Ольга ИВАНОВА

СОФЬЯ

                             РАССКАЗЫ
   
   
   СЕРЫЙ КОНЬ

   Были  в  таборе  два брата, Вавила и Божен. И был  у  них  серый
конь,  быстрый,  как  горная река, лёгкий как  ветер,  горячий  как
полуденное  солнце,  послушный, как  девушка…   Гостям  этого  коня
показывали, многие купить его хотели, большие деньги предлагали…
   Хозяин  его, старый Вавила, болел, ходил с трудом, но как  сядет
в  седло, молодым делался. Спина выпрямлялась, седые кудри по ветру
вились,  глаза  блестели! Бывало, гуляет Серый в степи,  но  только
услышит  свист своего хозяина – мчится к нему, только земля  из-под
копыт летит…
   А  брат  его,  Божен, в таборе за старшего был. Добрый  человек,
светлая  голова,  даром  что чёрен, как жук!  Да  вот  беда  с  ним
случилась:  шёл  по  лугу, кнутом играл,  песню  напевал,  а  вдруг
зашатался и упал…
   Принесли  его  к  шатру, под березу положили.  Заварили  цыганки
трав  целебных, сели вокруг костра, заговоры шепчут…  Не  открывает
глаз!  Привели  бабушку  Софью. Она от  старости  почти  ничего  не
видела,  а  руки  у  нее чуткие были. Положила она  руки  на  грудь
Божену,  ветер  послушала, молитву пошептала,  покачала  головой  и
говорит:
   –  Ничего  не  сделаете. Смерть зовет его,  слышу  голос  её…  –
только   проговорила  –  тоскливо  заржал  Серый,   другие   лошади
отозвались… У костров мужчины замолчали, женщины заплакали…
   Перестал дышать.
   Похоронили в лесу у дороги, крест поставили. Цыган не всегда  на
кладбищах хоронили. Уйдет табор, может, по той дороге больше  и  не
пройдет   никогда…  Другой  табор  пойдет,  у  могилы  остановится…
Православные шапку снимут, перекрестятся… Попросят цыганского  Бога
– дай, Дэвло, покоя душе бродяжьей…
   
   Надо  решить,  кто за старшего будет в таборе. Поклонились  люди
Вавиле: будь вместо брата своего!
   –  Нет,  –  говорит Вавила, – стар я! Брат позовет –  я  к  нему
уйду. А сын его, Николо, смел и разумен. И жить ему долго!
   И стал Николо вожаком в таборе.
   Люди  любили  его и уважали не меньше, чем отца.  Умел  и  ссору
рассудить, и лодынэ выбрать, а главное, о себе не заботился, все  о
людях. И только одна заноза у него в голове. Не девушка, нет!  Конь
Вавилин.
   А  ведь  Господь так решил, что у цыган что есть, то всё  общее.
Мы  все  братьями и сёстрами были уже потому, что  в  одном  таборе
родились! Разве не одной попоной мы с сёстрами укрывались в холода?
Разве не отдавали тёплый платок и лучший кусок той, которая слабее?
Разве  я  могла своих детей накормить, а других голодными оставить?
Разве другие матери могли так сделать?
   А  конь  этого цыганского братства не признавал. Один  хозяин  у
него  был  – Вавила.  Вот захочет Николо сесть в седло – не  дается
Серый.  Хлеб  с  солью съест с руки, а сесть в седло  не  позволит.
Крутится, то задние копыта вскинет, то на «свечку» вскочит.
   
   Собрался  народ  покинуть  лодынэ. Нельзя  на  месте  оставаться
после похорон. Кони запряжены, кибитки готовы в путь. А Серого нет.
Свистел Вавила, звал – нету! И сказал Николо народу:
   – Можем уехать. Но что наш табор без такого коня?..
   Потом к Вавиле обернулся и говорит с досадой:
   – Лучше бы ты мне коня отдал, уж я не упустил бы его!
   Отвечает старик:
   –  Два  брата  у  меня было – Божен и этот конь. Один  я  теперь
остался. Но что лучше, что хуже – один Дэвло знает!
   
   Решили остаться еще на день. Молодые ребята до темноты по  лугам
и по дорогам скакали – искали Серого. Нету.
   Вот  вечер  пришел,  костры зажгли. Никто  не  поёт,  гитары  не
звенят… Даже дети притихли.
   Второе утро пришло, солнце встало. Надо ехать.
   На  Вавилу посмотреть страшно было, совсем старым стал  за  этот
день, будто смерть и его зовёт.
   Вот  подъехал к реке притихший табор… Вдруг кони забеспокоились,
заржали…  А  с  луговины  им  в ответ ржанье  раздалось.  Закричали
девушки, запрыгали ребятишки!
   Кони  бегут  за  цыганами!  Серый  впереди,  а  за  ним  вороная
кобылка! Молодая, гладкая, сытая!
   Все  от  радости  кричали  и смеялись!  А  у  Вавилы  по  черным
морщинам слёзы текли, как реки по старому руслу…
   Бросился к нему Николо, упал на колени, говорит:
   – Старик, ты прав оказался! Вот как все хорошо получилось!
   Отвечает старик:
   – Что к добру, что к худу – один Дэвло знает!
   
   Но  в  цыганской жизни все хорошо не бывает. Даст  Господь  день
без горя – и ладно.
   Новое место для табора нашли.
   Стал  Николо  вороную объезжать. Ехал на ней  верхом  по  лесной
дороге, а рядом Серый бежал. Вдруг выскочил на дорогу волк.  Кобыла
испугалась,  на  дыбы  взвилась  и  сбросила  парня.   Вмиг   Серый
развернулся,  ударом задних копыт убил волка. Когда прибежали  кони
одни  к  табору, бросились цыгане искать парня. Лежал  он  рядом  с
убитым волком на дороге, а вокруг головы песок кровавый…
   Старая  шувани  руки  Николиной кровью омочила,   долго  сидела,
смотрела  на  ладони… Велела младшей внучке своей,  Зорюшке,  траву
собрать, зелье варить. А потом сказала:
   –  Зелье  наше  немного дней жизни даст. Нужно Николо  водой  из
золотой  чаши  лечить.  А  чаша у моей двоюродной  сестры  Феодоры,
которая  замужем за кузнецом Ерофеем Волжским и с Ерофеевым табором
кочует.  Искать их надо. Пока искать будете, я из Николо  жизнь  не
выпущу.
   Спрашивает Марко, ему лет 12 было:
   – А если не найдем?
   Бабушка клюкой по земле стукнула и прикрикнула на него:
   – Найдете!
   Взяли парни самых быстрых коней и поскакали по дорогам.
   Пять  дней прошло.  Бабушка с Зорей не едят, не пьют, от  Николо
не  отходят.  Целебную  траву  под голову  ему  положили,  заговоры
xeowsr,  головней  огненной над головой его  машут,  соль  с  золой
мешают,  рану  посыпают, отварами поят, лицо  заговоренной  водицей
омывают...  А он все тише и медленней дышит, все глуше стонет…
   Шестая  ночь  проходит,  небо  на  востоке  зарозовело.  Старуха
позвала  Зорюшку,  велела снять платок, лечь на  дорогу  и  слушать
землю.  Она  послушала, подняла голову и говорит:
   –  Нет  никого. Телега вдалеке едет, чужие кони копытами стучат,
а наших нет…
   – Еще слушай! – говорит бабушка.
   Послушала еще, плачет и шепчет:
   –  Нету,  бабушка!  Деревенские на лугу сено косят,  бабы  песни
поют, а наших не слыхать…
   Бабушка клюкой стукнула:
   – Слушай, глупая девка!
   Снова  упала девушка, косы по земле распластала, лежит, слушает,
а  сама   слезы  глотает. Вдруг замолчала, замерла,  руки  к  груди
прижала, губу закусила… а потом подняла голову, прошептала::
   – Едут, бабушка! Скачут!
   А  скоро видно их стало: впереди Марко на вороной, за спиной его
бабушка Феодора, за ними остальные.
   Взяла  старая  золотую  чашу, льет воду в нее  тонкой  струйкой,
уговаривает помочь Николушке… Такой заговор не быстро делается.  До
утра  старухи  сестры  колдовали над чашей. А  Зоря  была  рядом  с
Николо.  От  бессонных  ночей, от плача по  Николушке,  она  совсем
исхудала, глаза провалились…
   Вот  умыли  и  напоили его золотой водой, вокруг  шатра  остатки
разлили  и  снова колдовать стали. А когда в шатер вошли,  увидели:
спят и Зорюшка, и Николушка, оба спят, дышат глубоко и вольно…
     Тут  и  решили отдать девушку за молодого вожака.   Из  своего
табора  нельзя невесту брать, но их род в этом таборе не свой  был,
пришлый.
     А  Николо  день ото дня поправлялся, вот уже стал выходить  из
шатра, солнышку радоваться, детям улыбаться.
   Да  вот Вавила совсем плох стал, сидел с закрытыми глазами целый
день,  прислонившись  спиной к березе.  Понимал,  что  недолго  ему
осталось. Говорит как-то молодому вожаку:
   –  Слышал  голос  брата. Зовет. Приучай к себе  Серого.  Носи  в
кармане  хлеб с солью. Сам не доешь, а ему дай. И знай:  с  первого
раза в седло не сядешь – никогда не сядешь уже.
   Однако,  пока  старик жив был, Серый никому  не  давался.  Когда
похоронили – конь сам подошел к Николо, стоит, голову опустил…
   С тех пор Серый ходил за ним, как раньше за Вавилой.
   После  смерти старика положенный срок выдержали, выждали,  да  и
свадьбу  сыграли.  Два  дня гуляли на лесной  поляне,  песни  пели,
плясали, вино пили, мясо ели, яблоки, виноград!
   А  на  третий день табор война догнала. Заржали кони,  загудело,
задрожало  небо,  налетели  самолеты, стали  кружить  над  табором.
Цыгане  детей  похватали,  в  лес  бросились.  Одна  бабушка  Софья
поспешила за золотой чашей. Увидел Николо, бросился за ней, и Серый
рядом бежит.
   Когда улетели самолеты, посреди поляны они остались лежать.  Все
трое  – Серый, Николушко и старая Софья, прижимавшая к себе золотую
чашу. Николо прикрывал одной рукой седую голову старухи, а другой –
свою чёрную кудрявую голову. Обе руки были прострелены пулями.
   
