Алексей МОСТЕПАНОВ. Колдун и душа

РАССКАЗЫ

АЛХИМИК

Алхимик поселился в доме у старой крепостной башни, на самом углу вала, поздней осенью. Город ёжился под ненадёжным зонтом из последних неопавших листьев, а небо щедро поливало его дождями. Одним таким вечером, когда из тёплого уюта обжитой комнаты никак не хочется выходить в непогоду, к долго пустовавшему дому подкатил побитый шарабан.

Лев на двери, исполнявший обязанности дверного молоточка, равнодушно зевнул, глядя, как с шарабана спрыгнул высокий худой человек в непромокаемом плаще с капюшоном. По тенту шарабана сбегали маленькие водопады, и человек с сомнением оглянулся на сумрачную груду ящиков внутри. Потом вздохнул и махнул сгорбившейся на козлах фигурке:

– Сгружай!

Мальчишка в рыбацком плаще не по размеру, закутавшем его с головы до ног и путавшемся длинными полами и подвёрнутыми рукавами, принялся стягивать тяжёлые ящики. Тем временем хозяин отпер дверь, и в тёмном проёме затеплился язычок пламени от массивного свечного фонаря.

Через неделю любопытные соседи прознали, что в Доме-со-Львом поселился алхимик.

Слухи… Слухи и басни, быль-небыль – что ещё поможет скоротать дождливый осенний вечер? Про нового постояльца сказывали, что он пришёл из далёкой страны на юге, а может быть, на севере. Что он очень стар, много старше своих лет – и что он молод, хотя и выглядит дряхлым стариком. Что ему прислуживают демоны и джинны, что он никогда не ходит в церковь и что в маленькой деревушке, где он родился, на деньги неизвестного благодетеля – но-мы-то-знаем-кого! – построили часовню. И ещё много всякой чепухи пересказывали друг другу вечно снующие по гостям кумушки да пьяницы в кабачке за башней.

Алхимик был совсем не стар, хотя в его тёмных волосах в самом деле щедро белела седина. Его лицо, в общем-то, совсем недурное, портила лишь постоянная гримаса презрения, резко очертившая линию рта, носа, уголки губ. Презрения – и будто скрытой за ним тоски. Родом он был действительно с юга, и от маленького села, где когда-то родился алхимик, до моря оставался лишь день пути. В церкви его, в самом деле, ни разу не видали, но и демонов у него дома никогда не водилось – если, конечно, не считать демонами разномастные приборы для опытов и шкафы, заставленные склянками с самыми невероятными веществами. Да ещё служил у алхимика приехавший с ним мальчишка, но если хозяина Дома-со-Львом нечасто видели на улице, то уж его маленького помощника и вовсе было не встретить вне дома.

Первой, кто познакомился с новым соседом поближе, стала булочница. Как-то утром – хотя в такую сырую серую погоду утро и вечер похожи, словно близнецы – он появился у неё в лавке и попросил две булочки с корицей. Пухлая любопытная булочница не удержалась заглянуть в кошелёк приезжего, когда тот начал расплачиваться, и разочарованно отвернулась: в кошельке на самом дне позвякивала только медь. Что же это за алхимик, который не имеет хоть одного золотого?!

Следом с алхимиком познакомился угольщик, сразу оценивший, как много угля сжигается для разных опытов. Это от него пошли слухи о том, что приезжему служит всякая нечисть. А как иначе, если пламя от обычного угля вспыхивало вдруг всеми цветами радуги?! Где ж это видано, спрашиваю я вас?! Да ещё горело в два-три раза дольше, чем положено?! Да ещё полыхало так жарко, что не было нужды раздувать его, а занималось от малейшей искры?! Нет, тут определённо дело неладно, попомните мои слова!

Дом-со-Львом не очень-то любили, но опасались соваться к нему без надобности. А надобности всё как-то не находилось, и осенние дожди сменились постепенно первым снежком, и лёд стал похрустывать там, где были лужи. Но рано или поздно всегда что-нибудь случается.

Доктор запросил за один визит столько, что мать лишь тихо охнула. Отец ушёл с обозом в столицу – поехали торговать – и вернутся никак не раньше нового года. А денег в доме осталось – грош, да – грош, и делай, что хошь. И, не было печали – младший промочил ноги на реке, когда ватагу ребятни понесло по неокрепшему ещё льду вдоль берега. За ногами кашель, за кашлем жар, и мальчонка теперь метался в бреду, а доктор, важный и степенный, строго придерживался клятвы Гиппократа: цена есть цена, для всех одна.

– Иди к колдуну, – советовали соседки. Колдун-то, известно, денег не берёт. Денег не берёт, но вот что за услугу стребует…

Дом-со-Львом хмуро смотрел заиндевевшими стёклами, и Лев по-прежнему сонно зевал на двери. С опаской, едва слышно, женщина постучалась в жилище алхимика. Дверь открыл мальчишка, чумазый, словно бесёнок.

– Пусти, – раздалось изнутри.

Как и сказывал угольщик, в большом очаге плясало зелёное пламя. На столе в колбах что-то булькало и шипело. Алхимик в грязной серой рубахе с закатанными по локоть рукавами осторожно перемешивал на широкой стеклянной пластине две кучки порошка, с виду одинаково чёрных.

Попеременно сбиваясь и запинаясь, мать рассказала всё. И что доктор сказал твёрдо, и что денег нет вовсе, но вернётся муж, и если уважаемый готов поверить в долг, а доктор не готов, и что она может оставить залог, и вот…

Женщина сняла с пальца простое медное колечко – на золото или серебро когда-то так и не хватило денег – и протянула алхимику. Не дождалась его руки и осторожно положила колечко на блюдце с краю стола. Мужчина задумчиво посмотрел на кольцо. Стеклянная палочка замерла в поднятой руке, порошок остался не домешанным, и в очаге потихоньку угасало зелёное пламя. А потом сказал только:

– Хорошо.

И снова принялся смешивать чёрные кучки то ли порошка, то ли пыли, а его чумазый помощник-бесёнок подкинул в очаг угля, и пламя взвилось ярко-красным цветом, осветив всю комнату до самых дальних углов.

Мать не помнила, как вернулась домой, а утром помощник алхимика постучался к ним в дверь и протянул ей маленькую склянку с тёмно-синей жидкостью:

– Велено выпить три раза: в полдень, в полночь и на рассвете.

Про то, как у жены рыбака чудом выздоровел сынок, говорили во всей слободе. Шёпотом добавляли, что связалась она с нечистым и что просила помощи у алхимика. Верный клятве Гиппократа степенный и важный доктор недовольно морщился, пожимал плечами и бросал небрежно:

– Темнота, дикость. Что с них взять!

А мальчишка выздоровел и снова катался с горок на санках, и снова с ватагой других слободских ребятишек бегал на уже промёрзшую реку. Как ни шептались кумушки, как ни крестились, ни плевали через левое плечо, а бочком, бочком – да пробирались к дому алхимика, когда случалась в том нужда. Заболел ли ребёнок, занемогла ли скотина, надуло ли в спину, что ни встать, ни сесть – алхимик никогда не гнал прочь просителей. Лишь единожды выскочила от него, словно ошпаренная, беспутная девка, что проводила все дни в кабаке, и каждый раз уходила с каким-нибудь молодым господином из верхнего города. Сказывали после, что та девка родила ребёнка, но утопила его в проруби, за что её и повесили морозным утром в конце января.

