Денис БУГУЛОВ

ВОЗВРАЩЕНИЕ Я

                              РОМАН
                                 
              Окончание. Начало см. «Дарьял» 1,2’2016.
   
   
   Книжная моль [Карта X, Воздух-Страх]
   Антонина Алексеевна – рослая сухопарая девица тридцати пяти  лет
– работала в институтской библиотеке. Жила вместе с мамой в угловой
уютной   комнате  коммунальной  квартиры.  Каждое  утро,   согласно
переписанному  ею  когда-то расписанию, она выходила  к  трамвайной
остановке,   заранее  доставала  проездной,   чуть-чуть   ждала   –
приходил, размашисто кидая боками из стороны в сторону, трамвай – и
она  ехала  им до метро. Зимой это путешествие с городской  окраины
сопровождали уличные фонари, ухающие из темноты прямо в лицо. Летом
Антонина  выбирала  ехать стоя и смотреть с  задней  площадки,  как
после, вслед движению, заламываются на раннем солнце ослепительными
жидкими  линиями рельсы. В дождь она брала большой зонт. Но  дождей
не  любила,  потому как берегла обувь и, если случалось  промокнуть
паре,  сменить было подчас не на что. Оттого приходилось  ходить  в
сыром.  Из  метро  она шла пешком до учебного  заведения  и  обычно
приходила  пораньше. Первая отмыкала высокие белые двери читального
зала,  открывала окно в конце, у стены. Потом в своем  закутке,  за
стеллажами, где стоял ее стол, сменяла обувь на босоножки,  ставила
электрочайник и ждала. И так двенадцать лет кряду.
   В  такой  жизни было мало поворотов и вовсе не было  опасностей.
Были свои маленькие секретики. Антонина, не отдавая себе отчета  об
их   существовании,  педантично  распределяла   их   в   окружающем
пространстве,   а   потом   так   же  автоматически   и   регулярно
перепроверяла  их  и,  случалось,  перепрятывала.  Например,  имело
значение, где с вечера оставили графин с водой для поливки  цветов:
если  оставили  на подоконнике и не пустым, то будет хороший  день.
Пустым  –  так все в этот день будет напрасным. Если у центрального
входа  встретится дворничиха, будет много посетителей. И так –  без
конца.  Приметы  оплетали  ее жизнь, как паутинки  осень,  часто  и
безобидно.   Иногда   значения   вещей   и   примет   менялись   на
противоположные…  Определенно  и  ежедневно  огорчали   трещины   в
тротуаре  по  пути от Центрального входа до Третьего  корпуса,  где
находилась  библиотека.  Нравились  часы  на  фасаде  этого  самого
Третьего  корпуса, а именно ясные крупные цифры  на  круглом  белом
циферблате  и  еще  то, что часы шли правильно. Нравились  тяжелый,
придушенный воздух, которым каждое утро встречал ее читальный  зал,
и  грузный и едкий запах старой мебели. Нравилось, пожалуй,  обилие
книг.  Думая об их количестве, она испытывала странное, отвлеченное
чувство  гордости  и одновременно раздражение… Надо  заметить,  что
много  читать  она  не  любила.  Любила  энциклопедии,  словари   и
справочники.  Была у нее слабость забирать домой  списанные  томики
справочной литературы и восстанавливать их для себя. Она  проявляла
чудеса изобретательности, иной раз практически заново переклеивая и
перелицовывая начальный  образец. В этом, пожалуй,  был  ее  тайный
талант…  А  еще Антонине Алексеевне втайне нравились ее  босоножки.
Она  принесла  их  еще  в  свой  первый  год  и  мысленно  называла
служебными. Носила круглый год. Зимой надевала на носки, а под стол
ставила  рефлектор. Кто-то (она еще была девочкой и уже не помнила,
кто,  и  самого  голоса не различала) заметил, что у нее  красивые,
скульптурной формы стопы. Именно это словосочетание – «скульптурной
формы»  особенно  волновало  ум каждый  раз,  как  она  застегивала
ремешки.
   Нравилась  Антонине  Алексеевне ее нынешняя  начальница  Евдокия
Юрьевна. Коллеги тоже нравились. Даже новенькие быстро привыкали  к
Антонине  Алексеевне  и вовсе не цепляли. Читатели  ее  никогда  не
раздражали,   она  умела  их  не  замечать.  Все  бы  хорошо,   но…
Единственно  в  тот год в жизнь ее вкралась тревога, которая  стала
подтачивать  внутренние  силы. Книжная  моль,  точней  ее  личинки,
подъедали корешки книг. Конечно, это никакая  не новость, так  было
всегда,  но  как-то  само собой получилось, что ответственность  за
борьбу  с вредителем незаметно и вся перешла к Антонине Алексеевне.
Антонина  Алексеевна выискивала в интернете средства, даже вступила
в  социальных  сетях (что было само по себе чуждо  ей)  в  недолгую
переписку  с  другими  архивариусами,  сама  закупала  нафталиновый
порошок  и  собирала ореховые листья в парках. Но  моль  продолжала
убивать книгохранилище.
   
   После  восьми в библиотеку обычным порядком приходили  остальные
работники.  С  неизменным опозданием появлялась Евдокия  Юрьевна  и
сразу  вносила  оживление.  Говорили, она приходится  родственницей
Белле  Николаевне,  директору библиотеки,  и  потому,  несмотря  на
возраст,  ее  взяли сразу на должность начальника  отдела.  Евдокии
Юрьевне  не  было и двадцати шести, и у нее была одна  цель,  выйти
замуж.  Она так и говорила: «Увидите, девчонки, не пройдет и  года,
как  я  тю-тю  отсюда, выйду замуж. А вы тут останетесь  куковать!»
Антонина  Алексеевна  не  сомневалась в этом  и  заранее  грустила.
Евдокия Юрьевна любила подкармливать Антонину шоколадками, которыми
ее  щедро угощали студенты, а та носила их домой угощать маму. Лицо
у Евдокии Юрьевны было простое, скуластое, с яркими живыми глазами.
Когда она улыбалась, на щеках образовывались энергичные ямочки.  Да
и  сама  Евдокия,  маленькая,  крепенькая,  как  наливное  яблочко,
казалось, не ходила по библиотечному полу, а пружинила, и  крупные,
как у спортсменки, икры играли мощно и уверенно.
   В  отсутствие Евдокии Юрьевны девочки из первого отдела привычно
говорили  о  ней гадости, и  Антонину это очень расстраивало.  Сама
она  сплетничать не любила, однако всегда напряженно  и  болезненно
вслушивалась в каждое замечание о других. Однажды, не выдержав слов
о  своей  начальнице, она от накопившейся злости на  них  выпалила:
«Нехорошо,  нехорошо  перемывать косточки  за  спиной  у  человека.
Евдокия  Юрьевна  образованный специалист и…  и  хороший  человек».
Сказала  и  задохнулась от сказанного. Но поступок ее  подействовал
мало. Можно сказать, его не заметили.
   В  присутствии  же  Евдокии никто не осмеливался  перечить.  Это
казалось   просто   невозможным.  Напор   и   жизнелюбие   молодого
библиотекаря  сметали  любое сопротивление. Остальным,  пусть  даже
девица  годилась им в дочери, оставалось лишь тон в тон поддакивать
и искоса бросать взгляды друг на друга.
   –  Ой,  смотри, – предупреждает ее как-то Нина Павловна, старшая
из  работниц,  –  насмотрелась я на своем веку.  Увезет  тебя  твой
грузин в аул, будешь там ему детей каждый год рожать.
   –  А  хоть  и  увезет.  Не  с вами же  здесь  век  сидеть,  Нина
Павловна!
   –  Не  увезет, и никуда ни за что отсюда не уедет, – вмешивается
с  серьезным  видом  Юленька, ровесница Евдокии Юрьевны.  –  Просто
получит, как и все они, свое, и исчезнет. Даром что пятый курс.
   –  Ой,  так и получит? – откидывает с фасоном голову Евдокия.  –
Это  еще  надо посмотреть, кто от кого получит. Вот сейчас пойду  и
трахну его. А вы, милые мои, пока обедайте-обедайте, не бойтесь, не
скажу Белле Николаевне, что вы в столовую не ходите.
   Все  переглянулись.  Антонина поняла, что покрылась  румянцем  и
отошла  помыть чашки. Уходя, она еще слышала, как заливисто смеется
Евдокия  Юрьевна,  и  спиной, как свое,  чувствовала  презрительное
молчание в ответ со стороны коллег.
   Вернувшись   с   чистыми  чашками,  Антонина  уже   не   застала
начальницу.  Потоптавшись вокруг да около, пошла, как  еще  с  утра
наметила,  в  подвал,  в  хранение,  за  выписанными  реферативными
журналами. Сунула ключ – не проходит, закрыто изнутри. Постучала  –
никто  не ответил. Даже растерялась. Постояла в полутьме служебного
коридора,  потом  осторожно  приникла  ухом  к  замочной  скважине.
Ничего.
   Вышла  обратно  по гулкому коридору к лестницам,  но  только  на
минутку, отдышаться, а затем на цыпочках вернулась к двери.  Встала
заколдованная. Ни мысли, ни вдоха. И ноги не слушаются.
   Она  уже все знала. И как будто не удивлялась. И, кажется,  даже
не поняла, что за дверью возобновилось движенье и раздались смешки,
так  же,  как не отдавала себе отчета в том, что не ушла,  а  стоит
босиком,  неприлично  изломившись в талии  и  прильнув  к  холодной
двери.  И что случается, в действительности случается то, чего  она
всегда  так  хотела и боялась. Восхищенно и испуганно  вбирает  она
дыханием, всем своим большим нелепым телом этот бесчеловечно частый
и жесткий стук, сдавленный женский стон.
   Ей  вдруг  показалось,  что происходящее  с  ней  сейчас  длится
вечность и теперь уже не прекратится никогда…
   Как  во сне, она поднялась к себе. Повесила ключ. Сказала  кому-
то,  что заболела, и впервые ушла с работы рано. Долго ехала домой.
Рано легла, а во сне, сквозь озноб, ей снился тот самый молоденький
чернявый студент, только почему-то во сне он был с усиками. Студент
щупал   ее   неприкрытое  тело,  наваливался  боком,   из-за   чего
становилось  очень  стыдно  и мучительно  сладко,  пока  вдруг  его
масляно-черные глаза, вдруг став огромными и жаркими, не  впивались
в  нее.  Антонина вскрикивала от боли, просыпалась. Но потом  снова
засыпала, и все повторялось сначала.
   На   следующий  день  она  вышла  на  работу.  Как  всегда,   по
расписанию  пришел  трамвай. Потом – метро, и  еще  минут  двадцать
пешком  до учебных корпусов. Не взглянув на любимые часы,  Антонина
прошла  в  читальный  зал, открыла дальнее окно  на  проветривание.
Переодела обувь. Поставила чайник. Подошла к зеркалу.
   О  случившемся  она никому не проговорилась,  даже  намеком.  Ее
нежное  чувство  к  Евдокии Юрьевне стало лишь  чуть  сдержанней  и
почтительней.  Сама же Евдокия Юрьевна и вправду  через  год  вышла
замуж  и  сразу исчезла. Будто никогда ее в институте не  было.  За
кого  –  Антонина  не  узнавала. Говорили, будто  за  таксиста.  На
свадьбу  ее  не приглашали. И за то спасибо. Меньше  хлопот.  А  то
пришлось  бы выходное платье шить, на подарок копить.  А  хлопот  в
жизни  и без того много. Мама, например, все хуже болеет. На работе
– новая опись, каталогизация. Опять же с молью надо бороться. Иначе
она все хранилище выест. Другие-то ни за что такое не берутся.
   Ближе  к  вечеру,  когда косые лучи падали на пол  у  ее  стола,
Антонина Алексеевна смотрела, как пляшут пылинки. Обычно от  одного
этого созерцания, если никто не мешал, тревоги отпускали ее,  и  на
некоторое время на сердце становилось спокойно и тепло.
   
