Виктор ЕСИПОВ. Бремя таланта. Бенедикт Сарнов в моей жизни

БЕНЕДИКТ САРНОВ В МОЕЙ ЖИЗНИ

Будучи старше меня на 12 лет, Бенедикт Сарнов всегда был для меня примером в смысле возрастной физической формы. Еще недавно, глядя на него, я думал: «Надо же, и в его возрасте можно оставаться энергичным, остроумным, быстро схватывающим чужую мысль, да и выглядеть совершенно не старым, вполне жизнеспособным человеком!» Но года два назад или чуть раньше наступил перелом, старость взяла свое: и вот он стал плохо слышать, плохо видеть, не всегда сразу улавливать смысл сказанного собеседником. Последнее, впрочем, никак нельзя отнести к профессиональной сфере деятельности: здесь мысль его оставалась четкой и оценки точными. И все же при всех признаках одолевшей его, наконец, старости, уход его оказался неожиданным. Внезапно начавшееся незначительное недомогание повлекло за собой череду все новых и новых недомоганий, с которыми он устал бороться.

– Нет смысла выкарабкиваться из этой ситуации, чтобы через год-полтора опять оказаться в том же положении, – удрученно говорил он мне в последнюю встречу, это было в Боткинской больнице. А потом, после возвращения из больницы, он повторял это в телефонных разговорах. Он уже уходил. У него даже угас интерес к происходящим в этот момент политическим событиям: например, к захвату Крыма он отнесся почти с безразличием, без ожидаемой мной бурной реакции.

А ведь еще недавно мы с ним по нескольку раз в неделю обсуждали политические новости. Вернее, я спешил ему сообщить о только что услышанном по «Эху Москвы» или о прочитанном в интернете. Наши оценки происходящего всегда совпадали. Только он, несмотря на лавину плохих новостей, оставался более оптимистичным.

– Вы мало пожили при Сталине, – говорил он мне…

А тут вдруг полная апатия и уход в себя.

Думаю, что умер он от отсутствия воли к жизни. Это совпадает с мнением его ближайшего друга Владимира Войновича.

Бенедикт Сарнов очень много успел сделать в последние годы, он был потрясающе работоспособен. Может быть, колоссальная внутренняя усталость и стала причиной недомоганий и отсутствия воли к их преодолению.

Литературовед, издающий ежегодно по нескольку книг – явление феноменальное. У Сарнова это было именно так. Только в 2013 году вышли его «Красные бокалы» (воспоминания об Окуджаве и других литературных друзьях и современниках), избранное Бориса Слуцкого, составленное и обстоятельно прокомментированное им, продолжалась работа над новой книгой воспоминаний, от которой, собственно, и отпочковались названные прежде «Красные бокалы».

А его фундаментальный четырехтомный труд «Сталин и писатели», ведь это тоже было сделано в последние годы!

А книга о Солженицыне!

Думаю, в этой постоянной, ежедневной работе он исчерпал свои физические и духовные возможности, щедро отпущенные ему природой.

Не помню, когда я впервые увидел Бена Сарнова. По-видимому, это было на похоронах его близкого друга (и моего двоюродного брата) Бориса Балтера в июне 1974-го. Загородный дом Балтера находился в деревне Вертошино, как раз напротив известного писательского дома в Малеевке, – на другой стороне лесистого оврага, разделяющего их.

Среди пришедших проводить Бориса было много писателей, отдыхавших в те дни в Малеевке. Я почти ни с кем еще не был знаком. Узнавал тех, кто был уже широко известен. Во время поминок в балтеровском доме, где было тесно из-за большого количества людей, пришедших почтить его память, мне запомнился жгучий брюнет в новеньком джинсовом костюме.

Вот и сейчас вижу, как он стоит под полувинтовой лестницей, ведущей на второй этаж, – рядом смачно хрупающий огурцом Андрей Вознесенский и еще несколько лиц, мне незнакомых. Здесь же стою я.

– А какой ригорист был, какой ригорист! – вспоминает Балтера этот человек…

Думаю, этим черноволосым человеком и был Бен.

Предположение это возникло у меня спустя много лет, когда я уже был хорошо знаком с ним и называл его просто по имени, и когда волосы у него стали уже отнюдь не такими черными.