Зима стала отступать, март закапал оттепелями, чуть погодя вздулась, напряглась во всю мощь, да и сломала лёд река. И только тогда стали люди замечать, что обратившиеся к алхимику менялись.

Им везло решительно во всём. Не деньгами и не положением баловала удача, но спорилось любое дело, которое начинал такой человек. Только не ленись, только дай уму, рукам, ногам забот – и достанет сил, и сладится-получится. Тех, кто лечился у алхимика, не брали ни мартовские коварные заморозки, сваливавшиеся на землю нежданно, в одну ночь возвращавшие лютую зиму, ни сырые апрельские туманы. Сказывали ещё, что один из таких «должников» не сгорел на пожаре, а другой, никогда не умевший плавать, выпал из лодки – да и поплыл по реке, не потонув, но это, конечно, совсем уж враки.

Мать, у которой самым первым вылечил алхимик мальчонку, едва муж вернулся с первым уловом, напекла пирожков с рыбой, да и понесла благодетелю, прихватив с собой и всё, что заработал отец на торгах под новый год.

Всё так же зевал Лев на двери, щурясь на тёплое, почти майское, солнышко. Всё так же горел очаг, только пламя теперь было бледно-жёлтого, почти белого, цвета. И только на алхимике вокруг горла был повязан толстый клетчатый шарф. Он словно ещё больше исхудал, вытянулся, и руки его двигались теперь как будто медленнее. Неожиданно улыбнувшись, взял один пирожок, а на остальные сказал:

– Мне столько не съесть. Вот ребятишек на улице угостить… За кольцом пришла?

Мать смущённо кивнула и потянула из-за пазухи потрёпанный кошелёчек, но словно гром грянул:

– Не обижай. Бери кольцо и ступай себе.

Вот оно блюдце, вот кольцо. Перекрестилась женщина – мелькнуло что-то в глазах алхимика, тяжело опустился на стул.

– Батюшка, не моё это кольцо! Моё медное было, а это…

– Твоё.

На золотом ободке был тот же тоненький крестик, и две буквы – первые буквы имён, что брат мужа, подмастерье кузнеца, когда-то аккуратно, хоть и грубовато, наносил на оба медных колечка. Но ведь медных, не золотых!

– Твоё это кольцо. Бери и ступай.

Алхимик пропал в ночь на июнь. Пропал и его помощник-мальчишка. Судебные приставы с постными лицами осмотрели лабораторию, опечатали имущество, а найденные в одном из шкафов документы отправили к нотариусу. Среди пачек старых счетов, записных книжек с непонятными формулами и рядами цифр и перевязанных лентой писем в выцветших от времени конвертах, нотариусу попалась фотография. В кадре в кресле сидела молодая красивая женщина, на руках у неё был спелёнатый ребёнок. Слева от кресла стояла девочка лет семи, справа на подлокотнике устроился мальчик лет пяти. Позади кресла, обнимая их за плечи и чуть наклонившись вперёд, улыбался высокий худощавый мужчина с тёмными волосами и щегольской бородкой. На обороте фотографии чернилами была сделана витиеватая надпись: «Доктор Б. с семьёй». И, чуть ниже, корявым нетвёрдым почерком полуграмотного человека – а может, просто ребёнка – было дописано, видимо позже, карандашом: «Умерли в 18… году. Все. Грипп».

– Но это же десять лет назад! – ахнул помощник нотариуса. – А это… Это ведь он? Пропавший? То есть умерший… То есть…

Нотариус задумчиво потёр подбородок и мельком взглянул на заголовок брошенной на столе местной газеты:

«Новая эпидемия! Грипп наступает!

Город в кольце болезни!

По последним данным за прошедший месяц в городе так и не выявлено ни одного случая заболевания. Что можно назвать только чудом, учитывая, что практически все соседние крупные города и большинство деревень, так или иначе, оказались охвачены эпидемией».

– Чудом? – пробормотал нотариус.

МАЛЕНЬКИЙ ЛЬВЁНОК

Это был чудесный лев. С пышной косматой гривой, грозно встопорщенными усами, красивой бархатистой шёрсткой и изящной кисточкой на кончике хвоста. Одна передняя и одна задняя лапа у него были красного цвета, а другая передняя и другая задняя лапа – зелёного. Лев жил в витрине магазина игрушек, и каждое утро, когда хозяин открывал ставни, для маленького льва оживал за стеклом Город.

Улица, на которой стоял магазин, походила на реку с непрерывно движущимся потоком людей. Порой через шумную многоголосую толпу, позвякивая, осторожно пробирался старенький трамвай, с подножек которого гроздьями свисали безбилетные пассажиры и беспризорные мальчишки. То здесь, то там над людской рекой возвышались плывущие в ней медленно и величаво деловитые черные фиакры с мужчинами в котелках и строгих костюмах, или яркие, словно невесомые, ландо с изящными красивыми женщинами. Время от времени появлялся верхом грозный субаши в мундире и рубиново-красной феске: поигрывая плёткой, он зорко высматривал среди прохожих карманных воришек.

Девочка всегда устраивалась на нижней ступеньке короткой лестницы, ведущей к двери дома напротив магазинчика – так, чтобы было видно витрину. Поджав босые грязные ноги и поставив перед собой найденную где-нибудь в окрестностях коробку из-под пирожных или лукума, она играла для прохожих на тростниковой дудочке. Вздумай малышка попрошайничать, её бы вскоре схватили и отправили в какой-нибудь приют, где за любую провинность наказывают бамбуковой палкой, и все носят одинаковые серые платья, похожие на мешки. Но «честных бродяг», игравших на дудочках и губных гармониках, торговавших спичками и булавками или просто показывавших незамысловатые фокусы с монетками, картами и стеклянными шариками, субаши никогда не трогали.

Тот день пришёлся на обычную середину недели: воскресенье уже миновало, суббота ещё не приблизилась, и залитый солнцем старый Город дремал в полуденном мареве, лениво щурясь на искрящуюся бликами гладь пролива. Маленькой бродяжке повезло раздобыть недоеденный кем-то симит, и теперь девчушка задумчиво жевала его, как всегда рассматривая льва в витрине игрушечного магазина. Хозяин поместил его в самый дальний угол, видимо, отчаявшись найти покупателя на странного зверя, скроенного из зелёных и красных клеток. Лев сидел, растопырив лапы, со своей всегда приветливой улыбкой на морде и, казалось, тайком следил за девочкой.

В людском потоке в дальнем конце улицы мелькнули и стали медленно приближаться два молодых человека в светлых льняных костюмах, с тростями в руках. Они со скучающим видом пробегали глазами по витринам, мимо которых проходили, и порой перебрасывались фразами на незнакомом девочке языке. Вот один, пониже ростом, широкоплечий и плотно сложенный, отрицательно качнул головой в ответ на призывы старого Ары, чистившего обувь возле кальянной. Пройдя ещё несколько метров, он же нетерпеливо отмахнулся от маленького водоноса Османа, чей кувшин за спиной был ростом со своего семилетнего хозяина. Приятель что-то сказал чужестранцу, тот бросил в ответ короткую фразу, и оба рассмеялись.