   
   Герои нашего времени [Карта XI, Воздух-Наслаждение]
   Они  пришли ко мне на прием вдвоем. Он и Она. Она уже  приходила
ко мне двумя годами ранее. Он – ее нынешний парень.
   –  Мы  наслушались ваших лекций, и у нас есть вопросы, – говорит
Она, и ей неловко.
   Он  сидит  в  шортах,  ногу  закинул на  колено.  Худой,  ясный.
Красивое  нервное лицо. Светлые волосы. Уже защищается, и потому  в
глазах вызов. Но вызов ненастоящий. Такой человек никогда не учинит
погром,  никогда по-настоящему не схватит за шиворот.  Даже  затем,
чтобы  покрасоваться перед своей девушкой. Все, что ему  надо,  это
получить  внутреннее  право на то, чтобы хмыкнуть  и  сказать  что-
нибудь вроде: «Ну да, спасибо. Все с вами понятно».
   –  Мы  бы  хотели, чтобы вы определили нас, наши психотипы,  что
ли… и высказали свою точку зрения по поводу нашей совместимости,  –
продолжает девушка.
   – Вас беспокоит вопрос вашей совместимости?
   –  Да. Мы бесконечно ссоримся. Уже сто раз расходились, но  вот,
снова вместе.
   Она  – худая, темная, углубленная во что-то, чего, пожалуй, сама
не определит. Как будто ищет. Два года назад была гораздо хуже: вся
на взводе, неудобная, как раскаленная сковорода без рукояти.
   – Вы очень изменились,– замечаю я вслух.
   –  Да,  у  нас столько всего произошло. А… изменилась  в  лучшую
сторону или в худшую сторону?
   – В лучшую.
   –  Это  потому, что мы – веганы. Ну, то есть, мы не едим  ничего
кроме растительной пищи.
   Я утвердительно кивнул.
   –  Понимаете?  Правда, иногда мы срываемся, и тогда  он…  –  Она
кивает  в  сторону, – становится ужасным, просто ужасным.  Он  пьет
пиво, говорит мне гадости.
   –  Дорогая,  –  прерывает ее Он, – не тараторь. Дай  специалисту
сказать, что он думает. Мы спрашивали про совместимость.
   Он  почти величественно кивает головой, давая понять, что я могу
говорить.
   –  Вы  спрашиваете  о вашей совместимости. Но совместимости  для
чего?
   – Как для чего? Чтобы быть вместе! – восклицает она.
   –  Быть вместе на правах приятелей, партнеров, любовников,  мужа
и жены.
   – Мужа и жены, – вставляет Она и пристально смотрит на Него.
   – Вы несовместимы.
   –  Вот  так,  сразу?  Несовместимы? – Он впервые  отрывается  от
спинки стула, широко разводит руками.
   – Да, – подтверждаю я.
   –  Но  мало сказать «несовместимы», надо еще сказать, что с этим
делать.  Не  бывает безвыходных ситуаций. И потом,  почему  вы  так
сразу решили?
   Я отмечаю, что Он выпал из взятой роли.
   –  Я  вас  вижу. И делать вам со всем этим ничего не надо.  Если
ваша  задача  быть вместе и при этом не быть вместе  –  вы  удачная
пара.  Вы потенциально в состоянии выстроить партнерские отношения,
но  не  семью.  Сейчас, в нынешней нашей культуре, такие  отношения
только   приветствуются.  Этому  учат.  Я  тоже   могу   дать   вам
рекомендации.
   –  Подождите-подождите…  Но  вы же в  лекциях  говорите  о  Пути
изменения,   кажется  так?  –  спрашивает  Он.  (Она,  притаившись,
молчит).   –  Или…  или… Я не понимаю. Мы же оба  должны  меняться?
Правильно?
   – Да. Но люди редко меняются. Обычно они только играют в это.
   –  Хорошо.  Положим,  я  согласен с  вами.  Но,  скажем,  какова
вероятность, что мы изменимся? Например, в моем случае?
   – В вашем случае – небольшая.
   – Сколько даете процентов?
   – Один шанс из тысячи.
   Он откидывается на спинку.
   – А в ее случае?
   Я смотрю на девушку. Ее темные глаза почти ненавидят меня.
   –  Вы,  – обращаюсь я к ней, – можете. Вам не надо искать  того,
чего  потенциально в вас нет. Для того, чтобы меняться  к  лучшему,
вам надо просто становиться больше самой собой.
   Она опускает глаза.
   –  Но  почему такой диагноз? – не выдерживает он. –  Почему  она
может, по-вашему, измениться, а я – нет?
   – Вы уже есть тот, кто вы есть. И вы нравитесь себе.
   –  О,  нет!  Здесь-то вы как раз и ошиблись. Я  иногда,  просто,
знаете ли, ненавижу себя.
   – Но вам ведь и эта ваша ненависть нравится…
   Мы  говорили  еще с полчаса. Я объяснил механизм  взаимодействия
людей  их  типов, дал рекомендации. Они ушли почти  довольными.  Он
пригрозил, что будет ходить ко мне, пока я не поменяю свое мнение о
нем или не изменю всю свою систему Знаний.
   Я закрыл дверь.
   
   Когда-то  ребята, подобные этому симпатичному парню, были  моими
частыми  посетителями.  Тогда  я  еще  не  знал,  что  буду   вести
психологические  консультации, и работал  в  редакции  литературно-
художественного  журнала.  Мой  шеф,  Руслан  Тотров,  Царство  ему
Небесное, специально придумал для них дополнительный «пятый» выпуск
журнала. Они тянулись к нему, чувствуя родственную душу, он к  ним.
Все они – небрежно талантливые, милые, свободомыслящие и надменные,
все  как  будто  сами  предвосхищали в себе что-то  большее…  Новое
нестандартное течение в литературе. Кажется, говорили так…  Но!  Ни
один  из  звезд  «пятого» не стал мастером. Пусть не в  литературе.
Хотя бы в чем-то. Люди такого сорта – как водоплавающие птицы,  все
могут:  летать, плавать, нырять, передвигаться по суше,  но  ничего
лучше  всех.  Ничего до конца. И конечно, всегда им  мешают  особые
обстоятельства, социальные путы, несчастная любовь…  одним  словом,
жизнь.  Может,  потому,  что литература (друзья,  учеба,  работа  –
нужное  подчеркнуть или добавить) никогда и не была для  них  самой
жизнью.  Может  быть,  потому так, что сама  жизнь  не  есть  жизнь
всерьез, т.е. не кажется чем-то ответственным, а только отвлеченной
игрой.  Если  вдруг что-то, чем они на ходу увлекались, переставало
быть  «прикольным» (а это случается быстро), то  это  что-то  –  не
важно что – быстро теряло вкус и мотивацию.
   Думаю,  именно они – подлинные жертвы и герои нашего  невоенного
времени  (замечу,  не  только нашего: люди мало  меняются).  Они  –
исторический   авангард  вырождения.  Их  врожденная   неготовность
жертвовать  собой  подкрепляется популярной  молодежной  мифологией
«халявы».  Последнее  же неизбежно подразумевает,  что  подавляющая
часть окружения должна быть дураками. Чтобы поддерживать мифологию,
необходимы  всего два условия: быть «вечным студентом» и настойчиво
окружать себя теми, кого ты не уважаешь. В результате через  какое-
то   время  все  вокруг  тебя  будут  заняты  одним:  как   получше
использовать другого. И потом – смотри снисходительно на мир,  будь
изящным,  бравируй цинизмом, а втихомолку – барахтайся  в  обиде  и
безысходном самолюбовании.
   Как  уверенно сказал мой клиент, не бывает безвыходных ситуаций.
Но это – пустое. Бывает… А для таких ребят выход есть, только выход
этот  пуще  смерти. Он простой: найди того, кто больше, чем  ты,  и
посвяти  ему  свою жизнь. Нет-нет! Не идее, не Богу и  не  любимой.
Здесь легко врать. Человеку. Который больше, чем ты.
   –  Сколько живу, не видел ни одного достойного! – слышу в  ответ
возмущенный голос.
   Я слышал эту фразу сотни раз.
   
   
   Естественный отбор [Карта XII, Воздух-Владение]
   Свое  институциализированное обучение на психолога я завершил  в
Московской  Высшей Школе Социальных и Экономических Наук  (МВШСЭН),
созданной и на тот момент еще  возглавляемой Теодором Шаниным.  Те,
кто  по тем или иным причинам гордился своей причастностью к  вузу,
любили  называть  это учебное заведение Шанинкой.  Мне  же  в  этом
всегда слышалась та фамильярность, что в сродстве с лакейством. Но,
возможно,  это  лишь  мой  изыск, более характеризующий  меня,  чем
других:  например, мое собственное высокомерие или мою предвзятость
по  отношении к ректору. Не стану отрицать наличие здесь некоторого
соперничества с моей стороны. Думаю, случилось оно еще  задолго  до
личного  контакта,  иначе  с  чего бы  на  первом  же  студенческом
капустнике  я  изображал Зевса и точно копировал  жесты,  манеру  и
фразы  Теодора. Было смешно. «Людочка, подайте мне чаю», –  говорил
Зевс  своей секретарше. После чего мою одногруппницу по имени  Маша
сокурсники еще долго идентифицировали по этой фразе.
   На  тот  момент  мне  еще не исполнилось 33. Помню,  я  особенно
относился   к  этому  возрасту.  Тогда  мне  казалось,  что   время
катастрофически утекает сквозь пальцы, а я так и не  успел  сделать
чего-то  великого.  Я  жадно  хватал  жизнь,  а  жизнь  невозмутимо
игнорировала   мои  судорожность  и  отчаянье.  Очевидно,   что   я
неосознанно  выбрал  Теодора Шанина как еще одну  попытку  измерить
себя во весь рост, ибо остальные известные мне на тот момент лекала
были малы. Судя по тому, что я ощущаю сейчас, описывая ту ситуацию,
по  итогу  я  остался доволен смеркой. Как и прочие, она  оказалась
ущербной и оставляла дальнейший простор для фантазий о себе.
   Тот  мой  возраст еще позволял мне соотносить себя с  молодежью,
что  едва  закончила  пять курсов и теперь  продолжила  обучение  в
магистратуре,  и одновременно оставлял мне право быть  своим  среди
той  неименованной, я бы сказал, побочной и великовозрастной  части
студентов,  что,  воспитав  детей и  устав  от  замужества,  решила
заполнить  новым социальным смыслом неизбежный период от сорока  до
пятидесяти.  Я  чувствовал  себя  со  всеми  и  одновременно  иным.
Успешный   опыт   первого  студенчества,  потом  преподавательской,
инженерной и научной деятельности, недавнее редакторское прошлое  –
все это превращало меня в ряженого в лохмотья халифа, шпионящего за
миром.
   Потому,  проходя  мимо  группки  студентов  другого  факультета,
обступившей  плачущую у окна девушку, я остановился. (Имени  ее  не
помню, а помнил бы – изменил; девушка – грузинка, назовем ее  Нино…
и  еще,  вопрос  в сторону: почему девушки предпочитают  плакать  у
окна?)  Нино  отчисляли. Я всегда сторонился  землячества,  полагая
унизительным  быть определяемым понятием меньшим, чем  Человек,  но
возникшая  ситуация  не  подразумевала кавказского  панибратства  и
сулила  что-то лично мне, чего я еще не мог определить, но уже  как
будто предвосхищал.
   Отчисляли  еще  двоих  ребят,  из  Армении.  Их  –  за  плагиат.
Доказательства  последнего – очевидны. А вот Нино  можно  было  еще
помочь.  Я  сказал  присутствовавшему  там  Александру  Л.  собрать
студенческий  Совет, который он возглавлял,  и  уже  через  час  мы
заседали  в библиотеке. Мы с Сашей, случалось, оказывались  не  раз
вместе,  чтобы поболтать, и в людных собраниях обычно  предпочитали
общество друг друга. С 2006 года я не видел его, но уверен, что  он
сделал  карьеру. Саша врожденный юрист (при этом я подразумеваю  не
столько  профессию,  сколько  стиль  жизни),  т.е.,  обладал   всем
необходимым  для  этого: вертким активным умом, памятью  на   общие
вещи, свойственной его нации тактичным самомнением и осторожностью,
а  также  непременно и, пожалуй, с детства присущей успешным  людям
ненасытной целеустремленностью. Пожалуй, именно последнее мне более
всего  импонировало в нем. Та же ненасытность, но бесцельная,  меня
лично тогда разрывала на части.
   Итогом  заседания  стало письмо ректору МВШСЭН  Теодору  Шанину,
опирающееся    на    коллективное   недовольство    преподавателем,
«зарубившим»  Нино,  и  факты предвзятого  отношения  к  студентам.
Кажется,  уже  на следующий день Шанин вызвал членов  студенческого
Совета к себе. Я не был членом Совета – всегда сторонюсь статусов и
официальных обязанностей, но Саша попросил меня присутствовать.
   Я  не видел лучшего учебного заведения, чем МВШСЭН на тот момент
(что  стало  с  ним сейчас – не знаю). Оно несло  в  себе  властный
проективный  отпечаток  личности  его  создателя,  и,  как   каждый
творческий феномен, Школа была живой. У нее был характер, и об этом
характере  можно было что-то сказать с определенностью. Из  главных
черт   этого  многоуровнего  организма  я  бы  выделил  их  сложное
сочетание: демократический вкус, достоинство и высокомерие.
   Профессор  Теодор Шанин возвышался над столом и  долго  говорил.
Остальные  молчали.  Я  оглядывал светлый кабинет,  детали.  Изучал
белую  тенниску  на  профессоре, его свежевыбритую  голову.  Изучал
очередной, и не худший, поток сновидения моей жизни, в который меня
ненадолго  закинуло  и вскоре исторгнет. Ректор  говорил  неспешно,
глотая  «р», с приятным мне английским акцентом, говорил как  будто
специально   тяжело,   отыскивая  где-то   в   недоступном   другим
пространстве готовые фразы. От этого получалось, что каждое слово в
них  весит  больше привычного и почти сразу становится эмоционально
непосильным для присутствующих. Я думал: вот он, человек, создавший
и  заставший легенду о самом себе. Кавалер Британского ордена, боец
за  независимость  Израиля,  один из основателей  крестьяноведения,
человек,   уверенно   вносящий  Западные  ценности   в   умы   моих
соотечественников, студентов и преподавателей.  «Лев среди овец», –
с  трибуны  сказал о нем и о его вузе академик Аганбегян на  юбилее
Школы  (тогда,  помню, ректорат гневно переглянулся).  Сейчас  этот
человек  асфальтным катком раскатывает моих приятелей;  кого-то  из
них я знаю лучше, кого-то только по имени. И я зачем-то присутствую
при этом.
   Неужели  кому-то  из нас действительно важна судьба  Нино?  Мне?
Саше?  Теодору?  А что важно? «У каждого судьба. У  каждого  что-то
свое,  – поет в моей голове Гребенщиков. – Они не выйдут из клетки,
потому что они не хотят».
   –  Коллэги.  Ви  сдес,  чтобы отстаиват интьереси  стюдентов,  –
говорит Шанин. – Но так ли это виглядит?
   Через   двадцать   минут  все  понимают,  что   очень   неправы.
Убедительно доказано, что отчислять слабых студентов – наш долг  по
поддержанию  престижа  и  уровня Школы, а, значит,  будущего  самой
Школы  и  –  соответственно, лучшего будущего общества.  Вот  такой
чуждый мне эволюционистский посыл.
   –  Однако,  жалоб на студентов политологического  факультета  со
стороны других преподавателей, если я не ошибаюсь, нет. Не так  ли?
Равно как и нет претензий со стороны тех же самых, как вы говорите,
нерадивых  студентов  к  другим  преподавателям,  кроме  как  к   …
(называется имя и отчество). Может, есть смысл задуматься об этом?
   Это   сказал   я.  Теодор  замер,  что  с  учетом  его   внешних
особенностей  показалось избыточным. Народ вжался в  стулья...  При
всей  внешней  массивности, Теодор никогда не  производил  на  меня
впечатление  плотного тела, скорее напоминал огромный дирижабль.  А
теперь дирижабль завис, потеряв движение воздуха.
   –   Ви  правы,  –  Теодор  наконец  прервал  молчание.  Он   все
недовольно  всматривался в меня, я смотрел в него. – Я  подумаю.  А
сейчас все свободни.
   
