Фазиль ИСКАНДЕР. Звезды и люди

К 90-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ

РАССКАЗ

Эту историю в звучных стихах описал поэт Акакий Церетели. Но он не знал, чем она закончилась. И мне захотелось довести ее до конца так, как я слышал в народных пересказах, и так, как она мне представилась.

…Молодой абхазский адвокат князь Сафар сидел за столиком в прибрежной кофейне, покуривая и почитывая местную газету, нервно обсуждавшую радужные возможности крестьянских реформ Александра Второго. Дело происходило в Мухусе.

Был теплый осенний день. Молодой адвокат был одет в легкую черкеску с начищенными газырями, на ногах у него были мягкие и не менее начищенные азиатские сапоги. Сафар был хорош собой, у него было узкое породистое лицо, густая шевелюра и надменный бархатистый взгляд, который, как он знал, очень нравился женщинам и заставлял осторожничать многих мужчин. А так как человек почти все время имеет дело с мужчиной или с женщиной, Сафар почти всегда держал свой взгляд в состоянии бдительной надменности. Недалеко от него за сдвинутыми столиками кутили турецкие матросы, ловцы дельфинов. Сафара раздражал и дельфиний запах, долетавший до него от них, и то, что они ловили дельфинов у берегов Абхазии. Это было неприятно с патриотической точки зрения, но запретить было нельзя. Как юрист, Сафар знал, что такого закона нет. И напрасно! Впрочем, если бы и был такой закон, ловили бы дельфинов контрабандой.

Один из матросов подошел к его столику и попросил по-турецки свободный стул. Сафар сделал вид, что не понимает по-турецки, хотя прекрасно знал турецкий язык. Он никак не ответил на его вопрос, но окинул матроса одним из самых своих надменных взглядов, пытаясь отбросить его испытанным способом. Однако на турецкого матроса не подействовал его надменный взгляд, или если подействовал, отброшенный матрос успел подхватить стул и присоединиться к своим.

Но у Сафара и без матроса было испорчено настроение. Вчера на скачках в Лыхны его прославленного скакуна обогнала лошадь безвестного крестьянина из села Атары. Хотя крестьянская лошадь явно ничего не знала об освобождении крестьян (реформы Александра Второго), впрочем, как и ее хозяин (в Абхазии крепостного права не было), но в голове у Сафара каким-то образом соединились эти бесконечные статьи о реформах и дерзостная резвость крестьянской лошади.

Дерзостную резвость крестьянской лошади, хотя бы учитывая, что в Абхазии никогда не было крепостного права, при некоторой доброжелательности можно было простить, но Сафар не чувствовал в себе этой доброжелательности.

Впрочем, скачки в Абхазии всегда носили демократический характер, но лучшие скакуны всегда были у дворян, а вот сейчас оказалось, что не всегда. И Сафар злился по этому поводу. По этому же поводу он вспомнил своего брата по аталычеству. Звали его Бата. Они были однолетки. Аталычество – воспитание дворянских детей в крестьянских семьях от рождения до отрочества – было широко распространено в Абхазии. Кто его знает, чем был вызван этот обычай. Возможно, играли роль социальные соображения, то есть дворянин, воспитанный в крестьянской семье, будет лучше понимать истинные нужды народа, будет лучше чувствовать близость к нему. Возможно, и более здоровое молоко крестьянских матерей играло свою роль. А может, так поняли эмансипацию дворянские жены и навязали ее своим мужьям? Все может быть.

К своему молочному брату, с которым они изредка встречались в городе, Сафар испытывал сложное чувство. Он ценил его силу, ловкость, веселый характер, даже, как это ни странно, своеобразное остроумие. Но что-то в его облике раздражало Сафара. Пожалуй, это можно было назвать сдержанным чувством собственного достоинства, как бы тихо, но упорно не дающее никакого преимущества своему высокородному молочному брату. Кстати об остроумии. Года два назад они встретились в городе, кутили в небольшой дворянской компании под открытым небом в этой же кофейне. Ночь была прекрасная, небо густо вызвездило, и Сафар, вдохновленный выпитым и зная, что он самый образованный человек в этой компании, решил подблеснуть и стал объяснять Бате названия звезд и созвездий, сияющих в небесах. Бата внимательно его слушал, молодые дворяне притихли, по-видимому, они тоже недалеко ушли от Баты в знании звездной карты. И вдруг Бата в конце его пылкого обращения к небу спросил, показывая на звезды:

– А они знают, что они так называются?

Сафар не успел осознать смысл этого нелепого вопроса, как раздался неприятный гогот компании. Бата тоже заулыбался ему своими белоснежными зубами, особенно выделявшимися на его загорелом лице.

– Умри, Сафар, он тебя убил! – сказал один из молодых дворян.

Сафар почувствовал, как его что-то больно кольнуло: неуважение деревенского пастуха к знаниям? Нет, что-то более глубокое. Он это чувствовал по силе укола. Крестьянский практицизм: как можно звездам давать клички, на которые они не могут обернуться, как лошадь или собака? Нет, даже еще глубже и оскорбительней. Он это чувствовал по силе укола. Кажется, истина смутно забрезжила: бесстыдно уходить к таким далеким знаниям, за которые не можешь нести земной ответственности. Сафар разозлился: да откуда ему знать об этом! И какое ему дело до этого?! Однако промолчал. Все-таки молочный брат. Одну грудь сосали. Конечно, при всем при том он его по-своему любил, во всяком случае, чувствовал к нему привязанность. Он помнил, как в детстве они с Батой собирали в лесу каштаны. Им было лет по десять. Вдруг из каштанового дерева вывалился медведь, он, видимо, лакомился теми же каштанами, сидя на ветке. Медведь рухнул в пяти шагах от них. Взревев и встав на дыбы, обдал их зловонным дыханием, из чего неминуемо следовало, что питается он не только каштанами. Мальчики стояли рядом, и вдруг Бата сделал шаг вперед и заслонил Сафара от медведя. Как истинный маленький горец, с молоком матери впитавший, что в случае опасности хозяин должен умереть раньше гостя, он сделал этот шаг. Впрочем, относительно молока матери получается дурная игра слов, ибо Сафар питался тем же молоком.

