Олег ДЗУГАЕВ. Короткие рассказы про войну

Зябкий утренний туман. Семь часов утра. Пятница. Тринадцатое ноября 1998 года. Денек был что надо! Ужасно болела голова от выпитого накануне. Площадка была заполнена неизвестными мне персонажами, у большей части из них были такие же лица, как у меня. Спустя некоторое время я понял, что наша команда состоит из трех человек, а все остальные – группа поддержки. Вся эта гоп-компания говорила советами. Разговоры были о том, куда лучше проситься, кому в первую очередь набить морды, чтобы остальные боялись и стали нашими подданными. Очень хотелось, чтобы этот цирк скорее закончился, и мы уехали. Вскоре вышел старший прапорщик, отметил нас в каком-то журнале и погрузил в автобус. Толпа провожающих отпускала смачные шутки в адрес звания прапорщика, стараясь показать друг перед другом, какие они «бывалые». Мы помахали родным, и автобус тронулся. Отчетливо помню влажные глаза матери, ее выражение лица. «Не плачу! Не плачу!» говорила она. Знаю, она тогда плакала и молилась за меня. До самой смерти всегда так провожала, плакала и говорила, что не плачет.

Республиканский военкомат ничем особенным не запомнился, кроме фильмов «Solo» и «Универсальный солдат». Вечером вокзал, поезд «Владикавказ – Москва», заполненный под завязку водкой и спиртом, который увез нас, некоторых безусых, а некоторых брившихся уже с восьмого класса. Чей-то «поезд» приехал через полтора года, чей-то через два года, кого-то уже и в живых нет, а мой все так же катается по просторам Родины.

* * *

На седьмые сутки, ранним утром 22 декабря, наш эшелон встал на железнодорожной станции в Моздоке. В забитых под завязку вагонах, с пожаром, забытым в вокзальном буфете станции «Кавказской» АКС-74 и рядом других приключений, мы таки доехали до Моздока. Объявили, что дальше поедем только утром следующего дня. Я вышел покурить в тамбур. В открытое окно бил холодный декабрьский воздух, пропитанный дымом угля, а я выдавал в него табачный дым «Памира». Со мной стоял Саня Рябенко из Брянска. И когда на улице послышались крики «Саша! Саша!», я в шутку даже сказал ему, что это его зовут. Чем ближе становились крики, тем беспокойнее становилось на душе. Я выглянул, и увидел маму Сани Хайдукова, моего земляка и моего командира отделения.

Перед отъездом мы написали по стопке писем и оставили их в части, чтобы отправляли по паре писем в месяц, и поэтому увидеть тетю Валю здесь было большой неожиданностью. Высунувшись в окно я начал ее звать, крикнул, что Саша здесь. Ее вела под руку незнакомая мне женщина, и шла она пошатываясь. Когда она подошла к вагону и увидела меня, в слезах спросила: «А ты чего тут торчишь, когда твоя мама там в обморок упала?». От ее слов я чуть сам не упал в обморок и полетел по проходу вагона, сшибая всех и вся на своем пути. Только крикнул Саше, пробегая мимо нашего плацкарта, что его мама здесь, и помчался к двери. Выскочив в тамбур, где были открыты двери, между бронетранспортерами соседнего эшелона я увидел мать, стоящую на перроне. Она начала мне кричать, и я спрыгнул на землю. У вагона стоял командир полка с офицерами роты, и я чуть было не десантировался им прямо на головы. Вытянувшись в строевой стойке, я что-то попытался доложить, и даже приложил руку к голове без головного убора. Наверняка я выглядел как клоун, но командир молча кивнул в знак согласия.

Никакими словами не передать те чувства, которые испытываешь, увидев маму после долгой разлуки. Служба в армии для меня была первым большим периодом расставания с родными, ведь я даже в пионерском лагере никогда не был, и первое время невыносимо по всем тосковал. Я обнимал мать и не хотел от нее отрываться, чтобы она не видела слез на глазах. Она сжимала в руках китель и только приговаривала, плача: «Мой мальчик! Мой мальчик!». И, действительно, в тот момент я был мальчиком. Все возмужавшее, окрепшее и закаленное присягой, марш-бросками, годом службы, в один момент провалилось под щебень железнодорожной станции, и я был опять тем самым маленьким мальчиком, которого она провожала тринадцатого ноября 1998 года.