   В  коридоре  ко мне подходили пожать руку и бегло выражали  свое
уважение. Александр довольно жестикулировал:
   –  И  надо  же, сказал всего одну фразу, – подмечал он  с  видом
знатока,  скорей,  свою  коммуникативную  компетентность,  чем  мои
действия. – Нет, мы определенно молодцы!
   Злополучный  преподаватель был вызван к ректору.  Нино  осталась
учиться  и  благополучно получила диплом. Я  больше  не  вступал  в
непосредственное взаимодействие с ректором. Не было повода.
   
   
   Мой любимый профессор [Карта XVI, Земля-Интерес]
   Сегодня  вышел  из дому рано, шел писать к себе в  кабинет,  как
называет  это  мой  сын,  «на  работу».  Шесть  утра,  июль.  Минск
прохладен и чист… Пять остановок в пустом трамвае. Затем три минуты
пешком,  через  скверик, до моего нового офиса. Иду, вглядываюсь  в
окружающий  мир,  пытаясь  предугадать,  «что  день  грядущий   нам
готовит».  В  небе  неразбериха.  Пробивается  солнце.  Но   скоро,
наверное, все затянет серыми низкими облаками, а днем будут дожди и
испарина.
   По  дороге встретил старую женщину в коричневом осеннем  пальто,
наглухо  застегнутом. Видно, что выходное пальто, незаношенное.  На
поводке  старая  собака, потерявшая от возраста собственный  образ:
биточек на слабеньких ножках. Обе идут неспешно по тротуару,  повод
обвис. Шажки коротенькие, взгляд невидящий.
   Так проходит время.
   
   Когда-то  я  ходил по утрам в институт, где учился на  инженера,
потом был аспирантом. Случалось, приходил слишком рано. Стоял возле
входа  в  третий,  металлургический корпус, перед  окнами  которого
росли  старые  голубые ели. Стоял под ветками и смотрел  на  людей.
Пока их не становилось много.
   Было  нечто неуловимо общее между теми ранними посещениями  вуза
и  моим  сегодняшним  утром (видите, получилась  настоящая  книжная
фраза).  Это  «нечто  неуловимо общее», честно говоря,  объясняется
просто  и заключается, прежде всего, в одном и том же состоянии,  в
которое   я,   впрочем,   постоянно  и   неуклонно   впадаю,   если
обстоятельства  не  слишком мешают тому. Так было  с  детства.  Это
родное мне состояние отстраненного наблюдения, и оно огорчало маму.
И  не  зря.  Замечу,  что это не есть обычное  для  нас  наблюдение
хищника.  Оно  не  для  действия, не  за  тем,  чтобы  взять  (т.е.
вычленить  нужную  фигуру из фона, дабы потом как-то  использовать,
например,  съесть,  подчинить, убить, присвоить,  позже  описать  в
рассказе, обдумать и т.п.). С социальной точки зрения мое привычное
наблюдение за миром – бессмысленно. Но в этом состоянии мне хорошо.
Я   не  трачу  джоули  впустую  на  мысли  и  желания.  Потому  для
определения  этого  «неуловимого» – одного  состояния  наблюдателя,
пожалуй,  будет  маловато: условие необходимое, но не  достаточное.
Есть  еще кое-что, привкус… Стоп. Неужели, в сегодняшней моей жизни
я  снова  чувствую себя?.. Боже, а я-то думал, что искренне  дорожу
тем, что достиг!.. Я снова чувствую себя, что называется, не в  том
месте и не в то время. Так было все пять лет института и потом  три
года  аспирантуры.  Я приходил на занятия, уходил,  сдавал  сессии,
дружил, встречался с девушками, писал диссертацию и при этом всегда
отчетливо понимал, что оказался тут по ошибке, что изображаю чужое.
   Полагаю, что я бы не выдержал такого самоотчуждения, если  б  не
придуманная  мной  азартная игра в «сессии» и если  бы  не  Алкацев
Михаил Иосифович. Мой любимый профессор.
   Он  приглядел  меня  на третьем курсе, когда  начался  его  курс
«Планирование  эксперимента».  Потом  я  писал  у  него   выпускную
дипломную  работу  и кандидатскую диссертацию. Он любил  приглашать
заинтересовавших  его  студентов к себе в кабинет,  что  на  втором
этаже  в самом конце кафедрального крыла. Поил чаем, заваривая  его
в  химическом  стакане. Как-то, встретив меня слоняющегося,  он  не
стал  выяснять, чего я не на паре, а позвал за собой в актовый зал.
Там стояло раздолбанное пианино, которое старались не трогать, т.е.
не  вспоминать  о  нем и не настраивать, и с которым  регулярно  по
средам  (если  не ошибаюсь) умудрялась управляться аккомпаниатор  и
руководитель преподавательского хора.
   Алкацев  стал играть. Бравурно. С напором. Потом предложил  мне.
Он  уже  знал, что я дома заново осваиваю фоно, оставленное мной  в
возрасте  восьми  лет в пользу дворовой беготни, и  теперь  пытаюсь
подбирать все подряд. Я сыграл. Он похвалил.
   Два  года  назад  я  был во Владикавказе и заглянул  в  институт
(теперь  называется Университет) проведать Михаила  Иосифовича.  По
дороге  попал под сильный ливень. Был так же, как сейчас, июль.  Но
все знали, что у Алкацева нет выходных, праздников и отпусков, если
только  он  не уезжал в горы «на базу ГМИ». С утра он поднимался  в
кабинет, в двенадцать шел обедать – жил он в трехэтажном домике  на
некоторое  количество семей на самой территории института  –  и  по
нему,  когда он проходил под окнами во время занятий, преподаватели
сверяли  часы.  Но  в  тот раз профессора на  кафедре  не  было.  В
лаборантской  тоже  было  закрыто. Только запах  свежей  краски  по
этажам.
   С  проходной  по памяти набрал домашний номер. Михаил  Иосифович
сразу  узнал,  будто  мой  голос в телефоне  –  что-то  само  собой
разумеющееся, и тут же позвал в гости.
   
   С  коробкой  конфет наперевес поднялся на этаж, постучал.  Дверь
не  заперта. Вошел и сразу оказался в кухне. Планировка квартир без
прихожей. (Не удивлюсь, если планировка не предусматривала  чего-то
еще.  Например,  ванной комнаты). Михаил Иосифович  приобнял  меня,
неловко  похлопал по плечу. Я поклонился Бэле, супруге  профессора,
передал ей коробку.
   Хорошо  помнил его квартиру. Первый раз, когда оказался  в  ней,
меня  поразил  кабинет  Алкацева: дощатый пол,  простой  стеллаж  с
книгами, фотографии, компьютер и гвоздь в стене, на котором  висели
домашние  брюки.  В  это раз все было по-другому,  сделали  ремонт.
Изменилось  впечатление от планировки. И никакого гвоздя  в  стене.
Посреди кабинета – электропианино.
   А Алкацев как раз счастливо указывает мне на него:
   – Садись, играй!
   Потом  играет  он.  Пальцы его не гнутся, и  играет  он  громко.
Профессор  показывает  мне разучиваемые им  с  листа  пьесы.  Много
шутит.  Я  пытаюсь  тоже шутить, но получается  плохо,  потому  что
Михаил  Иосифович плохо слышит и приходится повторять дважды.  Бэла
приносит  чай,  мы мажем хлеб маслом и едим домашнее  варенье.  Мне
никуда  не  хочется уходить. Я слушаю его – он все  еще  преподает;
задаю   вопросы,  а  вспоминаю  наши  эксперименты,  плексигласовые
нумерованные  ванночки,  бутыли  с  реактивами,  вырезанные   рукой
профессора   электроды,   запах,   какой   обычно   возникает   при
электролизе.   Стук   матричного  принтера.   Сотни   разнообразных
предметов лабораторной утвари, правильные называния которых  я  уже
никогда  не вспомню. Оказывается, я так много пережил, оказывается,
я  так  много  чего знал. Целый мир. Мир других дел, других  людей,
романтичных  мужских ценностей и простых отношений.  Мир  советских
инженеров. Атлантида, оставившая после себя лишь отзвук и время  от
времени    свидетельствующая    о   своем    былом    существовании
выбрасываемыми на чужие берега останками уничтоженной  цивилизации.
Среди  них  –  мой  Михаил  Иосифович. Я  улыбаюсь,  а  сердце  мое
плачет.
   Алкацев  провожает меня до остановки, выходит со мной за пределы
институтской территории.  Идет с палочкой. Глаз не разгляжу. Только
уставшие веки.
   
   Гурьба  маршруток, небритые физиономии водителей.  Едва  моросит
дождик. Вот и все. На прощание помахали друг другу рукой.
   
   Я  захожу в пустой открытый лифт, жму кнопку седьмого этажа. Иду
по  долгому закругленному коридору, мимо других офисов, названий  и
табличек.  У  себя  в  кабинете  открываю  окно,  включаю   куллер,
компьютер, вставляю флэшку. Сажусь писать. Вспоминаю, что  встретил
по  дороге  старую  женщину в коричневом  осеннем  пальто,  наглухо
застегнутом.  Пальто  выходное,  незаношенное.  На  поводке  старая
собака.
   Когда-то  я  регулярно уходил по утрам из дома, шел в  институт,
где учился на инженера…
   
   
   Укус змеи [Карта XVII, Земля-Интерес]
   На  мне  армейская  куртка, джинсы, удобные  потертые  кроссовки
adidas.   За   плечом  полупустой  рюкзак.  За  поясом  самодельный
охотничий  нож  в  кожаных  ножнах. В  левом  нагрудном  кармане  в
пакетике-zipper паспорт и немного денег. В правом  –  зажигалка.  Я
еду в троллейбусе домой.
   За  окном  –  лето. Конец июня. В троллейбусе  много  людей,  но
рядом со мной никто не садится. Почему?
   Почти  месяц  я провел в горах, чего вернулся – не знаю.  Одежда
на мне чистая, я стирал ее в реке и сушил на камнях. Ногти короткие
–  слава  богу, нож у меня отличный. Очевидно, похож на  исламского
боевика. Оброс бородой, почернел на солнце… Смотрю в пол.
   В  троллейбусе  душно. Люди терпят духоту, терпят,  словно  ждут
чего-то  или  кого-то. Я ничего не жду. Приподнимаюсь,  потягиваюсь
телом  вбок, открываю верхний люк. Никто не возражает. И  никто  не
садится рядом.
   В  теле  – приятный след от недавнего движения. Вверх и вбок.  Я
помню  его  еще  какое-то  время и забываю.  Теплые  волны  воздуха
накатывают  в  салон троллейбуса. Обдают лицо… Мне  осталось  ехать
всего две остановки. Я не пробивал талон. У меня его нет.
   Всей  кожей ощущаю боковое, но настороженное внимание  людей  ко
мне. Смотрю в резиновый кругляшками пол.
   Весь  прошедший месяц я бродил по Цейскому ущелью до ледников  и
обратно,  потом  махнул  через Сказский  перевал,  вышел  на  южные
склоны.  Застрял  там  на  десять дней из-за  укуса  змеи.  Укусила
гадюка.   В  лодыжку  сзади.  Укусила  –  по  моей  неосторожности.
(Правильней  сказать, по глупости). Тогда я сразу  закатал  штанину
(помню,  даже  не  стал  смотреть, куда уползла  змея),  решительно
облили ранку спиртом, спеленал шейным платком. Проглотил супрастин.
Успел  дотянуть до речки и сунул ногу в воду… Думаю, что не слишком
понимал,   зачем   это   делаю.  Но  мне  в  том   моем   состоянии
представлялось, что мелкий горный ручеек напоминает руслом  змею  и
значит, мне почему-то надо так.
   Держал ногу в холоде, боль отпускала. Потом снова вытаскивал  на
камень.
   Все  время  пил. Сквозь тошноту и озноб помнил, что  надо  пить.
Ледяная  безвкусная  вода. Каждый раз хватал в ладонь  мелкие,  как
крупка, камешки, рот казался чужим. Язык – большим и безвкусным.
   Должно  быть, я все-таки терял сознание. Есть ощущение провалов.
В  висках  моментами  сильно сдавливало,  в  макушке,  точней,  над
головой,  пульсировало.  В глазах постоянно  темнело,  а  иной  раз
вспыхивало нестерпимо. Виделось мне, будто подошел ко мне шакал.  Я
еще  подумал,  что никогда не видел здесь шакалов. Волков  –  много
вокруг,  возможно. Есть и шакалы. Но вживую их я только в зоопарке-
то  раньше  и видел. Потом шакалы стали удваиваться. Их становилось
все больше, и все они ели меня. Рвали зубами, заглатывая куски.  Но
было  не больно, только обидно и невыносимо мучительно. Это  трудно
описать… какое-то громоздкое фантасмагорическое состояние. Будто бы
не   с   тобой.  При  этом  тоска  страшная,  и  простое  осознание
безнадежности… Шакалы сблевывали в воду, и вся эта масса застревала
на камнях, постепенно намывалась, набиралась телом… Внезапно, будто
от  толчка,  я  прихожу в себя, понимаю, что захлебываюсь  ритмично
набегающей  волной.  Ползу из речки вон,  на  берег.  Нелепо  бьюсь
тазовыми костями об острые выступы.
   Случайно нахожу грот недалеко от берега и два дня отлеживаюсь.
   В   первые  часы  после  укуса  стопа  сильно  распухла,   стала
багровой.  Я  специально лишний раз не перематывал  и  старался  не
думать  о ней. Ночью снова лихорадило, только сознания я больше  не
терял.   Днем,  неловко  ползая  поблизости,  ем  какую-то  красную
пупырчатую  ягоду  с  кустов и снова сплю, подстелив  под  спальник
коврик для йоги.
   
