Арсен КОЦОЕВ

                     К 145-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ

ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ДНЯ

                                 
                              РАССКАЗЫ
                                 
   
   
   ОХОТНИКИ

   Тедо  и  Симон живут рядом. Симону восемьдесят два года, а  Тедо
девяносто пять лет, но все это приблизительно: ни тот, ни другой из
них точно своих лет не знает.
   Один  раз  скажут  больше,  другой раз  –  меньше.  Симон  ходит
опираясь на палку, а Тедо уже без костылей и шагу сделать не может.
   Симон устроил у своих ворот скамейку. У дома Тедо лежит камень.
   Если  погода не очень плохая, старики целыми днями сидят вместе:
то у дома Симона, то у дома Тедо.
   Если  Симон выйдет на улицу первым, то к нему медленно  подходит
Тедо  и  садится рядом с ним на скамейку. А если Тедо уже сидит  на
своем  камне,  то Симон подходит к другу и садится на  землю  около
него, облокотившись на камень.
   Оба  старика любят вспоминать молодость, любят хвастаться  своим
удальством.
   Симон говорит:
   –  Я  удалец был в молодые годы! И где только я не бродил:  и  в
стране лезгин, и в стране армян, и даже в Кабарде.
   –  Кому ты это рассказываешь, Симон! – сердито отвечает Тедо.  –
Вот я бродил: нет уголка в мире, где я не побывал! Был в Кабарде, в
Баку,  во Владикавказе много раз и даже до Москвы добрался.  Вот  я
был удалец так удалец! Ты это должен знать, Симон!
   –  Тедо,  ты  рассказывай это своим внукам, – они поверят,  а  я
твой сосед. Ты ни разу не переправлялся через ущелье Дарьяла! Вот я
–  другое  дело; я столько раз переезжал через него, что даже  счет
потерял.
   Тедо  не  сердится,  –  он только меняет  свою  позу  и  говорит
спокойно:
   –  Вон,  Симон,  там,  под ореховым деревом,  играют  ребятишки.
Позови их и повтори им то, что сейчас сказал. Они поверят. Если  ты
когда-нибудь  и ходил по Дарьялу, то это могло быть  только  тогда,
когда по Дарьялу даже и дети могли безопасно проходить.
   Так  спорили  старики о своем удальстве, но дело не  доходило  у
них до большой ссоры; да они один без другого и жить бы не смогли.
   Иногда речь у них шла и о царях.
   Симон говорит:
   – Царей в мире три.
   Тедо не соглашается и отвечает:
   – Нет, Симон, царей в мире пять.
   –  Ну  хорошо,  пять, но из всех царей самый сильный  –  русский
царь.
   –  Это  верно,  Симон, – говорит Тедо и продолжает:  –  А  самый
большой помещик – наш князь Гарсеван.
   И тут Тедо начинает рассказывать о Гарсеване:
   – Раз как-то Гарсеван был в России в гостях во дворце у царя.
   –  Да нет же, Тедо, не Гарсеван был в гостях у царя, а отец его,
Росеб, – возражает Симон.
   Но Тедо стоит на своем:
   –  Опять  ты  споришь, Симон! Слушай, как это было. Царю  кто-то
подарил коляску с тройкой вороных, царь сел, чтобы прокатиться,  но
наш  Гарсеван остановил его. «Стой, царь! – сказал он. – Не садись,
коней надо сперва попробовать». Царь послушался Гарсевана и говорит
человеку, который подарил коней: «Прокатись в коляске, а  я  отсюда
посмотрю,  что  за  кони». Тот отговаривался, но царь  приказал,  а
слову  царскому  нельзя  перечить. Сел человек  в  коляску,  тройка
понеслась,  проскакала  сто сажен – грянул взрыв!..  И  коляска,  и
кучер, и хозяин коляски, и кони – все превратилось в клочья!  Тогда
царь  посмотрел  на  Гарсевана и сказал: «Ты меня  спас  от  верной
смерти.  Бери, Гарсеван, полцарства!» Наш князь ответил:  «Нет,  не
возьму, я спас тебя по дружбе».
   Тут Симон спрашивает:
   – А Гарсеван так и не взял полцарства?
   – А на что это ему нужно? Его собственным землям предела нет!..
   Так разговаривали старики на скамейке или у камня.
   Однажды  утром  Симон, выходя из дома, увидал во  дворе  початок
кукурузы,  поднял  его  и бросил несколько  зерен  курице,  которая
вертелась  у него под ногами. Тогда Симону пришла в голову  хорошая
мысль: «Что я даром сижу? Дай откормлю курицу и потом продам ее  за
хорошую цену...» Бросает он курице зерна, а та подбирает.
   Вот, опираясь на костыли, к скамейке приблизился Тедо.
   – Что ты делаешь, Симон?
   – Что делаю? Откармливаю курицу к Георгиевскому дню.
   –  Откармливаешь курицу? – недоверчиво произнес Тедо, садясь  на
скамейку рядом с Симоном.
   – Конечно, откармливаю – это для меня привычное дело.
   И чтобы еще более поразить Тедо, Симон начинает рассказывать:
   –  Однажды мы откармливали поросенка к пасхе. Не помню,  сколько
лет  прошло  с  тех  пор, а кажется, что это  случилось  в  прошлом
году...  Так вот, когда закололи поросенка, все селение  сбежалось:
сало  было,  поверь,  Тедо,  вот такой толщины!..  Да  нет,  что  я
показываю...  Не  в четыре пальца – надо прибавить  еще  и  большой
палец... Вот такой толщины было то сало!..
   Тедо ответил недоверчиво:
   –  Э-э,  Симон,  такого  сала не бывает ни  у  поросенка,  ни  у
взрослой свиньи.
   – А вот у того поросенка было, Тедо...
   Симон  хотел еще что-то рассказать про поросенка, но Тедо  встал
и  отправился к себе домой, проворнее обыкновенного передвигая свои
костыли.
   – Куда ты, Тедо?
   Тедо  ковылял, ничего не отвечая. Симон остался один, удивляясь:
куда это Тедо мог уйти?..
   Но  вот  Тедо показался опять; в руках у него початок  кукурузы.
Идет  Тедо не торопясь, переставляя костыли, оглядывается,  бросает
зерна, а за ним, переваливаясь с боку на бок, идет серая утка.
   Приблизился Тедо к Симону и сказал:
   –  Ты свою курицу откармливаешь к Георгиевскому дню, я свою утку
кормлю к пасхе. Кушай, утя, утя...
   Так  и  пошло около скамейки и около камня: «цып, цып» да  «утя,
утя»...  Забыли  старики  про царей, про  князей,  про  собственное
удальство, только и было разговору о курах и утках.
   Курица  и  утка  тоже привыкли к старикам и  никуда  от  них  не
отходили.
   – Смотри, Тедо, – говорил Симон, – как округлилась моя курица.
   –  Нет,  ты посмотри, Симон, на утку, – отвечал Тедо. –  Она  от
жира ноги еле передвигает.
   –  Что  там  утка!.. – отвечал Симон. – Наш князь  Гарсеван  ест
только курятину.
   Но Тедо не сердился и отвечал спокойно:
   –  Ты хочешь равнять курицу с утками? Ты, видно, не слышал: царь
курицу  близко  не  подпускает к своему  дворцу  –  он  ест  только
утятину.
   Так  шли  дни,  наполненные новыми думами, новыми  радостями,  а
курица с уткой и в самом деле жирели.
   Однажды в жаркий летний полдень Тедо, поставив ладонь щитом  над
глазами, взглянул в сторону лесистой горы:
   – Посмотри-ка, Симон, что это за всадники?
   Посмотрел Симон и ответил:
   –  Отсюда нельзя определить: всадники, четыре, пять... Цып, цып,
моя курочка...
   Некоторое  время  всадников не было  видно,  –  дорога  пошла  к
оврагу. Но вот они показались на ближнем холмике.
   –  Утя, утя! – сказал Тедо, кормя утку. – Знаешь, Симон, кто это
такие?
   – Цып, цып! Кто?
   – Сам Гарсеван со своими слугами и сворой собак.
   Симон посмотрел пристальнее:
   – Да, так и есть. Видно, с охоты: охотничьи сумки на них.
   Всадники остановились около орехового дерева, слуги спрыгнули  с
коней;   двое   из   них  кинулись  помогать  князю.   Сын   князя,
семнадцатилетний парень, соскочил сам и бросил поводья слуге.  Один
из  слуг  поставил  под  деревом походный стульчик  для  князя,  но
Гарсеван прилег в тени на зеленой траве, положив голову на ладони.
   Симон  и  Тедо  встали со своих мест и обнажили  головы  в  знак
почтенья к прибывшим.
   Долго  их  никто не замечал. Но вот подошел к ним княжеский  сын
Миха; он тронул костыли Тедо и сказал с улыбкой:
   –  Это  что  же? Ты думаешь, что на четырех ногах легче  ходить?
Думаешь, лошадь на четырех ходит, бык тоже так ходит – чем ты хуже?
   Слуги засмеялись. Миха тронул пальцами бороду Симона:
   –  Отчего  твоя борода так пожелтела? Ее над очагом коптил,  что
ли?
   Старики смущенно молчали.
   Миха  рассеянно  стал  смотреть  по  сторонам,  ища  себе  новой
забавы.  Один из слуг уже раздувал огонь, другие присели на бугорке
и говорили вполголоса.
   Старики стояли под солнцем с обнаженными головами.
   Вдруг  ружейный  выстрел рассек знойный воздух. Все  оглянулись;
вздремнувший было князь Гарсеван поднял голову.
   В  руках  молодого  князя дымилось ружье; он,  хохоча,  указывал
рукой на что-то.
   – Смотрите, смотрите, разве я плохой стрелок?
   В нескольких шагах от него билась в пыли курица Симона.
   –  Возьми, Габо, – сказал Миха, обращаясь к слуге, который сидел
у костра, – зажарь ее: это повкуснее всей твоей дичи.
   Симон,  опершись  на палку, смотрел на свою  курицу,  к  которой
подходил Габо. Курица последний раз ударила крыльями и замерла.
   Тедо смотрел на Симона.
   – Утя, утя, – тихо сказал он, – пойдем домой.
   –  Габо! – послышался голос Гарсевана. – Посмотри, как разжирела
эта  утка!  Возьми  ее  и приготовь мне на завтрак:  она  хороша  с
красным вином.
   Габо сделал шаг и схватил утку.
   Тедо и Симон сели на скамейку.
   –  А  я  думал,  что будешь смеяться надо мной, Тедо,  –  сказал
Симон.
   С минуту Тедо не мог ничего ответить, потом сказал:
   – Нет, оказалось, что твоя курица не хуже моей утки.
   Перевод с осетинского В. Шкловского
   