Умут, как раз доевшая симит, нахмурилась. Она уже видела таких мужчин, приезжавших в Город издалека, из тех краёв, где зимой очень холодно и долго лежит снег, который на здешних берегах выпадал едва ли раз в десять лет. Громко говорят, громко смеются, вечно скучают – но зато порой от них что-нибудь перепадало в её коробочку. Правда, эти двое едва ли были расположены бросить монетку маленькой бродяжке, но попытаться стоило: слишком скромным завтраком был недоеденный кем-то симит, к вечеру живот снова заурчит, прося что-нибудь посытнее.

Тростниковая дудочка протяжно запела, выводя мелодию, родившуюся где-то вне каменных стен и узких улочек Города. В незамысловатых нотах сплелись порывы весеннего ветерка и шелест пропылённой травы, которую щиплют полудикие козы; маленькие деревушки, затерявшиеся между холмами и долинами, и сбегающие с гор холодные ручьи. Мелодия была одной из немногих вещей, которые помнила Умут о своём детстве до приюта, из которого она сбежала; только этот чуть печальный мотив, запах угля от рук отца и хлеба от рук матери, да её мягкие чёрные волосы, когда та склонялась над малышкой. Мужчины поравнялись с девочкой, она перестала играть и улыбнулась им. Высокий снова что-то сказал крепышу, кончиком трости указывая на Умут; его спутник пожал плечами, ответил – и они прошли мимо.

Коробочка маленькой бродяжки осталась пустой.

* * *

Говорят, что жизнь похожа на полосатую кошку, каких множество бродит по Городу – то радость, то печаль, то везение, то неудача. Надкусанный симит, похоже, исчерпал запас удач для девочки в тот день: до самого вечера текла по улице людская река, но только два куруша оказались в коробочке, поставленной на тротуар. Будь их три, можно было бы купить целый симит, а за пять – бумажный кулёчек, в котором так аппетитно пахнут жареные каштаны. Но монеток было лишь две, и ночь обещала быть долгой и голодной. Умут сидела на нижней ступеньке лестницы, обхватив тонкими руками ноги и уткнувшись носом в коленки, печально смотрела на льва в витрине – своего единственного друга, всегда улыбавшегося ей.

Улица пустела, магазины стали закрываться, и только из кальянных и закусочных, в которых гости засиживались далеко за полночь, яркие пятна света ложились на истёртые булыжники мостовой. Весёлые голоса, звон чайных стаканов, ароматный дымок наргиле плыли над улицей и словно перетекали над маленькой бродяжкой, в глазах которой поблёскивали слёзы. Всё было чужое – люди, улица, сам Город, нависший своей каменной громадой, ежедневно поглощающий тысячи таких, как она, и редко, очень редко возвращающий их.

Хозяин магазина игрушек, важный, будто паша, вышел на улицу, чтобы закрыть ставни на витрине. Это был один из его любимых ритуалов: неторопливо протереть от пыли стекло, осмотреть петли, проверить замки, потом отойти на середину тротуара, почти к самому его краю, и критически разглядывать выставленные игрушки, прикидывая, не пришла ли пора что-нибудь поменять. Впрочем, он никогда ничего не менял, чему девочка на противоположной стороне улицы была рада, ведь плюшевый лев всегда оставался на своём месте.

Из кальянной, у которой дремал чистильщик обуви, старый Ары, вышли двое. Если бы Умут в этот момент посмотрела в их сторону, она бы сразу узнала тех молодых мужчин, что проходили по улице утром. Но девочка всматривалась в быстро сгущающийся сумрак южного вечера: «Если он закроет первой левую ставню, я ещё раз увижу льва, и тогда завтра будет хороший день». Хозяин магазина возился с петлями. «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! Левую!» Мужчины опять прошли мимо, кажется, даже не заметив маленькую бродяжку, как и её пустую коробочку с лежащей в ней дудочкой.

«Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!» Хозяин досадливо крякнул и пошёл в магазин за маслёнкой – нижнюю петлю явно требовалось смазать. Умут плотнее обхватила руками ноги и ещё сильнее прижалась носом к коленкам, исподлобья продолжая наблюдать за витриной. Плотный мужчина что-то сказал своему спутнику, и они остановились ниже по тротуару; крепыш окинул взглядом девочку, потом посмотрел на магазин игрушек, снова на Умут и, махнув высокому, чтобы тот подождал его, направился через улицу.

Хозяин магазина досадливо скривился при виде неурочного покупателя, но, быстро поняв, что перед ним иностранец, рассыпался в любезностях: если заморский гость решил купить игрушку, едва ли он будет мелочиться. Они скрылись в магазине, и Умут увидела, как торговец навис над витриной, поочерёдно доставая и предлагая клиенту то куклу в богатом наряде модницы, то огромную коробку с механической железной дорогой, по которой мог ездить самый настоящий, только маленький, паровоз. Но мужчина рассеянно осматривал игрушки, переводил скучающий взгляд на витрину, улицу снаружи – и всякий раз лишь отрицательно качал головой.

Торговец уже начал было злиться: по всему выходило, что иностранец жаден и ограничится, пожалуй, только чем-то совсем дешёвым. Гора вытащенных из витрины игрушек росла на прилавке, и в какой-то миг короткопалая рука хозяина схватила за голову с лохматой гривой клетчатого плюшевого льва. Умут вскочила со своей ступеньки, будто её ужалила оса, и закусила губу. Мужчина повертел игрушку в руках, покосился на витрину, вновь мельком оглядел улицу и, улыбнувшись хозяину, согласно кивнул. Торговец назвал цену – к его удивлению, гость даже не стал торговаться – и аккуратно упаковал покупку в бумагу.

Умут обессилено опустилась на ступеньку. Может быть, хозяин магазина и закроет первой левую ставню, и завтрашний день будет kswxe, но сегодняшний определённо оказался одним из самых плохих. Девочка вздохнула и снова обхватила руками ноги, уткнувшись носом в коленки. По грязной щеке скатилась слезинка, оставив после себя светлый след. Послышались приближающиеся шаги, и в коробку рядом с тростниковой дудочкой опустился бумажный свёрток, а следом не куруш и даже не пригоршня курушей – хрустящая новенькая банкнота, на которой был изображён какой-то бородатый господин.

Удивлённая девочка подняла глаза. Перед ней стоял тот самый коренастый молодой человек и улыбался, а чуть позади со скучающим видом постукивал тросточкой по булыжникам мостовой его приятель. Тёплые карие глаза заморского гостя встретились с прозрачно-серыми, словно зимние волны в проливе, глазами маленькой бродяжки. С трудом, тщательно подбирая слова чужого языка, мужчина с чужеземным акцентом сказал:

– Не нужно грустить, маленький львёнок. Мир полон печали, но в нём есть и солнце – в твоей улыбке.

Умут боязливо вжалась в стену, а двое приятелей уже шагали вверх по улице. Она провожала их взглядом до тех пор, пока фигуры в светлых льняных костюмах не растаяли в сумерках. Ни высокий, ни крепыш так и не обернулись.