Но подтвердить эту мою догадку, увы, уже не мог ни он сам, ни его жена Слава – так много времени прошло с тех пор.

Познакомился же я с ними через год или два после смерти Балтера, в том же доме, у вдовы Бориса Гали. Галя собирала друзей в день смерти Бориса, 8 июня, и в день его рождения 6 июля. В той же компании встречался и Новый год, и старый Новый год, и другие зимние праздники. Здесь с той или иной частотой присутствовали Владимир Войнович, Борис Биргер, Валентин Петрухин, Лев Левицкий, Юрий Хазанов, Олег Чухонцев, Игорь Виноградов, ну и, конечно, Бен и Слава Сарновы. Перед началом застолья играли в шахматы. Бен тоже принимал участие в игре, может быть, не столь азартно, как Войнович и Биргер. Но в отличие от них он имел некоторое понятие о теории дебютов, несомненно, читал что-то в свое время из шахматной литературы. Правда, это мало помогало ему в дальнейшем течении партии. Он играл вяло и чрезмерно осторожно. Мне сыграть с ним, кажется, ни разу не пришлось. Может быть, потому, что мой рейтинг здесь был слишком высок – заведомо проигрывать никому, конечно, не хочется.

А регулярное общение между нами началось значительно позже, году в 1983-м. По телефону я попросил у Бена разрешения зайти и показать первую пушкиноведческую статью об историческом подтексте «Пиковой дамы». Он охотно согласился. Статью эту я писал несколько лет. Сначала она вмещала чуть ли не все мои знания о Пушкине, была сумбурна и восторженно-запальчива. Но я продолжал работать над ней. И вот к этому моменту мне представилось, что у меня наконец-то получилось что-то путное, и я отважился показать ее Сарнову. Бен провел меня в свой кабинет, у глухой стены которого, справа от входа, стояла его кушетка или софа, в общем, односпальное ложе. Я сидел в его рабочем кресле за письменным столом, заполненным грудой книг, интересовавших его в то время. А он, полулежа, читал мой текст, иногда хмыкал или усмехался, иногда делал пометки карандашом на полях. Статья ему понравилась, он сделал несколько мелких замечаний, а потом позвонил Юргеневой, соседке по дому – редактору в «Вопросах литературы».

– Нина Николаевна, – обратился он к ней, – к Вам зайдет Витя, двоюродный брат Бори Балтера, у него интересная статья о «Пиковой даме». Он сейчас у меня, я дам ему Ваш рабочий телефон…

Статья была принята в журнале, но снята из готового апрельского номера 1984 года по требованию советской цензуры.

С тех пор едва ли не каждую свою новую работу я старался показать Бену. И всегда это выглядело так же, как в первый раз: он, полулежа, хмыкал или усмехался и делал пометки на полях, а я, ожидая, когда он окончит чтение и выскажет свои замечания, рассматривал груду книг на его письменном столе. Мне кажется, чтение моих литературоведческих сочинений доставляло ему удовольствие. Это объясняется просто. Ведь мои литературные представления складывались в определенной степени под его непосредственным или косвенным влиянием, хотя я и не догадывался об этом до близкого знакомства с ним.

Непосредственное влияние – это его ранняя книга о поэзии «Рифмуется с правдой», которую я увидел когда-то с его дарственной надписью среди книг Бориса Балтера и которую прочел, как говорится, на одном дыхании. К тому же я нашел в ней немало мест, знакомых мне по общению с Борисом. Борис был моим единственным литературным наставником, когда я начал писать стихи. И в тех его советах и замечаниях, которые я усваивал, в значительной степени содержались, как я понял позже, установки и утверждения Бена. Бен и Наум Коржавин (Эмка) были для Бориса безусловными авторитетами в том, что касалось поэзии. Таким (через Балтера) было косвенное влияние Сарнова на мое литературное формирование.