Конечно, если б медведь по-настоящему разъярился, ни один из них не уцелел бы. Но медведь, видимо, решил не связываться с ними из-за каштанов, опустился на передние лапы и неожиданно утопал в глубину леса. По-видимому, пошел искать более укромное дерево. Сафар с детства был таким гордецом, что этот шаг в сторону медведя, заслонивший его, он Бате никогда не мог простить. Он не был трусом, но тогда же, в детстве, мучительно почувствовал, что сам, заслоняя кого-то, не мог бы сделать этого шага навстречу разинутой, страшной, зловонной пасти медведя. И какой-то частью души, никогда ясно не осознавая этого, он навсегда возненавидел Бату. И все-таки была какая-то привязанность к своему молочному брату и странная любовь.

Начальное образование Сафар получил в селе Анхара. Там жил некий народный учитель по имени Астамыр. Он собирал у себя дома крестьянских и дворянских детей и обучал их грамоте и всем наукам, доступным их возрасту. Учитель любил Сафара, потому что тот был самым способным мальчиком. Позже Сафар блестяще окончил гимназию и затем Московский университет, вернулся на родину и работал в Мухусе адвокатом. Любил лошадей, играл на скачках. Женщины искали тайну в бархатной наглости его взгляда.

И вот его прославленный скакун проиграл на скачках обыкновенной крестьянской лошади, хозяин которой жил в деревне, расположенной недалеко от деревни его молочного брата. Сафар решил уговорить Бату украсть эту лошадь, с тем чтобы сбыть ее куда-нибудь подальше от Абхазии, чтобы она никогда не появлялась на местных скачках.

В те времена воровство лошадей поощрялось как удаль и никакой моральной проблемы в себе не содержало. Хозяин лошади, если накрывал или догонял конокрада, мог стрелять без предупреждения. По-видимому, существует сладость в стрельбе без предупреждения, не уступающая сладости увода лошади без предупреждения. Но рискующий своей головой за голову лошади считался более удалым и даже зрелым человеком, чем тот, кто, тоже отчасти рискуя своей головой, чтобы повернуть в сторону дома голову своей лошади, убивал лиходея. Такое убийство с некоторой натяжкой горестно признавалось здравым поступком, но никакой славы не приносило. Убийство конокрада хозяином лошади вызывало цепную реакцию конокрадов, нацеленных именно на эту лошадь. Кровь неудачливого конокрада повышала ценность лошади. Однако, если хозяин лошади, устав дежурить возле нее или убивать конокрадов, решал продать ее, ценность лошади резко падала, потому что никто не хотел связываться с лошадью, приворожившей конокрадов. Про иного молодого человека говорили: «Еще ни одной лошади не украл, а уже жениться вздумал», – так подчеркивалась его незрелость, неготовность к семейной жизни. Даже некоторая смехотворная неготовность. Поневоле пойдешь воровать лошадь. Не отсюда ли вообще пошло известное философское понятие: унылый конокрад. Но мы здесь не будем касаться этой слишком обширной темы. И вот Сафар решил съездить к Бате и попросить его увести лошадь этого крестьянина. К тому же он слыхал, что Бата женат на очень красивой женщине, и ему хотелось посмотреть на нее в лучшем случае умеренно-бархатистым взглядом.

Решив так, он отодвинул допитую чашку турецкого кофе, бросил на стол газету, полную нервно-радужных рассуждений о реформах Александра Второго, и пошел домой. Он сам оседлал своего каурого жеребца, вывел его из конюшни и со свойственной ему соразмерной легкостью вскочил на него.

* * *

К вечеру он подъезжал к дому Баты, где он провел свое детство. Тогда живы были и отец и мать Баты – сейчас их нет, они умерли. Были еще два брата и сестра. Но братья женились и жили своими домами неподалеку, сестра вышла замуж и жила в другой деревне. В доме оставались только Бата с женой-мингрелкой. Звали ее Назиброла.

Окинув глазами дом и стоявшую наискосок от него кухню, Сафар почувствовал струйку нежности, плеснувшуюся в его душе, но одновременно неожиданно осознал убогость дома, жалкую низкорослость кухни, покрытой папоротниковой соломой. «Боже, неужели я здесь столько лет жил и не замечал этой бедности», – подумал он и, наклонившись, сам себе открыл ворота и въехал во двор.

Залаяла собака, привязанная цепью к яблоне. Он доехал до середины двора, когда в дверях кухни появилась молодая женщина в сером домотканом шерстяном платье. Он понял, что эта юная женщина – Назиброла, но не успел ее разглядеть. Навстречу ему из козьего загона вышел Бата с ведром молока.

– С полным встречаю брата! – зычно крикнул он издали и, поставив ведро на землю, улыбаясь, пошел ему навстречу, время от времени свирепо цыкая на собаку, чтобы она унялась. И снова улыбался своей белозубой улыбкой на очень смуглом лице.

Он был чуть выше среднего роста, сухощавый, широкоплечий человек крепкого сложения. На нем были темная домотканая рубаха, подпоясанная тонким ремнем, галифе и чувяки из сыромятной кожи. Он подхватил коня под уздцы, помог спешиться брату и поцеловал его. Потом крикнул жене:

– Встречай моего брата Сафара! Целуй его!

Молодая женщина легко перебежала травянистый двор, смело обняла Сафара за шею и поцеловала в лицо. Поцелуй ее он ощутил, как прикосновение легкого пушка к щеке. Такого прикосновения поцелуя он никогда не знал, а если и знал, то давно забыл. Юная женщина отпрянула от него, покраснела и улыбнулась гостю красивыми, ровными зубами. Сафару на миг показалось, что Бата и Назиброла по зубам нашли друг друга.