После того как нахлынувшее немного удалось успокоить, мы все собрались у вагона. Оказалось, что матери, узнав о нашей отправке, сразу же направились в военкомат и уже через военкома отслеживали передвижение нашего эшелона. Приехали с родственниками, на разных машинах и с намерением нас украсть. Привезли нам документы, мне привезли паспорт брата-близнеца, несколько комплектов одежды. При этом они это говорили так, что все уже решено. Прыгаем в одну машину, куда-то доезжаем, пересаживаемся в другую и совершаем побег. План уже был разработан до мелочей. Я недоумевал, как им объяснить, что не хочу бежать. Отозвал Сашу, и он тоже согласился, что бежать не будем. Оставалось донести это до «похитителей». Я смотрел на вагон и видел лица и глаза своих друзей, сослуживцев, командиров. На нас смотрел Саша Рябенко, у которого родители погибли, когда он был еще совсем маленьким, его воспитывала бабушка. Разве можно было взять, прыгнуть в машину и уехать у них на глазах. Нас уважали в роте и командиры, и сослуживцы. Доверяли нам. Нет, нельзя было бежать, хотя, чего лукавить, очень хотелось. Мать заверяла, что военком сам предложил нас вывезти, обещал перевести в другую часть дослуживать. А впереди неизвестность, впереди завтра утром из Моздока в Чеченскую Республику, откуда доносились очень тревожные вести.

Наш отказ никак не принимался, были просьбы, мольбы, угрозы и слезы. Помог начальник штаба полковник Михолап. Он учился во Владикавказе и хорошо был знаком с Осетией. Нашел нужные слова, чтобы успокоить матерей, дал обещания, и «похитители» дрогнули. Мама плача шептала, чтобы я поклялся, что буду осторожен, не буду рисковать, что вернусь. Я покорно клялся и божился. На прощание они передали нам сумки со спиртным и едой, которые привезли для наших командиров. Правда, до них мало что дошло из этих «магарычей», мы посчитали, что такое добро нам самим пригодится, для «компрессов».

О том, что не уехал, я пожалел уже вечером следующего дня, когда, лежа между рельсов на станции Червленная-Узловая, боясь поднять голову, наблюдал, как зимнюю ночь рассекали трассеры, освещали осветительные ракеты, а мы с Саней лежали под поездом, и даже ни разу не выстрелили, так как не понимали, откуда и кто стреляет, где свои, а где чужие.

* * *

Холодные зимние ночи были слишком долгими и наполненными тревогой. Казалось, черное, густое одеяло накрывало измученное тело земли, изрешеченное пулями, испаханное разрывами артиллерийских снарядов и авиационных бомб, а горящие повсюду нефтяные скважины и яркие отблески взрывов отражались на этом одеяле ярко-багряным заревом. Рокот разрывов, трескотня автоматных и пулеметных очередей напоминали ссору озлобленных, сварливых старух, переругивающихся через улицу из-за калиток своих домов. Иногда я зажимал уши и зажмуривал сильно глаза, чтобы отстраниться от всего этого. Так я переносился, пусть даже на мгновения, в свое недавнее беззаботное прошлое, по которому невыносимо скучал и которого мне безумно не хватало. А скучал я по зимним вечерам моего детства, наполненным домашним теплом и уютом, скучал по шагам отца за окном, которые сопровождались хрустом снега и звуком захлопывающихся ставней на окнах. Когда закрывались ставни, наш дом превращался в маленький тихий мир, но при этом он вмещал в себя целую вселенную. Мы облепляли отца, и он рассказывал нам сказки, которые сочинял на ходу, а у нас было право поправки, и даже возникали горячие споры относительно развития сюжета. Чаще всего персонажами сказок были звери, наделенные человеческими качествами. Мать, занимаясь домашними делами, делала острые замечания, когда отец рассказывал об алкогольном опьянении волка. Почему-то всегда склонным к употреблению спиртных напитков был только этот зверь. Но нам казалось это забавным, и мы дружно хохотали над смешными неудачами волка-забулдыги.

Как же мне тогда не хватало этих ставней, которые бы закрыли меня от окружающей обстановки. Жаль, что они остались там – в детстве. Жаль, что мы все тогда повзрослели. Жаль, что белый снег, падавший в ту январскую ночь двухтысячного года, так и остался у нас на головах, выбелив нам – девятнадцатилетним мальчишкам виски на всю оставшуюся жизнь.

* * *

Полуденная жара после ночного дождя мучает духотой. Лес наполнен испаряющейся влагой. Пятая группа идет впереди, она уже на высоте, мы ждем команду на начало подъема. От тылового дозора приходит сигнал «замаскироваться». Группа рассыпается, слышу как у пулеметчика из ядра группы гремит коробка с лентой. Посылаю мысленно в его адрес матерщину.