Я редко расходился с Беном в литературных оценках. Помню два таких случая. Один связан с Высоцким. Я воспринимал Высоцкого как барда, но не как выдающегося поэта. И когда после смерти он был объявлен чуть ли ни классиком, считал это большим перебором, как и восьмитомное, кажется, собрание его сочинений. Я видел в этом пример того, как у нас в отечестве не ценят талант живущего, но зато после смерти этого таланта пускаются в неумеренные преувеличения, как бы заглаживая прижизненную несправедливость по отношению к нему. Так было с Шукшиным, так же случилось с Высоцким. На эту тему я и заговорил с Беном. Он относился к текстам Высоцкого чуть ли не восторженно. Я, собственно, потому и заговорил с ним об этом, что надеялся найти в нем единомышленника. Ведь я ни разу (таково обаяние Высоцкого!) не встретил человека, который бы разделил со мной критический взгляд на его поэзию и поэтику. Лишь недавно в статье Олега Кудрина («Вопросы литературы», 2014, №2) прочел наконец то, что сам всегда чувствовал: «Исходя из традиционного представления о профессионализме в соответствующих сферах, В.Высоцкий был средним актером, средним поэтом (правда, очень чутким к рифме и ритму, что важно для барда), менее чем средним сочинителем и исполнителем музыки. При всем том он был гениальным бардом».

Но именно, «исходя из традиционного представления о профессионализме», я и отстаивал тогда свою точку зрения.

Другое мое разногласие с Беном – Маяковский советского периода. Тут я был полностью согласен с оценкой Маяковского Пастернаком в его позднем очерке «Люди и положения», в котором Борис Леонидович признавался (цитирую по памяти), что «Маяковский после 1921 года ему органически не понятен». Увлечение «советскими» стихами Маяковского закончилось для меня вскоре после окончания школы. И вдруг, спустя годы, я обнаружил, что Бен, этот тонкий ценитель поэзии, продолжает восхищаться «Разговором двух судов на одесском рейде» или стихами «Товарищу Нетте, пароходу и человеку». В этом случае я не решился на спор, высказав лишь легкое непонимание его позиции. В ответ он с восхищением процитировал мне наиболее сильные, по его мнению, строки этих агитационно-плакатных стихотворений, но не убедил меня. Хотя вслух я этого не высказал.

При этом я воспринимал и воспринимаю раннего Маяковского как поэта гениального, гениальность которого признавали все его выдающиеся поэтические современники в России: Ахматова, Мандельштам, Цветаева, тот же Пастернак, Есенин. Поэтому я и не смог разделить в перестроечное время пафос как-то по-юношески агрессивной книги Юрия Карабчиевского «Воскресение Маяковского».

Были еще и временные расхождения. Так, воодушевленный принципиальным обновлением государственных функций в начальный период существования новой России, ощущением того, что Россия вступила на путь превращения в нормальную демократическую страну, я стал в какой-то степени склоняться к позиции умеренного государственника с соответствующими взглядами не только на момент текущий, но и на российскую историю. Здесь Бен, читая мои новые сочинения, несколько раз поправлял меня, обосновывая свои критические замечания неотразимыми с точки зрения здравого смысла аргументами. Это помогло мне преодолеть возникшие было соблазны постсоветского русофильства с примесью православного идеологизирования. Тут еще большую отрезвляющую роль, чем Бен, сыграла моя покойная жена Ира, падчерица Бориса Балтера, обладавшая абсолютным иммунитетом от каких-либо обольщений времени.

Иру Сарновы знали еще с ее отрочества. Она бывала у них до замужества – одна или с матерью. А теперь мы приходили с ней вдвоем. Помимо прочего у нас с ними была еще одна связующая тема: дети. Наш сын Миша родился в один год с их внуком Мишей. Поскольку Сарновы часто бывали в Малеевке, наши Миши в детстве часто бывали вместе в летнее время. Мама Миши Сарнова Лида была из Глухова, что за Малеевкой. А ее сестра жила в Старой Рузе. Поэтому Сарновы иногда жили даже не в писательском доме, а у свойственников. Еще живы были матери Бена и Славы, которые гуляли парочкой. Однажды какой-то подвыпивший глуховский мужик остановил их дурацким замечанием: «Одна старуха красивая, а другая страшная». На что мать Славы, не растерявшись, ответила: «А у меня зато пенсия больше!».