   
   ПАСХА ГИГО

   Гиго  решил отпраздновать пасху по-богатому. Он и в прошлые годы
справлял  праздник  неплохо: у него на столе  бывали  утки  и  даже
гусятина. Но теперь он задумал нечто необыкновенное.
   За  два  месяца  до  пасхи Гиго с женой  своей  Пело,  подсчитав
запасы,  решили:  «Слава Богу, мы не бедняки.  Если  даже  уплатить
подати, то у нас еще останутся пять кур и три поросенка».
   Муж сказал:
   – Знаешь, жена, что я придумал?
   – Купить Меле сапожки?
   – Нет. Давай справим пасху так, чтобы соседи удивились.
   –  Справим, но не надо забывать и о нашей дочке: купим ей какую-
нибудь обновку, чтобы и она была одета не хуже остальных детей.
   – Много ли для нее нужно? Но знаешь ли ты, что я хочу сделать?
   – Что?
   – Всех удивить.
   – Чем же?
   – Сами съедим на пасху поросенка.
   Предложение мужа понравилось Пело, но все же она возразила:
   –  Ну  и  придумал!.. А что мы будем делать потом, когда  съедим
его?
   – Ничего с нами не случится. Приходит день – приносит и пищу.
   Гиго и Пело выбрали поросенка и начали его откармливать.
   Хорошо  жилось  поросенку:  он с каждым  днем  наливался  жиром.
Пело, Гиго и дочь их Мела отдавали ему последний кусок.
   – Видишь, Пело, – говорил жене Гиго, – как он жиреет!
   – А как же иначе? – отвечала Пело.
   Тут девочка вмешивалась в разговор:
   – А скоро будет пасха?
   – Скоро, скоро, мое солнышко!
   При  встрече  с  соседками Пело старалась  навести  разговор  на
поросенка. Она начинала так:
   –  Вот  вспомнила  я  о поросенке, которого  мы  откармливаем  к
пасхе... Никогда не думала, что поросенок может так разжиреть.
   Иногда она сочиняла о поросенке целые небылицы:
   –  Да,  чуть не забыла рассказать... Знаешь, наш красивый кувшин
разбился.
   – Ах, как же это случилось? – спрашивала соседка.
   –  Поросенок,  –  отвечала  Пело, –  которого  мы  откармливаем,
разыгрался с жиру и сбросил кувшин с полки.
   На  нихасе1  Гиго  тоже  старался заговорить  о  поросенке.  Это
всегда воодушевляло его. Какую бы тяжелую работу он ни выполнял,  в
каком бы плохом настроении он ни был, но, вспомнив о поросенке, все
забывал и начинал работать бодрее.
   Все  жители  селения  знали,  что у Гиго  откармливают  к  пасхе
поросенка. Говорили:
   –    Хорошо   Гиго   живет!   Слышали,   какого   он   поросенка
откармливает?..
   В  субботу перед пасхой Гиго взял Пело за руку, повел ее в хлев,
показал ей поросенка и сказал взволнованно:
   – Видала ли ты, жена, когда-нибудь такого жирного поросенка?
   Пело была согласна с Гиго, но все же по привычке возразила:
   –  Действительно, он жирный, но я в молодости видела  в  Тифлисе
поросят еще пожирнее.
   –  Конечно, в Тифлисе попадаются жирные поросята, но вряд ли они
могут сравниться с нашим. Ты посмотри, сколько в нем жиру!
   – Да, что и говорить – хорош!
   –  Погляди,  погляди,  жена, какой жирный!  –  говорил  Гиго.  –
Поверь  мне,  он может украсить не только наш стол, он  украсил  бы
стол князя.
   Но Пело возразила по привычке:
   – Нет, он может украсить даже стол самого царя!..
   –  Пойдем готовиться к завтрашнему празднику! – сказал довольный
Гиго.
   Муж и жена вышли из хлева. Навстречу им из дому выбежала Мела.
   – Мама, пасха сегодня?
   Мать подняла босоногую девочку на руки:
   –   Завтра,  завтра,  мое  солнышко!..  Завтра  ты  будешь  есть
поросенка.
   Девочка спрыгнула с рук матери и начала плясать напевая:
   – Завтра пасха, завтра пасха!..
   – Я принесу поросенка сюда, – сказал Гиго и вынул нож.
   В  этот момент злобно и заливисто залаяла собака: у ворот стояли
поп и дьякон.
   –  Здравствуйте, здравствуйте, – сказала Пело, кланяясь,  –  как
живете?
   – День выдался хороший, и мы с отцом дьяконом пошли погулять.
   – Конечно, батюшка, устали вы. Весь пост молитесь за нас...
   – Богу служим, – ответил священник.
   Гиго  было неудобно, что священник и дьякон стоят у ворот, и  он
сказал:
   – Заходите – посидите у нас немного, будете дорогими гостями.
   Поп посмотрел на дьякона и вошел, тяжело ступая, в дом Гиго.
   Кто  в  ущелье не знает попа Иосеба! Щеки у него готовы лопнуть,
а о брюхе его рассказывают даже в соседнем селе.
   Иосеб  очень любил курятину, любил и свинину, но все  же  больше
всего ему по вкусу куриные крылышки и ножки: на поминках и пирах он
говорил всегда: «Ножки и крылышки от всех кур несите мне».
   Как   только  принесут  лакомое  кушанье,  поп  широким  крестом
осеняет стол, аккуратно засучивает рукава, берет ножку или крылышко
обеими руками и начинает есть.
   С  жителями села он живет дружно. В чужой дом входит, как в свой