Смотрю своих в головном дозоре, никого не видно, хорошо залегли. По рации шепотом, от старшего тылового дозора информация о невооруженном всаднике. Командир дает команду пропустить его до ядра группы. Смотрю на тропу. Появляется всадник, и когда он сравнивается с местом, где залегло ядро, выскакивает командир, останавливает его и хватает коня за узду. Всадника окружают, он спешивается. Командир подзывает меня по рации, и я направляюсь к нему.

Осматриваем всадника. Он безоружен. К седлу приторочены два мешка лапши быстрого приготовления «Ролтон». Командир жесткий и допрашивает его не церемонясь, пару раз «роняет». Всадник начинает похныкивать и дрожать. Говорит, что у них в селе нет «духов», а в соседнем их полно, что в лес едет за бревнами, а супы купил домой и повезет их обратно. Понятно, что врет, понятно, что оставил бы мешки в условленном месте для «духов», по крайней мере, вез для них. Иначе купил бы их на обратном пути. Командир дает команду: «В Чернокозово», но тут же меняет решение, говорит ему, чтобы ехал обратно в село и про встречу никому не говорил. Да, прям так никому и не расскажет, ага…

В населенном пункте Чернокозово расположен фильтрационный пункт, куда собирают всех боевиков и всех подозреваемых в причастности, но в группе все знают, что команда «В Чернокозово» – значит «В расход».

Когда всадник удаляется, спрашиваю командира, почему он его вообще остановил. Он мне показывает на тропу. Да, правильно – от тропы в разные стороны, как елочка, предательски рассыпаются наши следы по мокрой траве. Если бы даже не остановили, он бы и так все понял.

Командир докладывает по станции ротному, говорит, что целесообразнее сменить маршрут. Спускается командир пятой группы. Обсуждают новый маршрут, докладывают решение. От места встречи теперь мы пойдем первыми, а за нами пятая группа. Теперь я в головном дозоре от двух групп, и придется протопать лишние километры.

Есть озлобленность на всадника, и все же думаю, хорошо, что не пустили его «В Чернокозово».

* * *

Люблю этого пса. Он старый. Списан, снят с довольствия и выставлен за забор питомника. Обычная судьба служебной собаки. Сажусь рядом, и он на меня набрасывается. Звеня цепью, он пляшет вокруг меня, поскуливая.

– Привет, Зарно! Дай лапу! Я тоже тебе рад, старина! Молодец ты, конечно, всего меня затоптал.

Он словно меня понимает, но ничего не может поделать с нахлынувшими эмоциями. Отстегиваю от ошейника цепь, и Зарно срывается в направлении питомника. Соскучился по друзьям. Его туда не пустят, он побегает вокруг забора питомника, поговорит на собачьем языке с бывшими «сослуживцами» и вернется сюда. Ляжет рядом, положа голову на лапы, и будет грустить. Удивительно умный пес этот Зарно. Он все понимает. Иногда мне кажется, что он хочет что-то рассказать о своей жизни. Наверно, о том, что всегда считал, что он друг человека, а человек его друг. А оказалось, что другом был только он, по крайней мере, настоящим. Он и сейчас настоящий преданный друг. Только преданность его предана человеком. Эх, Зарно, дружище, люди такие, они умеют предавать и обманывать. Ты думаешь, они только собак предают? Нет, Зарно, они и друг друга предают, бывает, что даже себя предают. Им тоже бывает так же больно от предательства, как и тебе. Но им плевать на собачьи чувства, собачью привязанность и верность. Они говорят: «извини, так получилось», «ты должен меня понять» и еще кучу всяких ненужных слов или не говорят ничего. Тебе такого не говорили? Могут предавать и обманывать по разным причинам. Порой они и сами виноваты в том, что их обманывают. Они не хотят или не могут видеть самого явного. Хотя способны почувствовать и познать самое непостижимое. Вот ты не умеешь обманывать, не умеешь выслуживаться. Ты облизываешь руки солдату, а полковника покусал. Тебе начихать на всякую существующую между ними разницу. Для тебя важно совсем другое. Солдат тебя любит, а полковник тебя пнул ногой и еще клячей назвал. И знаешь, эти люди порой такие сумасшедшие, они сами не знают, чего хотят. Они совершают безумные поступки, например, могут обидеть самых близких и любимых, а добро делать тем, кто этого не ценит. Они часто любят тех, кто не любит их. И знаешь, зачастую они сами не хотят этого, но почему-то все равно так поступают. Они не свободны. Им кажется, что не свободен ты, сидя на цепи, а на самом деле все наоборот. Они все время в плену каких-то ими же придуманных правил. Так что не обижайся на них, Зарно, и я тоже не буду.