Однажды я прогуливался по окрестностям Малеевки в компании Бена и Юры Хазанова, который тоже всегда был близок и к Балтеру, и к Гале. Разговор коснулся моих взаимоотношений с Галей (моей тещей), которые из-за ее властного характера порой, как говорится, оставляли желать лучшего.

– Да я ей говорю иногда, – признался я, разгорячившись, – Вы ведь всего на девять лет старше меня, моя предыдущая жена была Вашей ровесницей, а Вы меня учите, как жить!

Моя тирада вызвала сочувственные улыбки Бена и Юры, и я ощутил на миг сдержанное проявление мужской солидарности.

Однажды мы с Ирой, Сарновы и Хазанов предприняли поездку в Можайск. Я только начал ездить на своем новеньком «запорожце», а у Хазанова был «Жигуль». Поэтому Сарновы были его пассажирами, а не моими. Я никак не мог угнаться за синеньким автомобилем Хазанова. Мы останавливались у разрушенных церквей и осматривали их. При этом Бен и Хазанов не заходили внутрь строений.

Прокатиться на автомобиле Бен очень любил. Даже на длинные расстояния. В семидесятые он ездил с Войновичем в Керчь к родителям Войновича (при совсем небезопасных обстоятельствах). Потом с Валей Петрухиным, другом Войновича, путешествовал по Северному Кавказу. Помню, как в перестройку уже мы ездили с женами на моем «Запорожце» на похороны Вали Петрухина в Дубну, он был известным физиком-экспериментатором. В новые времена, в десятые годы, я возил Бена и Qk`bs (Иры уже не было) к Войновичу на дачу в «Красную Пахру» – уже на современной вполне, комфортабельной машине. Времена изменились! Слава хвалила мою «уверенную» езду, в связи с чем Бен вспомнил давнюю смешную историю.

Нас как-то подвез Окуджава, – рассказывал Бен, – и Славе очень понравилось, как он водит машину. А через пару дней мы ехали куда-то с Володей Войновичем, и Слава стала при нем восхищаться ездой Булата. И даже договорилась до того, что Булат, мол, лучше всех писателей управляет автомашиной, забыв, что Володя сам считает себя классным автомобилистом, и уж не хуже Булата. Представляете, каково это было слушать Володе?!

Да, Слава Петровна часто попадала в подобные ситуации. В частности, мы с Ирой восхищались тем, как на дне рождения дочери одного известного критика, тоже примыкавшего в те годы к нашей компании, она пожелала малышке «быть такой же красивой, как папа, и такой же умной, как мама». И, как говорится, убила сразу двух зайцев: обиделись, конечно, и мама, и папа. Но доля истины в ее, безусловно, непосредственном тосте, надо признаться, была.

В последние годы я нередко предлагал Бену свои услуги в качестве водителя.

Бывало, я возил его на вечер в ЦДЛ. Он ожидал меня за троллейбусной остановкой возле метро «Пушкинская» на Тверском бульваре, не доходя сотни метров до небольшого особнячка, в котором в советские времена ютилась редколлегия «Знамени. После вечера я отвозил его домой, и мы еще час-полтора засиживались за чаем.

Бывали вечера в Доме Актера.

Последний, кажется, в голубом зале, был посвящен книге «Феномен Солженицына». Когда вечер уже шел, в зале появился запыхавшийся от быстрой ходьбы массивный Марлен Кораллов. С Марленом Михайловичем я познакомился совсем недавно, вернее, нас познакомил Бен. Кораллов в разговоре с ним высказал восхищение по поводу моих публикаций архивных материалов Василия Аксенова. Бен дал ему мой телефон, чтобы он мог высказать все это мне лично. И вот он позвонил мне и наговорил массу лестных слов, пригласил заходить (мы оказались соседями, он жил в Большом Казенном переулке, дом 5). Обещал показать материалы, относящиеся к Евгении Семеновне Гинзбург, с которой общался в Магадане (он тоже был зеком). И вот он должен был выступить на вечере Сарнова, но опоздал. Сел в первом ряду наискосок от меня. И вдруг громко захрапел. Кто-то начал возмущаться, как это можно заснуть на вечере. Но оказалось, что Кораллов потерял сознание. Вечер был прерван. Кораллова положили на пол, кто-то из молодых мужчин начал массировать ему сердце, кто-то вызывал скорую. Когда скорая приехала, Кораллов был уже мертв. Вечер, конечно, не мог быть продолжен. Мы еще какое-то время толпились у выхода в коридор, пораженные случившимся.