   
   ТРОФЕЙ ТРОФИМА

   Душное  лето  окружило военкомат  пышными  зелёными  кустами   и
ароматами цветов. Призывной пункт располагался на втором этаже.
   В  коридоре  толпилась молодежь.  Среди  юношей и девушек  стоял
худенький   смуглый  мальчишка  с  буйными  смоляными  кудрями.   В
ожидании своей очереди он  негромко мурлыкал ритмичную песенку,   и
постепенно  окружающие стали прислушиваться.  Кто-то  попросил  его
спеть погромче.  И когда парень запел, толпа смолкла.
   Дверь   просторного кабинета  открылась. На пороге стоял  бравый
офицер в скрипучих сапогах.
   –  Это  кто здесь такой звонкий? – спросил он. – Ну-ка,  кудряш,
зайди! Артист, что ли?
   – Нет. Цыгане мы… – скромно ответил парень.
   Девушка, заполнявшая какие-то бумаги, взглянула с  интересом.
   – Цыгане? – удивился офицер, –  Из табора?
   – Не, городские мы…
   – Фамилия?
   – Орлов Трофим.
   – Сколько лет?
   – Так жениться  уже хотел…
   Все  засмеялись  –  и  офицер,   и  девушка,  и  пожилой  усатый
старшина,  и парикмахер с веником в руках  в дальнем углу зала,   и
даже толстый сердитый врач за соседним столом.
   На  вопрос,  в  какие войска он хочет попасть, парень  торопливо
ответил:
   – Где сапоги дают.
   Всем  понравился  наивный  бойкий  цыганёнок.  Однако  при  виде
парикмахера и машинки для стрижки, его,  и без того большие  чёрные
глаза округлились, он попятился и замотал головой:
   –  Нет!  Не согласен! Не дам стричь!
   –  Как  это  –  не согласен? Ну-ка стой! – парикмахер  попытался
поймать его за рукав шёлковой синей  рубахи, но парень увернулся, и
в   следующее  мгновение  легко,  как  кошка,  вскочил  на  высокий
подоконник.   В приоткрытое окно заглядывала зелёная ветка.   Когда
все  бросились  ловить цыгана, он выпрыгнул. Перепуганная  девушка,
вскрикнув упала грудью на подоконник, выглядывая – что с парнем?  И
увидела,  как  он пружинисто приземлился на   козырек  над  входом,
откуда  ловко спрыгнул на землю. Всеобщий вздох облегчения!   Потом
все заговорили:
   –  Сбежал!
   – Вот тебе и воин!
   – Цыган и есть цыган!
   – Нет, ну как это он ловко!..
   В  это  время дверь приоткрылась и в проёме показалась  кудрявая
голова. Оглядев всех, парень, смущённо улыбаясь, вошел.
   Остричь   волосы   всё  же  пришлось  –  убедили.    А   главным
результатом  происшествия было то, что парень   попал  в  разведку.
Офицер в скрипучих сапогах сказал:
    –  Там такие прыткие нужны!
   Осенью   1943г.   разведчики   нашли   в  искорёженной   взрывом
легковой   машине,  рядом  с  трупами  немецких  офицеров,   щенка.
Однополчане  смеялись:  взяли, мол, «языка»,  а  «язык»  скулит  да
тявкает.
   С  тех  пор  каждую  свободную минуту Орлов возился  со  щенком,
названным Трофеем.
   –  Я  –  Трофим, а он – Трофей. Оба Трошки!– по-детски радовался
цыганёнок.
   К  весне щенок превратился в красивую крепкую овчарку, спокойную
и  смелую.  Зря  не  брехал, был молчалив и этим особенно  нравился
разведчикам.
   В  свободное  время  Трофим обучал пса разным  фокусам.  Солдаты
аплодировали,  когда по команде хозяина пёс приносил  ему  автомат,
держа  зубами  за ремень и высоко поднимая голову, чтобы  ствол  не
стучал по земле. Пробовали разложить пять, шесть, десять автоматов.
Трофей   не  ошибался  никогда,  легко   находя  хозяйское  оружие.
Оглядываясь на Орлова,  полз рядом с ним. «Троша, тихо!», –  шептал
солдат,  пёс  припадал  к земле и замирал. Только  напряженные  уши
выдавали ожидание.
   – Как это у тебя получается? – спрашивали  однополчане.
   –  У моего деда медведи на гармошке шпарили, польку танцевали! –
отвечал цыган.
   Как-то  разведгруппа, возглавляемая сержантом Алексеем  Гуриным,
взяла  настоящего языка. Трофим вдруг увидел, что его  добрый  пёс,
принюхавшись  к немецкому офицеру, оскалил белоснежные  клыки,  еле
слышно утробно зарычал и попятился.
   Старшина,  заметив удивление Троши, произнес:  «А  ты  думал  он
дурак?  Фашистов издали чует! Я другой раз смотрю, он ветер  нюхает
и, вроде, недоволен, когда немца слышит…»
   Однажды ясным осенним днем разведчикам пришлось принять  бой.  В
расположение части вернулись все, кроме Орлова. Алексей взял пса на
поводок  и побежал за собакой, тревожно рвавшейся вперед. Ещё  двое
бойцов  поспешили за ними.  Никто не хотел верить, что  Трофим  мог
попасть в руки врагов.
   Темнело. Спотыкаясь о корни деревьев, разведчики продвигались  в
глубь леса. Трофей остановился, прислушиваясь. Разведчики  замерли.
Едва  уловили  отдаленные голоса. Слов разобрать было нельзя, но по
поведению собаки поняли: чужие. Алексей дал знак всем оставаться на
месте, а сам пошел на голоса. Бойцы напряжённо ждали, Трофей  лежал
рядом, высоко подняв голову и поводя ушами. И вдруг насторожился  и
встал,  помахивая  хвостом. Вернулся Алёша. Тихо сказал:  «Немцы  у
реки,  четверо.  Один  ранен. Языка бы взять!»   Пёс  не  сводил  с
Алексея  глаз, будто понимая, о чем идет речь. Посмотрев  на  него,
сержант добавил: «Собака  тут не помощник – его кусаться не  учили.
А шум ни к чему. Привяжем, на обратном пути возьмем».
   До   предела  натянув  ремень  поводка,  Трофей  смотрел   вслед
разведчикам.
   Взошла на небе светлая лодочка луны.
   С  высокого  берега  мирно  журчащей  речки  солдаты  разглядели
немцев.  Один,  хрипло  постанывая, лежал на  песке,  трое  других,
негромко   переговариваясь,   из  прибрежного   лозняка   сооружали
волокушу.  Знаками распределив роли, разведчики сверху прыгнули  на
врагов. На их стороне был фактор неожиданности, но здоровый  немец,
отшвырнув  бойца,  успел схватить автомат  прежде,  чем  на  помощь
бросился  Алексей.  Короткая  очередь заглушила  шум  борьбы.  Пуля
прошила  правое плечо сержанта Гурина, и он выронил нож,  не  успев
вонзить  его  в  тело врага. И вдруг, словно огромная стремительная
птица  кинулась  на  фашиста с обрыва. С хриплым  рычанием  Трофей,
свирепо мотая головой, рвал врагу шею и затылок.
   Результатом  этой неожиданной, незапланированной  операции  были
трое  пленных  и один убитый фашист. Связанные немцы, смирные,  как
овечки,   тащились   впереди  Алёши,   который   вёл   на   обрывке
перегрызенного поводка Трофея.
   Когда  до своих осталось совсем немного, пёс настойчиво  потянул
в  сторону.  Собаку  отпустили, и она  исчезла  в  темноте.  Немцам
приказали  лечь  на землю.  Двое разведчиков,  спотыкаясь  о  корни
деревьев,   поспешили  за  Трофеем,  и  неподалеку   услышали   его
выразительное  поскуливание. Неужели нашел Трофима?!  Так  и  есть!
Парень был контужен и ранен в бою. То теряя сознание, то приходя  в
себя,  понемногу продвигался к своим. Когда Трофей  нашел  его,  он
настолько ослабел от потери крови, что не мог пошевелиться. Вот тут
и  пригодилась  предусмотрительно  захваченная  волокуша  немецкого
производства из отечественного материала.
   В расположение части добрались к рассвету.
   Трофима  и  Алёшу  отправили в полевой госпиталь,  а  Трофей  на
время перешел во владение  старшины.
   