* * *

Всем известно, что в приюте за любую провинность наказывают бамбуковой палкой, и все носят одинаковые серые платья, похожие на мешки. Но ещё здесь кормят три раза в день и учат – письму, счёту, а девочек – шить, и вязать, и готовить, и прибираться в доме. Те, кто дождался совершеннолетия, получают работу где-нибудь в Городе, на их место приходят новые, ведь запутанные лабиринты улочек каждый день поглощают тысячи бывших крестьян, редко возвращая их назад, за стены каменной громады.

В худенькой девушке, после приюта ставшей сиделкой в городской больнице, трудно было узнать маленькую бродяжку – вот только волосы, мягкие и чёрные, остались теми же, да глаза, прозрачно-серые, как зимние волны в проливе. Её не хватали субаши, не ловили квартальные сторожа: в приют Умут пришла сама, с плюшевым львом и тростниковой дудочкой. Молчаливая, но прилежная, девочка понравилась главной наставнице, и когда воспитаннице минуло восемнадцать лет, та помогла ей поступить на работу и оплатила обучение на курсах, готовивших сестёр милосердия.

Умут оставалось лишь полгода до выпускного экзамена, когда началась война. Первыми с армией в далёкий поход на север ушли половина всех работавших в больницах Города врачей и сестёр. Но злобный зверь, перемалывающий жизнь и судьбы, требовал всё больше крови, всё больше полевых госпиталей, и вскоре пришёл приказ отправлять учениц выпускного года – экзамены им предстояло сдавать уже в школе самой жизни.

Впервые за много лет та, что девчушкой играла на дудочке в каменном лабиринте улиц, оказалась за городскими стенами, и в её маленьком узелке покинул Город потрёпанный плюшевый лев из красных и зелёных клеток. Санитарный поезд шёл на восток, а потом на север. За его окнами проносились маленькие деревушки, затерявшиеся где-то между холмами и долинами – и сбегающие с гор холодные ручьи, играли порывы весеннего ветерка – и тянулась пропылённая трава, которую щипали полудикие козы. Потом козы исчезли, над домиками то здесь, то там стали подниматься к небу дымы недавних пожарищ, и вдоль железной дороги вместо травы замелькали воронки от снарядов и бомб: поезд прибыл на фронт.

* * *

Тот день пришёлся на обычную середину недели: воскресенье уже миновало, суббота ещё не приблизилась. Вдалеке висели над вражескими позициями похожие на грозовые тучки аэростаты наблюдения, и с утра чужой двухместный биплан-разведчик несколько раз с громким стрёкотом пролетел над траншеями по эту сторону, постоянно рискуя напороться на огонь пулемётов. Сегодня Умут и ещё двум девушкам выпало дежурить в медпункте на передовой, и они как раз заканчивали перевязку легкораненых бойцов, когда над полем боя грянуло раскатистое чужое «ура!» и замелькали на другой стороне фигурки вражеской пехоты.

Люди в зелёных френчах, перекрещенные скатками одеял, быстро пробирались по многократно перепаханному взрывами полю. Умут, стоявшей в дверях отведённого под медпункт блиндажа, было видно, как солдаты с примкнутыми к винтовкам штыками то исчезают в воронках и за кучами земли, то снова показываются на открытой местности, не переставая кричать на своём языке. Глухо затрещали пулемёты, нестройными хлопками отозвались винтовки сидящих в траншеях пехотинцев. Наступающие цепи стали редеть, то один, то другой боец падал, некоторые пытались ползти назад к своим позициям, другие, опрокинутые навзничь пулей, больше уже не шевелились. Атака перевалила за середину нейтральной полосы, но, остановленная разрозненными растяжками колючей проволоки и встречным огнём, захлебнулась. Противник начал отступать, подбирая раненых и отстреливаясь.

Один из раненых солдат, оказавшийся у переднего края, жалобно звал своих, не в силах даже приподняться. Волна атакующих уже схлынула, теперь он оказался ближе к врагам и только каким-то чудом ни одна пуля ещё не уложила его окончательно. Внезапно среди отступавших произошло какое-то замешательство, и мужчина в офицерской форме с двумя рядовыми, пригнувшись, бегом бросились назад, к раненому.

– Наши убьют их, – прошептала подруга Умут, глядя, как трое отчаянных чужаков зигзагами перебегают по полю, приближаясь к траншеям, откуда вовсю палили пулемёты и винтовки. Двое пехотинцев в передовой траншее метнули в бегущих гранаты, но расстояние было слишком велико и взрывы не задели ни спасателей, ни раненого. Троица оказалась возле солдата, товарищи подхватили его и на какой-то миг все четверо скрылись в одной из воронок. Затем появились вновь: рядовые тащили на плечах раненого, офицер с револьвером в руке прикрывал отход.

Снова воронка, снова на гребне, затем за кучей земли – и офицер, вдруг резко развернувшись на ходу, упал спиной на эту самую кучу. Его товарищи замешкались, но мужчина что-то крикнул им, сердито махнул рукой и попытался приподняться, чтобы перевалиться за насыпь. Рядовые, повинуясь приказу, быстро удалялись, неся потерявшего сознание товарища, а со стороны противника несколько человек, поднявшись из траншей, перебежками бросились на помощь командиру, пока остальные пытались прикрыть их манёвр перестрелкой. Ещё одна пуля попала в офицера – на этот раз в плечо; он вскрикнул, от боли выругался на чужом языке и вдруг усмехнулся, зло и горько.

В этот момент Умут узнала в нём того самого молодого человека, который когда-то давно – кажется, в прошлой жизни – купил для неё в магазине игрушек плюшевого клетчатого льва.

Девушка не помнила, как выскочила из траншеи и бросилась бежать по полю, пригибаясь под всё усиливавшимся перекрёстным огнём, спотыкаясь на кочках и ямах. Спасателей, пытавшихся пробраться к вражескому офицеру, частью подстрелили, частью загнали обратно, и теперь с другой стороны поля палили вовсю, не боясь угодить по своим. Мужчина лежал ничком у подножия насыпанного взрывом бруствера, упрямо сжимая в руке револьвер. Увидев приближающуюся фигуру в чужом мундире, он было прицелился, но, удивлённый, опустил оружие, заметив широкую белую нарукавную повязку с красным полумесяцем и распознав в чужаке девушку.

Умут слышала, как что-то кричали ей вслед подруги, а затем команды, которые отдавал резкий хриплый голос юзбаши – и огонь со стороны своих стал быстро стихать. В ответ в траншеях противника замолкли винтовки и пулемёты: видимо, с той стороны в бинокль тоже рассмотрели знаки медицинских служб. Над полем боя повисла напряжённая тишина, а худенькая девичья фигурка тем временем добралась до раненого и упала на колени рядом с ним.

– Потерпи, сейчас, – не задумываясь, понимает ли он, попросила Умут, закусив от волнения губу и торопливо доставая из сумки бинты. Мужчина, до того беспокойно косившийся на внезапно замолчавшую полосу вражеских траншей, вдруг пристально всмотрелся в лицо девушки:

– Кто ты?

Затрещал разрываемый пакет с бинтом. Тёплые карие глаза раненого встретились с прозрачно-серыми, словно зимние волны в проливе, глазами сестры милосердия.