собственный, и спрашивает: «Как живете-поживаете?»; потом  говорит:
«А  как  у вас с закуской и выпивкой?» Поп Иосеб не горд, и в  доме
бедняка у него кость не становится поперек горла.
   Поп  приветлив  и  красноречив. Стоит его  послушать,  когда  он
начинает давать крестьянам полезные советы! Ест отец Иосеб, утирает
рот ладонью и говорит:
   –  Мяса  надо кушать побольше. Сырой воды не пейте, пейте  вино.
Дом нужно строить высокий, с большими окнами, чтобы в комнатах было
светлее,  а  то  вот  не  видишь, что ешь. Не  утомляйтесь  слишком
работой.
   Вот какие хорошие советы дает Иосеб людям!
   Иосеб  народ  любит, о народе заботится. Вот и сейчас,  войдя  в
дом Гиго, он сказал:
   –  Ну,  как  живете-поживаете? Как ваша  девочка?  Какой  у  вас
урожай?
   Поп посмотрел на дьякона и сказал Гиго:
   –  Гиго,  мы  пришли  к тебе по одному маленькому  делу,  я  его
вспомнил,  когда  шел  мимо твоих ворот. Я  знаю,  что  ты  человек
верующий и тебе можно о долге напомнить во всякое время, тем  более
перед  праздником, когда каждый человек хочет предстать перед своим
Господом с чистым сердцем.
   Гиго  не  помнил  за собой никакого долга и посмотрел  на  жену.
Жена поняла попа и сказала, побледнев:
   – Батюшка, мы ничего не забыли и долг мы заплатим.
   Гиго все еще не понимал, о чем идет речь.
   Тогда поп заговорил прямо:
   –  В  прошлом году умер твой ребенок, царствие ему небесное.  Вы
смогли мне заплатить тогда только пятьдесят копеек, но сказали, что
отдадите  поросенка,  когда  опоросится  ваша  свинья.  Я  ждал.  Я
понимаю, что слезам надо дать время высохнуть.
   Гиго вспомнил об этом обещании. Он притих и замолчал. Молчала  и
Пело.
   Поп говорил печально:
   –  Время теперь очень тяжелое – доходов никаких. Во время поста,
сам знаешь, никто не венчается, а тут так получилось, что и похорон
не было. Вот мы и мучаемся с отцом дьяконом.
   Все замолчали.
   Поп посмотрел на Пело, потом на Гиго и сказал:
   –  О,  чада  мои, не задерживайте священнослужителя.  Вечером  я
должен предстательствовать за вас перед Господом Богом: платите ваш
долг, или мы уйдем. Нужда, чада мои, заставляет вашего пастыря быть
настойчивым.
   Пело  посмотрела на Гиго. Гиго понял, что она решила отдать попу
самого худого поросенка.
   Жена  открыла  быстро  дверь,  но  в  это  время,  на  их  беду,
откармливаемый поросенок вбежал в комнату.
   Поп  и  раньше слыхал об этом поросенке, но ему и  в  голову  не
могло   прийти,  что  в  бедняцком  доме  окажется  такой   чудесно
откормленный поросенок.
   Он встал и сказал с уважением:
   –  Вот это поросенок! Вот кого надо зарезать к пасхе! Что другие
поросята  перед  этим красавцем! Пело, дайте его мне.  Если  бы  вы
знали, как будет благодарна вам мать-попадья. Стол у нас уже накрыт
белой скатертью, на одном конце стола она уже поставила индейку, на
другом  стоит барашек, и вот посредине встанет он – мой  поросенок.
Как украсит он стол вашего духовного отца!
   Гиго стоял молча. Пело сказала быстро:
   –  Поросенок  на вашем столе будет. Мы должны тебе  поросенка  и
дадим его – этого ли, другого, но дадим. Я вашего сейчас принесу.
   Но Иосеб удержал Пело пухлой своей рукой:
   –  Не  торопись,  Пело, дай мне вот этого поросенка,  вот  этого
самого.  Если  бы вы знали, как благодарна будет вам  моя  хозяйка!
Очень благодарна, очень!.. Может быть, она даже прослезится.
   Пело  хотела пройти в хлев, но отец Иосеб загородил ей  дверь  и
сказал:
   – А ну-ка, отец дьякон, забирай поросенка!
   Дьякон   простер  длинные  руки  и  поймал  поросенка   в   одно
мгновение: у него был большой опыт в этом деле.
   Поросенок неистово визжал, вырываясь из рук дьякона.
   –  Пело,  голубушка,  дай нам мешок отнести поросенка  домой.  Я
верну мешок сегодня же.
   И поросенок завизжал и забарахтался в мешке.
   Поп сказал благосклонно:
   –  Ну,  спасибо вам... Как благодарна будет вам моя семья!  А  я
упомяну вас в своих молитвах.
   Маленькая  Мела  прислушивалась к  разговору,  не  понимая,  что
происходит, но когда дьякон поднял мешок и перекинул его за спину и
опять  завизжал  поросенок, девочка поняла  все  и  заплакала.  Она
выбежала  на  двор  за  уходившими попом и  дьяконом  и  закричала,
обнимая их ноги:
   –   Куда  вы  его  уносите,  нашего  поросенка?..  Ведь  мы  его
откармливали к пасхе!.. А пасха пришла...
   Поп оглянулся и сказал:
   –  Гиго, Пело, почему вы, неразумные, позволяете ребенку  бегать
босиком  и  с  непокрытой головой? Уведите девочку,  чтобы  она  не
простудилась.
   Перевод с осетинского А. Гулуева
   