   
   СОФЬЯ

   Мать  у  Софьи  была красивой и строгой. Звали  её  Лауной.  Она
родилась в семье православных городских цыган и с шести лет пела  в
церковном хоре. В тринадцать её выдали за полевого цыгана, весёлого
красавца Кондрата Бурду. С его табором она кочевала по дорогам  год
за  годом,  родила  двоих детей. А потом Кондрат  поехал  продавать
коней  и  пропал.  Ждали его до холодов, искали  через  знакомых  и
незнакомых цыган, не нашли. Долго и горько плакала жена,  тосковали
сестрёнки и братишки...
   Однако  дошли до табора слухи, что сидит Кондрат в тюрьме  и  не
знает,   как  весточку  своим  подать...  Дождались  тёплых   дней,
повернули  табор,  остановились  на  широкой  реке  неподалёку   от
большого   города.   Стали  по  очереди  ходить  в   «присутствие»,
расспрашивать, разузнавать...
   А  тут  приехала  в табор сама жена коменданта, погадайте,  мол,
мне,  цыганочки,  отчего  муж меня не любит,  как  прежде  любил...
Взялась  гадать  ей  сама Лауна. Всё рассказала, всё  растолковала,
травы  заговорённой  дала, велела понемногу  мужу  в  вино  сыпать.
Пришла пора – сказала комендантша: «Проси, что хочешь!»
   Вот и вернулся в табор Кондрат, да только не тот человек уже  он
был:  худой,  седой да квёлый. Пожил еще немного  да  помер.  Взяла
тогда  мать  Софью за руку, маленького Мирона на руки,  поклонилась
Кондратовой родне, прощения у всех попросила и ушла в обратный путь
к  матери-отцу.  Да  по дороге занемогла, заболела  и  померла  под
кустом.
   Девять  лет  Софьюшке было. Сняла она мамин крестик,  надела  на
шею  братишке. Своими ручонками, ножом да котелком выкопала  матери
могилу,  привязала на ветку красную ленту из ее косы.   Как  умела,
помолилась  Богу,  нож  на верёвочке спрятала  в  складках  одежды,
прицепила  на  пояс котелок, в котором лежали завернутый  в  листья
лопуха  кусок серого хлеба, да маленький узелок с солью,  взяла  на
руки  плачущего брата и потихоньку, от голода и усталости  шатаясь,
побрела куда глаза глядят...
   Услыхала:  коровы  мычат.  Посадила  Мирона  в  кусты,  наказала
сидеть  тихо.  Выплела  из  косы ленту,  подобралась,  одну  корову
приманила  солёной  ладошкой, отбила от  стада,  в  ивняк  загнала,
привязала и выдоила, сколько котелок взял. Напоила ребенка  и  сама
напилась,  а  хлебушек сберегла. Уснули оба с братом  в  обнимку  в
придорожных кустах. Проснулась от холода. Уж темнело, луна  взошла.
Брата  обнимает,  качает,  чтобы не проснулся,  ножки  ему  в  свою
индараку кутает.
   Вдруг   подбегает  к  ней  собака  большая,  страшная,   сначала
показалось, что волк. Но потом разглядела, что шерсть на ней  белая
с  рыжими пятнами. Софья гонит собаку сердитыми словами, а  кричать
боится – брата бы не разбудить. В два прыжка исчез пёс в кустах,  а
через  немного времени послышался стук копыт по камням, и из  седла
над ней склонился бородатый человек:
   – Чьи?!
   От  страха  Софья онемела и так крепко прижала к  себе  ребёнка,
что тот проснулся и заплакал.
   Софьюшка  дрожала, едва сдерживая крик ужаса. В это время  рыже-
белый  пёс  выскочил  вперед, толкая ее носом.  Она  всё  старалась
уберечь братишку, отворачиваясь от собаки и пытаясь прикрыть малыша
собой.  Но  пёс вдруг сунул морду в котелок и в один миг  проглотил
хлеб.  Крик  горя  и  отчаяния вырвался из  груди  девочки,  она  с
ожесточением  и  ненавистью стала пинать босыми ногами  собаку,  не
обращая внимания ни на плач малыша, чьи ножки болтались прямо перед
зубастой мордой, ни на страшного бородача на лошади.
   –  Эй,  уймись, уймись! – закричал мужик, схватил Софью за косу,
но  не  толкнул,  не бросил наземь, а лишь остановил,  не  позволяя
двигаться.
   Сквозь всхлипы она причитала и выкрикивала ругательства.
   –  Тише,  тише, дам я тебе хлеба! Цыганка, что ли? Да не  бойся,
не кричи, дитя, вон, перепугала!
   Мужик  спешился и долго расспрашивал, откуда они,  почему  одни,
где табор, а потом, пообещав хлеба, посадил детей на лошадь и повёл
вповоду. Собака бежала рядом.
   Подъехали  к  большому дому на самом краю села. Софья  спрыгнула
на землю и приняла у мужика повод, пока тот отворял ворота. Мирошка
смирно сидел, вцепившись в луку седла, ждал, а потом привычно  упал
в протянутые руки сестры.
   Вошли  в  темные сенки, со скрипом отворилась тяжёлая дверь,  за
которой  висела  цветная занавеска. Чем больше  подталкивал  хозяин
Софьюшку  в  дом,  тем  больше путалась  она  в  занавеске,  отчего
захныкал Мирон, вцепившийся в руку сестры. Мужика разобрал смех,  в
ответ  засмеялся  высокий  женский голос,  ловкие  руки  освободили
девочку.
   Ей  открылось  пространство просторной чистой  избы  с  печью  и
большим  столом  посередине.  Она  впервые  видела  обычное  жилище
оседлого человека. Перед Софьей стояла статная крестьянка  в  белом
платке на русых волосах, узлом свернутых на затылке. Высокую грудь,
покрытую  светлой кофтой, украшали янтарные бусы.  Женщина  ахнула,
опускаясь на корточки перед Мироном, во все глаза рассматривая  его
замурзанную мордочку и спутанные пыльные кудри.
   Софья тихонько пискнула:
   – Дяденька! Хлеба обещались!
   Услышав знакомое слово, снова заревел Мирон:
   –  Маро! Маро! Дэ маро! (Хлеб! Хлеб! Дай хлеба!)
   Мужик,  между тем, шептал жене на ухо, оглядываясь на  детей,  а
она  тихонько  ойкала  и прихлопывала ладонью рот.  Потом  сказала,
обращаясь к Софье:
   –  Давай-ка искупаем малого. Грязному есть нельзя. А ты-то сама,
грязнее я в жизни не видала!
   –  Могилку  маме  копала... В ручье умывалась... –  пробормотала
едва  слышно  девочка. Хозяйка осеклась и замолчала. Потом  подошла
поближе, крепко обняла и прижала к себе Софьюшку...
     Софья  не  понимала, почему нельзя есть грязному и как  купать
ребенка – за окнами-то темень! Но все же задала вопрос:
   – А что в ямку постелем?
   –  В  какую  ямку?  –  удивилась хозяйка,  доставая  из-за  печи
depebmmne корыто. Софья было решила, что плохо сказала на  чужом  –
русском  языке,  но быстро поняла, что это и есть то,  в  чем  моют
детей гадже (не цыгане).
   Во  время купания Мирон перестал реветь и сосредоточенно  изучал
глазами  и  руками воду и корыто. Особенно его интересовал  кусочек
белого мыла. Он все пытался засунуть его в рот.
   Потом  его  завернули  в теплую – с печи –  тряпицу,  и  хозяйка
распорядилась:
   –  Ты  давай-ка,  мойся сама, а я ему пока  сухарик  дам,  а  то
заорет  сейчас. А голову я тебе вымою. Вот ведро, вода теплая,  вот
ковш. Да помаленьку лей!
   После  хозяйка  надела  на  Софью  свою  рубаху,  подпоясала   и
подвернула рукава. А потом хозяева, их проснувшийся сын Яков,  чуть
постарше  Мирошки, и прибежавшие работники смотрели,  как  цыганята
едят.  Сначала у Софьи от голода и от волнения сильно дрожали руки,
на  стуле  сидеть было неудобно, но, боясь не понравиться хозяевам,
она ела деликатно, как учила мать. Потом руки дрожать перестали  и,
глядя  на не стеснявшегося, перепачканного кашей Мирона, она  стала
смеяться вместе со всеми.
   Наевшись,  Мирон  стал  засыпать прямо  за  столом  и,  протянув
ручонки, пролепетал: «Дае, лэ ман...» (мама, возьми меня…).
   И сестра горько заплакала.
   Наутро  Софьюшка с благодарностью поклонилась хозяйке в  пояс  и
спросила свою индараку и дэкхло  (платок).
   –  Ты куда собралась, черноглазая? Не пущу! Юбки твои выстираны,
сохнут. Не украду, не бойся! Мирона пожалей, глупая! Иди-ка  лучше,
детей одень, пусть на солнышке побегают.
   Яшка с Мирошкой, сытые, радостные, играли во дворе, и ничуть  им
помехой не было, что лепетали на разных языках!
   У  Софьи  встал  ком  в  горле, когда она  подумала  о  голодных
сверстниках  и малышах из табора... Она зажмурила глаза,  чтобы  не
пустить  слезу, и перед ней возникла картина лодынэ (места  стоянки
табора).  На  костре  кипел котёл, вкусный  дымок  расплывался  над
шатрами  и  кибитками, женщина в красном платке  –  тетка  Марьяна,
размешивала   длинной  палкой  варево,  ребятня  крутилась   рядом,
подбрасывая  хворост  в огонь. От сердца отлегло  –  в  таборе  все
хорошо,  есть  еда. Софья успокоилась и заулыбалась. Она  не  знала
своей  судьбы,  но  вчерашнее чувство горя  и  страха  перебивалось
неуверенно-радостным предчувствием сытой и тёплой жизни.
   
