Белла ЭРИВАН. Атвет намдай

РАССКАЗЫ

ПИСЬМА ПРОФЕССОРУ ВУ

Как много прошлых жизней было у меня. Я обманывался, верил и снова обманывался. Влюблялся, рас-страивался, бесился, копил эмоции. От меня уходили, хлопали дверью. Кричали. Бросали. Я позволял себя унижать. Я оправдывался или убегал. Уходил и прятался от всего мира. Ждал, что меня кто-нибудь найдет, вернее, отыщет, приласкает, попробует понять.

Мне было себя жалко. Я был уверен, что рожден проигрывать. Руки опускались чаще, чем делали что-либо еще. Спина сутулилась, глаза уходили в пол, искали там невидимую точку и застывали в безумном упорном взгляде, в котором не было ничего, кроме ощущения никчемности и жалости к себе.

Затем я вырос. Период с тринадцати до восемнадцати прошел более чем унизительно, оставив несколько рубцов и пару болевых точек.

Солнце вокруг стало шире. Глаза видели все по-новому, искали и находили потайные смыслы жизни. Пароли сменялись один за другим. Я не успевал их даже запоминать. Девушки замельтешили, кружась вокруг меня, словно в разноцветной карусели. Они сводили меня с ума. Взрывали мне голову. Заставляли дрожать. Я потихоньку зверел. Мои мысли крутились только вокруг их юбок, ног, коленок, ресниц. Все сказанное ими принималось за чистую монету. Они были жестоки. Постоянно хихикали и шептались.

Потом был институт. У меня появились приличные друзья, как мне казалось, на которых я мог положиться в любую минуту. В одну из таких минут, я застал свою девушку с близким другом. Одна жизнь закончилась. Началась другая. Не сразу, но все же началась.

Каждое утро меня будил будильник. Я плелся в институт, прогуливал, курил, всячески морально разлагался. Кое-как пробуждала во мне человека только музыка, и то, я долго не мог определиться, что мне нравится.

Я слушал все подряд, пока не попал на концерт какого-то второсортного заезжего джаз-бэнда из Чикаго, как любят добавлять американцы – «штат Иллинойс».

Играли они как-то чересчур формально, отстраненно, видимо, понимая, что никому из зала на фиг не нужна ни их музыка, ни их черные толстогубые морды, ни, тем более, их душа.

Я даже уже и не помню, как я там оказался. Последнее, что отпечаталось в мозгу из того вечера, как я в обнимку с саксофонистом выходил из клуба.

Нет, я не гей. Но в тот вечер этот парень, который ни слова не знал по-русски, показался мне честнее и искреннее любого, кого я знал.

Утро приходило медленно. Оно крутилось над головой под тягучие звуки саксофона, от которых я и проснулся. Я мало разбирался в музыке, но то, что он играл, сидя на моем крошечном, захламленном московском балконе, который терялся в утреннем смоге моего беспросветного будущего, было прекрасно. Он играл с закрытыми глазами, и это была совсем другая музыка, вовсе не та, что они цедили из себя в клубе прошлым вечером.

Это было медленно, неспешно и на грани понимания. Звуки были разорваны и связаны одновременно. Казалось, что они издаются самим парнем, а никак не саксофоном. Воздух казался тяжелым, живым и был раскрашен красочными персонажами. Они хаотично стекали со стен, смеялись и махали мне рукой.

Меня парализовало от непривычного понимания, которое вдруг пришло ко мне в день моего девятнадцатилетия. Оказывается, вот что я люблю! И это называется – джаз.

Институт я бросил. Учиться на сомнительного маркетолога… Кому он нужен? Перебрался в Чикаго, да, да, штат Иллинойс.

Здесь я встретил Ингрид и Сью. Сначала, правда, была Ингрид – шведка, высокая мускулистая девушка, тренер какой-то фигни. Я не люблю спорт. Я считаю, что спортклубы – это место для безнадежных нарциссов. Или для девушек с только что вставленными силиконовыми имплантами, которые еще не знают, что с ними делать.

Но Ингрид меня подцепила, и я, в сущности, и не сопротивлялся, ни этой силе, ни новизне ощущений в сексе. Она была словно инопланетянкой, настроенной на слышимую лишь ей космическую станцию, где ее могли включать и выключать когда им заблагорассудится.

Сначала я пытался что-то понять, а потом до меня дошло, что старания мои тщетны, и я решил сосредоточиться на музыке. Музыканта из меня не получилось, но я завел много полезных знакомств и скоро стал своим парнем в этом странном мире джаза чикагских парней.

Постепенно я заинтересовался историей джаза и этого города как такового, и стал брать уроки у профессора Ву.

Это был дряхлый восьмидесятилетний старик, помешанный на Диззи Гилеспи и Чарли Паркере. Сам почти ничего не ел, зато тщательно изучал мое потребление пищи. Из-за этого я невольно научился правильно есть, держать осанку, не чавкать и быть обходительным.