   Что-то  изменилось в воздухе… Поднимаю глаза:  в  троллейбус  на
остановке  зашли  контролеры. С двух дверей.  Никогда  не  встречал
контролеров  в  своем городе. Или это потому, что  редко  пользуюсь
городским  транспортом? Парнишка механически спрашивает  одного  за
другим  «показать за проезд». Ватный бледный увалень  с  признаками
небольшой  задержки в умственном развитии. Я бы мог с  места  одним
движеньем  перерезать  ему горло так,  что  он  бы  даже  не  успел
взмахнуть  руками…  Топчется. Пугливо не  замечает  меня.  Проходит
дальше.
   Едем.  Но за спиной ощущаю давление. Что-то ерзает, нависает,  и
это  что-то отзывается у меня в нижней части живота. Напарница.  Не
смотрю вверх. Вижу массивный бок и худые неухоженные немолодые ноги
в открытой белой обуви с рваными ремешками.
   «Даже  не  думай, – про себя, но внятно произношу я, –  даже  не
думай по мобильному сейчас сообщать обо мне в милицию».
   Выдох.  Женщина отходит в сторону. Я выхожу на остановке  вместе
с контролерами. Приехал.
   
   Уличное движение. Перекресток. Дома, чахлые от жары деревца  под
ними,  дети – все видится чужим. Далеким от меня лично. В отражении
хозтоварной витрины замечаю, что похудел.
   Вокруг  слишком  много людей. Слишком много  солнца,  сверкания,
мельтешения. Все это надо обтекать.
   Здороваюсь с соседями у подъезда. Неслышно поднимаюсь на  третий
этаж, поворачиваю ключ.
   Дома   все   в   порядке.  Спертый  воздух.  Урчит  холодильник.
Распахиваю  окна. Сбрасываю все свои вещи в угол комнаты.  С  улицы
раздаются голоса. Шум машин.
   Принимаю  душ. Застилаю диван чистым бельем. Я представлял  себе
этот момент много раз там, в горах. Когда мерз и мок.
   
   Не лежится. Перебираюсь на коврик на полу.
   
   Слишком низкий потолок. Давит. Раньше я этого не замечал.
   Смотрю на часы.
   
   Мне нечего делать в городе.
   
   
   Психология [Карта XVIII, Вода-Интерес]
   Кажется,  за 42 года, данных мне с момента рождения в  Родильном
доме  №2  по  улице  Дзержинского, я успел  прожить  слишком  много
жизней. Я сейчас не говорю о судьбах моих клиентов, бескомпромиссно
процеженных  сквозь собственное тело и ум, не  говорю  о  стихах  и
литературных персонажах, что немало и что, возможно, даже важней (я
всегда  считал и считаю свои стихи большей реальностью, чем  личное
физическое  существование). Я говорю пока  лишь  о  тех  формальных
напластованиях  моей  жизни,  которые  кажутся  парадоксальными   и
необязательными в своих сочетаниях.
   Была  ведь  когда-то  счастливая жизнь  камчадала-детсадовца  из
закрытого военного городка, оборвавшаяся долгим сказочным перелетом
и болезнью. Далее жизнь советского школьника из Орджоникидзе (город
Арджаникидзия,  – пояснял я, будучи ребенком, имя своей  родины)  –
бетон, новостройка, комары, брошенный котлован, где мы играли, т.е.
преимущественно дрались, лягушачьи концерты по ночам и комья  глины
на  ботинках. Переход из школы в английскую спецшколу, и там – мама
классный   руководитель.  Безвременье.  Активные  старшие   классы.
Поездка в США по обмену. Школьный театр. Русская литература. Время,
когда  я  впервые  и еще втайне начал думать. Параллельно  школьной
программе изнурительная годичная подготовка с репетиторами по химии
и биологии, и вдруг – сразу наотмашь: выпускные, серебряная медаль,
вступительные  экзамены, обескураживающая неудача с поступлением  в
мединститут  (тогда  это  стало тяжелым и  унизительным  фактом,  в
лоскутки   разорвавшим   острыми  краями  своими   мое   нетронутое
подростковое  самомнение).  Тогда  случилась  беда.  Благословенная
неудача,  запустившая меня по долгой и нелюбимой мной инженерной  и
преподавательской стезе. В вынужденном, почти инстинктивном бегстве
от  армии  я становлюсь студентом Горно-Металлургического института
(ГМИ),  аспирантом,  преподавателем,  кандидатом  наук.  За   время
аспирантуры  совершаю  бессмысленный, в духе девяностых  в  России,
нырок  в  чужой  бизнес,  после  нее  –  отчаянная  проба  душевной
стойкости     во    взрывотехнической    лаборатории     экспертно-
криминалистического отдела МВД. Наконец, нечаянная  и  спасительная
для   меня   работа  старшим  инженером  на  частном  производстве,
специализированном  в  области  микроэлектроники.  Работа,  впервые
давшая     мне    возможность    реальных    научно-технологических
исследований, собственного голоса и собственных достижений. На этом
можно было бы остановиться и успокоиться…
   Но  в  это  самое время я женюсь и поступаю на второе высшее.  В
бланке  Заявления  указано: вечерняя форма обучения,  специальность
«Психология». Моя первая беспримесная любовь, зачавшаяся  в  людном
переходе  московского метро в августе 1991 года  под  аккомпанемент
того, что позже определили путчем, дала всходы десять лет спустя. А
тогда я и вправду застыл на месте зачарованно, как в кино: стою  на
ступеньках  возле  импровизированного книжного  лотка…  И  бабушка,
повезшая  меня в Москву, чтобы хоть как-то – как могла!  –  утешить
внука после провала с поступлением, тут же покупает мне дорогую  по
тем  временам книгу в черном переплете. Издательство Академии Наук.
«Зигмунд  Фрейд.  Введение в психоанализ. Лекции». Подписала  своим
бисерным  подчерком: «Любимому внучку от бабушки на память».  Знала
ли, что делает?..
   
   В   28   я   ушел  из  инженеров.  Стал  работать  ответственным
секретарем  в  редакции литературно-художественного и  общественно-
публицистического  журнала  «Дарьял». Завершил  экстерном  вечернее
обучение. Завершил, благодаря низкой организации учебного  процесса
и усилиям со стороны жены (как это обычно случалось,  я не успевал,
и  она за меня читала программу и заполняла контрольные тесты).  По
совету  одноклассницы поступил в магистратуру МВШСЭН  на  отделение
«Индивидуального и семейного консультирования». Приключилась  жизнь
в  Москве.  Судьба  вознаградила меня  библиотекой  вуза  и  такими
мастерами,  как  Шапиро Борис Юрьевич и Гриншпун  Игорь  Борисович.
Параллельно  открылся странный и стремительный опыт деятельности  в
НКО, социологические проекты. Затем возвращение во Владикавказ и  в
«Дарьял». Одновременно работа по проектам. Еще год в редакции,  два
года  в  НКО и решительный отказ от имевшейся деятельности. Попытки
новых  проектов  в  сотрудничестве с  Министерством  республики  по
Печати. Проволочки. Депрессия и неправдоподобный отъезд в Минск.  И
только  там – психология. Семилетняя каторжная и успешная практика,
оставляемая мной ныне.
   Теперь  еще  какое-то время будет другое… Консалтинг  и  бизнес-
расстановки.  Но это завтра, а пока – «пересменка-бессоница,  время
без  чисел и снов». И потому я закрыл на время двухмесячных  летних
каникул  свой  институт и хожу по утрам к себе  в  кабинет  писать.
Надеюсь, помимо решения прямых задач, это поможет подобрать хвосты,
пережить  не пережитое, что-то из набранного мной впопыхах  или  по
недогляду за долгий марафон длинною в 42 года.
   Признаю,  что  на  Линии жизни в сорок две  метки  психология  –
главное,  что было в ней. Мой единственный любовный роман.  И  этот
роман  закончен.  Многотомный  текст монотонно  повествует  о  ней,
невинной и многоликой возлюбленной моей. Там есть, кажется,  все  –
отчаянье,  обретенье,  одержимость  сладкая.  Чудесная   судьба   и
сокровищница  яхонтовая. Пропасть адская. Вечно  цветущая  тяжелыми
пенными гроздями сирени Ночь души моей.
   Я еще напишу о тебе, милая. Для тебя. По-другому.
   
   С  двенадцати  лет  и  до последнего, до  описанной  мной  ранее
встречи с Леной, все оголтелые и невозможные влюбленности мои,  вся
литература, стихи мои, мои прежние повести и романы – лишь  бег  за
тенью того, что жило и живет во мне. Оно существует как некая Сила,
находя  во внешнем мире лишь соприкосновение, короткое и волнующее.
Отсвет  этой  Силы падает на лица реальных женщин, и они  меняются.
Преображаются,  отогреваются и уже такими навсегда  запечатлеваются
сами в себе и в памяти моей.
   Одна  и  та  же  Сила  растапливает и  сплавляет  вместе  образы
женские,  и потому голоса, взгляды, руки, прикосновения –  все  это
формирует нечто общее, как единый организм сообщающееся протоками и
каналами единой кровеносной системы моей психики. Я ставлю себя  на
место  тех,  кто  считал,  что любит меня и  считал,  что  получает
подтверждение во взаимности: что может быть хуже, чем потеряться  в
этом  сияющем  многоголосье,  утратить самостоятельное  значение  и
черты?  Иными словами, потерять исключительность в том, чему когда-
то было позволено стать в ранг главного? И там, на месте других,  я
чувствую боль и острую несправедливость. Именно так мы всегда видим
и   чувствуем,   когда   сами  оказались   на   месте   тех,   кому
предуготавливали место жертвенное. Стать частью большего, пищей для
другого.  Скучная правда отношений полов состоит лишь  в  том,  кто
кого съест.
   Мужчина  почти  всегда проигрывает. Потому  что  привычно  живет
внешним. Черпает море ситом. Т.е., добивается, покоряет, обманывает
и  заботится  о  реальных женщинах вокруг. Но  невозможно  победить
множество,  невозможно  осчастливить своей победой  всех  или  даже
одну,  так  как одна женщина – уже тьма и множество. Форма  съедает
Дух  и  тем  самоуничтожается. В этом –  известная  трагедия  любви
женской.  Она  обрекает женщину на странный выбор:  либо  любви  не
будет,  и без нее не возникнет самой женщины в счастливой Силе  ее,
либо  любовь  будет, и будет убивать себя же в себе и  заодно  саму
женщину. Уроборос.
   Но  выход  есть.  Выход всегда один. Видеть главное.  И  главное
здесь – та Сила, что владеет всей женственностью женщин и женским в
мужчинах.  Карл  Густав Юнг назвал ее Анимой, а  принцип  выхода  –
индивидуацией, что, впрочем, не помогло самому Юнгу. Не помогли  ни
многоженство, ни рукотворные башни. Потому как сама психология есть
Анима,  и  справляться с ней при помощи нее же  –  тянуть  себя  за
волосы  из болота. Недостаточно мужчине при помощи психологии  (или
художественного  творчества, что, по сути, есть та  же  психология,
только   «лунная»  –  иначе,  стихийная,  бездумная,  Дионисийская)
постичь   свою  внутреннюю  женщину,  необходимо  еще   постичь   и
отстранить  саму психологию. А для этого нужен другой инструмент  и
другая Сила. (Я уже писал о порядке управления и наследовании Сил).
Иначе  будет,  как  в  одной  из историй  любимых  мной  осетинских
Нартских  сказаний…  Как-то один из героев  эпоса,  Урузмаг,  велел
своей жене Шатане оставить его и позволил ей забрать с собой что-то
одно,  самое  дорогое  для нее. Утром, после  совместного  пира  по
поводу  благополучного развода Урузмаг проснулся в  телеге.  Шатана
увозила его прочь из дома. Она забрала с собой самое ценное.
   Я  буду  груб  и  великодушен. Я не прогоню тебя, психология.  Я
отрублю  змееволосую голову твою и приторочу к седлу.  Страдания  –
высокая корона твоя, моя принцесса. Ты будешь при мне и без меня.
   