   Вот  и  стали  Софья с Мироном жить у богатого  егеря  по  имени
Гавриил  и  его  жены  Соломонии. Шелкововолосый  Яков,  крикливый,
шумный,  капризный, как своенравный жеребёнок. Матери  некогда  его
ублажать,  скотины  полон двор, одних лошадей  шесть  голов,  а  за
работниками глаз да глаз!
   Софья  быстро  научилась  в доме управляться,  а  уж  за  детьми
смотреть  – это было знакомо и привычно. Одного не понимала:  зачем
летом  одевать малышей? Даже в спор вступала с Соломонией,  зная  и
чувствуя,  что ребенок, росший без одежды, не будет ни  холода,  ни
жары бояться.
   Мирон  с  первого дня стал называть хозяев дадэ и  дае  (отец  и
мать).  За  ним взялся повторять и родной сын – Яков, что  веселило
хозяев:  смышленый Яшка перенимал цыганские слова гораздо  быстрее,
чем Мирошка – русские.
   
   К  осени  Соломония  решила  учить  Софью  грамоте.  Достала  из
сундука  старинные книги, велела хорошо вымыть руки... А к  Успению
отвела  в  церковно-приходскую школу, удивляясь и радуясь  тому,  с
каким любопытством и интересом учится маленькая цыганка. Раздражало
и  пугало  только то, что она порой принималась предсказывать,  что
будет завтра, или по весне, или на пасху…
     Однажды  Софья, встав рано поутру, подошла к заплетавшей  косу
Соломонии и, прижавшись щекой,  с грустью прошептала:
   – Матушка… Как не хочу я от тебя уходить!
   – Куда уходить? Ты чего это? – встревожилась Соломония.
   –  Нет,  матушка,  ты  не  поняла! Я не ухожу.  А  потом,  когда
большая вырасту…
   –  Зачем  же  тебе уходить?  Тебе разве худо живется? Вырастешь,
найдем тебе жениха красивого да богатого, тогда и уйдешь в его дом.
А нынче живи и не думай ни о чем плохом!
   –  А когда Господь так велит… – всхлипнула Софья.
   
   В  другой раз она вместе с хозяином  давала овёс лошадям и долго
стояла  у  денника любимицы Гавриила, серой кобылы  Марты.   Потом,
обернувшись, тревожно сказала:
   – Батюшка, беда с ней будет! Не запрягай сегодня!
   –  Чего ты все пророчишь! – досадливо произнес Гавриил,  –  Кого
же   запрягать?  Ворона,  что  ль?  Вчера  полдня  гоняли!  Соловка
ожеребится на днях, а Каурку ковать пора!
   Он  повернулся и пошёл из конюшни. Но Софья повисла  у  него  на
руке, требовательно и  даже немного угрожающе настаивая на своём.
   –  Ну  что  с тобой делать! Ладно, на Каурке поеду, – недовольно
сказал егерь.
   Вернувшись  к  вечеру,  он  зашёл  в  конюшню,  и  первым  делом
направился  к деннику Марты. Та, как обычно, потянулась к  хозяину,
просясь  на  волю.  Выругавшись про себя,  Гавриил  открыл  денник,
накинул на голову лошади недоуздок. Но едва вывел её за ворота, как
она,  взбрыкнув, с тонким испуганным ржанием рванулась из его  рук,
бросилась   назад,   ударилась  о  косяк,  пугая   других   лошадей
непрерывным  ржанием. Гавриилу и  прибежавшему  на  лошадиный  крик
работнику  удалось поймать кобылу, но никак не удавалось успокоить.
Вихрем  ворвалась  в конюшню Софья, подскочила  к  серой.  На  веке
кобылы   вздувался   фиолетовый   волдырь.   Густо-красный    белок
выкатывался  наружу. Лошадь крутилась от боли, взмахивала  головой,
будто пытаясь отогнать слепня.
   –  Эй,  держи!  Держи, держи, батюшка, я жало вытащу!  –  звонко
закричала девочка.
   – Отойди, дочка, зашибёт!
   Но  Софья,  бормоча  и  вскрикивая  по-цыгански,   уже  схватила
лошадь обеими руками за ноздри, и та встала, как вкопанная. Ловкими
пальцами  извлекла из кровавого пузыря жало дикой  пчелы,  показала
Гавриилу:
   – Во, какое!
   У   хозяина  тряслись  руки  и  подгибались  колени.  А   Софья,
приподнявшись на цыпочки, закрыла ладонями глаз лошади и зашептала,
задышала  в  лошадиный  храп… Кобылка смирно стояла,  только  ушами
прядала, да пофыркивала.
   Когда   девочка отняла ладони, пузырь заметно спал и  побледнел.
Но Софья прошлась ладонями по шее лошади, серьёзно сказала:
   – Она еще грудь зашибла… полечить надо.
   И  потом  до  поздней ночи стояла в деннике у Марты,  оглаживая,
заговаривая, орошая лошадиную шерсть выкатившейся слезой…
   