– Умут.

– Маленький львёнок… – мужчина прикрыл глаза и улыбнулся знакомой доброй улыбкой, так не похожей на давешнюю горькую усмешку. – Умут… По-нашему Надежда, значит… – добавил он на незнакомом ей языке.

КОЛДУН И ДУША

Пожалуй, самым первым из его воспоминаний – таким, детским, которому полагается быть солнечным и светлым – было о том дне, когда его чуть не убили на рынке.

Мальчишка скакал, как заяц, ныряя под прилавки, перепрыгивая через разложенные на земле горки тыкв, выбивая лотки с семечками из рук зазевавшихся торговцев. Уши его покраснели от брани, которая неслась в спину, а сердце билось через раз: удар – и замрёт где-то высоко, у самого горла. Ещё удар – и опустится ниже пяток, и снова замрёт.

А началось всё с того, что он стянул грушу. Груша была аппетитная, сочная, мягкая, так что легко проминалась под пальцами, пачкая их липким душистым соком. И надо же было ему стащить её у Анны. У той самой Анны, что всегда стояла с лотком на углу, за будкой квартального, рядом с входом в цветочный павильон. Ну, той, у которой в ухажёрах здоровенный детина-грузчик из мясных рядов.

Этот детина с дружками как раз выходил из кабачка «Хромой конь», когда увидел прямо через дорогу вопящую диким голосом свою бабёнку и удирающего мальчишку. Может, грузчику спьяну померещилось, что босоногий унёс всю дневную выручку благоверной, а может, ещё что – но хмельная компания разом кинулась в погоню. К ним присоединились ещё два-три человека знакомых из рыбных рядов, кто-то из владельцев втоптанных теперь в булыжник мостовой семечек и злобный дед, торговавший тыквами. Он поспевал в самом конце процессии, шустро стуча клюкой, а замыкал погоню местный дурачок Митрошка, искренне не понимающий из-за чего поднялся сыр-бор и потому улыбающийся всем встречным.

Они загнали мальчишку во двор за молокозаводом. Он метнулся влево-вправо, но двор оказался закрытым. Попытался в прыжке подтянуться на крышу навеса в дальнем конце – не достал. А матерящиеся преследователи уже не спеша выстраивались полукольцом и готовили в руки, кто во что горазд: кол из палисадника, крепкую дубинку, широкий кожаный ремень с тяжёлой пряжкой…

Мальчишка злобно, рысью зыркнул на них и запустил несчастной измятой грушей в грузчика из мясных рядов:

– Да на, подавись, жадоба!

И скрючился калачиком у стены, закрывая руками голову. Как его начали бить, он не помнил – помнил только один из первых ударов, жгучий и хлёсткий: кажется, как раз обладателя ремня с пряжкой…

А потом разом всё кончилось. Ухнуло, стукнуло, завертело – и мальчишка вдруг обнаружил, что сидит у той же стены, а здоровенные мужики с воплями удирают, теснясь в узком проходе из двора. И по рукам босоногого, покрытым ссадинами, мешаясь с ручейками крови, бегали изумрудного цвета огоньки. И лежал на земле грузчик из мясных рядов, изумлённо глядя в хмурое от туч небо невидящими, враз протрезвевшими глазами…

Митрошка подошёл, погладил ошалелого от страха и вида мёртвого тела мальчишку по голове и извлёк откуда-то из своих лохмотьев румяное яблоко.

– На-а…

Уже после истории с грузчиком о нём пошла нехорошая слава. Но когда глава окрестных хулиганов, у которого вместо всех имён и фамилий была только кличка Штырь, попробовал «притянуть мальца к работе», а потом его обнаружили у старого тополя рядом с чайной – так ещё ладно бы просто у тополя: половина туловища Штыря приросла к дереву с одной стороны, а половина – с другой… С тех пор с мальчишкой никто не рисковал связываться. Даже квартальный, мужик суровый, но справедливый, лишь строго посматривал порой, когда босоногий проходил мимо его будки, но и слова замечаний было от него не услышать.

Как-то летним днём, когда мухи сонно гудели над рыночной площадью, словно передразнивая такой же сонный гул людских голосов, перед мальчишкой остановился старик. Высокий, не по-старчески прямой и крепкий, он небрежно ткнул в босоногого изящной тросточкой и велел:

– Ну-ка, поднимись.

Мальчишка оскалился волчонком и так же небрежно поднял руку. Изумрудные огоньки быстро забегали по ней. Босоногий посмотрел в глаза старику.

– Поднимись, я сказал.

Тросточка хлёстко опустилась на руку и огоньки, к изумлению мальчишки, разом погасли.

Старик со скучающим видом промокнул платочком тонкую бородку и завитые усы, после чего сказал:

– Идём.

И направился вверх по улице, даже не глянув, выполнено ли его приказание. Мальчишка пошёл. Мальчишка никогда ещё не видел, чтобы огоньки погасли без его разрешения, будто испугавшись чего-то, ещё большей силы.

Так маленький колдун получил учителя.

– Ещё раз. Переверни. Сядь. Встань. Ещё раз. Переверни. Ровнее! Ровнее, я сказал!

Старый Януш никогда не жалел своих учеников. Он вообще никогда никого не жалел. Впрочем, не было ещё случая, чтобы Януш, однажды взяв ученика, выгнал его затем за порог или замучил до смерти в бесконечных упражнениях. Мальчишки – только мальчишки, и никогда девчонки – входили в ворота его просторного двора на углу Стрелецкой, на самом склоне холма, откуда открывался вид на домики и сады далеко окрест; входили на восемь лет, и все восемь лет никто не ведал, что происходило с ними за этими воротами. А когда наступал срок, из ворот выходили молодые люди. Крепкие, прямые, чем-то напоминающие своего учителя, с такой же задумчивой складкой на лбу, суровым взглядом из-под бровей и то ли презрительной, то ли скучающей манерой речи. Они в последний раз кланялись стоящему в воротах Мэтру Янушу и расходились на все четыре стороны света.

Босоногий – хотя теперь он носил добротные, хоть и небогатые, сапоги с острыми носами и стальными пряжками – вышел из этих ворот в канун своего двадцатилетия. Так, во всяком случае, сказал учитель, и столько можно было дать тому, кто был когда-то рыночным мальчишкой. Он тоже поклонился воротам и Мэтру Янушу, и впервые за долгое время тот изменил своей молчаливой манере провожать учеников:

– Не сотвори зла.

Сказал – и закрыл ворота.

Молодой чародей поселился на крутом спуске к набережной, в верховье Мокрой слободы.

И с тех пор у горожан не было покоя.

На рынке постоянно случались самые разные происшествия. То совершат набег бродячие собаки, так что мясники окажутся покусанными, а половина товара перепорченной. То заведётся непонятный жучок, и никто не хочет брать погрызенные им, похожие на губку, фрукты и овощи. То загорятся склады, то упадёт в колодец директор рынка – похожий на шар господин, вечно приказывавший дворникам и сторожам гонять беспризорных мальчишек от прилавков. И мало ли что ещё приключится, всего не упомнишь.