   
   Молчание (Карта XIX, Вода-Свобода)
   Я   сижу  в  темноте,  на  диване.  В  маленьком  холле  частной
туристической  гостиницы. Давно сижу. Слушаю звуки.  Кажется  даже,
что сижу не на диване, а в диване – так глубоко и низко ощущаю себя
я  здесь, в пространстве этого чужого мне помещения. Вот будто  уже
растворяюсь в мягкой спинке, проваливаюсь в материал, почти теряюсь
сам. Я – маленький; маленький, как круглая булавочная головка.  Да,
теперь  я просто часть этой замечательной мягкой мебели. Так  будет
лучше…  Хочется  спать.  От обивки пахнет  людьми:  люди  неизменно
распространяют вокруг себя запахи. Почти всегда неприятные.  Пахнет
их  дыхание, их пальцы. Люди пахнут едой, которую едят с фанатичным
упорством. Они уверенно носят пропитанную многодневными выделениями
одежду,  что еще мучительней. Но и с этим свыкаешься. Как с тусклым
и  кисловатым запахом жареного картофеля в старых подъездах… Стучат
стрелки  настенных часов. Я сижу. Жду. Подушечки пальцев развлекает
рельеф  ткани.  Пальцы скользят. Чьи-то ладони  так  же  скользили.
Мужские  или женские влажные ладони. Я не хочу их знать, но  сквозь
меня,   как  рентген  сквозь  ребра,  проходят  сотни  людей;   они
обязательно пьют кофе, переговариваются друг с другом  и  при  этом
качают надо мной сигаретой. Они все одновременно находятся на  мне,
во  мне,  со  мной. Сейчас, тут. Оставляют следы,  втираясь  собой.
Доверяясь самым сокровенным, самым душным... Я все еще здесь? Чего-
то жду? Да, конечно. Я жду, когда выйдут из душевой. Все просто.  В
человеческом  мире  все слишком просто. Нет ничего  вдохновляющего,
тайного.  Того, что еще не вытащил, не вывернул наизнанку  мой  ум.
Безымянный  город  с  разрытыми траншеями теплотрасс…   Почему  так
долго   пользуются  душем?  Или  мне  только  кажется,  что  долго.
Невозможно  опереться  о  чувство времени. Даже  стрелки  невидимых
часов,  что  над  головой –  подводят. То частят  и  громыхают,  то
биение  их  исчезает. Лучше слушать свой пульс. Сердце, этот  тугой
нарост  мяса,  гонит волны крови по всему организму. Только  затем,
чтобы  я жил. А в детстве, чтобы я жил, бабушка готовила специально
для  меня супчик на куриных потрохах. Я даже верил, что люблю  его.
Жевал крепенькие птичьи сердечки. Справляясь с тошнотой, выедал что-
то   съедобное   со  стенок  желудочка…  А  сейчас   часы   молчат.
Удивительное  пугающее молчание. И тело мое будто  накренилось,  да
так  и осталось подвешенным вкось. Я хорошо знаю эти феномены.  Они
означают, что опять начинается спонтанный выход из тела. Но…  зачем
мне это сейчас? Я ведь жду, когда освободится душевая. Я хочу смыть
с  себя все прикосновения дня, его неизбежные вкусы, запахи и мысли
и,  наконец,  лечь спать. Зря я после всех этих милых и  бесплодных
(как  все милое) разговоров на веранде еще вышел прогуляться  перед
сном.  Вышел,  чтобы побыть одному, посмотреть на звезды  и  еще  в
надежде,  что все мои товарищи улягутся до меня. Не люблю  где-либо
стоять  в  очереди. Но кто-то, оказалось, еще не спит. Хотя…  стоит
направить внимание за стену, и я пойму, кто.
   Мой  затылок  упирается в стену. Электронасос время  от  времени
вкрадчивыми  толчками втягивает воду в трубы. Я – шум воды  и  сама
вода.  Падаю множественными струйками о поддон, стекаю  по  гладким
загорелым ногам с темно-вишневым педикюром... Но – зачем? От  этого
ничего не изменится.
   Странно,  почему я решил, что спешу под душ? Неужели  мне  плохо
на  диване?  Ведь могу счастливо заснуть и здесь. Сам придумал  все
эти  ритуалы с гигиеной, сном и товарищами, и их разговорами вокруг
себя,  чтобы  только занять оставшееся время жизнью. Чужой  жизнью.
Одалживать  ее  в  пользование  другим.  Кажется,  веская  причина.
Выходит,  я  –  просто  мягкая мебель. Глухо, уютно,  беспросветно…
Серое  небо,  как  перед  дождем. Но дождя не  будет.  Завороженные
веточки  молодых елей. Столбы сосен. У них теплая,  слоистая  кора.
Легкая паутинка… Сухая пара иголок замедленно падает под ноги…  Еще
одна  пара.   Падает  вокруг, куда не глянь, похожая  на  мотыльков
желтая  прозрачная шелуха от шишек… Я не заметил, как вывалился  из
пространства туристического сервиса. Теперь две реальности,  словно
вмятые  друг  в друга, будут существовать одновременно  и  какое-то
время  равноправно. Пока я не решусь. Т.е., пока я  не  решу,  куда
уйти.  В  одной из них – гудит электронасос, в душевой  –  женщина,
суть  которых  я  слишком  хорошо  знаю,  чтобы  считать  случайным
подобное ночное бодрствование; в номерах на этаже и этажом  выше  –
спят  мои знакомые. В другой реальности – бесконечно падают  редкие
иголочки. Покачиваются стволы. Они покачиваются повсеместно и  едва
заметно.  И  там  я ничего не знаю, только нечеловеческое  молчание
манит к себе. В самую глубь леса…
   – Спокойной ночи, Денис Русланович!
   –  Спокойной ночи, – реагирую с автоматической готовностью. Мимо
проходит фигура, завернутая в белое гостиничное полотенце. Я вижу в
темноте  гладкие  икры, поднимающиеся вверх по  винтовой  лестнице.
Скрип  половиц. Потом ничего – и удаленный щелчок двери.  В  пустом
холле  еще какое-то время покачивается мягкое парное тепло и свежий
вкус шампуня.
   Ну, что ж. Значит так.
   Я  встаю, направляюсь в душевую. И – спать. Завтра нам всем рано
завтракать и уезжать.
   Сегодня Пространство сделало выбор за меня.
   
   
   Милость [Карта XX, Огонь-Интерес]
   Авиалайнер   набирал  высоту.  Стюардессы,  распределившись   по
отсекам,   с   кукольными  улыбками  сопровождали  показом   аудио-
инструкцию  по  технике безопасности пассажиров  в  полете.  Кирилл
Константинович  Плетнев закрыл глаза. Женский  голос  из  динамиков
внятно  и  бессмысленно выговаривал английские слова  и  дублировал
себя  же  по-русски,  но  уже бесцветно, скороговоркой,  словно  из
одолжения.  «Лакействовать по-английски не стыдно. Даже престижно»,
–  мимоходом  мелькнула  мысль,  и  сердце,  точно  крыльцо  инеем,
прихватила  досада:  привычная горечь от  понимания  непоправимости
происходящего.  «Люди  живут  во  сне,  люди  живут   во   сне,   –
прокручивалось  в  голове. – Их нельзя будить.  Как  нельзя  будить
лунатика,  идущего по скату крыши. Луна ведет их.  Луна…  Бездонная
пропасть иллюзий... Зачем?»
   Он  открыл глаза. Стюардессы не было. Радиорубка молчала. Кирилл
Константинович даже не заметил, когда процедура завершилась. Почему
ему так неловко за других, когда им самим не стыдно?
   Он  взглянул  на  перстень. Крупный сапфир в  белом  золоте.  Он
купил  его  прошлой осенью в Харидваре. Васильковая  глубина  цвета
завораживала,  уводила взгляд куда-то туда… за  невидимые  грани  и
плоскости, в другой мир. И там, в этом невидимом мире, виделось что-
то безупречное, подлинное и радостное.
   «О,  сапфир  –  это свидетельство существования духовного  мира!
Боги  в  милости  своей  оставили его  для  нас,  людей.  Чтобы  не
отчаивались»,  –  говорил  ему, забирая  оплату  наличными,  хозяин
ювелирной  лавки. И был прав… Кирилл Константинович носил  перстень
на  среднем  пальце  левой  руки. Сама  мысль  о  камне  охлаждала,
успокаивала. Возвращала каждый раз к цели. «Делай что должно, а там
как Бог даст», – напоминал он себе, и так уже много лет.
   Ему  нравилось часто летать самолетами. В момент отрыва от земли
Кирилл  испытывал в теле ощущение безоговорочной силы,  единственно
возможного  правильного  движения.  В  жизни  такое  принятие  себя
приходило  нечасто,  требовало подчас  много  предваряющих  усилий,
времени,  твердости в выборе и, к сожалению, зависело от  множества
людей.  А люди слабы… Живут и умирают во сне. Целые народы живут  и
умирают  во  сне.  Эти  сны  они зовут своей  культурой,  историей,
мифологией. Кино про кино.
   Сейчас  он  летел  на международную конференцию  по  «актуальным
стратегиям  и вызовам современного глобального общества».  Примерно
так,  если  перевести  с  английского. С недавних  пор  его  начали
приглашать  на  экономические и социологические  собрания:  форумы,
конгрессы, конференции. Все-таки не удержались и предложили роль  в
этом   большом  маскараде.  Наградили  вниманием  за   упорство   и
последовательность  позиции.  Но  не  только…  Предложили,  и   еще
проверяют.  Здесь важно, насколько предсказуемо и  корректно  будет
его  поведение. И, понимая это, Кирилл Константинович не  собирался
менять его. Нет, не для того, чтобы, раз попав в обойму, не выпасть
из  нее.  Реагировать  из позиции противостояния  означало  принять
превосходство противника. Здесь надо было по-другому.  Надо  делать
свое  дело  вне зависимости от того, на что это похоже сейчас,  как
это  воспримут завтра или послезавтра. Не для них он живет и  не  с
ними   борется.  Но  они  этого  никогда  не  поймут.  Они…  Кирилл
Константинович  так  часто  апеллировал к  этому  безликому  «они».
Отличалось  оно  от  других смысловых вариантов  своей  интонацией,
напряжением  в  гортани.  Теперь ему,  человеку  физиологически  не
приемлющему   демократию,   они  предлагают   ярлык   экзотического
провокатора,  что только расширит «палитру мнений» и  самим  фактом
наличия   подтвердит  превосходство  плюрализма  и  демократических
ценностей.
   В   мягком   кожаном   портфеле  он   везет   пять   экземпляров
свежеизданной его же Агентством книги «Закон Силы». И он уже знает,
кому  подпишет и подарит их. Но могут быть варианты. Как бы  то  ни
было,  его  имя и созданную им экономическую школу все  трудней  не
замечать.  Они  будут  вынуждены принять  его,  как  отвратительную
устрицу,  чтобы  скорей  переварить  в  себе.  Сделать  его  частью
системы,  приколов,  как  энтомолог  муху,  дружеским  официозом  и
механически  каталогизировав. И потому  для  него  теперь  жизненно
важно  не вступать в коалиции, но принимать всех заинтересовавшихся
к себе, не соблазняться на противостояние сообществу каким бы то ни
было  способом;  любой  бунт  в условиях превосходящего  противника
обесценивает  тебя  и усиливает противника. Система,  убедившись  в
том,  что проглоченное не растворяется и не перестает быть  гадким,
исторгнет  его в недоумении и разочаровании. Но будет  уже  поздно.
Потому  что для них он, Кирилл Константинович Плетнев – яд.  Как  и
всякая правда.
   За  холодным  иллюминатором – ослепительное жаркое сияние  неба,
внизу  бескомпромиссная  белизна упругих, точно  взбитых  из  снега
облаков. Впереди – еще три часа полета. Так уже было. Так еще будет
много   раз.   Волка  ноги  кормят,  напоминал  сам   себе   Кирилл
Константинович.  И потому он снова будет говорить  разным  людям  в
разных  местах на разных языках одно и то же без какой-либо надежды
на  поддержку и понимание. Хотя… Возможно, это лучший способ, каким
Господь  может проверить человека на верность идее. Все  равно  что
черпать  море ситом. Море сновидений. Но ты идешь над зыбью морской
как  по  канату, имя которому – отчаянье. И в том милость его.  Шаг
влево  –  смерть,  шаг  вправо  – смерть.  Стоит  забыть  об  этом,
поверить,  что все наладилось, состоялось, как начнешь замедляться,
засыпать на ходу и вот – фатально заваливаешься вбок. Дюйм влево  –
смерть,  дюйм  вправо – смерть. Незаметно и сладко забирает  дрема.
Остро и мучительно ежедневное осознание отчаянья. И пока оно есть –
канат  натянут  туго и держит тебя. А когда своих жил  не  хватает,
какое-то  время будет подпирать отчаянье извне. Отчаянье  клиентов:
бизнесменов,  руководителей, преступников – мирская опора  его.  Из
тех, кто еще не разучились слышать свой страх, кто не жмурится и не
отворачивается, а огляделся и увидел вдруг пропасть под собой…  Тем
же,  кто  благодушно  растворяется в  коллективном  сиропе   –  он,
Плетнев, не нужен. Неприятный, неудобный уродец, бубнящий о смерти.
   И  вот,  он,  Плетнев, летит к ним. Людям,  не  сомневающимся  в
реальности  своего  личного сна и плетущим  в  надменном  неведении
липкие  путы другим. Он летит в их абсурд, в самые его  объятия,  в
пуповину.  Туда, где источается абсурд в щедром исступлении  утлого
человеческого ума… Интересно, думал Кирилл Константинович,  кто  из
его нынешних коллег когда-либо стоял под дулом автомата или, может,
сам  наводил прицел? Мало кто. Лично он не знает ни одного…  В  его
профессиональной сфере привыкли убивать наперед, не сами и крупными
партиями,  находясь при этом за толщей звуконепроницаемого  стекла.
Общества, сообщества, уставы, приличия… Современные люди в принципе
предпочитают  убивать  друг  друга в  целлофановых  перчатках  и  с
улыбкой менеджеров. Полимерная реальность. Без вкуса и запаха…
   Кирилл  Константинович не заметил, как уснул. Словно  провалился
в  воздушную яму. Проснувшись, удивленно осмотрелся. Судя по  тому,
как  изменилось состояние людей, самолет пошел на снижение. Значит,
прошло немало времени.
   Просят пристегнуть ремни. Заложило уши.
   Еще  минут десять, и вот за бортом оказывается город. Он растет,
обрастает  деталями.  Самолет заходит на  посадку,  кренит.  Теперь
видна  и  взлетно-посадочная  полоса.  Падают  обороты.  Внизу  все
замельтешило. Неприятные минуты, когда каждый думает о  себе…  Удар
шасси  и  пугающий рев турбин. Дробный стук колес  о  швы.  Наконец
включаются световые табло: самолет приземлился.
   Всполошились  еще недавно благодушно настроенные  друг  к  другу
пассажиры: глаза невидящие, движения короткие. Отчего случилось это
подавляемое   раздражение  и  нетерпение?  Плата  за  четыре   часа
фальшивого сосуществования и неподвижности? Из динамиков  раздается
громко  и  неприязненно: «Внимание. Первыми борт самолета  покидают
пассажиры   бизнес-класса».   Кирилл  Константинович   перешнуровал
английские  туфли, снял с вешалки летний тончайшей  шерсти  пиджак,
прихватил  портфель. Пора, подумал он – сердце упало –  и  поднялся
вслед за пассажиркой с соседнего кресла. Он знал, что слабость  эта
сейчас пройдет… Полуулыбка. Уверенный сдержанный шаг, прямая спина,
внимательный отстраненный взгляд. Благодарит стюардесс, ступает  на
трап.  Теплый открытый воздух чужой страны встречает его, и  Кирилл
Константинович  невольно  откликается  ему.  Удовлетворенно   водит
носом,   словно  стараясь  распознать  новое,  еще  не   покоренное
пространство. Впереди еще так много предстоит сделать, и  так  мало
отпущено времени.
   