Назиброла схватила ведро с молоком и почти вбежала в кухню. Привязав жеребца к коновязи, Сафар и Бата последовали за ней. Не спрашивая о цели приезда, Бата усадил Сафара у открытого очага, придвинул головешки и, сказав: «Сейчас вернусь!» – вышел из кухни. Гость не успел перевести дух и оглядеться, как Бата вошел в кухню с прирезанным козленком. В одной руке он держал длинный пастушеский нож. Теперь только Сафар разглядел, что чехол этого ножа болтается у Баты на поясе.

Пока Сафар соображал, каким образом за такое короткое время Бата мог успеть дойти до загона, выбрать козленка, прирезать его и принести, тот успел освежевать тушку, нанизать мясо на вертел и, приладившись у очага на низеньком стуле, щурясь от дыма, уже поверчивал нежное, свеженанизанное мясо.

Назиброла приготовила мамалыгу, достала откуда-то кувшин с вином, и они сели за низенький кухонный столик. Вино показалось гостю превосходным, козлятина была нежна и горяча, алычовая подливка приятно кусалась. Сафар охотно пил и ел, послеживая за бесконечными передвижениями юной хозяйки по кухне, и находил в ней все больше и больше обаяния. Наконец Сафар изложил брату свою просьбу. Тот рассмеялся, опять сверкнув белоснежными зубами. Он знал, о какой лошади идет речь.

– Что, крестьянская кобылка ногастей твоего жеребца оказалась? – сказал он. – Ладно, сегодня же ночью пригоню ее сюда, если хозяин ее не спит на конюшне, привязавшись к ее хвосту.

После ужина Бата нарезал куски мяса и рассовал их по карманам.

– Это для собак, – пояснил он.

Он подпоясался уздечкой, сунул за пояс пистолет, накинул бурку и крикнул с порога, не оборачиваясь:

– Ложитесь спать. Если повезет, к утру с лошадью буду здесь.

И ушел в ночь.

* * *

Сафар сидел на кухне перед огнем открытого очага и, потягивая вино, следил за женой своего молочного брата. Назиброла убрала со стола, вымыла посуду, вышла накормить собаку, а потом грела молоко и, закатав рукава, окуная голые гибкие руки в котел с молоком, выцеживала из него и лепила ладонями свежий, сочащийся сыр. Сафару она все больше и больше нравилась.

Ему показалось, что и он ей нравится. Она рассказала ему несколько смешных анекдотов из начала ее жизни с Батой. Они женаты были уже три года. В начале их совместной жизни она по-абхазски почти ничего не понимала, и племянники Баты иногда, чтобы повеселиться, заставляли ее заучивать не вполне пристойные слова, выдавая их за правильные и необходимые. Так, однажды перед обедом один из племянников нашептал ей сказать отцу Баты:

– Высокочтимый дармоед, пожалуйте к столу!

Дед нисколько не обиделся на нее, но огрел палкой по заднице хохочущего племянника. Сафар много пил, а она много говорила, беспрерывно оборачивая к нему свое смеющееся лицо. Ему казалось, что он ей нравится. Он знал, что он нравится и нравился многим женщинам, уж более высокородным, чем эта крестьяночка. Он много пил, и ему казалось, что она много говорит, чтобы он пил еще больше и делался смелей. Сафар вдруг до конца осознал, что он один на один с юной женщиной, и ему вдруг до изнеможения захотелось оказаться с ней в одной постели.

Еще за ужином Бата договорился с Сафаром утром зайти на семейное кладбище, чтобы навестить могилу молочной матери и отца Баты. Назиброла достала из сундука восковые свечи, протерла их тряпкой, чтобы они выглядели поприглядней, когда завтра понесут их на могилы.

Наконец дела ее на кухне были закончены, она загребла жар очага в золу, взяла в руку керосиновую лампу, и они отправились в дом, стоящий рядом с кухней. Она постелила Сафару постель в большой комнате, придвинула стул к кровати, чтобы он скинул на него свою одежду, и Сафару эта ее последняя услуга показалась приятно нескромной и многозначительной. Держа лампу перед лицом, она в последний раз ослепительно улыбнулась ему и перешла в маленькую комнату, где у нее с мужем была спальня.

Он обратил внимание на то, что она, закрывая дверь в спальню, не набросила крючок на петлю. Нет, он не мог ошибиться – этот металлический звук он обязательно услышал бы. И ему это показалось далеко идущим намеком с ее стороны. На самом деле никакого крючка на дверях давно не было. Но когда-то, когда он жил здесь, он жил как раз в той комнатке, и дом был полон людей, и дверь закрывалась на крючок.

Он слышал за дверью шорох ее одежды, слышал, как она дунула в лампу и легла в деревянную кровать. Он тоже разделся и лег.

Заснуть он не мог и не хотел. Страсть все сильней и сильней распаляла его. Прошло часа два, и он наконец решился. Он подумал, что, если она станет его прогонять и поднимет крик, он просто уйдет, сославшись на то, что опьянел и потерял голову. Но ведь она весь вечер так мило поглядывала на него и теперь даже крючок не накинула на петлю. И сама же ему подливала весь вечер.

В таком случае ей хватит здравого смысла ничего не рассказывать мужу. Какая женщина захочет, чтобы пролилась кровь? Нет, она ничего не скажет мужу. А если она не согласна, он сдержит свою страсть и opnqrn уйдет, и все будет хорошо. Он просто уйдет, и она ничего не расскажет мужу. Постыдится рассказать.

Он тихо встал и босой подошел к дверям. Еле слышно доносилось ее дыхание. Уснула или притворяется? Он тихо приоткрыл дверь и вошел в спаленку. Он подошел к кровати. Постоял. Потом протянул руку и нежно погладил ее по щеке. Она что-то пролопотала во сне и вдруг, обдав его наспанным теплом, приоткрыла одеяло, приглашая к себе. Весь напрягшись от неистовой страсти, он все еще тихо, воровато лег рядом с ней и тихо обнял ее. Она спросонья сунула ему руку под рубашку и вдруг, словно притронулась к змее, отдернула руку и вскрикнула. По форме спины она угадала, что это не муж.