* * *

Ненавидел тебя сегодня утром! Проснулся и с тревогой осознал, что проспал. Часы «Электроника» сообщали, что уже восьмой час утра. Колонна должна была выехать в шесть. Запрыгнул в штаны, и в тапках выскочил из палатки. Спросил дневального, почему не разбудил, и он сказал, что ты вечером проинструктировал разбудить его и группу сопровождения. И вы уже давно уехали.

Хмурое небо пахнет надвигающейся грозой и дождем. Сегодня стрельбы, я очень не хотел на них идти, и ротный назначил меня старшим группы сопровождения колонны, которая должна была привезти воду из Галашек. Теперь-то я знаю, зачем ты ходил к нему после отбоя – сказал, что договорился со мной и поедешь вместо меня, а мне теперь переть на стрельбы, крутить мушки. Какой ты после этого друг?

Начались занятия. Смена стреляет серию, смотрим результаты, крутим мушки, еще серия… Полил мерзкий дождь, который с ветром вышибает из камуфляжа душу с теплом. Мишени отрывает. В голове прокручиваю слова, которые я тебе наговорю, когда ты вернешься.

Мы уже «прогнали» две группы, когда на нас вышли связисты и ротный поднял «В ружье». Дальше на каком-то автомате: легкая дрожь в руках, коротко приказ, квадрат засады, рев моторов, выезд… Мы уже подъезжаем. «Бронеурал», как раненый медведь, накренившись, еле «пыхтит», но прет навстречу. В голове мысли: «Он бронированный!», «Все целы, он же бронированный!». Мы спешиваться, а со склона начинают долбить. Твари! Мгновение, и я на обочине. По лопухам, жужжа, как жуки, проходят пули, стебли сыпятся. Не цепенеть! Обочина, усыпанная бойцами, «огрызается», вслед за ними начинает бить «Бардак» из КПВТ. Противника не видно, но высаживаю, не отрывая палец от спускового крючка, магазин, второй уже пытаюсь по макушкам, откуда стреляют. За стуком сердца, кажется, не слышу выстрелов. Водила загоняет БРДМ впритирку к «Уралу», и мы, вслед за дымовыми гранатами, бросаемся к машине. Из кузова «Урала» течет кровь с водой из пробитых бочек. Одной створки двери нет, вас начинают подавать. Первый – ты. Ранен, но жив. Второго, третьего… Гаврилов спрыгивает сам. У него нет одного глаза, и из уха течет кровь с мозгом. Идет сам! Последний – «Кузя». Он все! Принимаю его, и понимаю, что из него вываливаются органы. Обожжен кумулятивной струей. Мои глаза на расплавившейся алюминиевой ложке, повисшей на кармане его разгрузки. Борт «Урала» как решето, через дырки которого бьют белые лучи света. Красная, как вино, вода… Едем дальше. На месте засады «зилок» АРС. Лобовое в решето, резервуар поливает дорогу. Из леса вышли старший машины и водитель. Живы! У водителя на спине, как красный шланг, канал от пули, но это царапина. Повезло! А тебе нет! Доехал ротный, сказал, что ты не выжил.

Сижу на нарах, напротив твоего места. Спальник разложен, на нем твои документы, вещи. Позавчера ты шутил свои дурацкие шутки, сказал: «Если что, Олег, можно, я твои берцы заберу?». Выпил. Стало еще хуже, и слезы градом. Стыдно поднять голову. Ты поехал вместо меня. Где-то в глубине души подлая радость, что так случилось. Больно и стыдно. Прости, друг, что утром тебя ненавидел!

* * *

Мы сидим бок о бок, прислонившись спинами к холодной стенке траншеи.

– Покурим! – сказал я ему, посмотрев боковым зрением на истлевшую наполовину сигарету.

Он протянул мне ее. Взял и посмотрел. Кончик моршанской «Примы» был красным от крови его разбитых губ. Провел по своим губам указательным пальцем не отмывающейся от въевшейся грязи руки. Она тоже была в крови. Затянулся.

– Мы теперь кровные братья! Кровь с твоих губ смешалась с моей кровью, – и показал ему сигарету.

– Хоть руку не придется резать! – сказал он и сплюнул.

Остальные сидели и молча смотрели на нас. Все понимали, что мы сами разберемся.