– Это его Исаич к себе забрал, – мрачно сострил Марк Розовский.

И действительно, в происшедшем ощущалось нечто фантасмагорическое.

Бен был принципиальным противников всякого тоталитаризма. Вообще любое ограничение свободы мысли и совести во имя какой-либо распространенной идеи было ему отвратительно. Шла ли речь о советском тоталитаризме или о тоталитаризме еврейских ортодоксов, или о тоталитаризме православном, – он всегда ощущал угрозу свободе человека мыслящего. В советские времена в разговоре слегка перефразировал Пушкина: «Без политической свободы жить очень можно, но без свободы внутренней нельзя». И вот такую «идею», способную ограничить личную свободу мыслящего индивидуума, застилающую трезвый взгляд на вещи всякого рода идеологическим туманом, он распознавал сразу, в какой бы красивой упаковке она ни преподносилась.

Разговаривая с Беном на литературные темы, я всегда поражался его осведомленностью о литературных событиях не только века ХХ, но и ХIХ. Для меня, не имеющего систематического гуманитарного образования (окончил технический вуз), это было особенно поучительно. Не знаю, как к кому, но ко мне лично пушкинская сентенция: «Мы все учились понемногу/Чему-нибудь и как-нибудь» – относится, в отличие от самого Пушкина, в полной мере. В отличие от самого Пушкина, потому что, как это сейчас очевидно, Пушкин был одним из образованнейших людей своего времени. И строки эти можно рассматривать как своего рода кокетство гения, как игру с читателем. Но по отношению ко мне, выросшему на послевоенной окраине Москвы, где ни у моих родителей, ютившихся вместе со мной в одной комнатушке двухэтажного барака, ни у наших знакомых не было и в помине ни книжечки Пастернака, ни книжечки Ахматовой на убогой книжной полке, а о Мандельштаме или Цветаевой и слуху не было (Есенина читали из-под полы), – так вот, по отношению ко мне эти пушкинские строки выглядят полной правдой. Сарнов же был действительно потрясающе образован. Он мог без особой подготовки прочесть лекцию о любом известном русском писателе или поэте, что и делал в перестроечные и постперестроечные времена, выезжая за границу.

А история русской литературы ХХ века творилась, можно сказать, у него на глазах. Он был близок с Ильей Эренбургом, Самуилом Маршаком, Корнеем Чуковским и Лидией Чуковской, Виктором Шкловским, Константином Паустовским, Аркадием Белинковым и многими другими современниками, творившими эту самую историю. Когда на Арбате возник памятник Булату Окуджаве, он сказал мне, что это уже третий его друг, облик которого ему довелось увидеть запечатленным в мертвом материале.

Рассказы о них, старших товарищах или ровесниках, создававших вместе с ним литературу второй половины ХХ века, рассыпанные по разным его сочинениям, соединенные вместе могли бы образовать потрясающую книгу воспоминаний.

Здесь могли бы иметь место и разного рода бытовые подробности и факты из жизни известных литераторов или деятелей культуры, он знал их множество.

Так, от него я услышал замечательный анекдот из жизни знаменитого режиссера, относящийся к началу шестидесятых. Режиссер этот ютился со своей немалочисленной семьей в одной комнате и никак не мог получить квартиру. Однажды чиновник, ведающий распределением жилья, предложил помочь ему за энную сумму денег.

– А где гарантия, что я в этот раз получу квартиру? – спросил режиссер.

– Ну, что Вы, – возразил чиновник, – я ведь коммунист, на мое слово можете положиться!

От Бена же я слышал историю Игоря Губермана, так же относящуюся к славному советскому прошлому, полного возращения которого так жаждут многие наши сограждане.

Губермана вызвали в «компетентные» советские органы и предложили стучать на своих многочисленных знакомых (круг его знакомств был широк), в противном случае обещали упрятать за решетку по ложному обвинению в краже икон (Губерман коллекционировал иконы).

– Вы не оставляете мне выбора, – ответил им Губерман, и предпочел тюрьму.