   
   ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ

   На  отлете села стояла мельница Кавдына Долойти. Несмотря на то,
что  в  селе  мельниц было много, люди все-таки  предпочитали  свой
урожай возить к Кавдыну: там зерно не крали, там работу выполняли в
срок и за помол брали умеренную плату.
   Кавдын  засел на мельнице, когда ему было двадцать пять  лет.  С
тех пор он перестал ходить на танцы, не посещал нихас – держал себя
так,  будто дал обет никого из людей не видеть. После работы, когда
поблизости никого не было, выйдет Кавдын – свесив голову,  руки  за
спину, – и взад-вперед по берегу бродит. Или в лунную ночь сядет на
бревно у входа на мельницу и сидит часами, не двигаясь. И если даже
заговорят  с  ним  о  чем-нибудь постороннем, отвернется  Кавдын  и
молчит.
   
   Что  сделалось с Кавдыном? В каком горе тает его мозг, от  каких
дум горит его сердце?
   Пятнадцать  лет  назад Кавдын был красивым парнем,  считался  на
селе  одним  из  лучших  танцоров. Полный силы,  верный  осетинским
обычаям,  не  знал он усталости в работе, всегда первым  скакал  по
тревоге.
   Пятнадцать  лет  назад,  в светлый день Уацилла1,  на
поляне за селом устроили танцы. И вот девушка, шедшая с Кавдыном  в
паре,  неожиданно  вырвала свою руку из-под  локтя  Кавдына  и,  не
оглядываясь, быстро, через весь танцевальный круг, побежала в село.
Те, кто заметил это, удивились.
   –  Может  быть,  ты  что-нибудь сказал ей? Может  быть,  не  так
тронул ее? – спросил Кавдына приятель.
   Кавдын сердито ответил:
   –  Зачем  спрашиваешь? Таким бесстыдным меня ведь ты никогда  не
знал.
   На  другой  день  с  утра  прошли по селу  слухи:  вчера,  после
полуночи,   Долойти  Кавдын  ходил  проведать   табун.   Когда   он
возвращался обратно, то из-за стога вдруг выскочили сыновья  Анкала
Цорати   и  бросились  на  Кавдына.  Кавдын  за  оружие  не   успел
схватиться.
   –  Что  вы  задумали,  Цорати!.. Что я вам  сделал?  –  спокойно
спросил их Кавдын.
   Цорати ничего не ответили.
   – Свалить его надо! – крикнул старший из братьев.
   Долго  боролся  Кавдын,  но  четыре брата  оказались  сильнее  –
свалили.
   – Держите его теперь крепко, – приказал старший брат Годах.
   Увидев  в  Годаховой  руке  обнаженный  кинжал,  Кавдын  замотал
головой,  но  младший Цорати придержал его, а Годах отсек  кинжалом
левое ухо Кавдына...
   –  Большие  беды будут, – говорили в селе. – Кавдын это  так  не
оставит.
   Но Кавдын, вместо того чтобы смыть позор, засел на мельнице.
   – Для виду притих, – говорили одни.
   – Жестоко отомстит Кавдын за свою кровь, – утверждали другие.
   В селе со дня на день ждали: придет беда!
   Но  шли  дни  за  днями, шли месяцы, годы,  –  казалось,  что  у
Кавдына и мысли не было мстить.
   Тогда  начали  заглядывать  к нему на мельницу  прежние  друзья,
спрашивали:
   –  Смерть  лучше  позорной жизни. Почему ты не  мстишь  за  свою
кровь?
   Кавдын  рад  был друзьям, но про мщение не позволял говорить.  И
друзья  махнули  на него. Ходили к нему его сестры и  старая  мать,
укоряли:
   –  Смеются люди, говорят: «Пропал Кавдын, сел на место  позора».
Нам  из  дверей высунуться нельзя... Почему ты ничего не  сделаешь,
чтобы имя свое очистить?..
   На  шестнадцатом году, в дни сенокоса, кто-то из сельчан  увидел
в одно прекрасное утро: Кавдын на арбе, в арбе – коса и вилы.
   –  Куда  двинулся этот меченый? – улыбались все.  –  В  мельнице
сидеть не по сердцу! На полевую работу переходит вроде...
   
   Поднимается  солнце. Лучи его плетут свою  паутину  от  холма  к
холму, от дерева к дереву. Слышна где-то песня... Как не петь,  как
не радоваться! Но вдруг раздается крик:
   –  Эй, Батраз, сын Годаха! Иди сюда! Должны мы друг другу!  Иди,
посчитаемся!
   В  стороне  от  дороги, в тени дерева, стоит  запряженная  арба.
Лошадь, вытягивая шею, пощипывает росистую траву. В арбе лежат коса
и вилы. Рядом с арбой, на холмике, сорокалетний мужчина – войлочная
шляпа  приподнята, открывая шрам вместо уха, на  поясе  кинжал,  на
правом плече винтовка, во рту трубка – и по временам пускает густые
клубы дыма.
   Никто  ему  не  ответил. Тогда он вынул трубку  изо  рта,  опять
крикнул:
   –  Эй,  Батраз,  сын  героя Годаха! Я  тебе  кричу!  Наши  долги
посчитать надо! Иди сюда!
   Долго ответа не было, но потом услышал кричавший:
   –  Что  делаешь,  Кавдын?  Зачем беду ищешь?  Лучше  бы  оставил
задуманное.
   Это  у  стога говорил двадцатилетний Батраз. Длинными вилами  он
бросал сено десятилетнему брату.
   –  Сын  Годаха!  –  крикнул опять Кавдын. – Я сюда  с  тобой  не
разговаривать  пришел!.. Если есть у тебя  хоть  немного  отцовской
крови, иди, не то я сам к тебе приду.
   Батраз пошел к Кавдыну.
   – Иду, Кавдын, но, кроме кинжала, у меня ничего нет.
   – Иди! Я тоже кинжалом драться буду!
   Поднялся на холм Кавдын и бросил винтовку наземь.
   Батраз  приближается, Кавдын идет ему навстречу. Тихо  подходит,
говорит тихо:
   –  Пятнадцать лет была у меня на сердце одна радость:  ты  таким
красивым,  сильным  и  храбрым  рос.  Ничтожного  человека  к  чему
убивать?.. Этим свою месть не освободил бы. Пятнадцать лет я  ждал,
пока ты вырастешь... Теперь подошло это время...
   Они обнажили кинжалы...
   Батраз  понимал,  что он вышел на смертный  бой,  и  жизнь  свою
дешево  отдавать не хотел. Кавдын же таил в сердце погибшую  жизнь.
Перед глазами вставал его старый враг Годах.
   Недолго  тянулся  бой. Враги вместе ударили.  Батраз  целился  в
живот,  но  кинжал  упал  и воткнулся в землю.  Кавдын  так  рассек
Батразу правую руку, что она повисла.
   – Потихоньку убиваю тебя, Батраз, – сказал Кавдын.
   Едва  лишь  Батраз схватил кинжал левой рукой –  по  левой  руке
получил  удар.  Она  тоже повисла. Юношеская  сила  и  ловкость  не
пропали  еще у Кавдына. Он махнул кинжалом над левой скулой Батраза
– ухо упало на зеленую траву.
   Тогда застонал Батраз. Вновь стиснул он правой рукой кинжал,  но
уже ослаб – чуть царапнул только Кавдына.
   Кавдын  кольнул  –  острие кинжала выскочило из  спины  Батраза.
Упал  Батраз, перевернулся в глубокой нескошенной траве, – и Кавдын
отсек голову юноши и положил ее на его грудь.
   