Он просто надоел мне. А я ему, в этом все дело. Мы уже две недели с ним на одном посту. Ночью нас трое: я, он и наш гранатомет. Утром возвращаемся в палатку, завтракаем вместе и заваливаемся отдыхать. Обедаем тоже вместе. После обеда идем копать нашу позицию. Грунт замерзший и каменистый, ладони все в крови, и от грязи гноятся раны. Ночь, чтобы проходила быстрее, проводим за разговорами. Когда разрывается вблизи растяжка, поливаем из автоматов ночь. Прислушиваемся, докладываем по рации и продолжаем дальше шептаться о прошлой жизни. Я знаю уже всех его друзей, всех родственников. Даже знаю кличку его собаки. У меня такое чувство, что я жил с ним с детства, если не в одном доме, то в одном дворе точно. Он тоже про меня все знает.

Сегодня омоновцы принесли анашу, которую мы выменяли у них на патроны. Эти ребята любят пострелять, а за свои боеприпасы им надо отчитываться. Наши же никто не считает. Я профан в этих анашистских делах, но тоже взялся покурить. Выкурили. Ничего не ощутил. Он начал первый смеяться надо мной из-за этого. Сказал, что я «выхватываю тупняк». Мне показалось, что он себе или внушил, или притворяется, а на самом деле так же, как и я, ничего не понял. Другие тоже начали надо мной смеяться. Я взял камень и сказал, что кину в него, если он не успокоится. Кинул. Нас быстро разняли, но мы успели другу другу хорошенько надавать по морде.

Хочется извиниться, но гордость не позволяет. Обида и злость тоже не дают. Мне стыдно перед ним. Он же мне как брат, мы и называем друг друга братьями. Сначала пошли слезы, потом я заплакал. Он тоже начал всхлипывать. Я подвинулся к нему ближе, и мы обнялись.

* * *

Сегодня я достал кипу писем. Моих, написанных тебе, и твои из «новейшей истории». Часть писем, написанных тобой, я сжег еще тринадцать лет назад. А эти аккуратно сложены в хронологическом порядке. Знаешь, не стал их перечитывать, мне кажется, я помню каждое слово, написанное в них. Сейчас мне они кажутся такими глупыми и смешными, но в них все еще хранится то доброе, что побуждало их писать. Я любил писать письма не меньше, а может, и больше, чем получать их. Домой писал бесчисленное множество, не ожидая даже ответа, делился всем, что со мной происходило. Рассказывал о новых впечатлениях, разочарованиях и радостях. Но, знаешь, не тебе. В письмах к тебе я был сдержан, и несколько раз их перечитывал перед отправкой. Мог разорвать его и написать заново, по совершенно разным причинам, от не совсем подходящего слова до не понравившегося наклона почерка. Приходившие от тебя письма я читал с особым трепетом, у них было особенное место в моем маленьком мире. Они всегда были в отдельной светлой комнате, даже когда в остальных жилых и нежилых помещениях моей души взрывались гранаты, или, что еще хуже, проводился ремонт. Так же, мне кажется, и в отношении к тебе я всегда был как сапер, который боится совершить свою одну-единственную ошибку. К сожалению, я не был сапером никогда, а моих навыков оказалось недостаточно, и я где-то не заметил мину-ловушку разгрузочного типа под очередным обезвреживаемым фугасом. Впрочем, я никогда не был до конца осторожным, мне сложно дается это качество. Может, и не врут гороскопы, кто знает…

Хотел было их сжечь, но не смог. Повторных ошибок я стараюсь не совершать, да и не зря же им было суждено оказаться в одном адресе.

Жаль, что письмо как форма общения уходит в прошлое. С другой стороны, есть возможность стать мастодонтом эпистолярного романа или хотя бы повести.

* * *

Первый раз мы его встретили в декабре девяносто девятого, когда разгружался наш эшелон. Мальчонка лет восьми, закутанный в явно не его размера ушитую куртку с длинными рукавами, в которых он прятал руки от колючего мороза. Из под глубоко надвинутой голубой шапки с надписью «Спорт» нас разглядывали два по-детски любопытных карих глаза. Он продавал сигареты. У всех сигарет стоимость была одинаковая, все по пятьдесят рублей за пачку. Казался он старше своих лет, не по своим годам деловит и серьезен. Но когда мы с ним разговорились, то оказался довольно словоохотливым и общительным парнем. Перед командировкой командиры заинструктировали нас «до слез» по правилам общения с местным населением. И, наверно, из-за этого даже к ребенку я относился с небольшим недоверием. Ожидал вопросы о наших задачах, маршрутах, составе, а он задавал совершенно детские вопросы. Пошмыгивая носом, он спрашивал наши имена, расспрашивал, откуда мы. Сам представился Муратом. Рассказал нам, что стрелял из автомата и даже умеет его разбирать. Пулемет Калашникова он называл «красавчиком». Это был первый чеченец, с которым мы заговорили.