   Со  скотом Софья управлялась ловко, будто здесь и росла.  Лошади
бегали  за девчонкой, как собаки, а собаки и вовсе признали  в  ней
хозяйку.  В  особенности  она подружилась с  той  самой  рыже-белой
Милкой, которая нашла их с Мироном, указала на них хозяину и  съела
их хлеб.
   Теперь  Софья сама кормила собаку, и когда та ощенилась, никого,
кроме девочки, не подпускала, даже самого Гавриила.
   
   Как-то  по первому снегу собаки подняли злобный лай, послышались
конский  топот и удары тяжёлого железного кольца в калитку.  Хозяин
поспешил   встречать  гостей.  С  шумом,  с  громкими   разговорами
ввалились  в  избу  красивые,  богато  одетые  мужики,  и  с   ними
голубоглазый мальчишка лет двенадцати, в белом полушубке, в  бекеше
на  шёлковой  подкладке. Соломония улыбалась гостям, быстро  орудуя
ухватом, доставала из печи горячие кушанья, Софья носила из погреба
соленья, с поклоном ставила на стол.
   –  Кто  это  у  тебя,  Гаврила? – спросил крепкий,   животастый,
седобородый дядька, кивая на неё. – Из цыган, что ли? В дочки взяли
или в работницы?
   –  Сирот  подобрали,  – ответил хозяин, – По  лету  еще  в  лесу
нашёл.  А  что,  может, приживутся... Ну-ка, Софьюшка,  похвастайся
братишкой!
   Софья  кликнула  Мирона,  он  примчался  вместе  с  Яковом,  оба
запыхавшиеся от своих игр, оба чумазые, оба румяные, оба  кудрявые,
только  один  белокурый, светлоглазый, а второй смуглый,  чернявый,
как  жук.  Глядя  на  деток, седобородый захохотал,  вслед  за  ним
расхохотались  другие  гости,  а  громче  всех  смеялся  мальчишка.
Соломония  шепнула  Софье, украдкой кивнув  на  него:  «Губернатора
сынок!»
   Кто  такой губернатор, Софья не знала, но понимала, что  хозяева
не зря рады такому гостю.
   Потом  долго  трапезничали,  а Соломония  и  Софья  прислуживали
компании  за столом. Мужики говорили об охоте, о ружьях, лошадях  и
собаках.  Мальчишка  скучал и, потихоньку выбравшись  из-за  стола,
играл   у   печи   с  котенком.  Отец,  гладкий  белолицый   мужик,
угадывавшийся  по  одинаковому  с сыном  крутому  обрезу  бровей  и
похожей усмешке, обернувшись к нему, сказал:
   – Ну, поди погуляй, что ли!
   – Софьюшка, покажи ему щенят Милкиных, – велел хозяин.
   Софья  набросила  на  плечи  большой платок  с  бахромой,  рукой
поманив за собой мальчика, повела на конюшню.
   Милка  взъерошила  шерсть  на  загривке  и  показала  зубы.   На
удивление,  мальчишка не испугался, подхватил на  руки  выбежавшего
навстречу круглого толстолапого щенка, Софья едва успела цыкнуть на
собаку,   оберегая  гостя.  Потом  они  долго  играли  с   Милкиным
потомством,  обсуждали  достоинства каждого щенка,  решали,  какого
заберет себе Авдей, так мальчик назвался Софье.
   Пришел  весёлый  отец,  за  ним остальные.  Начали  тормошить  и
тискать   щенков.   Милка,  привязанная  в   стороне,   изводилась,
беспокойно переступая и поскуливая.
   Наконец,  гости  взгромоздились  на  коней.  Авдей  вскочил   на
буланую кобылку, склонившись с седла и принимая у Софьи щенка, взял
её  за  руку, отчего у неё загорелись щеки, поблагодарил и пообещал
показать своего Барзана, как подрастёт.
   –  Смотри,  Васильич,  женится  Авдейка  на  цыганке!  –  шутили
подвыпившие гости, а губернатор весело отвечал:
   – Сплюнь, пока не приворожила парня черноглазая!
   Авдей хмурился и отворачивался, одной рукой подтягивая повод,  а
другой прижимая к себе пушистого Барзана.
   
   Софья очень любила церковно-приходскую школу, молилась горячо  и
искренне,  вплетая  в  молитвы  цыганские  слова.  Священник,  отец
Амарфий, в разговоре с Соломонией не раз хвалил девочку за усердие,
вспоминая,  что  поначалу не рад был цыганке – поститься,  мол,  не
приучена,  молитв  не  знает, кем крещена –  неведомо.  Но  девочка
сумела  понравиться  любовью к церковному  пению,  чистым  глубоким
голосом, а главное – тихим нравом, покорностью и робостью.
   Мирон  рос,  как  на  дрожжах. Когда  хозяйка  доила  коров,  он
крутился  рядом, под первые струи молока подставляя  свою  глиняную
кружку.  Щёки и подбородок его округлились, голос стал звонким,  на
ногах  стоял  крепко, бегал быстро. Яшка, хоть и не уступал  ему  в
росте, не мог угнаться за братишкой.
   И   Софья   подрастала  –  гибкая  и   тонкая,  как   тростинка,
легконогая и быстрорукая, длиннокосая, с нежным румянцем на смуглых
щеках и пронзительными чёрными глазами.
   Губернатор  с сыном, с  друзьями-товарищами, приезжал  со  своей
гитарой,  играл,  и каждый раз Софья пела для гостей.  К  Соломонии
первой прибегали звать на праздники – пусть, мол, твоя цыганочка  у
нас  споёт-попляшет. И когда Софья пускалась в  пляс,  восторженных
зрителей  охватывало хмельное буйство радости,  звенели  гармони  и
гитары,  все рвались в круг. А тут выскакивал маленький  Мирон,  за
ним   Яшка,   наученный  цыганскому  танцу,  веселье  закручивалось
разноцветным вихрем, даже старики со старухами топтались, не сидели
на месте.
   
   Но не все в селе любили цыганят.
   Однажды  у  церкви  крестьянки стали пенять  Соломонии  –  зачем
взяла мол, цыганку? В селе другие сироты есть! Стоявшая рядом дочка
бочкообразной, закутанной в огромную серую шаль тетки,  кругленькая
веснушчатая Галина, звонко протянула:
   –   Зачем  нам цыгане? Что от них доброго ждать? Кому они  здесь
нужны?
   Софья  вспыхнула, задрожала, беспомощно оглянулась на Соломонию.
Та  прижала её к себе одной рукой и, сузив глаза, бросила взгляд на
Галину:
   – А ты кому нужна? Девятнадцатый пошел, а женихов не видать?
   В голос заверещали Галина с матерью, жарко и гневно.
   С тех пор пошел в селе разлад из-за цыганки.
   Вот   стоят   у  ворот  сударушки,  разговоры  ведут.   Проходят
Соломония   с  Софьей  –  замолкают,  изображая  слащавые   улыбки,
здороваются,  кивают.  И  тут  же  начинается   горячее  обсуждение
недостатков  её  семьи.  В особенности возмущает  то,  что  Гавриил
дружит с господином губернатором, ну, и главная тема – цыганята.
   –  Вот  увидите, наведет беду цыганка! Видали, как  глазищами-то
зыркает?  А давеча мимо моей избы шла, платком махнула!  Не  иначе,
пожар наводит!
   – Да что ты, не может такого...
   – А как же? Чего ж она, зря платком-то машет?
   – Вот у Кошкиных козёл-то сдох – её работа, колдовки!
   –  Что ты, Дарья, Кошкины на другом конце села живут, она  и  не
бывала там!
   –  Грех,  соседка, девчонка трёх зим здесь у нас не живет,  что,
раньше разве скотина не падала?
   – Ну, не знаю, не знаю... – тянет недовольно соседка.
   –  Матушка, – шепчет Софья, не оглядываясь, – они руками на  нас
машут!
   –  Да и пусть машут, – отвечает Соломония. – А ты откуда знаешь?
Глаза что ли у тебя на затылке?
   –  Ой!  Плюнула  нам  в след! Ой, и другая! –  голос  тоненький,
дрожащий, плачущий.
   –  Ничего,  дочка!  Придём  домой  с  тобой,  водички  нашепчем,
окропимся! Ничего нас не возьмет!
   
