Александр ГАБРИЭЛЬ. Территория себя

НЕ О ВОЙНЕ

Пишу про то, что скрыто глубоко,
во внутреннем колодезном застенке,
но вновь уходят пули в «молоко»,
взрезая кокон у молочной пенки.
Словесный проливаю я бальзам
на раны многих, чья душа устала,
но я пишу о том, что знаю сам,
а этого так мало. Мало. Мало.
Могу писать про внутренний разлад,
про жаркий пульс любви в сердечном стуке…
Но чувствую, как будто я Пилат,
который снова умывает руки.
Я устилаю рифмами блокнот,
взлетая от минора до мажора…
Но в каждом слове – склад фальшивых нот,
мучительный для уха дирижёра.
Могу – о дней неспешной череде,
могу – чем мы различны, в чем мы схожи…

А о войне, которая везде,
я не могу.
Не пережил.
Не прожил.

ПРОДОЛЖЕНИЕ НЕ НАЧАТОГО

…и жить на хлеб намазанным спасибом,
ища тепло и свет в свечном огарке,
на зависть всем аквариумным рыбам,
на радость всем зверюшкам в зоопарке,
торя дорожку меж собачьим лаем
и нежным словом с теплотой во взоре,
и гусеничным вялым баттерфляем
вползать на волны чуждых акваторий.
Синкопы взбудораженного пульса,
тоска и ощущение предела…
Под мерзкий вой: «Акела промахнулся!»
пора бы успокоиться, Акела.
Перебиваясь в тусклых заграницах
в межвидовых прекраснодушных спорах,
на порох уповать в пороховницах,
на выцветший в фигуру речи порох.
Застывшим натюрмортом на картине
с преобладаньем серого в палитре
безвольно ожидать «To be continued…»
в последнем кадре и в последнем титре;
и с холодом, достойным сердца Кая,
искать себя в карьере, книгах, водке,
с пустой котомкой по миру пуская
седой души линялые ошмётки.

ПРЕВРАЩЕНИЕ

Он собирал разбросанные камни,
послушный, словно пони при попоне;
он был заложник снов, как Мураками –
заложник им придуманных японий;
он складывал к сестерцию сестерций,
не пребывал ни в горечи, ни в гневе,
но многотонно падало на сердце
зазубренное злое каждодневье.
Вот так и жил – от вдоха и до вдоха;
вот так и жил – от мая и до мая,
окрестный мир на «хорошо» и «плохо»
в сознании своем не разделяя.
Он прятался от солнечного жара,
чурался риска, пафоса и блефа;
вжимался в сердцевину тротуара,
сливался с монотонностью рельефа.
Он не считал, что можно жить иначе,
и не искал другой и лучшей доли;
он растворялся в воздухе горячем
в часы разбойных праздничных застолий;
и, сам себе играя роль оплота,
бредя путём окраинным, не Млечным,
вставал он ночью
и писал.
Про что-то.

И становился значимым и вечным.

КАФКА

это лето сплошные дожди кто-то явно не в тонусе свыше
леопольд подлый трус выходи балаганят приблудные мыши
заключают пустые пари упиваясь готовностью к ссоре
только я притаился внутри ломкой тенью на cкомканной шторе
пицца с вечера аперитив пароксизмы любовных видений
и застрял кафкианский мотив в комбинациях света и тени
ничего не повёрнуто вспять и неволи не пуще охота
все дороги вернулись опять в пресловутую точку отсчёта

одинокая затхлая клеть королевство изломанных линий
хорошо бы себя пожалеть только жалости нет и в помине
под стенания классикс нуво извлечённого зря из утиля
в одиночестве нет ничего что достойно высокого штиля

а вокруг только книги и боль и под их вездесущим приглядом остаётся допить алкоголь с капитанами грантом и бладом
отойти покурить в коридор и вернуться в привычное лето
к атавизму задёрнутых штор к рудименту угасшего света

ЧЕ

Жизнь вполне удалась: в шоколаде, в парче,
с покупными местами в ковчеге у Ноя…
Только всё ж в тихом омуте водится Че,
в чьих чугунных зрачках – торжество паранойи.
Ты о нём ничегошеньки раньше не знал;
боковые дорожки не стоили мессы…
Че поёт, не фальшивя, «Иррационал»,
и ему подпевают незримые бесы.

Ну, а бесам вдогон подпевает душа
и дрожит в унисон, словно рыбка на леске…
До чего же мелодия та хороша! –
отдыхай, Исаак (и Максим) Дунаевский.

Так сражало матросиков пенье сирен,
метрономы навеки сбивавшее с такта…

Но, проснувшись, ты помнишь лишь первый катрен.
Только первый – и то неотчётливо как-то.

СЕРЕДИНА

Ты нынче спокойней, чем прежде. Не грустен. Не гневен.
Нашлась понемногу тропа между счастьем и горем.
И место, куда привела тебя stairway to heaven*,
коль трезво смотреть, оказалось простым плоскогорьем.
Бреди биссектрисой, вдали от тоски и восторга,
от пряника вкупе с кнутом каждодневно завися,
в немногих несчитанных метрах над уровнем морга
и прежних немыслимых милях от облачной выси.
А кто-то – злодей, и всё тянет тюремные сроки,
и мысли его – из ночных беспросветных кошмаров.
Другой – к получению «Нобеля» меряет смокинг
и деньги дает на спасенье мальдивских кальмаров.
А ты полюсов избежал, как веревок – Гудини,
у сумрачных будней оставшись под вечной пятою,
освоив искусство не просто торчать в середине,
а искренне ту середину считать золотою.