   Точно  от рубки леса устал, – отдохнуть решил Кавдын: присел  на
холмик,  набил  трубку,  закурил. Дым выпускает  и  о  своей  жизни
думает.  Дни – с тех пор как себя помнит – словно листья перед  ним
кружатся. Поздно вставал, когда маленький был... Солнце уже  высоко
взойдет...  Выходил, протирая глаза... «Умойся, я дам тебе  теплого
молока»,  – скажет, бывало, мать. В теплое молоко кукурузный  чурек
накрошит.  Как  тогда  вкусно  казалось...  Вдруг  детские   голоса
доносятся – бежишь на улицу, оставив чашку.
   Как   хороши  были  «праздники  урожая».  Обходят  дома  молодые
ребята,  собирают в мешки подношения хозяев, несут в  поле,  пируют
там.   Как  будто  большие,  по  старшинству  рассаживались.  Тосты
говорили. Песни пели.
   Когда  подрос, на работу начал бегать. «Кавдын сильный мальчик».
Как приятно слышать было.
   Курит, дым пускает Кавдын. О пройденных шагах жизни думает.
   Или  в  ночном... Боролся с товарищами... Никогда внизу не  был.
Ни одного мальчика не оставил непобежденным... Веселое время...
   А   на  танцах...  Любили  девушки  с  ним  танцевать.  На   его
предложение ни одна девушка не ответила бы отказом.
   Задумался   Кавдын   –   все  вспомнил.  Танцы...   Всхрапыванье
лошадей... Музыка... Девушка Цорати... Отрезанное ухо...
   Посмотрел Кавдын на убитого.
   –  Это что такое? Где я? – спросил он и, точно проснулся, протер
глаза.
   –  Пятнадцать  лет, лучшие дни жизни похоронил  я!..  Пятнадцать
лет  мечтал, жаждал этого дня... Что же теперь я буду делать? Нужна
ли кому-нибудь моя жизнь?
   Как  красивы,  как  радостны  бывают  наши  горские  поля  после
сенокоса! У каждого человека легко становится на сердце. Но  почему
это кто-то плачет?
   Маленький  мальчик  плачет – горюет. Смотрит на  убитого  брата,
смотрит на убийцу, топчется на верхушке стога.
   Если  было  б  оружие, если б в руках сила  была!  Спрыгнул  бы,
изрубил бы на куски убийцу брата.
   Но знает, что мал он; знает, что сил не хватит.
   – Эй, мальчик, слазь, иди сюда! – позвал Кавдын.
   «Теперь меня убьет»,– подумал мальчик, крепко прижался к  стогу,
громче зарыдал.
   Кавдын понял, что мальчик испугался.
   – Нет, мальчик, иди сюда. Не бойся, ничего тебе не сделаю.
   Мальчик не верил Кавдыну. И Кавдын поднял винтовку:
   –  Иди по-хорошему – ничего не сделаю. Если не придешь – я  тебя
из винтовки пристрелю.
   Мальчик  медленно  сполз  со стога и  пошел  к  Кавдыну,  иногда
останавливаясь в нерешительности.
   –  Иди, иди! Не бойся, я тебе говорю, – подбодрял Кавдын мягко и
ласково.
   Но мальчик, увидев близко тело брата, опять заплакал.
   Кавдын подошел к нему:
   –  Мальчик, перестань плакать. Ведь твой отец – Годах –  сильный
был  человек,  а ты его сын... Зачем ты, как девушка, плачешь?..  Я
убил твоего брата... Возьми винтовку и убей меня.
   Мальчик не верил Кавдыну, плакал громче.
   Кавдын взмахнул винтовкой и сказал:
   –  Умеешь стрелять из винтовки?.. Тогда я научу тебя...  Никогда
не  стрелял?  Надо  так... Вот я зарядил ее...  Теперь,  если  этот
железный хвостик потянешь к себе, винтовка выстрелит.
   Кавдын прикладом протянул винтовку мальчику.
   –  Держи...  Приклад поставь на правое плечо, а  дуло  –  мне  в
грудь, и выстрели.
   Мальчик стоял смирно, не брал винтовку, не верил Кавдыну.
   –  Стыдись! Твой отец Годах в твои годы на охоту ходил, а ты  из
винтовки стрелять не умеешь.
   В  глазах у мальчика сверкнули искры. Секунду он постоял, как бы
готовясь к прыжку, потом быстро схватил тяжелую винтовку, словно  в
ней не было веса, и спустил курок.
   Один раз мотнул руками Кавдын и упал навзничь.
   Испугавшись  выстрела, птицы перепорхнули  на  дальние  деревья.
Каркая, низко-низко над убитыми полетели вороны и присели на холмик
– посмотреть, не обманывают ли мертвые, не шевельнутся ли...
   Перевод с осетинского Ф. Гатуевой
   