Он стоял в снегу, обутый в домашние тапочки и кучу шерстяных носков, в которые были заправлены штанины и, приплясывая, переминался с ноги на ногу.

Спустя несколько месяцев мы встретили его на той же станции, когда сопровождали колонну. Уже была весна, и разбитые гусеничной техникой дороги наполнились жидкой кашей, которая из-под колес бронетранспортера штукатурила нас с ног до головы. Чумазые и мокрые, мы стояли у бронетранспортера и курили, пока приводили в порядок «разувшуюся» БМП. Мурат стоял у разбитого остова «моталыги» и не узнавал нас. Когда мы его подозвали и напомнили о себе он, кажется, вспомнил нас или сделал вид, что вспомнил, но мы были рады видеть его. Насыпали ему полные карманы барбарисок, и он ушел. Когда он дошел до домов, его подозвал сидевший на корточках парень, который по виду был постарше нас. Накричав на него, он стал вытаскивать из его карманов конфеты и демонстративно кидать в нашу сторону. Какое-то мгновение мы находились в ступоре и, застыв, наблюдали за происходящим. Цалкос был, пожалуй, самый оторванный и сильный из нас, начал ему кричать, чтобы оставил пацана в покое. Матерясь по-дигорски, он скинул автомат и направился к парню. Мы его схватили, понимая, что ничем хорошим это не закончится. Он рвался из наших рук, но их было слишком много, чтобы так легко из них выскользнуть. Кто-то в этой свалке наступил мне на ногу, и меня повалили. Подошва ботинка оторвалась, и я начал на него кричать, что из-за него мне порвали обувь. Кое-как успокоив Цалкоса, ребята, толкая в спину, отвели его за бронетранспортер, чтобы он не видел своего оппонента. Пару раз он бил кулаком по броне, отчего она звенела. Дури в нем и правда было немерено, он мог в ладони свернуть в трубочку латунную бляху от ремня, и мы его обступили со всех сторон, чтобы он не пытался вырваться. Когда починили гусеницу и мы залезли на броню, Мурата уже не было, а тело, выкинувшее его конфеты, сидело на корточках и дерзко сплевывало. Саня взялся рукой за ремень автомата Цалкоса и держал, пока мы не тронулись.

* * *

Шел май двухтысячного года. Месяц знойный и предвещающий приближающееся увольнение в запас. Нам, служившим в Чечне, засчитали полгода за год, и все разговоры были о том, когда приедет наша смена, и мы покинем «Чечню свободную». Ожидание становилось все тяжелее, и все дольше тянулось время. Считалось плохой приметой говорить «Скорее вернуться домой», поэтому мы говорили «В срок». Говорить «последний» тоже было табу, и мы считали 14-й блок-пост своим «крайним» пристанищем в этой республике. С осторожностью делились планами на будущее, говорили о жизни на «гражданке», которая витала над нами, словно опиумное облако. Мы, слегка потерявшие за долгое время чувство страха, стали с осторожностью относиться ко всему. Стали «откапывать» закинутые под нары бронежилеты, шлемы. Сейчас, спустя годы, могу с уверенностью сказать, что самое опасное время для военнослужащего – период, когда он привыкает к опасности и теряет чувство страха, когда притупляется чувство самосохранения.

В тот период наш расчет АГС-17, состоявший из меня и моего командира Сани Хайдукова, почему-то разделили. Он был на другом «блоке», и я начал ходить в охранение со Славиком Гриценко из Нальчика. Славик был вожатым служебной собаки. Немецкую овчарку с каким-то восточным именем Раздан тогда мы опять стали брать с собой на пост. Так было спокойнее. Собака настораживалась, и мы по ее реакции могли определить, если к нам кто-то пытался подойти. Вторая собака – ротвейлер Рада, была подопечной Гены Кожуховского из города, в котором ни холодно, ни жарко. В то время она «пустовала», и Раздан сходил с ума. Славик, видя мучения своего боевого товарища, начал уговаривать Гену дать «добро» на воссоединение любящих сердец. Служебных собак запрещено «вязать», и Гена упорно сопротивлялся. Если честно, то Рада была агрессивной и не рабочей. Она специализировалась на взрывчатых веществах, но для нее, что «Теорема Пифагора», что взрывчатые вещества – она никак не реагировала ни на то, ни на другое. Зато покусать кого-нибудь была всегда готова. Мы, прожившие с ней уже полгода в одной роте, евшие кашу из одного котла, боялись ее. Да что говорить, она и Гену кусала. А Раздан был добрым и умницей, всеобщим любимцем, и, наверно, поэтому вскоре весь блок-пост начал уговаривать Гену. Особенно выделялся, конечно же, Славик. В качестве аргументов приводились различные доводы, но все решила обещанная «простава» с фляжкой спирта, жареной рыбой и приехавшая смена. Гена передал сменщику собаку, и вместе с ней груз ответсвенности за допущенный несанкционированный собачий секс, так как до нашего убытия никто бы и не узнал, про «злостное» нарушение. Фляжку спирта раздобыли, и дело оставалось за рыбой.