Но теперь сопротивление ее придавало ему особую, неостановимую ярость. Несмотря на ее крики и отчаянную борьбу, он овладел ею, и в последний миг ему вдруг показалось, что она разделила его страсть. Вероятно, он тут так же ошибся, как тогда, когда решил, что она нарочно не заперлась. Во всяком случае, это придавало ему надежды, что она ничего не скажет.

– Скажешь что-нибудь мужу – и он нас обоих убьет, – вразумительно, как бы намекая, что вину придется делить поровну, сказал он.

Она молчала и лежала, как мертвая.

– Такое рано или поздно случается с каждой женщиной, – добавил он, – не ты первая, не ты последняя.

Она молчала и лежала, как мертвая. Он встал и, аккуратно прикрыв за собой дверь, лег в свою кровать, прислушиваясь к спальне. Но оттуда ничего не раздавалось. Она даже не плакала, и он успокоился, удивляясь, что каждый раз после огненной страсти ничего не остается, кроме пустоты, равнодушия и легкой брезгливости. И он уснул.

На рассвете Бата вернулся верхом на украденной кобылице.

Он привязал лошадь рядом с жеребцом Сафара, который стал проявлять признаки волнения от близости кобылицы. Бата с такой силой ударил кулаком жеребца по спине, что тот на миг рухнул на задние ноги. Признаки волнения, кажется, улетучились. Бата тихо вошел в дом, кинул беглый взгляд на спящего Сафара и, стараясь не шуметь, проскользнул в свою спальню. В рассветном сером свете, лениво льющемся из оконца, он увидел, что жена его сидит на кровати в разодранной рубашке и постель хранит следы ночного побоища. Назиброла, словно не замечая его, а, может, и вправду не замечая, смотрела куда-то в пустоту. Ей казалось, что жизнь ее навсегда кончилась.

Бата, разумеется, сразу понял все, что здесь случилось. Он сел рядом с женой на кровать и, обхватив голову руками, надолго задумался. Так он неподвижно сидел больше часа. Петухи раскричались по всему селу. Вскоре поднялось солнце. Бата поднял голову. Нет в мире человека сдержанней горца, если он решил быть сдержанным! И нет в мире человека страшнее горца, если ему по какой-либо причине отказывают тормоза.

– Вставай, готовь завтрак, и чтоб он ничего не почувствовал, – сказал Бата тихо, но с такой властной силой, что жена встрепенулась и вскочила.

Через час Сафар и Бата сидели за завтраком, а жена его молча обслуживала их. Мрачность Назибролы была понятна Сафару, но мрачность ее мужа его слегка тревожила. Он был уверен, что она ничего не сказала, но, может быть, Бата что-то заподозрил? Впрочем, тот сам за утренним стаканом вина объяснил свою мрачность тем, что устал за эту бессонную ночь. Когда они встали из-за стола, Бата вызвался проводить его до ближайшего леска. И это несколько смутило Сафара. Ведь они собирались утром сходить на могилу его матери-кормилицы. Неужели Бата об этом забыл или он все-таки все знает и теперь считает клятвопреступным идти с ним на могилу матери? Но и сам напомнить он не решился. Если Бата ничего не знает, то Назиброла все знает, и нельзя ручаться за женщину, что ей там придет в голову в последний миг перед могилой. И он промолчал, не напомнил.

Сафар сел на своего жеребца, даже взлетел на него – так ему хотелось сейчас быть подальше от дома своего молочного брата. Но он сдерживал себя. Рядом вышагивал Бата, держа за поводья украденную кобылу.

Когда они вошли в лес, Бата остановился. Дернув за поводья, и Сафар остановил своего жеребца. Бата передал поводья кобылы Сафару.

– Сафар, – тихо и грозно сказал Бата, и Сафар вздрогнул. Он понял: все, конец! И он вспомнил ту необыкновенную быстроту, с которой Бата прирезал козленка и внес его на кухню, и краем глаза заметил, что длинный черный чехол от ножа висит у Баты на боку.

– Я знаю, что ты сделал этой ночью, – продолжал Бата, – но между нами молоко моей матери. Я не хочу мешать с кровью молоко моей матери. Я тебя не убью. Но ты должен выполнить два моих условия. Сейчас по дороге заедешь к своему учителю и расскажешь ему о том, что случилось этой ночью. Я хочу спросить у твоего учителя: чему он тебя учил? У меня большой интерес к этому. Я думаю, не пропустил ли он чего-нибудь по дороге к звездам? Я приеду к нему завтра и спрошу об этом. Если ты не расскажешь учителю о том, что случилось здесь этой ночью, я тебя найду и убью. И ты знаешь об этом. И еще. По нашим обычаям, на поминках, на праздничных пирах и на других сборищах могут встретиться и такие, как ты, дворяне, и такие, как я, крестьяне. Берегись! Мы больше никогда не должны сидеть под крышей одного дома. Если случайно мы окажемся под крышей одного дома, тихонько встань и под любым предлогом уходи. Я тебя не трону. Поэтому отныне, оказавшись при большом сборище людей, озирайся: нет ли меня там? Забудешься, не заметишь меня – на месте убью! А теперь езжай! Все кончено между нами!

С этими словами он презрительно шлепнул ладонью по спине жеребца Сафара, и украденная лошадь зарысила рядом.

Бата вернулся домой, вошел в кухню, молча взял деревянное ведро-подойник и пошел доить коз. Подоив коз, он внес ведро в кухню, вышел из нее, не глядя на жену, подхватил на кухонной веранде легкий пастушеский топорик и, не оглядываясь, крикнул жене:

– Забудь о том, что случилось! Ты ни в чем не виновата! Только вымойся как следует!

С этими словами он погнал своих коз в лес.