Босоногий посмеивался, сидя в скрипучем кресле-качалке на маленькой веранде своего дома, откуда было видно реку. Иногда он раскладывал засаленную колоду карт со странными рисунками и символами, вглядывался в них, довольно усмехался и уходил из дому. Снова на рынке что-нибудь случалось, снова недовольно ворчали кумушки, что, мол, дело тут нечисто, и снова над верандой вился синеватый дымок глиняной трубки и переплетался с дымком тонкий холодный смех.

Говорят, что после смерти колдуну, творившему зло, не будет покоя. Либо нечистый, с кем заключил он сделку ради могущества, утащит его в самое пекло – либо спалит вместе с домом и учениками озверелая толпа, так что будет его тень скитаться и маяться. Зло, как шило, в мешке не утаишь.

Со временем мужчину в залатанном брезентовом плаще и остроносых сапогах со стальными пряжками признали торговки. Говорят, что признала его та самая Анна, но подтвердить это она и при всём желании не смогла бы: на следующий день после того, как пошёл слух по городу, Анну разбил паралич.

Мужчина появлялся на рынке едва ли не каждый день, и даже без Анны с ним стали связывать все случайности и происшествия. Поначалу шёпотом, дома у камелька, а потом уже и в голос, и даже не скрываясь говорили ему в спину, когда проходил по улице. От разговоров, как водится, однажды перешли к делу. Но оказалось – это не так просто.

Напавших на него по вечерней поре хулиганов чародей раскидал одним движением руки. По пальцам теперь бегали не изумрудные искорки, а целые языки зелёно-жёлтого пламени. Кому-то из нападавших довелось остаться без зубов, а кому-то и без глаза, и, надо думать, не единожды они горько кляли тот вечер и свою затею.

Не мытьём – так катаньем. В декабре, под новый год, сгорел дом чародея.

Он безмолвно смотрел на пепелище. Долго смотрел, и снег успел изрядно припорошить ему плечи, а многие из соседей, собравшихся на улице, промёрзли и ушли в тепло. Ни один из них и пальцем не пошевелил, когда показался из-под крыши дым, когда пламя стало лизать старенький резной карниз водостока и от жара лопались стёкла в окнах веранды.

С тех пор беды посыпались на горожан ещё обильнее. На той улице, где стоял сгоревший дом колдуна, не было ни одного двора, где бы не передохла скотина, или не захворал кто-то из людей, а то и вовсе, нет-нет, да выносили кого-нибудь в длинном деревянном ящике… Люто, по-волчьи оглядывался на встречных прохожих чародей, и они отвечали ему таким же взглядом. Нападавшие поумнели и уже не кидались в драку, даже с ножом – зато несколько раз в колдуна палили из пистолетов, а однажды из мансарды кто-то додумался кинуть ему под ноги бомбу. Разворотило весь фасад дома, но колдун остался жив и даже невредим: успел прыгнуть в подвальную отдушину.

Его рано или поздно убили бы, и может быть, это случилось бы даже тем мартовским днём. Чародей шёл по улице у рынка – той самой, по которой когда-то гнали его пьяные грузчики и торговцы. Он остановился напротив узкого прохода в тот самый двор: ухо уловило звуки какой-то возни.

Колдун усмехнулся и пошёл вперёд. Он не боялся и уж точно не желал прятаться. Одним больше или одним меньше – грешной душе было всё равно, зато он сполна отыграется за всё, что они ему успели причинить.

Во дворе на первый взгляд было пусто. Затем звук повторился, и колдун удивлённо замер.

Из-за груды пустых бочек и ящиков доносился тихий детский плач.

Он подошёл осторожно, словно боялся спугнуть кого-то. Мальчишка, грязный и оборванный, сгорбившись, сидел на одном из ящиков. Снег рядом с ним и вокруг был истоптан – следы грубых башмаков грузчиков и подковок на сапогах торговцев чародей узнал бы где угодно – и местами забрызган кровью. Мальчишка машинально вытирал её, бегущую из подбитого носа, рассечённой губы, но, похоже, совсем не замечал, что у него идёт кровь.

Перед мальчишкой, оскалившись в последней яростной хватке, лежал пёс.

Ему тоже изрядно досталось: на светло-персиковой, хоть и свалявшейся и потемневшей от грязи шкуре, виднелся чёткий след сапога. Одно ухо было оторвано, хвост отрублен, передняя лапа перебита. В пасти торчали обрывки чьих-то штанов и кусочек пальто с пуговицей. Пёс до конца не бросил своего хозяина, и, может, только потому мальчишка был жив – большая часть людской злобы пришлась на собаку.

Позади чародея раздались шаги, и Мэтр Януш равнодушно сказал:

– Тебе пора.

За плечом старого учителя смутно переливалась какая-то тень, больше всего походившая на тень монаха в надвинутом капюшоне. По двору откуда-то потянуло промозглым ветром. Чародей передёрнул плечами.

– Ещё не время.

– Время. На улице тебя уже ждут. Их человек десять, и едва ли ты успеешь увернуться от всех разом. А он, – Януш кивнул на тень, – не намерен задерживаться.

– А как же это? – чародей кивнул на плачущего мальчишку и убитого пса.

– Что – это?

– Почему с ним не было так, как со мной?

– По-твоему, каждому уличному оборвышу нужно подарить то, что досталось тебе? – Мэтр презрительно фыркнул. – Велика честь. Он и так остался жив, чего ещё нужно?

– Чего ещё нужно… – задумчиво повторил колдун вслед за учителем. – Чего ещё нужно… когда остался жив…

– Идём, – настойчиво сказал Януш и нетерпеливо взмахнул тросточкой. – Я ведь предупреждал тебя, – добавил он чуть тише и совсем не так жёстко, как обычно.

– Предупреждал… когда остался жив… чего ещё нужно…

Молодой чародей какими-то безумными глазами посмотрел на учителя.

– Можно ещё только минуту? Только минуту! А потом я даже не буду уворачиваться.

И, не дожидаясь ответа, склонился над телом пса. Мальчишка перестал плакать и только изумлённо шмыгал, пытаясь остановить бегущую из носа кровь. Колдун осторожно провёл ладонями по свалявшейся шерсти, по запёкшимся бурым капелькам на ранах, по оскаленной морде и оборванным ушам. Ещё раз, и ещё, и ещё, как будто разглаживал что-то. Так иногда делают дети: если быстро-быстро потереть рукой о свитер, становится горячо.

Снег под телом пса, сначала едва заметно, но постепенно всё быстрее начал таять. Через несколько мгновений он уже полностью исчез, открыв влажную чёрную землю. Мальчишка судорожно икнул и, может быть, пустился бы наутёк, если б послушались ноги. Из земли пробились тоненькие стебельки травы, какой отродясь не росло в сумрачном, плотно утоптанном ногами и колёсами дворе. Ещё пара мгновений – и тело пса лежало на зелёном травяном коврике.

А потом, судорожно дёрнув лапами, пёс открыл глаза. И замахал обрубком хвоста, глядя на своего маленького хозяина.