   Софья  помогала  священнику  в храме,  пела  в  церковном  хоре,
подрастая  и становясь понемногу всё более набожной, однако,  легко
сочетая  религиозный  пыл  с ворожбой и   гаданиями,  молитвы  –  с
цыганскими заговорами, которым её никто не учил, они сами всплывали
в памяти в нужном случае.
   
   Как-то   на   пасхальной   седмице  вбежала  в  избу  Соломония,
радостная, раскрасневшаяся, с порога закричала:
   –  Софьюшка! Авдейка на именины тебя звать прислал!  В  город  с
отцом поедешь!
   Софья  растеряно  остановилась  посреди  избы,  выронив  из  рук
ухват... Потом бросилась к Соломонии:
   – Матушка! Не поеду без тебя, боюсь!
   – Ну, ну, Софьюшка, ничего! Понравится! Весело будет!
   На Софью надели самую нарядную юбку, синюю в розовых мальвах,  с
кружевом  по подолу, шёлковый платок с кистями, туфельки из  мягкой
кожи с лаковыми бантиками, в косы вплели алые ленты.
   Серые  кони,  запряженные парой, бежали весело и резво.  Гавриил
сам  держал  вожжи,  а  Софья  сидела позади  на  мягкой  бархатной
подушке. И всю дорогу её мучило предчувствие несчастья.
   
   Она  не  раз бывала на деревенских праздниках и в богатых избах,
и не в очень богатых. Но в таком роскошном каменном доме  на берегу
большой   реки  была  впервые.  От  сияющих  голубых  глаз   Авдея,
красивого, одетого  в военный мундир, зелёный с красными обшлагами,
от   ароматов  изысканных  кушаний, от  музыки,  от  вида  нарядных
гостей,  от  ощущения   того, что и она  не  хуже  других,  тревога
сменилась радостью.
     Ах, как было весело! Как играли городские музыканты, как пела,
как   плясала  Софья!  Танцуя,  она  видела  весёлые  лица  богатых
барышень, явно любующихся ею. Две из них – двоюродные сестры Авдея,
обе  в  золотых, будто светящихся, локонах, обрамлявших полудетские
лица, одна в нежно-зелёном платье с ниткой бирюзы на шее, другая  –
в  розовом,  с  коралловым ожерельем,  вдруг  подбежали  к  ней  и,
смеясь,  чмокнули с двух сторон в обе щеки сразу. Их мать,  высокая
строгая  дама, увидев, удивлённо и весело засмеялась, разом потеряв
свою строгость и мгновенно превратившись в юную девушку.
   Софья,   запыхавшаяся,  разрумянившаяся,  не  в  силах  сдержать
смущённую и радостную улыбку, выбежала из пышного зала на лестницу.
Её догнал Авдей, стуча по мрамору каблуками  сапог, позвал:
   – Пойдем, Софьюшка,  на волю! Барзан по тебе соскучился!
   Здоровенный  Барзан,  прижав уши, размахивая  косматым  хвостом,
подошёл  на  прочных  столбообразных ногах и упёрся  лбом  Софье  в
живот.   Девочка,  смеясь, отталкивала пса, а  он,  хакая  красной,
будто  улыбающейся, пастью, прихватывал осторожными  подрагивающими
зубами её руки.
   Потом    они  с  Авдеем  сидели  на  нагретом  весенним  солнцем
брёвнышке под  начинавшей выпускать нерешительные зелёные  листочки
яблоней,  и  Софья  рассказывала ему о  первой  встрече  с  матерью
Барзана,  Милкой.  Притихший  юноша  смотрел  на  девочку  с  такой
жалостью  и  нежностью, что  у Софьи тревожно забилось сердце.  Пёс
дремал,  положив тяжёлую морду Софье на колени. Но  вот  он  поднял
голову и насторожился. По песчаной дорожке к ним со всех ног бежала
горничная.
   – Авдей Петрович! Вас ищут, зовут! И тебя, Софья!
   Софья вскочила, Авдей поднялся неохотно.
   – Скажи, иду сейчас, – недовольно произнес он.
   Обогнав   горничную,  Софья бросилась  к  дому.  Барзан  тяжёлым
галопом  скакал  за  ней.  В  раскрытых дверях  она  столкнулась  с
хозяином.  Румяный,  с красными глазами, в распахнутом  сюртуке,  в
бархатном  жилете  на  белой шёлковой рубахе, застёгнутом  на  одну
пуговицу, он, разбросав руки, двинулся на Софью, весело крича:
   – А, попалась, черноглазая!
   Схватил,  прижимая  и ища жадным хмельным  ртом  ее  губ.  Софья
задохнулась,  уворачиваясь, отталкивая, а губернатор, хрипло  дыша,
шаря по её телу бешеной  рукой, уже увлек её к боковой двери.
   Вдруг  грубым  звериным  басом гавкнул с  крыльца  Барзан.  Руки
губернатора  дрогнули, Софья выскользнула   и  бросилась  вверх  по
мраморной   лестнице.  Она  дрожала,  по  горящим  щекам   катились
непрошеные  слезы. В зале было по-прежнему шумно, никто не  заметил
волнения девушки.
   
   По  дороге  домой  Гавриил все спрашивал,  не  заболела  ли,  не
обидел ли кто… Софья бормотала:
   – Нет, батюшка… – и снова умолкала.
   – Устала разве? – настаивал Гавриил, и она кивала согласно:
   – Устала, батюшка…
   
   Софья  находила предлог убежать на конюшню или на  задний  двор,
едва к дому подъезжала губернаторская компания. Барзан находил  её,
она гладила его, обнимала пушистую необъятную шею и иногда тихонько
плакала.
   Зато губернатор, будто бы нарочно, искал с ней встречи.
   Он  велел работнику найти и позвать Софью.  Она пришла, не глядя
никому  в глаза, присела на скамью у окошка. Её уговаривали  спеть,
губернатор  перебирал  струны гитары,  Соломония  сердилась  на  её
упрямство. Но она только отрицательно качала головой.
   
   В  этот раз следом за Барзаном прибежал Авдей. К Софье близко не
подошел, хрипловатым от волнения голосом спросил:
   – Софьюшка! Что ж ты, сердита на меня? Прости!
   –  Не  за  что  мне прощать тебя… – прошептала  Софья,  –  я  не
потому…
   И,  сделав  шаг  навстречу,  положила  ладони  на  плечи  парня,
всхлипнув,  уткнулась лицом в ворот его рубашки.  Авдей  растерянно
гладил  её  косы.  В  это  время в конюшню вошла  Соломония.  Софья
услышала   её   торопливые  шаги  и  резкое:  «Аахх!»   Оглянулась,
отстраняясь  от  Авдея.  Глаза Соломонии наполнились  удивлением  и
гневом.
   – Ах ты… ты… Ты что же?!
   –  Не  сердитесь, тётенька! – заговорил Авдей,  –  она  плакала.
Обидели ее.
   Но  Соломония резко повернулась и решительными шагами  двинулась
к дому. Как побитая собака бежала за ней в смятении Софья.
   
     С  той  поры  разладилось. Не было уже ни веселья,  ни  песен.
Софья  боялась поднять на Соломонию глаза,  стала совсем молчаливой
и тихой. Глядя на сестру, грустили и Мирошка с Яшкой.
   На  исповеди она  рассказала старому священнику, что гнетёт  её.
Тот  вздыхал  и  гладил  девушку по голове.  Однако  дал  совет  не
рассказывать ничего дома, чтобы не ссорить Гавриила с губернатором.
   