   
   Снежный барс [Карта XXI, Огонь-Свобода]
   Старик  вдохнул с наслаждением воздух. Замер... Где-то  во  тьме
время  от  времени раздаются гулкие, утробные звуки.  Кажется,  они
случаются   каждый  раз  нечаянно,  выныривают,  точно  исполинские
рыбины,  из  предрассветной мути и в ней же безвозвратно  исчезают.
Звуки эти доносятся с разных сторон, окружают. То бьются камни.  И,
если  вслушиваться,  звуков становится все больше,  они  становятся
объемней, отчаянней, проступают из ниоткуда, точно мелкие звезды  в
летнем  небе. Складывается впечатление, будто само слушание рождает
их,  и,  кажется,  мир Божий покрывается рябью, становится  зыбким,
условным  и тем норовит тебя проглотить, навсегда вобрать  в  себя…
Невидимо несется неподалеку речка, ворочает валунами.
   С  наслаждением выдохнул старик. Близость ледников пронзила тело
сладостью и острым холодом. Так случается каждый раз, и каждый  раз
сердце  откликается этому, отчего в груди надолго остается округлое
мягкое  тепло  и радость. Там, за горной грядой, нарождается  новый
неведомый день.
   Старик  поднимает пластмассовое ведерко и неспешно  выливает  на
себя  воду. Потом вытирает худое тело полотенцем, надевает  одежды.
Заходит  в  дом,  проходит  во  внутренние  комнаты.  Его  движения
осторожны и легки. В алтарной комнате он раскрывает окно,  зажигает
свечи,  протирает  влажной  тряпкой  пол,  воскуривает  благовония,
раздвигает  шторки  в  стенной нише. Там  –  его  Божества.  Старик
ложится навзничь, совершая дандават.
   Потом  встает.  Начинается омовение Божеств, затем  сама  пуджа.
Одно   движение  следует  за  другим,  одно  движение   за   другим
выкладывают монолитность вечного ритуала, невозмутимость  которого,
казалось  бы,  только нарушает звон колокольчика. Но чтение  мантр,
запах  жженого  кунжута  и масла, кружение  лампадки  и  сдержанные
взмахи опахала возвращают происходящему покой и целеустремленность.
И теперь уже вздрагивание колокольчика, его упорный заливистый звон
вплетаются  в  священнодействие  как  золотая  нить  в   темный   и
непостижимо сложный рисунок, уже невозможный без этой золотой нити.
   
   Днем,  ближе  к  полудню, солнце становится  нещадным.  Стоя  на
веранде,  старик  наблюдает  за тем,  как  к  его  дому  ползут  по
серпантину  два  черных  автомобиля,  они  вспыхивают   на   солнце
стеклами,  лоснятся тюленьими боками. Автомобили останавливаются  в
двух  километрах. Выше дороги нет. Двое, в темных похожих костюмах,
поднимаются  по каменистой тропе к дому. В руках одного  из  них  –
портфель. Другие люди остаются ждать в своих машинах. Под солнцем.
   Старик  знает  этих двоих. Знает, почему и зачем они  здесь.  Он
велит  своему помощнику прервать дела и встретить гостей.  Помощник
по  имени Сандро отставляет садовую стремянку, укладывает резиновый
шланг в оцинкованный желоб, моет и педантично вытирает насухо руки,
меняет  обувь  и  выходит навстречу гостям. Вода из  шланга  быстро
заполняет  желоб,  катится вниз по готовому руслу,  которое  вскоре
теряется в высокой траве сенокосного склона.
   Через полчаса вновь появляется Сандро. За ним двое. Взмокшие  от
напряжения  и  высокогорного солнца. Заходят  во  двор,  выложенный
белым камнем. Поднимаются на веранду.
   –  Рад  тебя  видеть,  Сережа. Проходи в дом,  –  слова  старика
сопровождает быстрое невыразительное движение руки.
   Мужчина  смотрит  исподлобья. Моложавое  располневшее  лицо  его
розово.
   – Сейчас, мэтр. Дайте выдохнуть… Высоко, однако, вы забрались.
   –  В комнатах будет прохладно, – старик улыбается. Ждет. Говорит
помощнику принести им в каминную комнату напитки.
   Гость,  наконец,  распрямляется, указывает кивком  телохранителю
оставаться на веранде.
   
   В  каминной  светло, пустовато. Большой овальный стол,  накрытый
плетеной  скатертью,  гнутые из вишни стулья с  высокими  спинками.
Выложенный почти под потолок изразцовый камин с чугунной  решеткой.
Большие  железные щипцы. Под окном антикварная напольная  ваза  без
цветов.  Плотные  шторы раздвинуты и присобраны.  Старик  усаживает
гостя  рядом  с  собой  на  укрытую неярким  ковром  тахту.  Сандро
закатывает тележку с фруктами, двумя простыми графинами и фужерами.
   –  Этот  красный – это клюквенный морс, а в другом – абрикосовый
компот.
   Сергей  Вадимович  наливает себе. Пьет с удовольствием.  Хочется
устроиться  поудобней,  облокотиться,  но  тахта  без  подушек,   и
приходится держать спину прямо.
   –   Судя   по   сумме  перевода,  пришедшего   на   счет   моего
благотворительного фонда, вопрос у тебя серьезный и срочный.
   –  Да,  мэтр. На следующей неделе Москва уже примет  решение.  Я
должен успеть сделать правильный ход. Я должен определиться. Иначе,
каким  бы  ни было решение наверху, я могу оказаться не у  дел.  Ни
там, ни там. Сижу на двух стульях, как говорится.
   – А ты-то чего хочешь?
   – Да какая разница, чего я хочу… На кону многое.
   –  В  том-то  и беда, что все равно. И всем, кто вокруг  тебя  –
тоже. Все равно. Как будто не свою жизнь живете. Играетесь. В  игры
для  вас непонятные и неинтересные. Еще пару лет, Сережа, и от тебя
останется только этот дорогой костюм… Сними пиджак, вон, повесь  на
стул. Здесь он незачем.
   –   Через   пару   лет  твой  костюм  за  тебя   будет   ходить,
разговаривать, тратить деньги и портить женщин, – продолжил старик.
– Кстати, как поживает Анастасия Олеговна, как дочь?
   Сергей   Вадимович   нетерпеливо  закивал,  показывая,   что   с
домашними у него все в порядке.
   –  Все в порядке? Ну и ладно… Ко мне присылал ходатаев твой шеф.
Сам  поленился. Прилетели на вертолете. Тарахтели, тарахтели долго,
пока  нашли  место, куда сесть. У меня тут вертолетные площадки  не
предусмотрены.  Я  угостил их коньяком и отправил  восвояси.  Может
быть, скоро твой сам пожалует.
   – И что вы ему скажете?
   – Что спросит, то и скажу…
   – Вы что же, и ему дадите совет? Даже против меня?
   – Может быть, – старик выдержал паузу. –  А ты как думал?
   Сергей Вадимович отвел глаза.
   – Мне нужна помощь, учитель. Иначе бы меня здесь не было.
   –  Вижу.  Я  скажу тебе, что делать. Но только  ты  не  услышишь
меня.
   Старик встал, подошел к окну, да там и остался.
   –  Сережа,  уходи  из-под своего шефа. Он  скоро  ляжет  и  тебя
примнет. Выбор, который мучает тебя – человеческая фантазия. Выбора
у тебя нет.
   – Но… – Сергей поднял, было, глаза и осекся.
   – Сошлись на здоровье. Кстати, тебе надо пройти медосмотр.
   –  Но это нереально, это… – голос его потух. – Это не то, что  я
ожидал услышать от вас, мэтр.
   Старик молчал.
   – Это все? – Сергей поднялся, поднял кожаный портфель.
   –  Не  все.  Возьми груши. Очень хорошие груши. Из  моего  сада…
Сережа?
   – Да?
   – Пиджак не забудь.
   Гость поблагодарил, но вышел с пустыми руками.
   
   Сандро  проводил посетителей до дороги. Машины разом  тронулись.
Из-под колес брызнула раскаленная на солнце щебенка.
   
   Старик  пробыл  весь день до самых сумерек в  алтарной.  Там  он
расставил  на полу девять странных крашеных фигурок, вырезанных  из
дерева.  Доложил  пару цветных камешков. Долго  сидел  с  закрытыми
глазами. Словно ждал чего-то. Потом вдруг развернул на себя одну из
фигурок,   изображающую  черного  всадника  верхом  на  вороне,   и
придвинул  к  ней красный камешек. Встал с циновки,  посмотрел  еще
немного на расставленную композицию и бесшумно вышел.
   
   Ночью  он  засиделся  в  кресле  на  веранде,  смотрел  в  небо,
закутавшись в толстый плед. Небо в широких разъемах близких облаков
было  ясным,  влажным и пестрело от звезд. В кузне еще горел  свет,
раздавался  изредка с одинаковыми повторами металлический  лязг,  и
гудел  электромотор. От этого на сердце было понятно  и  уютно.  Но
потом и в кузне затихло. Сандро прошел своей тяжелой походкой мимо.
Пожелал спокойной ночи. Шаги… Скрипнула дверь мезонина. Желтый свет
едва  упал  на  дорожку, косы тени метнулись  вниз,  но  тут  дверь
закрылась, и ночь поглотила иx. Мир как будто на мгновение замер, и
тут  – ночь обрушилась тишиной. Необъятностью. Старик слушал  ее  в
себе.  И  вокруг.  Студеный ветерок волновал  убеленные  и  залитые
лунным  светом  садовые  деревья.  Во  тьме  урчала  утробно  река,
тянулись туманами горные низины.
   Близость  оползающих  ледниками  снежных  вершин  отзывалась  на
сердце счастьем.
   