– Чего ещё… нужно… Когда… остался… жив… – чародей говорил судорожно, не поднимаясь с колен, снизу вверх глядя в недоумённо-презрительное лицо учителя. – Очень мало… Нужно… очень… мало… Друга…

Мэтр Януш расхохотался. Обернувшись к тени позади себя, он небрежно махнул тросточкой и с сарказмом заметил:

– Ну что, бери его, если он тебе нужен без души. Наглец. Наглец! Но каков! «Друга…» Он обставил тебя так, как мало кто смог, а?

Тень зыбко колыхнулась и растворилась в мартовских сумерках.

Во двор с улицы кто-то заглянул, и сиплый мужской голос разочарованно произнёс:

– Эй… Да он тут, похоже…

Гурьба тёмных фигур с ружьями в руках протиснулась через узкий проход. Люди столпились вокруг чародея, сидевшего на земле, привалившись к стене. Глаза его были закрыты, на губах застыла лёгкая улыбка, будто он, наконец, избавился от какой-то важной заботы.

Наклонившийся над телом старый юродивый, имя которого не знал никто из рыночной публики, легонько погладил чародея по голове и с улыбкой вложил в безвольно откинутую руку колдуна румяное яблоко:

– На-а…

ХУДОЖНИК, РИСОВАВШИЙ ТУМАН

Краска уже стала засыхать на палитре, а ему всё никак не удавалось подобрать нужный оттенок. Трудно передать то, что и глазом-то едва заметно. Старинное здание красного кирпича утопало в бело-жёлтой плотной дымке, окутавшей город. Сквозь неё местами смутно пробивались пятна фонарей, а куда-то ввысь уходили тёмные стволы деревьев. Поднимались массивными колоннами и терялись в этом огромном зале без потолка, в который превратился Город.

Туман вносил свои поправки на холст. Но краски ложились уверенно, рука художника то тут, то там дополняла пейзаж одному ему заметными штрихами. И всё же центр полотна, где полагалось быть резным дубовым дверям подъезда и козырьку с коваными фигурными опорами, оставался пустым. Был намечен только силуэт дверной арки, а всё остальное заменяло белое. Художник уже несколько раз заносил руку над мольбертом, застывал так в неподвижности на несколько секунд, порой минут – и принимался вновь доделывать края, доводить контуры, собирать разбрёдшиеся по полотну туманные тучки.

Девушка появилась в дверях неожиданно, словно тяжёлые створки сами распахнулись, выпуская на улицу изящную фигурку. То, что она изящна, молода, и в то же время уже достаточно уверенна (уверенностью, которой обладают не юные девушки, но молодые женщины), было заметно даже в этот туманный вечер. Незнакомка задержалась на мгновение на серой от сырости каменной площадке крыльца, затем медленно спустилась по ступенькам вниз. Поэт сказал бы о такой походке: «Спорхнула», но художнику вспомнилась почему-то красивая чёрная пантера, перемещающаяся мягко и аккуратно.

Точно так же аккуратно и не спеша шла теперь девушка, обходя лужи на дорожке и оглядываясь по сторонам: туман пришёлся ей по душе. На парня она посмотрела лишь мельком, но, похоже, не увидев в нём ничего опасного, не сочла нужным уделять больше внимания.

– Простите…

Девушка настороженно замерла в двух шага от мольберта, чуть левее (если смотреть из-за спины художника). Молочного цвета пальто, изящный берет в тон ему, пушистый вязаный шарф, перчатки и сумочка. Взгляд, выражающий вежливое недоумение из разряда: «А с какой стати?» Художник смущённо теребил в руках кисточку.

– Простите… Если вас не затруднит… Не сочтите за дерзость с моей стороны… Но, если только вы не торопитесь, не могли бы вы…

– Не могли бы вы говорить чуть быстрее и более связно? – с лёгкой усмешкой перебила его она, чем окончательно смутила парня.

– Понимаете, я художник, – словно извиняясь, сказал он, неловко махнув на мольберт и недописанную картину. – Я давно хотел нарисовать это здание, но дело в том, что туманы у нас случаются нечасто… а я рисую только в тумане. И вот сейчас, понимаете, такой прекрасный вечер, и мне, наконец, удалось найти время, но всё дело в том, что в моей работе не хватает центра… Нужно что-то, что соберёт композицию в единое целое… Центральная деталь. Понимаете?

Последнее слово он произнёс на выдохе, с затаённой надеждой. Девушка ещё раз, чуть внимательнее, окинула взглядом художника.

Старая бежевая куртка, на рукаве которой расплылось небольшое пятно белой краски. Толстый шарф домашней вязки, который он несколько раз обмотал вокруг шеи, и всё равно концы шарфа свисали спереди и сзади едва ли не до ремня аккуратно отутюженных, но явно не новых брюк. Пухлая нескладная фигура, которую ещё более нескладной делал выглядывающий из-под куртки свитер. Взлохмаченные тёмные волосы, глаза, близоруко щурящиеся за очками. И руки… Вот разве что руки… Маленькие, с тонкими пальцами, нервно перебиравшими теперь кисточку…

– Вы хотите сделать меня этим «центром»? – удивляясь сама себе, спросила девушка.

– Если только вы не торопитесь и если у вас найдётся час-другой времени… О, я обещаю, что постараюсь писать как можно быстрее, вы даже не успеете утомиться! Всего лишь час терпения, если вас это не затруднит… – даже в неверном свете съеденных туманом фонарей было видно, что он покраснел от смущения.

– Хорошо. Что нужно делать?

– Тысяча благодарностей! Позвольте, будьте так добры, встаньте вот сюда, у крыльца. Голову чуть вправо и немного вниз. Да, так, благодарю. Постарайтесь только не очень двигаться, прошу вас.

Он приступил к работе сосредоточенно, словно боясь упустить мгновение. Глаза его прыгали от холста к фигурке возле крыльца и обратно, кисточки сменяли одна другую, и, кажется, он даже не глядел, какую из них берёт в руки. Краски будто сами собой смешивались и подбирались в нужные сочетания. Ещё одно пятно, жёлтое, оказалось на его шарфе, а второе, белое, украсило щёку, когда он рассеянно мазнул по ней, вглядываясь в свою модель. Девушка слегка скучала, но терпеливо сохраняла почти ту же самую позу, в какую попросил её встать художник. А на холсте постепенно вырисовывался силуэт таинственной незнакомки, вслед которой из узора карниза над крылечком смотрели кованые полупрозрачные львы, и таинственно подмигивали старинные четырёхгранные фонари…

Теперь она лучше узнала эту его причуду, и не могла не согласиться, что причуда приносит ощутимый, едва ли не волшебный, результат. На картинах, которые украшали маленькую квартирку художника, у подножия одного из холмов Старого Города (в тех кварталах, которые каждую весну отдавали свои подвальные этажи наступающей Реке и из чьих домов периодически выезжали все мало-мальски здоровые жильцы, а нездоровые, кашляющие, отправлялись либо на воды, либо прямиком на кладбище) – на всех его картинах был туман. Город, здания, люди, служили зачастую центральной деталью, точно такой же, какой он однажды сделал её, уговорив не словами, а скорее своим беспомощным видом – но всё равно главным героем картин оставался туман.