   Лето  окончилось.  Зарядили дожди. Небо набухло  серыми  тучами,
реки наполнились бурной мутной водой.
   
   Софья  все  чаще  думала  о  своем таборе,  представляя,  каково
сейчас  цыганам в промокших кибитках, потихоньку молилась  за  них.
Тоска владела её сердцем. Никогда она так часто не вспоминала мать,
отца, родных цыган,  весёлую  и горькую таборную жизнь.
   
   К  воскресному  утру   тучи  ушли, с небес  светило  прощальное,
особенно яркое и теплое солнышко.
   
   Раным-рано  Софья  прибежала  в  церковь.  Старенькая   попадья,
отпирая ворота, ласково спросила:
   – Что спозаранку, дочка? Нужно чего?
   – Ничего, матушка! Душа болит…
   –  Ох  ты,  сиротинушка! – попадья горестно покачала головой,  и
вдруг взглянула настороженно:
   – Аль беду какую чуешь?
   Софья опустила голову:
   –  Чую, матушка… Да вы не бойтесь, у вас все хорошо будет!   Это
меня беда ждет…
   Старушка  заохала, торопливо отворяя двери храма  и  подталкивая
Софью вперед:
   –  Иди,  детонька, стань на колени, помолись до заутрени!  Скоро
уж  дьяк  придет,  –  она  зажигала свечи, тяжело  дыша  и  бормоча
молитву, по глубоким морщинам на щеках стекали слезы.
   
   
     До  начала службы регент собрал певчих  на клиросе,  давая  им
последние наставления:
   –  Не  слух услаждайте, но слово молитвы несите пастве! – строго
обвел глазами хор, остановил взгляд на Софье:
     –  Что, не плакала ли? Где страсти, там нет Бога! Голос не сел
ли? Смотри мне,  а то!
   –   Господь  просвящение мое и Спаситель  мой,  кого  убоюся?  –
певуче ответила девушка.
   – Не сел, – успокоено произнес регент, – ну, распеваемся!
   
   Софья  пела,  как  никогда, ясным и чистым  переливом,  устремив
взгляд  в никуда,  проникаясь  словами  молитвы:
   – Тело Христово приимите, Источника Бессмертнаго вкусите!
   После службы регент подошел к ней:
   –  Спаси  Христос, Софьюшка! Ублажила. Губернатор про тебя  даже
спрашивал. Да ты чего испугалась-то, птица певчая?
   Изо   всех  сил  старалась  она  незаметно  проскользнуть   мимо
губернатора, стоящего в притворе вместе с дородной румяной супругой
и старым настоятелем, о чем-то увлеченно разговаривающими.
   За  дверями храма стояли Галина с матерью. Обе в упор уставились
на  Софью, и её сердце забилось такой тревогой, болью и тоской, как
в детстве, когда её последний кусок хлеба съела чужая собака…
   Она  поспешила  смешаться с толпой прихожан на церковном  дворе.
За спиной услышала настойчивые женские голоса:
   –  Господин губернатор! Господин губернатор! Извольте  выслушать
просьбу нижайшую!
   Дрожь  пронзила  и  приковала  к земле,  как  копьём!  Софья  не
оглядывалась,  но,  как  обычно,  видела не  глядя:  мать   Галины,
бормоча что-то,  цепляется за рукав губернатора, он смотрит на  неё
неприязненно, его жена брезгливо выпячивает нижнюю губу.
   Вокруг  разговаривали,  смеялись  и  печалились   прихожане,  но
голоса  Галины  и  её матери для Софьи словно звучали  отдельно  от
всех:
   –   Господин  губернатор!  Избавьте  от  цыган,  от  воров,   от
колдовок, отец родной!
   –  Чего-чего?  –  губернатор  насторожился, его жена  недоумённо
пожала плечами в пышных буфах голубого шелка.
   –  Цыгане  по  городу бродят! – визгливо, перебивая друг  друга,
кричали ему в лицо женщины. – На реке, на излуке табор стоит!
   –  Вот  оно что-о… – губернатор оглянулся на жену. – Как же  мне
не доложили?
   Супруга снова пожала плечами.
   Боль  и  слезы ключом закипели в душе Софьюшки, грозный  колокол
забился в висках: Бумм! Бумм! Бумм!
   Она  бросилась  к  Соломонии, выходившей вместе  с  супругом  из
ворот храма, срывающимся  голосом стала просить,  готовая упасть на
колени:
   – Отпусти, матушка, к цыганам! Вдруг там родня моя?
   – Это зачем? – строго спросила Соломония – Убежать хочешь?
   Гавриил вступился:
   –  Пусть  погуляет!   Она  цыганка,  ей  воля  дороже  хлеба,  –
обернулся к Софье:
   – Ты не убежишь, дочка? Домой вернешься?
   – Вернусь, батюшка. Неужто вас и братьев брошу?
   
     На  самой  излучине, где река поворачивает на восход,  окружая
шатры  и  кибитки полукругом, среди ивовых кустов, кипела цыганская
жизнь.  У  Софьи  колотилось сердце. Она  издалека,  не  узнав  еще
никого, поняла, что это ее табор.
   Ее окружили девушки, стали спрашивать, чья и откуда.
   –  Ваша я! – сквозь хлынувшие слезы торопливо говорила Софья.  –
Кондрата Бурды дочка!
   Весь  табор,  от  мала до велика, столпился вокруг  неё,  горячо
обсуждая   неслыханную новость. Её усадили на  свернутую  попону  у
костра,  шумно  перебивая  друг друга, расспрашивали,  о  том,  что
случилось с  Лауной,  где братишка,  как нашла она новую семью, как
живут  теперь. Софья сбивчиво, сквозь радостные и горестные  слезы,
рассказывала  о  своей жизни. Её угощали, чем могли,  рассказывали,
кто   вышел   замуж,  кто  женился,  а  кто  уже  умер,  показывали
народившихся за эти несколько лет племянников, двоюродных сестрёнок
и братишек.  До самой ночи сидела Софья у костра, а потом полтабора
пошли провожать её домой.
   
   Соломония  не спала, поджидала Софью у калитки. Цыгане  окружили
её,  стали благодарить и кланяться в пояс. Она подтолкнула Софью  в
дом, а потом, обернувшись с крыльца, сказала провожатым:
   – Не сманивайте девчонку, ромалэ.   Не ваша она теперь.
   
   С  утра  таборная  жизнь замирала: мужчины и ребята  уходили  на
заработки  – точить топоры и косы, ковать коней. Женщины  с  детьми
отправлялись  гадать и просить хлеба. У кибиток оставались  старики
да хворые.
   
   При  любом  удобном  случае Софья убегала в табор,  мальчишки  –
Мирон  и  Яков,  за ней. А Гавриил и сам любил посидеть  вечером  у
костра, послушать цыганские песни.
   Соломония  не  находила  себе  места.  Она  все  ждала   приезда
губернатора, чтобы упросить его прогнать цыган подальше.  В  окошко
горницы  увидела приближающихся гостей, закричала работнику,  чтобы
бежал в табор за хозяином, выбежала, распахнула ворота, кланяясь  и
улыбаясь.
   – Что давно не были, Пётр Васильич?
   – Дожди поливали! Дома  теплее! Мы уж и печи топили!
   Губернатор  вошёл  вместе  со  своими  егерями,  неся  короб   с
гостинцами, как всегда, шумный, весёлый, громкоголосый.
   Услышав о цыганах, будто бы удивился – как же ему не доложили!
   – А ну-ка, я туда съезжу!
   –  Вдоль  реки, Пётр Васильич, по узкой дорожке! Прямо к  ним  и
приедете. Да я уж работника послала!
   
   Старуха-цыганка   в  черном  платке,  сморщенная,   сгорбленная,
похожая  на  ведьму,  подковыляла к  Гавриилу,  сказала  неожиданно
молодым голосом:
   –  Человек  ты  добрый, а горе нам принесешь!  Уезжать  от  тебя
нужно! Традэс! Традэс! (Гнать! Гнать!)
   Молодой цыган встал между ними:
   – Не слушай, дяденька, старая она, из ума выжила!
   
