  и  после  войны  всю оставшуюся жизнь на продуктовом  складе
подъедался. Квартирку себе кооперативную втихаря приобрёл, дачку  в
Подлипках,  машинёшку.  Но опять же – без всяких  излишеств!  Чтобы
никакой  обэхаэс  за куконьки не утрогал. Семьи у него  никогда  не
было, из всей родни – одна моя матушка. Вот ей перед смертью он всё
и рассказал, как будто исповедался. Зачем? А чёрт его знает… Может,
душу хотел облегчить…
   Для  чего  я  вам, Епифан, это рассказал? А для того,  что  даже
самая  распоследняя собака, самый распоследний вонючий козёл,  хоть
перед  смертью, а облегчить душу всё-таки желает. Испытывает  такую
насущную потребность. И получается такой вот абсурдизм во всей  его
абсурдистской  красе: любить людей, в общем-то, не за  что,  а  вот
каяться  перед ними, рано или поздно, всё равно приходится. Причём,
никто не заставляет! По своей вутренней потребности!
   Гондурасов замолчал, кивнул сам себе головой и зачерпнул  ложкой
очередную порцию.
   – Вы пока помирать не собираетесь? – спросил он напрямик.
   –  Я?  – всполошился Епифан. – Нет! Накой? Зачем? С какой стати?
Почему?
   –  Ну и правильно, – непонятно что одобрил Гондурасов. – Я тоже.
Поэтому пока что имеем полное право бражничать и ехидничать. Ещё по
рюмочке!
   
   Домой Епифан пришёл поздно. Нюся встретила его в дверях.
   –  Нажрался, Пушкин? – спросила она привычно грубо  и  в  то  же
время как-то ласково, почти по матерински. – С кем керосинил-то?  С
Гондурасом, небось? Тоже мне, нашёл приятеля! Старая пьянь!
   –   Нюся…  –  начал  было  Епифан,  но  ругаться  совершенно  не
хотелось.
   –  Что  Нюся,  что  Нюся?  – и не думала сдаваться  эта  храбрая
женщина.  –  Алкаши  литературные! Чем хоть  закусывали-то?  Опять,
небось, этим твоим витаминным дерьмом? Ну, а чем же ещё!
   Как  я  живу,  подумал Епифан, заваливаясь на диван. Безропотный
раб.  Подкаблучник. И ничего с этим фактом не поделаешь.  Везёт  же
Гондурасову! У него из всех родственников только один телевизор. Да
и тот, кажется, не работает…
   
   Через  десять  минут  в  комнату зашла Нюся.  Подойдя  к  сладко
сопевшему  во сне Епифану, она осуждающе качнула головой, поправила
у  него  под головой подушку и пошла на кухню варить борщ.  А  куда
денешься?
К содержанию || На главную страницу