* * *

Покачиваясь в седле, Сафар обдумывал сказанное Батой. Он знал, что тот ни в чем не отступится от поставленных условий. Относительно встречи за пиршественным столом он мало беспокоился. Такая встреча при известной осторожности была почти исключена. Но как быть с учителем? Не сказать ему нельзя и сказать страшно трудно. Сафар был любимым учеником, и учитель им всегда гордился.

И как быть с этой украденной лошадью? Явиться с ней к учителю – громоздить вину на вину. Придется объяснять, почему он ведет в поводу вторую лошадь, и это усугубляло его грех: послал молочного брата увести лошадь, а сам овладел его женой. Лошадь мешала. Завести ее в чащобу и убить? Это было бы правильней всего – тогда она больше никогда не появится на скачках. Но он подумал, что это слишком кровавое решение, да и слишком он любил лошадей. Бывает так, что человек, не обремененный любовью к людям, любит животных. Сафар любил лошадей за красоту, никогда не претендующую на соперничество с хозяином.

На лесной тропе, не сходя со своего жеребца, он снял с кобылицы уздечку, огрел ее этой же уздечкой и загнал в чащобу. Уздечку забросил в кусты. Или она найдет дорогу домой, лошади это умеют, или ее поймает случайный охотник, или ее волки загрызут, если ее не спасут ее проклятые ноги, из-за которых все это случилось. Из-за них ли? Но нет, об этом он не хотел думать.

Избавившись от лошади не самым худшим образом, он почувствовал, что на душе у него полегчало. Он скажет всю правду учителю о том, что произошло ночью, повинится во всем и не забудет уточнить, что был пьян и не смог совладать со своей страстью.

Когда Сафар въехал во двор учителя, старый Астамыр стоял на деревянных ступеньках веранды своего обширного дома и чистил шомполом ружье. Старик собирался на охоту. Кругом раздавались крики и смех ребятни. Старик воспитал уже трех надежных учителей, и теперь в основном они занимались с детьми.

Старый Астамыр обрадовался своему любимому ученику, который спешился посреди двора. Учитель подошел к ученику и обнял его.

– Что тебя привело в наши края? – спросил учитель. Сафар хотел действовать решительно и точно. Придерживая коня за повод и низко склонив повинную голову, он сказал, что у него случился грех с женой молочного брата. Учитель хорошо знал историю его аталычества и потемнел лицом.

– Зачем ты мне об этом говоришь? – тяжело вздохнул старый учитель. – Поезжай в церковь и исповедуйся перед священником.

– Мой молочный брат велел рассказать именно вам, учитель, – отвечал Сафар. – Я был пьян и сам не знаю, как это случилось.

– Если б трезвому это дело не пришло тебе на ум, – жестко ответил учитель, – пьяным ты бы его не совершил… Но почему он тебя направил ко мне, может, он решил, что я тебя не тому учил?

– Не знаю, – сказал Сафар, – может быть, и так. Однажды я ему открыл названия звезд и созвездий. Помните, как вы нас учили этому?

– Конечно, помню, – сказал учитель.

– Я думал, он обрадуется названиям звезд, – продолжал Сафар, – но он вдруг спросил у меня: «А звезды знают, что они так называются?» Это было в Мухусе, в открытой кофейне. Там была большая компания, и все стали смеяться надо мной… Мне было очень обидно…

– И ты затаил на него злость?

– Не знаю…

– Езжай домой, Сафар. Ты сделал черное дело. Постарайся отмолить свой грех, если это возможно… Но и я виноват. Этот пастух не дурак. Он понял, что учитель отвечает за своего ученика, и потому послал тебя ко мне. Езжай, езжай, я виноват, как и ты…

Князь Сафар, не поднимая головы, сел на своего коня и уехал. Учитель мрачно дочистил ружье и стал собираться на охоту. Он терпеть не мог менять решение на ходу. Он собирался поохотиться на зайцев недалеко отсюда на опушке леса.

Сорок лет назад он, сын богатого помещика, решил посвятить свою жизнь просвещению своего народа. У себя дома он организовал первую абхазскую школу и сам преподавал в ней все предметы. И вдруг сейчас после истории с Сафаром ему показалось, что рухнуло все, на чем стояла его жизнь. Его гордость, его лучший ученик, блестяще окончивший Московский университет, оказался обыкновенным мерзавцем. И почему склонность к этому мерзавству он никогда за ним не замечал? Почему он думал, что знания сами по себе усиливают в человеке склонность к нравственной жизни? Как он не понимал, что шаг, сделанный в сторону знания, должен сопровождаться совестью, шагнувшей вместе со знаниями? Соблазн знания не является ли для большинства людей тем же, чем и соблазн чинов и неожиданно свалившихся богатств, ради которых чело-век забывает свою совесть, как бедного родственника?

А что, если душа от природы уже устроена так, что в одном случае она готова плодоносить, все равно где – на крестьянской ли ниве или на ниве знания, а в другом случае она пустоцветом родилась и пустоцветом умрет, и знания только расширяют разлет пустоцвета? И какая горькая, может быть, неосознанная ирония в словах пастуха: «А звезды знают, что они так называются?»

Учитель покинул свой двор, прошел мимо дома соседа-крестьянина, который в это время чинил свой табачный сарай. Они поздоровались, и он, неожиданно почувствовав свой возраст, тяжело ступая, пошел дальше. Он вошел в лес и у самой лесной поляны влез на сильно склоненный карагач, сидя на ветке которого можно было наблюдать за лесной полянкой, куда иногда выскакивали из леса зайцы попастись и поиграть. Это было его любимое место.

Он продолжал думать о том, что рассказал ему Сафар, и все больше и больше мрачнел. Пока он думал, из лесу выскочили два зайца, поиграли, попрыгали на полянке, а он, не в силах оторваться от своих мрачных мыслей, просто следил за ними, забыв, что пришел охотиться. Кстати, Сафар ему сказал, что его молочный брат хочет прийти к нему и поговорить с ним. Понятно было, о чем он хочет с ним поговорить. Но что он ему мог ответить? Он думал, думал, но не находил достойного, убедительного ответа.