Он плыл, полз, стоял, парил, дышал, шептал, окутывал, укрывал, съедал и прятал. Одна из маленьких картин пугала её. Картина изображала раскинувшуюся на мостовой фигуру, похожую скорее на тряпичную куклу, чем на человека. В тумане угадывался силуэт конки, обступившая фигуру кольцом толпа и страшный ответ на невысказанный вопрос зрителя. А рядом с лежащим мужчиной на булыжники упали его потрёпанный котелок, скромный букет гвоздик и небольшой, ярко-оранжевый велюровый заяц. Эту картину в конце концов художник спрятал в комод, а на её место повесил другую, с жемчужным, светлым туманным утром и расплывчатыми силуэтами пары, стоящей на узеньком мостку над переулком.

Картину с девушкой он повесил на самое видное место, напротив дверей на маленький балкон. В них в тёплые дни заглядывало солнышко, и тогда первые лучи его падали на полотно, а вторые, когда солнышко смещалось чуть выше по небосклону – на спящих в постели. Она порой просыпалась раньше и тихо лежала, всматриваясь в его лицо, такое же нескладное, как и фигура, с часто нахмуренными бровями и плотно сжатыми губами. Бывало, что художник иногда резко дёргался во сне и что-то бормотал. Она так ни разу и не смогла разобрать, что именно. А когда однажды спросила, он ответил то ли отговариваясь, то ли всерьёз: «Мне снится война». Но какая война ему снилась, ведь он никогда не был даже на военной службе – этого она не узнала.

Из открытых дверей доносился шум пёстрой залы, полной гостей, а на балконе, над цветущими кустами сирени и горящими внизу огнями набережной, стояли двое. И под шёпот Реки, сливаясь с тихим плеском воды, растворялись в ночи их слова и клятвы. Так же, как из года в год, из поколения в поколение, приходящие друг за другом и никогда не изменяющие самого главного. Так было в этот раз и так будет ещё много, много лет тому вперёд.

Рискуя свалиться с мраморного парапета, парень нагнулся к кустам сирени и нарвал для неё маленький душистый букет. Она в ответ выдернула одну веточку и оставила ему в петлице на память. А букет стоял в спальне, вызывая недовольство матери, так и не узнавшей, чей это знак внимания. Впрочем, мать не дозналась и про маленькую квартирку у подножия Старого Города, и про портрет на стене, и про то, как на него падает первый луч солнца, а на спящих в постели – второй.

Странное это было сочетание. Она брала от жизни всё, идя шаг в шаг с легконогим быстрым временем. И по её уверенности, осанке, наклону головы, твёрдости взгляда поэт сказал бы, что в жилах этой леди течёт королевская кровь. А художнику почему-то вспоминалась кошка, которая всегда гуляет сама по себе.

В нём, впрочем, было что-то от кота, но это перекрывали наивность и совершенная неприспособленность к реальной жизни. Казалось, он растворяется в своих картинах, а когда не пишет – то в её глазах, и кроме этих двух страстей ему больше ничего не нужно в жизни. Он даже не умел толком торговаться за собственные полотна, и был очень удивлён, увидев в одном из городских салонов собственную картину, выставленную на продажу под чужим именем и с дописанными к полученной им цене пятью нулями. Поэт назвал бы его последним Дон Кихотом, а с кем сравнивала его девушка – мы не знаем.

Когда же сиреневые веточки засохли, их выбросили вон. И однажды художник просто проснулся один.

Пожилой мужчина в широкополой шляпе и мягком драповом пальто стоял у мольберта, сосредоточенно всматриваясь в почти законченный пейзаж. Перед ним возвышалось старинное здание красного кирпича. Таинственно подмигивали львы, выкованные безвестным мастером для карниза над крыльцом, и не хватало в самом крыльце одного из угловых камней. Но фонари были прежними, и деревья всё так же уходили вверх, в туманную бесконечность. Был конец февраля, белёсая мгла вокруг отзывалась звуком падающих капель, мокрых хрустящих шагов и рыхлого, доедаемого водой снега.

Экипаж остановился позади художника, кто-то, аккуратно ступая, подошёл и встал рядом. Он не оглянулся, только крепко зажмурился, как, бывает, зажмуриваются дети, уже увидев под ёлкой новогодние подарки, но всё ещё опасающиеся, что это только лишь показалось. Знакомый, хотя слегка изменившийся, голос произнёс:

– В этот раз тебе не понадобилась центральная деталь…

Она осталась почти той же. Может быть, стала чуть старше, но годы только украсили её. Время бережно подчеркнуло красоту, дополнило данное природой и поселило в глазах мудрость. Впрочем, мудрость живёт в женских глазах с рождения и до вечности. Женщина не смотрела на пейзаж, она смотрела на художника. Тот беспомощно развёл руками, и на его пальто упала капля жемчужно-белой краски.

– Я и так боюсь, что получилось слишком ярко.

– Неужели? Не думала, что ты можешь бояться своих творений.

– Я боюсь, что мне не поверят люди.

Она промолчала, впервые взглянув на картину. Дубовая дверь была распахнута, но не наружу, как в жизни, а внутрь. За дверью виднелись края какой-то арки, а позади них – уходящая в бесконечность аллея, залитая солнцем и засаженная цветущими кустами сирени.

– Ты живёшь всё там же?

– Да, там же.

– И тебя сейчас ждут жена, дети… внуки? – последнее она произнесла с лёгкой усмешкой, так напомнившей ему первый день их знакомства.

– Жена, дети. Внуки, – он улыбнулся, потёр щетинистую щёку, поправил съехавшие очки.

Женщина сделала шаг и оказалась совсем близко, всматриваясь в его глаза. Как когда-то прежде, он смотрел в ответ, не отводя взгляда. Февральская капель мерно отсчитывала уходящие минуты. Порой тихо фыркали и переступали в упряжке лошади, и чуть уловимо тянуло со стороны облучка запахом табака.

– Едем?

– А как же муж, дети… внуки? – последнее он произнёс мягко, словно мечтательно.

– Мужу я безразлична, дети давно выросли. Едем?

– Нет, – он чуть качнул головой.

– Почему? Ты не хочешь, чтобы всё стало, как прежде?

– Помнишь? «Ничего не бывает так, как прежде». Дело не в этом.

– Так почему же?

– Я уже слишком привык к одиночеству.

Она вдруг развернулась и быстрыми шагами пошла к экипажу. Хлопнула дверца, мелькнули ещё раз в окошке её рассерженные глаза, щёлкнул кнут и загрохотали по булыжной мостовой копыта и колёса. Он провожал экипаж взглядом, пока не стихли в тумане последние его звуки, затем снова обернулся к картине.

Художник врал. Его не ждали ни жена, ни дети, ни внуки. И жил он теперь не в маленькой квартирке над сырым подвалом, а в угловой комнате дешёвого пансионата за церковью, с маленьким окошком во двор, продавленным диваном и десятком потёртых тубусов в углу.

В тубусах хранились его старые картины.

Он посмотрел на своё последнее полотно. Ему вдруг показалось, что невидимый ветер тронул кусты сирени и пахнуло в лицо пьянящим майским ароматом. Зашелестела листва, заиграли солнечные пятнышки на потрескавшемся асфальте аллеи. И тогда художник зажмурился и шагнул вперёд, через тёмную арку дверного прохода, под прозрачными коваными львами безвестного мастера.