   
   ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ДНЯ

   Солнце  утром  еще и на аршин не поднялось выше  горы,  когда  у
ворот остановился заика Дзибо Бебоев и, картавя, спросил:
   – Тотыладзе нет?
   –  «Тотыладзе» – передразнил шестнадцатилетний Габис Бебоев. – А
где  же  быть Тотрадзу? Вон сидит во дворе под грушей,  сапог  свой
ковыряет?
   – Позови его?
   – Сам пойди к нему? Посиди с ним, и будете вы два сапога пара.
   –  Говорить мне с ним некогда, – засмеялся громко Дзибо, и слюни
потекли у него по подбородку.
   Дзибо служил сторожем при церкви.
   Тотрадз  Бебоев, про которого так непочтительно  сейчас  говорил
младший брат, недавно еще был надеждой всей семьи Бебоевых.  Кончил
он учительскую семинарию, четыре года проработал в селе учителем, а
потом  начальство выгнало его. Сейчас его одолевает малярия. Болеет
Тотрадз – и жить не живет, и умирать не умирает; на службу  его  не
берут,  и в доме от него нет никакой пользы. Пропали даром  деньги,
что пошли на его учение.
   Плохо  ли, хорошо ли Тотрадзу, поел ли он или нет, – никого  это
не интересует.
   Все в семье считают Тотрадза пропащим человеком.
   В селе так и говорят:
   –   Зря   потратили  Бебоевы  деньги.  Лодырь  у  них   Тотрадз,
притворяется больным, чтобы жить не работая.
   Думает  Тотрадз:  «Все  написано в книгах зря,  нет  родственной
любви,  вся  человеческая жизнь построена  на  корысти.  Если  люди
собираются  и  живут вместе в селах, городах, то это все  в  основе
рождено эгоизмом. И в семье люди любят друг друга, когда есть им от
этого корысть».
   Даже  младший  брат  не уважает Тотрадза,  а  ведь  был  Тотрадз
первым человеком в семье.
   Сам   Тотрадз  решил,  что  в  родительском  доме  проводит   он
последнюю  зиму.  Забился он в угол коридора, чтобы  никто  его  не
видел,  вместо постели у него вытертая козья шкура, покрывается  он
порыжевшим, изношенным летним пальто. Вместо подушки – полено.
   Долгая  была  эта зима. Стены коридора покрылись  инеем,  а  под
носом у Тотрадза замерзали и белели, как крылышки мухи, усики.
   Думает  Тотрадз, повторяя одни и те же слова: «Вот говорят,  что
человек и двух дней не выдержит без сна. А ведь я выдержал!».
   Но  потом, когда Тотрадз выздоровел, он никому не говорил, чтобы
его  не  считали вруном, как он в течение шести зимних  месяцев  не
спал  ни  одной минуты. Казалось ему, что если он заснет в морозном
коридоре  на  истертой козьей шкуре, то никогда уже  не  проснется:
иней ляжет на ресницы, застынет лицо, остановится сердце.
   Сильно  похудел Тотрадз за последние два года, особенно  за  эту
зиму, – одни глаза только остались.
   Он  и  есть  перестал  с семьей, – свой черствый  кусок  черного
хлеба съедал в коридоре.
   Чего  он ждал? Он ждал весны. Только бы дотянуть до весны и уйти
от родных, которым он, наверно, не нужен.
   Наступила  весна.  Иней  пропал на стенах  в  коридоре.  Значит,
потеплело. Тотрадз начал готовиться в дальний путь.
   Но  где  достать денег на дорогу? Родные не дадут. А ведь  много
ему  не  надо, – добраться бы до города: там он возьмется за  любую
работу.
   Тотрадз   решил  сам  достать  себе  деньги;  у  него   внезапно
оказались какие-то способности, о которых он и сам не знал.
   Когда  с весной отступила малярия – как будто сразу стало легче,
исчезла  апатия,  в  голове  посветлело.  Тотрадз  слышал,  что  за
газетные  корреспонденции платят, и он  написал  о  своем  селе,  о
школе. Напечатали. Он еще послал. Опять напечатали.
   Обрадовался  Тотрадз. «Приближается день моего освобождения»,  –
думал он, и ему даже казалось, что недуг его отступил.
   Но деньги еще не приходили.
   Вот в эти-то дни и постучал в ворота слюнявый, картавый Дзибо.
   Тотрадз  неумело чинил свои сапоги, когда услышал,  как  смеется
Дзибо:
   – Ха-ха, некогда мне к нему ходить!.. Пускай выйдет ко мне!
   А Габис ответил:
   – Иди сам к нему, будете вместе два сапога пара.
   Значит,  не любит Габис Тотрадза, если так говорит про  старшего
брата.
   Дзибо вошел во двор.
   –  Откуда  Бог несет, Дзибо? – спросил Тотрадз, прокалывая  кожу
шилом и продергивая сквозь отверстие дратву.
   – Тебя зовут священник и дьякон, – ответил Дзибо.
   – А зачем я им понадобился?
   – А я откуда знаю!..
   Тотрадз удивлен, почему о нем вдруг вспомнили? Давно его  никуда
не  звали, давно к нему никто не приходил. А поп его всегда  считал
за  врага,  ведь Тотрадза и уволили из школы, заявив, что  он  учит
детей  безбожию.  А  дело было не совсем так.  Тотрадз  не  говорил
ученикам – не ходите, дескать, в церковь, он только говорил: «Я сам
не  хожу  в церковь, а если вам хочется – ходите». Только  всего  и
было дела.
   Не  любили  Тотрадза отец Михаил и дьякон, а теперь  вот  зовут.
Ничего  хорошего он не ждал от этих обманщиков, однако сложил  свой
инструмент и пошел с Дзибо.
   Все  объяснилось  просто:  священнику и  дьякону  поручено  было
срочно  составить  список  жителей селения.  Выполнить  эту  работу
священнику  было трудно, он бы ее закончил не раньше,  чем  месяцев
через шесть. Дьякон же вообще был полуграмотен. Увидели они, что им
не  обойтись без грамотея, и вспомнили Тотрадза. Сообразили, что он
нуждается в деньгах.
   –  Что  тебе следует, то мы тебе заплатим, – сказал отец  Михаил
Тотрадзу,  –  ибо  сказано  в Священном  писании,  что  нуждающийся
достоин пропитания.
   Тотрадз  обрадовался, он не договорился даже о плате.  Про  себя
же  прикинул,  что  рублей двадцать пять-то получит.  Ну,  а  этого
хватит на дорогу.
   Работы  было  много: нужно было написать два  списка,  в  каждом
триста страниц мелким почерком.
   Дни  проходили: двадцать четыре долгих дня с восхода  до  заката
солнца  скрипел  Тотрадз пером, не отрывался для еды,  жевал  сухие
корки  хлеба  и  писал, писал... Усталости не было. Мысль,  что  он
может уехать, гнала усталость. Короткой ночью он прикидывал в  уме,
сколько у него останется еще от дороги: выходило так, что он сможет
прожить две-три недели. Найдет же он за это время работу!
   Он  писал  и писал, зная, что если он не сделает эту работу,  то
погибнет.