   
   Ворон [Карта XXII, Воздух-Интерес]
   Ворон  не  знал,  сколько  ему лет. Он чувствовал  себя  старым.
Постарел он сразу, в один год. Странный год. Когда именно и как все
это   случилось,  Ворон  не  понимал.  Год  этот  стал  частью  его
ежедневной беспокойной памяти и потому многократно множился сам  на
себя  с  каждым  новым восходом, которые Ворон  неизменно  встречал
одиноким криком.
   Раньше  Ворон  боялся  умереть, умереть именно  на  восходе.  Но
потом  привык к страху, страх стал обычным, потом опустел  изнутри,
как  опустели  за  год  тысячи  гнезд  вокруг,  выцвел  страх,  как
безымянный ноябрьский лес, превратился в отвлеченную и почти  чужую
мысль  похожую на клин журавлей – слишком далеко, чтобы иметь  хоть
какой-нибудь смысл.
   А  зима в тот год выдалась аномально теплой, бесснежной. Кругом,
куда  ни  кинь  взгляд,  гнили несобранные  поля  пшеницы  и  трупы
животных.  Удушающая  сладкая и липкая вонь. Она  проникала  везде.
Спасаясь  от  нее,  Ворон перебрался жить на  самые  верхние  ветви
огромного дуба, что рос возле заброшенного кирпичного строения.  То
была  верхняя  точка  на сотни верст окрест. Но  трупные  испарения
поднимались и туда. Ворон трудно засыпал, и его мучили  кошмары.  В
них  он  видел  себя не собой. Видел себя балериной, потом  осокой.
Видел себя волками, сразу всей стаей… Серой тенью стая скользила по-
над  искрящимися в лунном свете снежными равнинами. И  это  длилось
изнурительно  долго,  бесконечно… Казалось,  сердце,  переполненное
горячей  кровью,  не  выдержит бега и лопнет!.. Ворон  вскидывался,
просыпался  и  окидывал местность пустыми глазами.  Погруженные  во
мрак  поля  виделись неприютными, неизвестными. Тогда он  торопливо
переминался  вдоль  ветки  лапками  –  только  что  бывшими  такими
мохнатыми,  восхитительно  сильными  и  пружинистыми  –  распрямлял
крылья, успокаивался и снова засыпал.
     С  приходом  весны зарядили дожди, и трупный  запах  усилился.
Ворон решил искать новое место.
   Через   семь   дней   он  вернулся  обратно.  Поиски   оказались
безрезультатными. Он пролетал над деревнями, городами – везде  было
одно  и  то  же.  Размякшая  земля,  набирающиеся  силой  рощицы  и
разложившиеся трупы: собаки, скот, птицы.
   Людей   Ворон  давно  уже  не  видел.  Они  исчезли,   казалось,
одномоментно. Еще прошлым летом Ворон помнил вспыхивающие на солнце
вереницы  машин  по  дорогам, гарь и дрожь в  воздухе  от  огромных
зеленых  грузовиков.  Потом разом все стихло. Стало  хорошо.  После
долго-долго  шли  дожди, и всю осень Ворон болел.  В  мокрую  траву
падали  с  тугим  звуком  красные яблоки и птицы.  Воздух  опустел.
Вечерние густые туманы спасали от кишащей над землей мошкары.
   Зима  вернула  Ворону силы. Если бы только  не  сводящий  с  ума
запах… Если бы только выпал снег и морозец сковал землю, хотя бы на
одну  ночь.  Но  погоды выдались сырые и теплые. Ворон  не  заметил
прихода  весны,  разве  что – дожди. Из-за них  трупный  запах  еще
усилился. Ворон решил искать новое место…
   Стоп.   Все  повторяется,  заезженной  граммофонной  пластинкой.
Повторяется…  И  так  изо дня в день. И потому Ворон  потерял  счет
дням.  Он  чувствовал  себя слишком старым, чтобы  жить.  Чтобы  не
думать  об этом, он закрывал глаза, и ему мерещились обрывки ночных
снов, где он был не он. Вскоре Ворон научился видеть их с открытыми
глазами.  Только тогда он не чувствовал запахов, он плыл  облаками,
расстилался  воздухом,  шумел сухим мерным  звуком  травы.  Он  был
рогозом  и  мог  стоять  так  годами,  года  сворачивались  мелкими
пузырьками воздуха, липли к низу, облепляя стебель белесым  хрупким
налетом  времени. Точно зазеркальная муть. Она утягивала в себя,  и
Ворон  уже  видел свою, но человеческую ногу, голую, в пуантах:  он
тянул  носок,  тянул  еще,  еще… Под  коленным  сгибом  привычно  и
нехорошо  ноет. Раз-два-три… Чей-то сухой голос. Как треск  рогоза.
Пузырьки воздуха облепляют стебель…
   Ворон открыл, было, глаза, но снова погрузился в полусон. Он  не
увидел,  как  сошла  весна. Наступило лето.  Сквозь  слоистую  муть
образов  до  него  пытался  достучаться настойчивый,  повторяющийся
звук. Кажется, где-то работал мотор.
   
   К  полуразрушенному кирпичному дому подъехал небольшой оранжевый
автомобиль.  Из него вышли четверо: мужчина, женщина и двое  детей.
Девочка  –  постарше, в клетчатом красноватом полупальто  и  грубых
ботинках и кучерявый мальчик в беретке. Их родители выгружали сумки
и коробки.
   – Смотри, какое большое дерево! – сказал мальчик.
   –  Это  дуб, – не глядя, ответил мужчина. – Видишь, какой  формы
листья.
   –  Я  тебе  уже  показывала, какие у дуба листья, – подключилась
женщина.
   –  Мы  будем  жить под дубом-под-дубом-под-дубом!  –  подхватила
девочка  и, запрокинув голову в небо, быстро-быстро закружилась  на
месте, отчего полы пальто превратились в короткую пеструю юбчонку.
   Тут  с  верхних веток что-то рухнуло и почти беззвучно  упало  в
многолетнюю  некошенную траву. Мальчик подошел первым.  У  ног  его
лежал мертвый ворон.
   
   
   Воздушный поток [Воздух-Свобода, Карта XXIII]
   С  южной  стороны  снеговая туча слепо вползла на  пики  горного
кряжа.  Замедлилась, вбирая в себя промоины неба:  небо  в  голубых
разрывах,  похожих  на  вены на женском  запястье.  Клочки  белесых
пустых облаков вокруг снеговой тучи клубятся и прядают меж неровных
чернеющих зубцов. Мелкими бесами стекают они вниз, прокладывая путь
надвигающейся  непогоде.  А  иные –  обрываются  и  вдруг,  на  миг
повиснув в воздухе, садятся на верхушки сосен, что плотными  темно-
зелеными коврами облепили огромный серый склон.
   Воздух  незаметно  пронизывает влага,  пеленая  ум,  обволакивая
мягкостью  взгляд, и только острые и короткие порывы  вбрасывают  в
ущелье  порцию  за  порцией студеный простор с ледников.  Вскоре  –
пусть  через  час или два – все, что волнует и манит: ледники,  гул
реки и остатки высокого неба, пропадут, как не было. Останешься  ты
и  мирок  за границами твоего капюшона. Мирок из пожухлых ближайших
склонов  и  мокрой  гравийки под ногами. Ты, серпантин  дороги,  да
мелкий дождь со снегом.
   
   
   *  *  *
   7  ноября  2015 года Институт Интегративной Психодрамы  (ИИП)  и
агентство  «Крокус» проводили литературный вечер в рамках программы
по продвижению проекта «Возвращение Я». Это уже было второе крупное
мероприятие.  Первое  –  презентация самого проекта,  состоялось  в
конце  сентября. Как и в сентябре, был арендован зал в Imaguru,  но
уже  не  на  втором этаже, а на первом. Мне он показался  уютным  и
более  соответствующим  цели. Пришло много  людей,  преимущественно
клиенты  института. Возможно, были и новые люди.  Всегда  находится
кто-то  любопытствующий. Но, если и были,  не  запомнилось.  Нижнее
помещение открыто для входящих и выходящих, вот их-то лица остались
в  памяти. Наверное, потому что отвлекали. Обычно я не вижу  лиц  в
зале.  Могу  активно  обращаться  к аудитории,  специально  кого-то
выбирать  из  сидящих, но при этом – как будто  не  вижу.  Позднее,
когда   мои  выступления  стали  снимать  на  камеру,  на  записях,
сделанных  в  разное время и при разных обстоятельствах,  я  увидел
свой   одинаково  отсутствующий  взгляд.  Будто  говорю  и   слушаю
одновременно. Вслушиваюсь в себя, в Пространство… Беседуя с людьми,
если  того позволяют приличия, закрываю глаза, чтобы лучше  понять.
Учу  психологов  считывать «невербалику», а  сам  во  время  приема
отвожу  взгляд.  Вот  и  сейчас пишу,  не  всматриваясь.  А  только
вслушиваясь в текст.
   Тогда,  на  литературном вечере, не стал  читать  фрагментов  из
романа.  «Тесея»  и  «Паучиху» зачитала руководитель  «Литературной
гостиной»  Наталья  Персон.  Спасибо  ей.  Я  же  прочитал   старый
неопубликованный рассказа «Утопленница». Пожалуй, единственный  мой
рассказ, где визуальный ряд доминирует и осязаемо выпукл. Но не это
главное… На протяжении всего вечера я впервые недвусмысленно и  так
устойчиво  осознавал, что меня во мне, точней, в  моем  теле,  нет.
Лишь  некоторая часть, второстепенная, почти случайная,  почти  эхо
меня,  присутствовала  в зале, жила в положенном  календарном  дне,
помеченном  красным  (не  запоминаю невнятный  сумбур  с  последней
официальной трактовкой и обозначением этой даты). И вот, это эхо из
прошлого  вместо меня поддерживает интерес аудитории,  отвечает  на
вопросы  (я  знаю, что свыше мне будет дан ответ на любой  вопрос),
дает  указания ассистентам. «Это что такое? Это что за безобразие?!
Отсутствие всякого присутствия!» – возмущается мамин голос из моего
детства,  и  я с интересом вслушиваюсь в его интонации,  далекие  и
родные  одновременно.  Как  родитель  я  прекрасно  понимаю  мамино
огорчение.  Лишь недавно я стал позволять сам себе  эти  состояния.
Без  неловкости и опаски. Наверное, в этом, наконец, сказалось  мое
запоздалое взросление: делать то и так, что дает мне ощущение  себя
подлинного.  Описываемое здесь мировосприятие,  должно  быть,  было
моим и именно таким моим всегда, только в детстве я еще не умел так
же   успешно   (надеюсь,  что  здесь  я  все-таки  не  обманываюсь)
компенсировать  свой  аутизм и вынужденно  вываливался  во  внешнюю
жизнь, чувствовал себя беспомощным, необязательным, и от отчаянья и
обиды  – свирепел. И если раньше мои присутствия вовне не оставляли
в  моей  повседневности отчетливого и понятного мне самому отзвука,
то  с  недавних пор, а именно с того литературного вечера, я  начал
осознавать себя сразу по обе стороны собственного существования.
   Похоже,  что  душа  моя все четыре десятилетия моего  воплощения
здесь   вслепую  отыскивала  родные  миры,  выкруживая  сканирующей
радианой  неведомые дневному сознанию измерения.  И  так  могло  бы
продолжаться  бесконечно  долго,  жизнь  за  жизнью…  если  бы   не
Кедарнатх.  Я  хотел лучше понять Шиву, и Олег Бокачев рекомендовал
посетить  Кедарнатх. Я так и сделал. Это была  моя  первая  и  пока
единственная поездка в Индию. С тех пор, где бы я ни был и что бы я
ни  делал,  главная часть меня, та, что и есть Я –  там.  Я  больше
ничего  не  ищу вокруг, ничего специально не запоминаю и ничего  не
забываю,  не отсутствую и так же не присутствую среди других.  Я  –
дома.
   Тогда,  зачитывая  «Утопленницу», я  удивлялся,  что  мог  такое
написать,  и  написанное  очень нравилось мне.  Я  впервые  понимал
собственный  рассказ, понимал, почему раньше  не  понимал,  что  не
понимаю  его. Я удивлялся себе, сидящему перед зрителями и  складно
воспроизводящему то, что имеет теперь такое малое отношение ко  мне
нынешнему.  Я  –  постоянное,  непрекращающееся  движение:   узелки
затягиваются и благополучно распускаются, узоры причудливо вьются и
разом  смахиваются в никуда. Теперь я сижу и пишу то, чего  еще  не
существовало   миг  назад,  и  что  вы  в  будущем   уже   читаете.
Удивительная Игра. Я играю в Нее, Она играет мною. Но мое настоящее
Я  не  вовлечено. Оно, улыбаясь, смотрит за мной оттуда. С подножий
Кедарнатха.
   