Однажды, когда речь зашла о Лермонтове, Бен вдруг вспомнил, что встретил недавно сталиниста Владимира Бушина, – они вместе учились в Литинституте.

– Я сделал открытие, – похвалился Бушин.

– В чем же твое открытие? – спросил Бен.

– «Прощай немытая Россия» написал не Лермонтов.

– Ну, тогда нужно признать, что в эти годы в России жил еще один неизвестный нам гениальный поэт, – возразил Бен, – потому что стихи-то гениальные.

Рассказывал Бен об одном известном ныне будто бы либеральном критике, с которым он вместе работал когда-то в «Литературной газете». Критик этот вдруг опубликовал тогда вполне сервильную статью и когда Бен напрямую спросил его, зачем он это сделал, тот напрямую же и ответил: «Ну, надо же завоевывать себе положение!».

Разного рода истории можно было услышать от Бена и о Викторе Шкловском, фраза которого: «Если вы уступаете дорогу автобусу, вы же делаете это не из вежливости?» – порой звучала в наших разговорах в политическом контексте…

И об Эренбурге, и о Белинкове он мог рассказать немало интересного.

Не составляют исключения в этом ряду и рассказы про Василия Аксенова, который долгие годы был соседом Сарновых по писательскому дому у метро «Аэропорт». В частности, Бен рассказывал, что молодой еще Аксенов после устроенного Никитой Хрущевым безобразного разноса в Кремле написал (понуждаемый к этому всем коллективом журнала «Юность») в газету «Правда» какое-то покаянное или полупокаянное письмо. А вскоре после появления в печати этого письма Аксенов вместе со своим малолетним тогда сыном Алексеем встретился с Сарновыми во дворе. Сидели на лавочке, разговаривали, и Слава Сарнова, известная свой привычкой говорить правду в глаза, вдруг сказала Алеше, имея в виду злополучное письмо:

– А твой папа кака.

– Да, кака, – сокрушенно согласился Василий.

Замечу здесь справедливости ради, что впоследствии, насколько я знаю, Аксенов никогда больше так не прогибался.

А в другой раз я слышал рассказ Бена о писательской вечеринке во время ноябрьских праздников примерно в те же годы, где они были вместе с Аксеновым.

– Вася, – как рассказывал Бен, – подошел к окну пока шли приготовления к застолью, посмотрел на бьющие по стеклу капли ноябрьского дождя и сказал с иронией и злорадством: «Да, не задался у большевичков праздник!»

Интересную байку о Василии я услышал на 83-м дне рождения Бена от Якова Костюковского. Дело было, как рассказывал Костюковский, в Коктебеле в незапамятные советские времена. Костюковские купили в местном магазине телевизор, какой нельзя было тогда купить в Москве – забытый ныне советский дефицит! А везти его на поезде не очень удобно, да и до поезда тоже.

А тут Вася, – продолжал Костюковский, – белая «Волга».

– Давай, говорит, увезу его, твой телевизор, я завтра уезжаю.

Так и сделали. Через неделю и Костюковские вернулись в Москву. Встретились с Василием. Спросили про телевизор.

– Какой телевизор? – удивился Аксенов.

К счастью, Костюковский имел с Аксеновым общий гаражный бокс, бокс на двоих.

И вот, зайдя в гараж, Костюковский обнаружил коробку со своим телевизором, заткнутую в угол…

Вообще Аксенова Бен очень ценил. Особенно «Затоваренную бочкотару», «Ожог», «Остров Крым», из последних романов «Новый сладостный стиль», ценил рассказы. Не принимал «Московскую сагу». Считал, что в ней почти нет настоящего Аксенова.

Всегда посещал презентации новых книг Аксенова в так называемые нулевые годы.

В 2010 году, уже после смерти Василия, я рассказал Бену про американский аксеновский архив, которым волею судеб мне теперь выпало заниматься. Когда я показал письмо Владимира Максимова от 16 ноября1981 года, в глазах у Бена вспыхнул полемический огонек. Он усмотрел в письме Максимова попытку всё той же монополизации правды, которой были заражены руководители советского союза писателей и все советское руководство. Кроме того, Максимов, как явствовало из письма, плохо знал советскую историю.