   Короткими казались ему долгие дни работы.
   В  полдень двадцать четвертого дня Тотрадз окончил свою  работу.
Он  выпрямился  и  несколько минут сидел молча.  Только  теперь  он
почувствовал,  что действительно очень устал, что ему  трудно  даже
подняться.
   Он   сидел,   вспоминая  зиму,  благословляя   работу,   которая
освободит  его из этих постылых стен. «Уйду, – думал  он,  –  и  не
оглянусь».
   Тотрадз встал с места, взял работу и пошел к священнику на дом.
   Священник  и  дьякон сидели в саду в тени дерева; дерево  шумело
молодыми листьями.
   –  Хватит  вам восьми рублей, – говорил крестьянин  кланяясь.  –
Возьмите с бедного человека поменьше, так ведь и Бог велит.
   –  Берем  столько,  сколько  полагается  по  обычаю,  –  отвечал
дьякон.
   Крестьянин же продолжал упрашивать:
   –  Сами  знаете, какой калым за невесту. Прямо шкуру  содрали  с
меня  ее родители. Ничего у меня не осталось. Сколько тут работы  –
повенчать людей? Ну, час!.. Согласитесь на восемь рублей!
   Глазки священника зло засверкали:
   –  Что зря говоришь? Не вольны мы для тебя ломать обычай. Десять
рублей – так повелось!
   –  Скиньте хоть рублик, – просил крестьянин. – Больше у  меня  и
денег нет.
   –  Ну  ладно, отец дьякон, – сказал священник. – Возьмем  девять
рублей. Клади деньги.
   Тотрадз  стоял  в  сторонке,  боясь  помешать  делу.  Теперь  он
положил  на  стол  рядом с деньгами крестьянина  свою  работу:  две
толстые рукописи.
   Священники и дьякон долго перелистывали страницы.
   –  Быстро  выполнил работу, – сказал отец Михаил. –  И  какой  у
тебя хороший почерк!
   Тотрадз слегка улыбнулся:
   –  Нужда  заставила, отец Михаил, а то, конечно, и в два  месяца
не кончил бы.
   Священник  посмотрел  на дьякона понимающе:  погляди,  как  цену
набивает.
   Толстые губы отца Михаила зашевелились, и он сказал лениво:
   –  Конечно,  для молодого человека такая работа  –  одна  только
забава.  Но  мы  тебе  заплатим столько, сколько  следует.  Приходи
вечером, мы посоветуемся с дьяконом.
   Тотрадз пошел домой.
   «Ну  и  живут, – думал он, – какими кусками рвут: видано ли,  за
венчанье десять рублей!»
   Дома  Тотрадз почувствовал страшный голод: никогда не  была  так
вкусна кукурузная лепешка. До вечера день тянулся бесконечно.  Тень
от груши как будто стояла на месте, не удлиняясь.
   Тотрадз то перечитывал книгу, то выходил на улицу.
   Но как ни долог был день, вечер наступил.
   Тотрадз пошел получать деньги за свою работу.
   Священник   и   дьякон   сидели  у   забора,   о   чем-то   тихо
разговаривали.  Слюнявый Дзибо стоял перед ними. Завидев  Тотрадза,
дьякон замолчал, священник поднял голову и начал говорить:
   –  Хорошо,  когда молодой человек заработает немного  денег,  он
может себе купить папиросы или еще что-нибудь, что сам решит.
   С  этими  словами он поднял подол рясы и запустил руку в  карман
бешмета;  карман  оказался  таким глубоким,  что  священник  сильно
наклонился вперед, доставая кошелек.
   Вот  сафьяновый пухлый кошелек в его руке. Вот кошелек открылся.
Тотрадз увидел в нем бумажные деньги: пятирублевки, десятирублевки,
синие, красные.
   Священник  посмотрел в кошелек и вытащил оттуда за угол  зеленую
трехрублевую бумажку.
   Тотрадз внимательно смотрел на толстые пальцы священника.  Когда
он  увидел  три  рубля, то решил, что, вероятно, тот хочет  послать
Дзибо за какими-нибудь покупками.
   Дзибо тоже посмотрел на трехрублевку и подумал: «Ведь бывают  же
счастливцы, которые имеют такие деньги!»
   Считалось, что Дзибо за то, что он работает сторожем  в  церкви,
получает  два рубля в месяц. Да еще Дзибо должен был колоть  дрова,
чистить  хлев,  обрабатывать и поливать  огород  священника.  Но  и
священник тоже не оставался в долгу у Дзибо: он давал ему иногда то
двадцать,  то  тридцать копеек в месяц. Дзибо всегда был  рад  этой
подачке,  но  больше всего он бывал рад, когда  выносил  помои  для
коров и собак. О! Свою долю из этих объедков он всегда брал сполна!
   Сейчас   Дзибо  смотрел  на  зеленую  трехрублевку  и  завидовал
Тотрадзу.
   Священник задумался, глядя на деньги.
   –  Это  тебе за труды, Тотрадз, – сказал он, протягивая  учителю
трехрублевку. – Расходуй их как знаешь.
   Мысль  о том, что за такую работу дадут не меньше двадцати  пяти
рублей,  сидела так крепко в голове Тотрадза, что он даже не  сразу
понял,  что  произошло: он молчал, не протягивая руку за  деньгами.
Наконец,  он  понял,  жгучая боль охватила его сердце,  –  двадцать
четыре дня тяжелого труда пропали. Как же он уедет?
   Тотрадз зашевелил бледными губами, но слов не получилось.
   Наконец, он сказал хрипло:
   –  Двадцать четыре дня я проработал от восхода до захода солнца,
не отдыхая и часа. Ты сам берешь за венчанье десять рублей. Заплати
мне за мой труд столько, сколько он стоит.
   Отец Михаил посмотрел на дьякона.
   –  Посмотри,  пожалуйста, – сказал он, – как избаловался  народ!
Ну, Тотрадз, разве можно так разговаривать со старшими? Ты бы такую
работу  должен был сделать бесплатно, это же почет тебе.  Ну,  бери
свои три рубля.
   И священник моргнул своими красными глазами.
   В  голове  у  Тотрадза  был туман. Глаза  его  искали  на  земле
камень.  «Возьму  булыжник и ударю им в лоб. Пускай  закроются  эти
красные глаза», – мелькнула мысль.
   Если  бы поп в эту минуту увидал глаза Тотрадза, то, может быть,
он и отдал бы ему двадцать пять рублей.
   Но страшная усталость вдруг охватила учителя.
   Священник посмотрел на бледное лицо Тотрадза и подумал: «А  ведь
мы  не  договаривались с ним об определенной сумме.  Почему  я  ему
плачу?»
   Отец  Михаил открыл кошелек, положил туда три рубля и те  девять
рублей,  которые  оставил на столе крестьянин,  поднял  полу  рясы,
положил кошелек в карман бешмета, оправил рясу и сказал:
   –  Хорошо,  пусть будет так. Не грех, если ты хоть раз  в  жизни
пожертвуешь три рубля в пользу церкви.
   Отец  Михаил посмотрел на дьякона, дьякон ничего не ответил,  но
кивнул головой: да, дескать, так будет лучше.
   Перевод с осетинского В. Шкловского
   
   
К содержанию || На главную страницу