Он пробыл здесь часа два, но зайцы больше не появлялись. Слезая с наклоненного ствола карагача, он уже в метре от земли вдруг потерял равновесие и, вынужденный спрыгнуть со ствола, чтобы не упасть, оперся прикладом о землю. Он с такой силой, с таким раздражением ткнул прикладом в землю, словно пытался вернуть не только телесное равновесие, но и равновесие подкосившейся жизни. Ружье от сотрясения выстрелило. Пуля попала в живот и резанула огненной болью в сторону груди.

* * *

На следующее утро, поручив коз своей юной жене, Бата отправился в село Анхара к учителю. Жена его отговаривала, боясь каких-нибудь столкновений, но Бата был непреклонен.

– Я хочу узнать, передал Сафар учителю все, что здесь было, или нет, – отвечал он, – а от учителя мне ничего не надо. Я только хочу, чтобы мы друг другу в глаза посмотрели. Мне это интересно. Мне интересно, зачем человеку запоминать сотни выдуманных названий звезд, если он в доме брата ведет себя, как озверевший гяур? Меня очень интересует, не пропустил ли учитель чего здесь, на земле, по дороге к звездам.

Он вышел на тропинку, ведущую в село Анхара. Минут через двадцать он встретил путника, идущего оттуда. Поздоровались, остановились, закурили.

– Что нового у вас? – спросил Бата.

– Я горевестник, – сказал путник. – У нас вчера на охоте случайно погиб наш учитель! Сорок лет учил наших детей грамоте и oncha на охоте. Хоть бы охота была настоящая!

– Как было? – спросил Бата, весь похолодев от волнения, но не подавая вида.

– Я его ближайший сосед, – сказал путник, – я видел, как вчера к нему заезжал князь Сафар, его бывший ученик. Я в это время перекрывал дранью крышу табачного сарая, и мне весь двор учителя виделся как на ладони. Так вот, Сафар заехал к нему во двор, спешился посреди двора и остановился. Учитель подошел к нему и обнял его. Князь Сафар, склонив голову, начал ему что-то говорить. И чудно как-то мне показалось: стоят посреди двора, а учитель его в дом не приглашает. Потом Сафар уехал, а учитель пошел на охоту. Он с ружьем прошел мимо моего дома и мимо табачного сарая. Мы поздоровались, и он пошел дальше. Клянусь моими детьми, я почувствовал, что предстоит что-то плохое. У учителя было черное лицо. Готовый мертвец. Я так думаю, что разговор с Сафаром был очень неприятный. Я же знаю: он его раньше всегда хвалил, а сейчас даже в дом не позвал. Я так думаю, что Сафар казенные деньги проел. Он же в городе какая-то шишка. Может, он у учителя деньги просил. Не знаю. Но только в том, что ему учитель ничего не дал, могу поклясться своими детьми. Мне же все сверху видно было как на ладони. Так и уехал ни с чем, свесив голову.

– Свесив голову, говоришь? – в нетерпении переспросил Бата.

– Да, голову свесил. Наверное, думал, к кому же поехать за деньгами, если учитель и денег не дал и так рассердился, что даже в дом не пригласил.

– Рассердился, говоришь? – переспросил Бата.

– Сильно осерчал. Я даже так думаю, что Сафар в карты большие деньги проиграл и теперь на нем долг. А учитель осерчал: мол, этому ли я тебя учил, чтобы ты в карты играл? Этому ли тебя учили в Москве?

И вот прошло не знаю сколько времени, в лесу раздался выстрел. Наш учитель слегка баловался охотой. Ну, какая там охота! Выйдет здесь рядом на лесную полянку и подстрелит зайца.

Но я вспомнил его лицо, когда он проходил мимо, и мне как-то стало не по себе. Выстрел какой-то глухой, нехороший. И я все оглядываюсь на лесок. И вдруг вижу… Чтоб твоему врагу такое привиделось! Учитель, шатаясь, выходит из леса. Идет как пьяный. Ружье волочит за ствол. Иногда остановится возле дерева или большого камня и колошматит по нему ружьем. Пройдет еще немного, увидит дерево и давай молотить о него свое ружье. Я понял, что дело плохо. Прыг с крыши сарая, бегу к нему. Подбежал. К этому времени он свое ружье совсем измолотил.

«Что с тобой, учитель?» – крикнул я ему.

Он посмотрел на меня. Не сразу узнал, но потом признал и говорит: «Спрыгнул с кривого карагача. Случайно ударил прикладом о землю. Ружье выстрелило, и пуля попала в живот». Вот, думаю, отчего такой глухой, нехороший выстрел был. Он же дулом ружья уперся себе в живот. Я отшвырнул ружье его, которое сейчас не стоило хорошей палки, взвалил учителя на плечи и приволок к нему во двор. Тут собрались родные, соседи. Дети плачут, женщины ревут. Послали в город за доктором.

Учитель то придет в сознание, то помертвеет. Когда был в сознании, велел родным постелить ему постель под яблоней, которую он сам когда-то посадил. Там и умер. Доктор к нему не успел.

– Ничего перед смертью не сказал? – спросил Бата.

– Он бредил. Иногда ясность к нему возвращалась. В бреду мы несколько слов разобрали: «Оставьте звезды… Займитесь собой…». Он это несколько раз повторил, но никто ничего не понял.

– Он так и сказал: «Оставьте звезды, займитесь собой»? – переспросил Бата.

– В точности так и сказал. Но никто ничего не понял. Да и кто у нас звездами занимается? Есть гадалка в селе Тамыш, она иногда по звездам гадает. Но он всегда смеялся над гадалками, дурным глазом и прочей нечистью. А теперь вдруг про звезды вспомнил. Но никто ничего не понял.