   Солнце понемногу ползло к горизонту.
   Вернувшиеся  в табор цыгане разложили весёлый костер,  приладили
треногу. Пока уставшие чаялэ умывались на берегу, Софья взяла ведро
и  побежала  к реке, выше лодынэ. Не сразу выбрала удобный  подход,
пологое  место, вошла по колено, не придерживая подол юбки. Текущая
вода  завораживала. Если смотреть долго и пристально, можно увидеть
очень  многое – она это знала с детства. Закручивались и  исчезали,
растворяясь, маленькие воронки-водовороты. Когда-то, будучи  совсем
маленькой,   она   увидела  в  таком  водовороте   красную   ленту,
привязанную   к  ветке  плакучей  берёзы.  Ленту  эту,  безжалостно
терзаемую  ветром над одинокой нищей могилой её матери, она  долгие
годы видела потом во сне...
   Софья  разглядела  длинную полосу дороги под  нависшими  черными
тучами.  Видение  исчезло  вместе с воронкой,  и  тут  же  возникло
другое:  вдруг искривившаяся, падающая, поглощаемая водой  кибитка.
Предчувствие беды вновь  наполнило душу. Софья ещё долго смотрела в
резвые  струи,  потом  зачерпнула  ведром  и  выбралась  на  берег.
Тревожные  слезы, еще не вырвавшись наружу, бурлили в  сердце,  как
речная  быстрая вода. Прошла по тропинке между густыми кустами  ивы
несколько шагов и едва не выронила ведро: навстречу шёл губернатор.
Улыбаясь, преградил ей дорогу:
   –  Что  ты,  красавица моя, всё сторонишься меня, всё  убегаешь?
Погляди-ка что я тебе принёс!
   В  его руке блеснуло серебром ожерелье с янтарными и гранатовыми
камешками, такое красивое, что Софья не могла оторвать глаз. Однако
едва  его рука коснулась её головы, чтобы надеть украшение, девушка
испуганно отшатнулась. Ведро в ее руке, наткнувшись на торчащую над
землёй   кривую  ветку  ивы,  опрокинулось  и  вылилось   на   ноги
губернатора, прямо в его щегольские сапожки.
   – Ах, Софьюшка, что ж ты! – воскликнул он с досадой.
   –  Простите,  простите,  Петр Васильич!  –  срывающимся  голосом
проговорила Софья, повернулась и бросилась бежать, уронив ведро, но
жёсткая рука настигла её. Схватив за плечо, губернатор развернул её
к  себе  и, с изменившимся лицом, ставшим вдруг жестоким и злобным,
склонившись над ней, как коршун над добычей, грозно проревел:
   –  Никуда  тебе от меня не деться! Моя будешь, цыганка!  Будешь!
Будешь!
   Софья  заплакала в голос. Губернатор пытался зажать  ей  рот,  а
она уворачивалась.
   Конский  топот послышался совсем рядом. Но мужчина и не  подумал
отпустить  Софью, решив, что это скачет кто-то из цыган.  Когда  он
увидел  Авдея  на  Буланке и понял, что сын все  слышал,  оттолкнул
девушку и потрясенно схватился рукой за горло. Софья, рыдая,  упала
на песок. Авдей, с  пылающими щеками, с яростным огнем в глазах,  с
седла  замахнулся на отца хлыстом, но в последний момент сдержался,
дрожащей  от  бешеного напряжения рукой сунул  хлыст  за  голенище,
спрыгнул с седла, и, закусив губу, сделал шаг к отцу. Тот несколько
секунд  глядел на сына, потом повернулся и зашагал прочь. Его  конь
был привязан на пригорке в кустах. В гневе вскочил он в седло, едва
не  стоптав выбежавшего на дорогу цыганёнка, подскакал к  костру  и
закричал во всю мощь своего зычного голоса:
   –  Вон!  Вон  с моей земли, грязные попрошайки! Вон, воры!  Вон,
колдовки! Вон! Вон!
   От костра поднялся потрясенный Гавриил:
   –  Что  ты! Что ты, Пётр Васильич! Что тебе взбрело! Это  мирные
люди!
   Но  губернатор,  разворачивая коня, хлестнул  его  так,  что  он
взвился свечкой и умчал хозяина прочь.
   Софья подошла к Гавриилу, утирая слезы:
   –  Позволь,  батюшка, до света в таборе остаться.  Не  увижу  уж
больше родню свою.
   Гавриил осипшим от волнения голосом сказал:
   – Останься, дочка. Вижу, душа у тебя плачет...
   
   Темнело.  Подходя  к  дому,  егерь  увидел  ковыляющего  к  нему
старого священника.
   –  Я  до вас, Гавриил Еремеич, – дребезжащим голосом сказал поп,
–  Авдей  Петрович, крестник мой, сейчас исповедовались... Чего  не
нужно, не расскажу, а поговорить надобно. Я за Авдейку перед  Богом
ответственен.  Худо  у  него.  Да  и  ваша  цыганочка  в  обиде   и
смятении...
   
   Недолго   шумел  табор.  Старый  бородатый  цыган  с  серебряной
серьгой в ухе сказал:
   –  А  и  верно, ромалэ, погостили на этой земле, и будет!  Пора!
Утром в дорогу!
   
   К  утру  река  поднялась,  сначала почти  незаметно,  потом  все
решительнее и быстрее стала окружать полуостров излучины. Второпях,
ey8  в  полутьме,  цыгане  собирали  одеяла  и  попоны,  складывали
палатки,  запрягали коней. Река нашла себе протоку перед кибитками,
и   лошадей  выводили  на  сухое  уже  по  колено  в  воде.  Лодынэ
превратилось в остров.
   Когда  последняя  кибитка со стариком ступила в протоку,  что-то
разладилось в наспех устроенной упряжи. Дедушка вошел в прибывающую
воду,  пытаясь справиться с неполадками. Молодые цыгане  бросились,
было, на помощь, но мутная серо-жёлтая вода уже пошла валом, быстро
отвоёвывая землю у островка, неся, как щепки, вывороченные с корнем
деревья,  швыряя  и  наталкивая их на застрявшую  в  воде  кибитку.
Гнедой тревожно заржал, на берегу отозвались другие лошади. Старик,
поняв,  что  может погибнуть конь, большим кованым ножом  перерубил
постромки.  Конь  поплыл по протоке и ниже по течению  выбрался  на
берег, где его тут же поймали под уздцы расторопные парни.
   А  старик  отступил на островок, с каждой минутой  становившийся
все  меньше, с покорным отчаянием наблюдая, как вода рушит и сносит
его кибитку и, не ожидая уже спасения. На берегу молились и кричали
цыганки,  дети  заливались  плачем,  мужчины  метались  по  берегу,
некоторые  рисковали войти в бурлящую воду, но,  понимая  тщетность
своих попыток, отступали назад.
   Когда,   в   слезах,  в  горе  и  ужасе,  все  уже  поверили   в
неизбежность  гибели старика, выше по течению показалась  лодка.  В
ней сидел молодой незнакомец, упорно и отчаянно работавший веслами.
Цыгане  напряжённо притихли, слышны были только слова  молитв.  Вот
лодка  причалила  к  ставшему  совсем крошечным,  островку,  старик
поймал  рукой  её  борт,  тяжело перевалился  через  него,  и  крик
восторга  с берега вспорол тяжелый воздух тревоги и грядущей  беды.
Лодку несло течением, но молодой сильный гребец умело направлял  её
к берегу, по которому бежали цыгане.
   Вот  уже  на  берегу  все обнимают дедушку,  прыгают  счастливые
ребятишки, у цыганок сквозь улыбки текут слёзы облегчения. А Софья,
плача и смеясь, целует спасителя:
   – Авдеюшко! Авдеюшко, любимый мой!
   
   Дорога  бежала  вперёд,  табор уходил в неведомую  даль.  Позади
всех вели в поводу Буланку Авдей и Софья. Они разговаривали, иногда
смеялись. Они полной грудью вдыхали чистый  воздух начала осени.  И
запах лёгкой дорожной пыли  был запахом нелёгкой цыганской воли.
   
К содержанию || На главную страницу