   
   *  *  *
   Я  остановился у рифленого металлического ограждения. Подо мной,
собственно,  пропасть,  за  спиной  разъеденный  дождями  и  селями
желтоватый  склон. Напротив – в снежных проплешинах  гора  с  двумя
замерзшими  водопадами. Ветер задувает редкие и  мелкие  капли  под
капюшон.  Если  бессмысленно смотреть на гору, что  по  ту  сторону
Цейдона, и ждать, гора оживает. Точно мышцы под нагрузкой, взбухают
ее   неровности,   надвигаются.  Реальность  теряет   устойчивость,
становится  непослушной,  текучей. Это  пугает,  и  человек  скорей
убивает  мир  напряжением  ума и сосредоточенностью  взгляда.  Если
смотреть  в одну точку, реальный мир исчезает, остается только  эта
точка,  как  железная  кнопка, фиксирующая внутреннюю  картинку  на
чистой  доске  нашего восприятия. Иными словами, мы  живем  в  мире
чрезвычайного  количества  кнопок,  поддерживающих   густую   чешую
стереотипов   с   кратким  описанием  программных  действий.   Если
расслабить ум, ежесекундно вдавливающий своими беспокойными ноющими
пальцами  кнопки, кнопки вываливаются. Реальность исторгает  их  из
себя.  Листочки  с алгоритмами падают один за другим  и  разносятся
перьями  по  ветру. Человек думает, что сходит с ума. Но  правда  в
том, что это ум сходит с него, перестает топтать распластанное тело
своими   рифлеными  подошвами,  и  появляется  шанс   привстать   и
оглядеться…  В  детстве я как-то заметил, что все деревья  в  лесу,
даже  самые  толстые,  качаются. Я был под  страшным  впечатлением.
Будто  земля  расступилась, и я оказался в пестрой гуще  воды.  Эта
зыбь  из  бесчисленных  стволов укачивала  до  тошноты.  Но  стоило
сосредоточить  взгляд  на  любом  отдельном  стволе,  он   тут   же
затвердевал, а остальные деревья теряли сущностность.  Мир  обретал
конвенциональную  надежность чертежа. Тогда  я  еще  не  знал,  что
открытый мною способ смотреть называется периферийным зрением.
   Теперь  я стою, упершись бедром в ограждение, и пользуюсь  своим
детским  секретиком:  жду, когда гора оживет,  поплывет  и  захочет
говорить со мной. Так можно общаться с деревьями, облаками, змеями,
даже с людьми. Они оставляют оттиск в твоем теле, ты – в них. Потом
ты уносишь их в себе, и сам становишься больше них, они оставляют в
себе  тебя. И потом – узнают при каждой новой встрече. О, нет!  это
не  поэтический треп или троп. Это и есть реальность. Мы все –  для
чего-то. Так уж устроен причинно-следственный механизм проявленного
бытия.  А  значит,  мы  все проводники, или  –  метафоры.  Метафоры
метафор. Мета-реальность. Вопрос лишь в том, насколько далека  твоя
метафора тебя от изначальной.
   Стою.  Внизу  шумит  река.  Тут  я  впервые  осознаю  очевидное,
разжеванное из курса физики средних классов. Осознаю, что  ни  одно
тело  не  обладает звуком. Ни тело реки, ни деревьев, ни  человека.
Шумит,  взрывается, скрипит и прочее – только воздух. Воздух играет
нами.  Мир  нем и, если взять за точку отсчета момент возникновения
звука,  неподвижен.  Движется воздух вокруг и внутри.  Эфир  движет
воздухом,  проявляясь в нем как звук. Воздух –  возница  Духа.  Нет
звука, нет связи тела, чувств и ума с Духом. Вакуум… Нет звука, нет
движения.  Воздух внутри проводит звук по нашему телу, тело  живет.
Изъять  воздух, и цепочка Свет-Звук-Жизнь прервется. Мы не замечаем
воздух,  пока  не начнется ветер или пока не станем задыхаться…  Но
движение моего ума и тела – ветер внутри меня.
   Я  оглушен  и уже не слышу ни реки, ни удара капель  о  капюшон.
Кадр застыл.
   Иду  вниз.  До  Бурона  еще 5 километров.  Я  спущусь  вместе  с
припозднившейся  зимой.  Снегом  и  непогодой  вернусь  обратно   в
приютивший меня поселок.
   В   начале   сентября  далеко  отсюда  я  спускался  верхом   по
серпантину,  то  и дело хватаясь за гнутую раму на  седле.  “Horse,
horse,  sir!” – приветливо и бестолково качают головами проводники-
шерпы,  указывая  на  мулов. Плывут горы. Над макушкой  мучительное
присутствие. Непривычно. Обостренно. Многообещающе.
   Я  побывал  в Кедарнатхе в день рождении Ганеши. Оплатил  пуджу.
Принял омовение в Мандакини-Ганге. Помолился Бхайраве. Я больше  не
плачу  – а плакал весь пеший участок пути до храма и внутри. Плакал
беспричинно и счастливо. Наверное, я бы плакал так на руках у отца,
да  не  случилось. Случилось вот так и тогда. В Гималаях.  След  от
слез  до сих пор горяч и каждый день спасает меня. Возвращает,  как
тощего  блохастого котенка с нераскрывающимися закисшими глазенками
перед блюдцем, из серой городской мути обратно, в сердце. Кедарнатх
– конец земного пути.
   Я  все  еще спускаюсь. Разглядываю внизу домики. Яркая кирпичная
новостройка   за  зеленым  бетонным  забором  притягивает   взгляд.
Построили для пограничников. Но не так и не то здесь надо  строить.
Уверен, в квартирах щели свистят, и дети болеют. Не зря же раньше в
метр  каменную  кладку  ставили. А так же, как  на  равнине,  здесь
строить  нельзя, нелепо. И эта нелепость есть граница  двух  миров.
Один  –  продолжается по Роду, из поколения в поколение,  другой  –
пересыпается  временем  как  безымянный  речной  песок,  живет   по
разнарядке сверху и всегда на чемоданах. И я отчего-то хочу быть  и
там,  и  там.  Одномоментно жить сельчанином и тут же,  за  зеленым
забором, где обвыкаются к служивой жизни офицерские жены –  простые
молодые  русские бабы из глубинки, по умолчанию враждебные горскому
духу и местным жителям. Хочу смотреть из окна, как их детей возит в
школу  и  обратно  специальный автобус. Вместе  с  ними  мечтать  о
скорейшем  переводе и знать, что в Новый год все  будут  загадывать
одинаково.
   
   
   *  *  *
   Странное чувство, продавать книгу, которая еще не издана.  Более
того, еще не написана. И предлагать эту странность как главное.  Но
все   именно  так  и  есть.  Средства  на  издание  книги  собраны.
Типография  ждет.  Я сразу знал, что проект состоится.  Потому  что
Главное   и  Странное  –  для  меня  сама  моя  жизнь.  Не  память,
изувеченная  в  словах, мумифицирующая труп чужой  жизни,  но  сама
Игра.  Потому что я не чучело в музее, а ворона, нагло склевывающая
хлеб  с  ваших  рук.  И эту ворону не схватить, не  выдрессировать.
Можно принять ее предложение или спугнуть.
   –  Что  будет  в  третьей части романа? – спрашивает  женщина  с
живыми  карими  глазами,  я  хорошо  знаю  ее,  как  и  большинство
откликнувшихся  на  мое  приглашение.  Ощущаю,  как  ей  неуютно  и
волнительно  спрашивать при всех. Ей, как нарочно, несут  микрофон,
чтобы повторить вопрос…
   –  Не знаю. Возможно, вот этот наш с вами диалог войдет в книгу.
Книга пишется прямо сейчас, всеми нами вместе. Как жизнь.
   –  Когда  будет написана третья, как вы, Денис, сказали, эфирная
часть?
   –  Об  этом сложно говорить с уверенностью. В эфире нет  слов  и
образов. Не представляю, как я справлюсь с такой задачей. Если  Бог
даст  позволение, каким-то образом она будет мною написана. Или  не
мною. Но я знаю, она уже пишется.
   – Спасибо…
   Подсветка  слепит  глаза.  Два с половиной  часа  я  не  замечал
этого.  Я  еще  что-то говорю, но уже слышу растянутый  во  времени
выдох зрительного зала. Он удовлетворенный, насытившийся.
   –  Похоже,  наш литературный вечер исчерпал себя. Спасибо  всем,
кто был эти часы со мной. Все заканчивается, и обычно внезапно. Мне
было хорошо с вами. Надеюсь, вам – тоже. До новой встречи. Спасибо!
   Гости  неспешно расходятся, переговариваются. Приятный  уху  гул
голосов. Иные подходят. Говорят искренне и для себя важное, мужчины
жмут  руку.  Я  здесь,  и  все  слышу.  Складываю  на  стол  цветы.
Отстегиваю петличный микрофон. Глаза мои открыты. Я здесь. Я вдыхаю
сладкую прохладу Гималаев.
   
   [Это  было  последнее здесь описание из двадцати  описаний  Карт
реальности].
   
   
   *  *  *
   Я  поднялся  на  последний этаж. Квартира  47.  Мне  кажется,  я
вобрал  стопами  каждую ступеньку, и за спиной осталось  –  ничего.
Лестничный марш оказался бесконечно долгим, длиною в тысячи чьих-то
жизней,  и  все  они больше не про меня. Смотрю на свои  ботинки  с
рифленой   подошвой.   Похоже,  мне  больше   не   отвертеться   от
неизбежного,   не  испугаться,  не  запутаться  в   слоях   узоров,
сплетающих и расплетающих реки сна.
   
     С  этими словами финка подсадила Герду на спину оленя,  и  тот
бросился бежать со всех ног.
   –  Ай, я без теплых сапог! Ай, я без рукавиц! – закричала Герда,
очутившись на морозе.
   Но  олень  не  смел  остановиться, пока не добежал  до  куста  с
красными  ягодами;  тут он спустил девочку, поцеловал  ее  в  самые
губы,  и  из глаз его покатились крупные блестящие слезы. Затем  он
стрелой  пустился  назад. Бедная девочка осталась одна-одинешенька,
на трескучем морозе, без башмаков, без рукавиц.
   Она  побежала  вперед что было мочи; навстречу  ей  несся  целый
полк  снежных хлопьев, но они не падали с неба – небо  было  совсем
ясное, и на нем пылало северное сияние, – нет, они бежали по  земле
прямо  на  Герду и, по мере приближения, становились все крупнее  и
крупнее.  Герда вспомнила большие красивые хлопья под зажигательным
стеклом, но эти были куда больше, страшнее самых удивительных видов
и  форм,  и  все  живые. Это были передовые отряды  войска  Снежной
королевы. Одни напоминали собой больших безобразных ежей, другие  –
стоголовых змей, третьи – толстых медвежат с взъерошенною  шерстью.
Но  все  они одинаково сверкали белизной, все были живыми  снежными
хлопьями.
   Герда  начала читать «Отче наш»; было так холодно,  что  дыхание
девочки  сейчас  же  превращалось в густой туман.  Туман  этот  все
сгущался  и  сгущался, но вот из него начали выделяться  маленькие,
светлые  ангелочки, которые, ступив на землю, вырастали  в  больших
грозных  ангелов со шлемами на головах и копьями и щитами в  руках.
Число их все прибывало, и когда Герда окончила молитву, вокруг  нее
образовался  уже целый легион. Ангелы приняли снежных страшилищ  на
копья,  и  те  рассыпались на тысячи снежинок. Герда  могла  теперь
смело идти вперед; ангелы гладили ее руки и ноги, и ей не было  уже
так   холодно.  Наконец  девочка  добралась  до  чертогов   Снежной
королевы.
   Посмотрим же, что делал в это время Кай. Он и не думал о  Герде,
а уж меньше всего о том, что она стоит перед замком.
   
   Ну,  вот  и  все. Я дописал вторую часть романа, и то,  что  мне
казалось еще минуту назад важным, со стуком упало на плиточный пол.
Надеюсь, не разбилось. Я стою без башмаков и рукавиц.
   
   Холодно,  пустынно, мертво! Северное сияние вспыхивало и  горело
так  правильно,  что  можно было с точностью  рассчитать,  в  какую
минуту  свет  усилится  и в какую ослабеет. Посреди  самой  большой
пустынной  снежной залы находилось замерзшее озеро. Лед треснул  на
нем  на  тысячи кусков, ровных и правильных на диво. Посреди  озера
стоял  трон  Снежной королевы; на нем она восседала,  когда  бывала
дома,  говоря, что сидит на зеркале разума; по ее мнению, это  было
единственное и лучшее зеркало в мире.
   Кай  совсем  посинел, почти почернел от холода,  но  не  замечал
этого,  –  поцелуи Снежной королевы сделали его нечувствительным  к
холоду,  да  и  самое сердце его стало куском льда. Кай  возился  с
плоскими  остроконечными  льдинами, укладывая  их  на  всевозможные
лады.  Есть  ведь  такая  игра – складывание  фигур  из  деревянных
дощечек,  которая  называется «китайскою  головоломкою».  Кай  тоже
складывал  разные  затейливые фигуры из  льдин,  и  это  называлось
«ледяной игрой разума».
   В  его глазах эти фигуры были чудом искусства, а складывание  их
–  занятием первой важности. Это происходило оттого, что в глазу  у
него  сидел  осколок волшебного зеркала! Он складывал  из  льдин  и
целые  слова,  но  никак  не мог сложить  того,  что  ему  особенно
хотелось,  – слово «вечность». Снежная королева сказала ему:  «Если
ты  сложишь это слово, ты будешь сам себе господин, и я подарю тебе
весь свет и пару новых коньков».
   
   Провернул  ключ,  потянул  дверь на себя.  В  проеме  совершенно
темно.  По  всей видимости, я забыл утром, когда уходил, расшторить
окна.
   Стою.  Жду.  Запах  нежилого помещения.  Осталось  сделать  шаг,
чтобы нашарить в коридоре выключатель и закрыть за собой дверь.  Но
все  мое  тело  не хочет этого. Кажется, один шаг – и  Пространство
больше  не  подхватит. Оно просто не успеет, как случалось  прежде,
расступиться подо мной хрустальным мостом, и в этот раз я  упаду  в
бездну бескрылой черной птицей.
К содержанию || На главную страницу