Потом он пришел в себя и в ясной памяти сказал, чтобы подвели его к стволу яблони. Несколько раз повторил – очень ясно и разумно. Мы, двое мужчин, осторожно приподняли его и поднесли к яблоне. Он обхватил ее руками и так простоял, наверное, с час. Казалось, что он по стволу хочет взобраться на макушку дерева или куда повыше.

Но он только стоял и обнимал яблоню, которую тридцать лет назад сам посадил. И яблоня эта, надо сказать, плодоносила, как ни одна яблоня в нашем селе. Потом он ослаб, стал сползать по стволу, хотя изо всех сил цеплялся за кору, обнимая яблоню. Мы снова уложили его в постель под яблоней. Потом он опять потерял сознание. Снова пришел в себя, но про яблоню не забыл.

«Здесь, под яблоней, похороните меня, если умру, – сказал он, – мне приятно будет знать, что осенью спелые яблоки будут падать на землю вокруг меня».

Женщины ревут. Ученики плачут. Одним словом, умер наш учитель, так и не дождавшись доктора. Да и доктор потом сказал, что рана была смертельная.

Будут большие похороны. Горевестников разослали по многим селам, где живут его родственники и ученики. Шутка ли, учил наших детей грамоте сорок лет и ни с кого копейки не взял.

– Яблоня его и в самом деле хорошо плодоносила? – спросил Бата, углубляясь в какую-то свою мысль.

– В жизни не видел такой плодоносной яблони, – отвечал сосед учителя.

– Да, – сказал Бата, – а я хотел поговорить с ним об одном червивом яблоке. Но теперь не придется. Но я и так вижу, что он был хорошим садовником, потому и умер.

– Ты с ним хотел о чем-то посоветоваться? – спросил горе-вестник. – К нему многие приезжали советоваться. Теперь не с кем нам советоваться…

Бата вернулся с горевестником в свое село, показал, как пройти к людям, которых надо было известить о смерти учителя, и ушел к своим козам.

* * *

…Прошли годы, и годы, и годы. У Баты теперь было большое хозяйство, большой дом. У него родились трое сыновей и дочь. Дочь вышла замуж в другое село, а сыновья со своими семьями жили вместе с ним и вели грузное хозяйство зажиточного крестьянина.

Бата много раз вспоминал предсмертные слова учителя относительно звезд. Ему казалось, что он один понял значение его слов, но не хотел ни с кем делиться этим. По его разумению, это было признанием ошибки учителя, но он никому не говорил об этом. С годами, вспоминая учителя и его предсмертное поведение, он пришел к выводу, что во всей его жизни только эта яблоня его не подвела. Вот почему он ее так обнимал. И он жалел учителя и уважал его, расплатившегося жизнью, как он догадывался, за один червивый плод, вылепленный его руками. И часто вздыхал по ночам, жалея учителя.

Однако он почему-то полюбил смотреть на ночное небо, мерцающее тысячами звезд, удивляясь непостижимости его величия и одновременно чувствуя ничтожность и гибельность всякой попытки постичь его.

Однажды ему приснился сон: золотые яблоки, как падучие звезды, падали с яблони учителя на землю вокруг его могилы, отскакивали и весело ныряли в землю, как в воду. Сон был сладок. Проснувшись, Бата понял, что там учителю хорошо.

Но каково живущим? С годами Бата стал уважаемым стариком. Он не пропускал ни одной крестьянской сходки, ни одного пиршества, ни одних поминок. Так как слава его как мудрого, много знающего крестьянина широко распространилась, его приглашали и в такие дома, куда по отсутствии даже самых дальних родственников могли и не пригласить.

Он всегда и везде бывал, и никто, кроме него, не знал, что он ищет князя Сафара, проверяет его верность, его подчиненность давнему наказанию. Но князь все не попадался. Бата жил, работал, смеялся, пил, обзаводился детьми, но и дня не проходило, чтобы случившееся больно не кольнуло его. Заноза никуда не уходила. И только жена одна догадывалась по его внезапным помрачениям, что делалось у него в душе и жалела его. Но вслух они никогда не говорили об этом. Жена его рожала детей и с каждым ребенком как бы очищалась от Сафара, как бы, в муках рожая детей и тем самым приобретая право на молчаливый вопрос, глазами спрашивала: «Ну, теперь ты успокоился?». И он, смущаясь, глазами же отвечал: «Не в тебе дело, дурочка». И она, жалея его, грустнела.

Наступил двадцатый век. Отголоски революции 1905 года прокатились и по Абхазии. Но абхазцы в этой революции не принимали никакого участия, присматриваясь к соседним народам, чтобы делать наоборот. И это дошло до царя Николая Второго, и это ему понравилось. И царь Николай Второй снял с абхазцев клеймо «виновного народа», кажется полученное ранее за слишком упорное участие на стороне горцев в Кавказской войне. Наказание, насколько нам известно, выражалось в том, что абхазцев не брали в армию. Если у них тогда и были какие-то обиды по этому поводу, то они до нас не дошли.

Началась первая мировая война. Теперь абхазцы обязаны были служить, и одни делали это охотно и возвращались в родные села нередко с Георгиевскими крестами. Что не мешало другим дезертировать и уходить в леса, ссылаясь на то, что они родились до милости Николая Второго и предпочитают жить по старым законам.

После первой мировой войны пришла революция, а потом в Абхазии укрепилась советская власть. Старый, но все еще крепкий старик Бата упорно продолжал посещать народные сборища по праздничным и печальным поводам.

И наконец Сафар и Бата встретились на одном пиршестве. Несмотря на советскую власть, тысячелетняя народная традиция оказалась сильней, и князь сидел на более почетном месте. Но и Бата, учитывая его личные заслуги и частые посещения всевозможных народных сходок, подобрался близко к нему. И хотя со времени их последней встречи прошло шестьдесят лет, они могли узнать друг друга.