Когда пришло время «Ч», мы со Славиком отправились рыбачить на водоем, который был расположен возле блок-поста. Так как хмурое утро было не рыболовным, взяли двух «молодых» и пару гранат. Только приехавшая молодежь смотрела на нас слегка ошалевшими глазами. Получив команду раздеться, они смотрели, как две гранаты одна за другой улетели в озеро. После раздавшихся под водой глухих взрывов поверхность озера заполнилась поблескивающими окунями и карасями. После команды «Вперед!», два голых «тела» побежали к берегу. Начиная спускаться в воду, одно из них обернулось и спрашивает, глубокое ли озеро. Оказалось, что оба не умели плавать. Грязно матерясь, мы сами начали скидывать с себя оружие, вещи, и с ведром запрыгнули в озеро. Часть рыбы, пока мы раздевались, успела прийти в себя и уплыла, но все же полведра нам удалось набрать. Выбравшись на берег, дрожа от холода, Славик начал крыть последними словами Гену, который остался на «блоке». Не знаю, полезли бы мы в тот момент в холодную воду даже если бы решался наш собственный вопрос интимного характера, но что не сделаешь ради боевого товарища. «Дембельский аккорд» для Раздана был исполнен.

* * *

Они показались среди деревьев на склоне. Пригибаясь, тащили за собой двух раненых, и мы рванули к ним помогать спустить их. У майора было тяжелое ранение. Он был бледен, как мел, и, похоже, уже начал «грузиться». Сержант был более «легким», он громко кричал и матерился. Со склона опять послышались автоматные очереди, и мы бросились оттаскивать их за надежную спину бронетранспортера, оставляя кровавый след на дороге. Кто-то кинул дымовые гранаты, и дорогу стал окутывать едкий густой туман. По склону замолотили башенные пулеметы бронетранспортера, и его борта начали покачиваться. Кто-то рванул меня за плечевой ремень разгрузочного жилета, вырвав тем самым из секундного замешательства. Это была она.

– Наложи жгут! Под самое колено! – крикнула она мне в ухо, протягивая при этом розовый кровоостанавливающий жгут. А сама принялась разрывать упаковку перевязочного пакета. Кровь била монотонной яркой струей из оторванной икры. Было удивительно, как он еще мог оставаться в сознании, потеряв столько крови. Продев длинный конец жгута под раненую конечность, я начал накладывать его моток за мотком, как учили, добела растягивая жгут. Она что-то громко кричала остальным ребятам, пере-вязывавшим сержанта, при этом накладывая на вторую ногу майора повязку, которая становилась багрово-красной. Хладнокровие невесть откуда взявшейся девчушки заставило выйти из оцепенения. У майора бегали зрачки, но он молчал, на его бледном лице был виден ужас.

– Помоги им, я здесь сама! – сказала она мне, кивнув в сторону сержанта головой. Я, пригибаясь, перебежал ближе к кормовой части бронетранспортера. Сержанту уже вкололи промедол, и он лежал спокойно, слегка постанывая. Его правая нога была практически вся белая, с многочисленными красными точками. Ребята перематывали уже левую ногу.

– Быстрее, грузим их в десант! «Борты» уже вышли!!! – кричал подбежавший командир, схватив за оба предплечья сержанта. У него перехватил его водитель, а командир принялся объяснять, куда ему следует ехать. Мы погрузили раненых в десантное отделение бронетранспортера. Она тоже запрыгнула в десантное отделение, и БТР тронулся. Мы отходили от злосчастного места, пригибаясь за бортом машины. Выйдя из зоны обстрела, мы запрыгнули на броню и на всех парах рванули к месту посадки. Вскоре из-за хребта, словно огромная стрекоза, выскочил МИ-24, а за ним и МИ-8.