ИЗГНАННИК

Отправьте меня в Дакар,
отправьте меня в Рабат,
отправьте, куда Макар
ни разу не гнал телят;
туда, где кричат: «Уйди!»
и весело бьют под дых,
где будешь чужим среди
своих, не своих, любых;
сумейте послать меня
в отстойник, на свалку, в сток,
где, может быть, съест свинья
и радостно выдаст бог;
сравняйте меня с землёй,
забудьте мой цвет и ник,
и, вымарав номер мой
из всех телефонных книг,
почуяв, что я умолк,
присядьте испить винца,
отметив тем самым долг,
исполненный до конца…

Позвольте забрать родных
пригоршню стихов, весну,
а также друзей (двоих),
а также любовь (одну);
позвольте напиться в дым,
а лживые зеркала
разбить, и сказaть Другим:
«Пока! Не держите зла…»
Пусть станет чужой земля
и яростней – волчий вой,
но мне начинать с нуля
не гибельно, не впервой.
Не так уж и страшен ад,
я прежде бывал в аду;
смогу пережить Рабат,
Нджамену и Катманду,
холодные полыньи,
голодное вороньё…
Лишь были б со мной – мои.
Жило бы во мне – моё.

ПРЕДДВЕРИЕ

Подаренная людям благодать
исчерпана. Тоска на пьедестале.
Лицом к лицу лица не увидать,
лишь скорбные и тусклые детали.
Исчез из виду праздный Дионис.
Тревожен воздух. Мира стало меньше.
Пустое небо злобно смотрит вниз,
как пламенный нацист на унтерменшей.
Над октябрём – дыханье февраля,
скупой накал военного плаката.
И горизонт затянут, как петля,
на кадыке усталого заката.
И в тех краях, где предавать мечту –
нехитрая проверенная норма,
мы – корабли, застрявшие в порту
в преддверии предсказанного шторма.

ДЫШИ

Если тлеет свеча, всё равно говори: «Горит!»,
ты себе не палач, чтоб фатально рубить сплеча,
даже ежели твой реал – не «Реал» (Мадрид)
и команде твоей нет ни зрителей, ни мяча.

То ли хмарь в небесах, то ли пешки нейдут в ферзи,
то ли кони устали – что взять-то от старых кляч?
Коль чего-то тебе не досталось – вообрази
и внуши самому, что свободен от недостач.

Уничтожь, заземли свой рассудочный окрик: «Стой!»,
заведи свой мотор безнадежным простым «Люблю…»
Этот тёмный зазор меж реальностью и мечтой
залатай невесомою нитью, сведи к нулю.

Спрячь в горячей ладони последний свой медный грош,
не останься навек в заповедной своей глуши.
Даже если незримою пропастью пахнет рожь –
чище воздуха нет. Напоследок – дыши.
Дыши.

НОСТАЛЬГИЯ

туда где ближе облака где слой озоновый плотнее где неприкаянна строка и не поймешь что делать с нею где заключаются пари и осушаются стаканы и смех рожденный изнутри неистребим как тараканы где любопытство как вампир где дефициты в каждой сумке где побеждает время Пирр веселый Пирр во время чумки где слово вещее «судьба» звучит подобно моветону где продается мастурба по два рубля за килотонну где грязь и боль и свет любви где из варяг не выйти в греки где государство словно Вий навеки уронивший веки из журавлей растит синиц фальшиво тренькая на лире

где легкий взмах ее ресниц дороже всех сокровищ в мире

а дальше промельк пустоты метель безликие объемы и стерты в памяти черты как у больного после комы и тихо падает листва с озябших крон в прямом эфире на мир в котором дважды два неукоснительно четыре на мир где счастье и беда срослись мгновеньями и кожей где ничего и никогда произойти уже не может где ничего не нужно ждать лишь равнодушно смежить вежды и отдавать за пядью пядь пространство гибнущей надежды и где на шатком рубеже презрев намеренья благие осклабясь тянется к душе голодный демон ностальгии

НЕОСУЩЕСТВЛЕННОЕ

А казалось когда-то, что надо чуть-чуть постараться –
и навек породнятся Василий, Бернар и Фарук.
И настанет она, эта эра всеобщего братства,
эта эра открытых сердец и распахнутых рук.
Все победно сроднятся, как будто Серена и Винус,
человечество станет мудрей, чем седой аксакал…
Но буквально на наших глазах плюс сменился на минус,
на осколки разбитых зеркал, на кровавый оскал.
А из братств остается лишь братство набитых карманов;
отыщи континент, где о дружбе еще говорят…
Эх, Казанцев и Лем, весь наив ваших первых романов
безвозвратно исчез, словно молнии шалый разряд.
Маршируя в колоннах, идут на народы народы…
И, хоть пламенно думай, что сам ты отнюдь не таков,
человек человеку – животное мерзкой породы
с различимою пеной в районе передних клыков.