Сначала Бен готов был совместно со мной сделать первую публикацию архивных материалов. Но потом, видимо, умерив азарт полемиста, решил написать в сопровождение моей публикации отдельную статью, ниспровергающую позицию Максимова. Он предложил мне вместе с ним посетить главного редактора «Вопросов литературы» Игоря Шайтанова, что и было сделано. Мы рассказали об аксеновском архиве и плане первой публикации. Шайтанов идеей публикации асеновского архива живо заинтересовался и одобрил наш план. Первая публикация «Из архива Василия Аксенова» появилась в №5 «Вопросов литературы» за 2011 год, и за ней шла блестящая аналитическая статья Бенедикта Сарнова «Капля крови, взятая на анализ».

Заслуживает упоминания объективность Сарнова-критика. Дружеские отношения не играли здесь никакой роли. Владимир Войнович не раз сетовал на то, что Бен не воспринимает его как поэта. И действительно, Сарнов всегда возмущался тем, что Войнович во время публичных выступлений предпочитает читать свои стихи.

– Я ему не раз говорил, – жаловался Бен, переживая за нашего общего друга, – поэтов, таких, как ты, наберется не менее сотни. А прозаик Войнович – всего один на всю Россию!

За год до смерти Бена я прислал ему электронную запись песни на стихи Войновича «Течет река издалека…». Стихи были положены на музыку одним из войновических друзей. Я услышал запись песни на его дне рождения (Сарнов не смог там присутствовать), и она мне понравилась. Но Бен удостоил песню весьма скромной оценки и повторил, что Войнович, прежде всего, прозаик, а уж потом поэт.

Как я уже упоминал, далеко не всем, с кем имел дружеские отношения, соглашался Бен написать предисловие к книге или публикации.

И, наоборот, в необходимых случаях (а в советской действительности таких случаев хватало!) он мог поддержать автора, который вызвал его критический отзыв.

Так было с молодым Андреем Вознесенским. Сарнов где-то выступил с критической статьей по его поводу, назвал его поэзию синтетической (в смысле искусственной). А в это время книга Вознесенского (то ли «Парабола», то ли «Треугольная груша») лежала в издательстве «Советский писатель», и руководство не очень-то хотело ее издавать, несмотря на три положительные рецензии. Им нужен был весомый повод для отказа. Вот тут-то зам. главного редактора Карпова и придумала «хитрый» ход: послала книгу Вознесенского на отзыв «злому» Сарнову.

Но Сарнов разочаровал издательство, написав еще одну положительную рецензию. Карпова была обескуражена:

– Как же так, ведь Вы же критически отзывались о его творчестве? – недоумевала она, досадуя, что отклонить книгу не удастся.

– Моя критика в адрес Вознесенского отнюдь не означает, что он не должен издаваться, – ответил ей Бен.

Очень близок он был и с Давидом Самойловым, и с Борисом Слуцким, несмотря на постоянное внутреннее противостояние Давида Борису. Замечательную его статью в «Вопросах литературы» об этом их противостоянии я помню и храню.

К общению с Сарновым стремились разные поэты.

Так, он рассказывал мне, что одно время очень активно стремилась к этому молодая еще Татьяна Глушкова, хотя мне, по правде сказать, трудно представить их сидящими рядом. Настолько далеки были их общественные позиции и взгляды.

Незадолго до смерти Бен обмолвился, что встретил в магазине Станислава Куняева.

– Здравствуй, Бен, – приветствовал его Куняев, принадлежащий к противоположному, так сказать, литературному лагерю, но сохранивший, видимо, уважительное отношение к своему давнему оппоненту.

Вспоминая Бенедикта Сарнова, не могу не сделать один несколько пафосный обобщающий вывод. И в литературе, и в политике, и в частной жизни определяющей для него всегда была этическая оценка.

Этот принцип был провозглашен им еще в ранней книге «Рифмуется с правдой», которую я уже упоминал. Там именно с этой позиции он опровергал весьма эффектные и как будто бы верные в контексте советского времени строки близкого и симпатичного ему Николая Панченко:

Ох, как трудно быть смелым,

Ох, как просто быть трусом …

Ох, как трудно быть честным…

– Нет, – возражал Сарнов, – это антипоэтический ход мысли. Истинному поэту именно лжецом или трусом быть очень трудно. Талант не позволяет ему быть таким. А вот быть смелым и честным – для истинного поэта дело естественное и, стало быть, легкое для его души.