Эти две винтокрылые птицы, разрывая атмосферу своими сильными лопастями, помчались вперед. Когда мы подъехали, «восьмерка» уже сидела, дожидаясь нас, а «горбатый» кружил над площадкой. Подъехав ближе, насколько это возможно, БТР резко затормозил. Мы, спрыгнув с брони, нырнули в открывшиеся боковые дверцы десантного отделения.

– Головой вперед!!! – кричала она, пытаясь помочь их вытащить.

Она бежала рядом, держа сержанта за полы маскхалата. Когда мы их погрузили, она что-то кричала на ухо врачу. Потом, немного отбежав, присела рядом с нами. Когда «восьмерка», покачиваясь, слегка пробежав вперед, оторвалась от земли, она перекрестила эту поднимающуюся «птицу» с красной звездой на брюхе.

Первый раз я ее увидел, когда мы с фельдшером пошли в лагерь соседей за средством от чесотки и бельевых вшей. Бороться стало невозможно. Кипячение одежды не давало нужного результата, и больных чесоткой становилось все больше и больше. Ребята из «комендатуры» сказали, что у их фельдшера осталась добрая порция спасительной мази. И мы с нашим «доком» отправились к ней. Она охотно с нами поделилась, а мы выложили свой маленький презент – фляжку спирта и сухой паек. Она быстро накрыла на стол. Три кружки с облупленной эмалью, бутылка газированной воды «Ачалуки» и распотрошенный «сухпай» украсили заложенный медикаментами стол. На столе стояла ее фотография с маленькой девочкой, которая улыбалась широкой беззубой улыбкой.

Было видно, что на этой фотографии кто-то аккуратно вырезан. От него осталось только плечо. Наверняка не смог его, как надо, подставить, подумалось мне. Она показалась мне тогда очень хрупкой и слабой. Спирт приятно согревал. Мы пили его, не разбавляя, а она с водой. Наш приятный сабантуй прервал тот самый майор, которого мы перевязывали. Он пришел на какие-то процедуры. Мы с «доком» даже слегка с ним повздорили, хотя он нам не грубил. Даже обращался к нам «товарищи разведчики», хотя были мы прапорщик да сержант контрактник. Она, за спиной у него, насмешливо искривила лицо, и меня это рассмешило. Про нее поговаривали, что у них с майором роман, но мне тогда показалось, что все это бред отверженных «контрабасов». Взяв свою мазь, мы удалились.

Сейчас развеялось и предположение о том, что она слабая. Я посмотрел на свои руки, на них и на рукавах «горки» засохла кровь. Понюхал. От них исходил неприятный металлический запах. Я посмотрел на нее и увидел, что она смотрит на меня.

– Привет – устало улыбаясь, сказала она – холодной водой отмоется – и тоже посмотрела на свои руки.

– Привет! – сказал я, поняв, что не помню ее имени.

У нее на лбу была видна запекшаяся кровь, наверно, вытирала лоб рукавом. Мне стало жалко ее. Молодая девчонка с автоматом на плече и торчащими из карманов магазинами. Что ее сюда позвало? Я представил ее ровесниц на улицах города, красивых, нарядных. Вспомнил ее лицо, когда она сегодня меня дернула за «разгрузку». Вспомнил плечо на фотографии. Всех нас сюда что-то привело, кого-то деньги, кого-то романтика, а кого-то отрезанные лица на фотографиях.

– На приеме Арена ноль восемь! – кричал в радиостанцию командир – Норма, норма, – передал крестикам! Вас понял, выдвигаюсь! До связи!

– Погнали – крикнул нам командир – давай, по местам!

Я подскочил и подал ей руку. Хотелось схватить эту девочку и нести ее на руках. Ребята буквально закинули ее на горб БТРа, уступив ей место на матраце. Она только благодарно кивала.

Вдалеке стали раздаваться разрывы артиллерийских снарядов. Командир постучал прикладом по крышке люка.

– Трогай, «Колесо»! – крикнул он водителю.

Больше я не встречал ее. Сколько раз просил «дока» пойти к соседям за каким-нибудь лекарством, но как-то не сложилось. Некоторое время спустя я уехал в Москву, поступать в институт. А наша рота переместилась в другой район. Так и оборвалась связь со знакомой незнакомкой. Скольких, интересно, она так еще перевязала, скольким спасла жизни? Отблагодарил ли ее кто-то за это? Жива ли она вообще и нашелся ли тот, кто заменил ей того, отрезанного на фотографии?