Во всяком случае, Бата его сразу узнал. Он проявил огромное терпение по отношению к Сафару, он несколько раз бросал на него многозначительные взгляды, но Сафар его не узнавал. Зло не злопамятно по отношению к своим злодействам, это было бы для него слишком обременительно. Уже выпили по три стакана вина, и Бата решил, что все сроки исчерпаны. Он встал из-за стола и спокойно подошел к Сафару.

– Сафар, ты меня узнаешь? – спросил Бата.

– Нет, – твердо сказал Сафар, и его теперь склеротический взгляд казался еще более надменным.

– Приглядись как следует, Сафар! – терпеливо напомнил ему Бата. Теперь он знал: дичь никуда не уйдет.

Сафар долго на него смотрел честным склеротическим взглядом, но так и не узнал. Окружающие что-то почувствовали и стали прислушиваться к ним.

– Нет, не узнаю, – повторял Сафар, начиная ощущать какую-то опасность, но решив, что правильней будет настаивать на своих словах. Ему бы до конца придерживаться этой версии, но он не выдержал.

– Я твой молочный брат Бата, – напомнил Бата, спокойно продолжая выжидать. Сафар, бледнея, узнал его наконец. Возможно, как юрист, он надеялся на прощение за давностью лет. Но он как-то позабыл, что Бата далек от таких понятий.

– Узнаю тебя, Бата, – сказал он примирительно и вдруг с необыкновенной ясностью припомнил свой далекий приезд к нему, когда Бата с непостижимой быстротой вошел на кухню с прирезанным козленком. И он сжался в предчувствии взрыва от соприкосновения невероятного терпения и немыслимой быстроты. Однако он все еще пытался барахтаться…

– …Но ведь с тех пор прошло столько времени, – напомнил он, – мир перевернулся, а ты вспомнил о своем слове…

– Мир перевернулся как раз в ту ночь, – ответил Бата и, выхватив кинжал, традиционно висевший на поясе, с такой силой вонзил его в Сафара, что острие кинжала, пробив тело, на два пальца вошло в деревянную стену.

Бату арестовали. На все вопросы следователя он отвечал спокойно и вразумительно:

– Сафар сделал черное дело. Я его не убил на месте, потому что между нами было молоко моей матери. Но я его предупредил, что отныне мы не можем никогда сидеть под одной крышей. Пришел на пиршество, скажем, поозирайся – если меня нет, спокойно ешь и пей. Но если я там, встань под любым предлогом и уйди. Я тебя не трону. А здесь мы уже выпили по три стакана, да и тамада на редкость говорливым оказался. А Сафар в мою сторону даже не взглянул. Я ему назначил такую тюрьму, а он, оказывается, пытался бежать из моей тюрьмы. Вы же убиваете людей, если они пытаются бежать из вашей тюрьмы? Вот и я его убил.

– Говорят, ты упорно дознавался, узнает он тебя или нет? – поинтересовался следователь. – Зачем это тебе надо было?

– Если б он меня не узнал, – отвечал Бата, – значит, это уже не человек, а чучело. Вонзать кинжал в чучело – смешить людей. Я бы мог только плюнуть в него и отойти. Но он узнал меня и побледнел, значит, я имел право добраться своим кинжалом до его злодейской души. И добрался. А теперь вы судите меня, как хотите…

И тут вдруг суровый горец расплакался, стыдясь своих слез и стараясь скрыть их от следователя. Но не сумел скрыть. Стыд за слезы оказался сильней стыда за причину слез.

– Моя старушка, – сказал он, всхлипывая, – умерла в прошлом году… Прожить бы ей год еще, и она узнала бы, что я не пощадил ее осквернителя. Но Бог не дал…

Бату судили и дали ему всего четыре года. Судья приплел входящие в ту пору в моду слова о классовой ненависти, но его мало кто понял. Во всяком случае, не крестьяне, сидевшие в помещении. Они радовались сравнительно небольшому сроку наказания и гордились Батой, который шестьдесят лет стерег своего обидчика и устерег наконец.

Впрочем, как всегда, нашелся скептик.

– Да перестаньте петушиться, – говорил он, вместе с другими крестьянами покидая здание суда, – я же лучше знаю! Бата десятки раз мог отомстить Сафару за его грех, но он все ждал такую власть, которая его за это не накажет. И вот, когда пришла советская власть, он встрепенулся и вздернулся! Она, родная! Теперь он решил, что за убийство князя его не накажут, а, наоборот, отвезут к Ленину, чтобы Ленин порадовался на него и выдал ему всякого добра.

Но тут Бата немного промахнулся. Советская власть хоть и люто ненавидит всяких там князей, но не настолько, чтобы их убивал кто ни попадя. Этим она любит заниматься сама. Вот в чем Бата промахнулся, хоть и срок получил не больший, чем за угон чужой кобылы. Выходит, кобылу угнал еще до Николая, а срок за это получил при советской власти. А князь как бы ни при чем. К слову сказать, хозяин той самой кобылы еще, слава Богу, жив, и он всю жизнь хвастается, вспоминая ее. Говорит, что однажды ее увел злой конокрад, и он все утро рвал на себе волосы, а в полдень глядь – кобыла целехонькая стоит у его ворот! Сбросила злого конокрада и вернулась домой. Он еще, бывало, добавлял: «Не поручусь, что не растоптала его, сбросив на землю». А оно, оказывается, вон как было. Надо ему все рассказать, чтобы он перестал хвастаться своей кобылой. Никого она не сбросила! Да что толку! Ему хоть верни сейчас ту кобылу, он не то что на кобылу – на кушетку сам взгромоздиться не может. Эх, время, в котором стоим! Да и князья наши хороши, чтоб они своих матерей поимели! Пока они, выпучив глаза, скакали верхом на чужих женах, Ленин вскочил на трон и камчой посвистывает! Джигит! А вы говорите – Бата!

…Ничего не поделаешь, так уж устроен этот мир. В нем всегда найдется скептик, который любого героя хоть волоком, да втащит в толпу – на всякий случай, чтобы не высовывался.