Этический критерий как главное мерило искусства провозглашал Сарнов и в более поздней книге «Бремя таланта». Там он, быть может, даже несколько прямолинейно утверждал, что если талантливый писатель (поэт) способен совершить подлость или предательство, значит, у него не талант, а лишь некая сумма литературных способностей.

Бремя таланта не позволит носителю этого дара, полученного от Бога, совершать неправедные поступки – утверждал Сарнов.

То есть, в отличие от распространенного ныне в художественной среде представления, он безоговорочно принимал фундаментальную пушкинскую формулу из «Моцарта и Сальери»: «…гений и злодейство – две вещи несовместные».

Этой идеей, по моему убеждению, пронизаны, если вдуматься, все сарновские книги и выступления в печати и на радио, в том числе и вызвавшая неоднозначные отклики книга о Солженицыне.

Показательно в этой связи, что пока Солженицын выглядел в его глазах нравственным ориентиром, творчество Солженицына представлялось ему закономерным продолжением русской классики. Так оценивал Сарнов «Один день Ивана Денисовича». А как только нравственный облик Александра Исаевича замутился в его представлении, солженицынские книги стали представляться ему менее убедительными и в художественном смысле.

Чувствую, что многое, очень многое в моих воспоминаниях о старшем товарище и друге осталось за кадром. Его яркая разговорная речь, излюбленные выражения, вроде того, что «они давно уже забросили чепчик за мельницу» (догадайтесь с трех раз, о ком идет речь!), или «да у него уже просто штаны упали» – о полностью дискредитировавшем себя человеке, или «да, ему сейчас не помешал бы хороший совет» – об оказавшемя в безвыходной ситуации. Остались за кадром его юмор, его литературные пародии в соавторстве с Лазарем Лазаревым и Станиславом Рассадиным, критика пародиста советского времени Александра Иванова, смешные перебранки со Славой Петровной, с которой прожил вместе больше семидесяти лет и многое другое. Но вряд ли я смогу это поправить: написалось так, как написалось.

Особое место в памяти о нем занимают ставшие для меня традиционными в последнее десятилетие чаепития на сарновской кухне. Так оканчивались обсуждения моего очередного текста или треп со мной во время случайного посещения.

– Ну ладно, Бен, спасибо, – говорил я, вставая с его полукруглого кресла.

– Подождите, подождите уходить, Витя, – возражал он, вставая с кушетки, – давайте попьем чайку. Сейчас узнаем, как там дела у Славы.

И мы отправлялись на кухню. Слава Петровна встречала нас на должном уровне.

Включался тостер, – и вскоре поджаристые бутерброды с запекшимся сыром выкладывались в тарелки. А в приложение к этому полагался деревенский творог или необыкновенно свежий печеночный паштет, виноград, очищенные от скорлупы грецкие орехи, конфеты. Предполагались и напитки: водка на клюковке или красное вино.

А застольные беседы! Тут были и воспоминания о безвременно ушедших, и об уехавших навсегда, и старые советские анекдоты. Вспоминали Бориса Балтера и его жену (мою тещу) Галю, мою Иру (ее не стало в 2005-м), Владимира Корнилова, Александра Галича, Льва Левицкого, Бориса Биргера.

Говорили о Войновиче, Аксенове, Искандере, Коржавине. Это все был один близкий круг.

Часто по дороге домой, пролетая по опустевшей к полуночи тускло освещаемой фонарями Красноармейской улице, я вспоминал строки Пастернака:

И наши вечера прощанья,

Пирушки наши – завещанья…

Бенедикт Сарнов не ушел от меня. Еще не раз буду я мысленно общаться с ним, слышать его интонацию, открывая ту или иную его книгу: «Пришествие капитана Лебядкина», «Перестаньте удивляться!», «Кому улыбался Блок», иногда споря с ним, иногда находя подтверждение своим мыслям.

Но вот эти чаепития, эта атмосфера родственной близости, – они уже никогда не вернутся.