Я отмучился у него шесть месяцев. А он вдруг взял и умер, оставив мне все свои пластинки, дневники, записи, и сорок пять тысяч баксов.

Когда его адвокаты сказали мне об этом, мне показалось, что старик жив и решил так надо мной подшутить, потому что это было его любимое занятие – выставлять меня идиотом. Но его письмо, вернее несколько строк, переключили во мне что-то, и я перелистнул еще одну страницу своей странной жизни.

«Дорогой Марк. Ты, наверное, удивишься, что я все оставил тебе, но, поверь, это не случайный выбор чокнутого старика. Ты продлил мне жизнь. Последние полгода я жил тобою, нашими уроками, нашими беседами. Мне даже была не столько важна музыка, сколько я беспокоился, придешь ты или нет. Я очень ждал тебя. И ты – приходил. Спасибо тебе за это. Надеюсь, я тебя хоть чему-нибудь научил. Мне было интересно с тобой.

Прощай, искренне твой, профессор Ву.

P.S. У меня есть племянница, Сью, она тебе позвонит. Подружись с нею, если сможешь».

Сказать, что я опешил – ничего не сказать. Я держал в своей молодой руке этот листок, и перед глазами у меня мелькала картинка пожилых, дрожащих рук профессора, которые в спешке царапают эти строки в ожидании моего последнего урока.

Сью позвонила не сразу. Через две, а то и три недели. В это время мы с Ингрид перешли на платонические отношения восхищения друг другом без тактильного контакта. Мы вообще были странной парой, от нас почему-то шарахались, настолько мы были непредсказуемо-разные и шальные.

Сью было около двадцатидвух – двадцатитрех лет, возраст, когда извилины в голове девушек уже носят не чисто декоративный характер. По крайней мере, у Сью было так.

Она была студенткой и изучала историю религий. Индуизм и всякие Вишну, Ганеши, Кришны поначалу сводили меня с ума. Лики этих божков, выглядывавших изо всех углов ее квартиры, смущали меня гораздо больше, чем если бы на нас смотрела толпа китайских туристов с фотоаппаратами. Потом я поймал взгляд Ганеши, он был самым милым из них всех, его слоновья голова успокаивала и отрезвляла. Больше я не нервничал, а Сью мне долго рассказывала удивительные истории, связанные с выбранным мною божком.

Связанно ли это с индуизмом, или со знанием всяких мантр и заклинаний, или владение йогой и чтением Камасутры, но Сью была какой-то тантрической сама. Я долго не верил, что мы вместе, она вводила меня в состояние гипноза, и я после долго ничего не соображал.

К тридцати двум годам у меня была маленькая звукозаписывающая студия, ко мне водили молодых талантов, я прослыл человеком, который имеет нюх и может распознать ценный экземпляр.

С Сью мы действительно подружились, она стала неотъемлемой частью моей взрослой жизни. Нет, мы с ней больше не спали вместе, но это было и не важно, я обрел человека, которого искренне полюбил, полюбил впервые, именно как человека родного, близкого, родственного.

Каждый год в июне мы шли на кладбище к профессору Ву, где оставляли на могиле свои письма. Письма человеку, который их никогда не прочтет.

Затем я уехал обратно в Москву. У меня было все. Любимая работа, деньги, много денег, музыка, клуб, интересные встречи, люди, общение, планы. Я проводил отдых где хотел и когда хотел, с кем хотел и как хотел, я летал самолетами чаще, чем ездил за рулем, я все еще любил жизнь и ждал чего-то от нее, но в какой-то момент я понял, что хочу снова стать маленьким мальчиком, у которого ничего нет, кроме чистого открытого сердца, что хочу влюбиться до умопомрачения, и чтобы девочки глумились надо мной, и чтобы я страдал от неразделенной любви где-нибудь в темном уголке своей крохотной комнаты, а потом вдруг, испытать первый поцелуй и первые неуклюжие объятья, и услышать свое сердце, как оно бьется о стенки моей худосочной грудной клетки, услышать, что оно живо.

Сейчас мне пятьдесят. Я все еще пишу письма профессору. И знаете, что? Он стал мне отвечать. И я жду, когда откроется дверь, и ко мне войдет молодой человек, который если и не продлит, то встряхнет мою жизнь, как чей-то пыльный пиджак и скажет: «Эй, парень, все хорошо, все нормально!», – и искренне похлопает меня по спине…

КАК АРМЯНЕ НЕВЕСТУ ИСКАЛИ

Недаром говорят, что армяне упрямый народ. А ведь ни одна национальная черта не рождается просто так. Не будь армяне упрямы, то давно уже вымерли бы, как вымерли огромные популяции динозавров и мамонтов. Хотя, чем мы не динозавры? У нас так же развит стадный образ жизни, мы до сих стараемся знакомить наших детей с их будущими женихами и невестами, мы заботимся о них, даже когда они уже имеют собственных детей, слово мамы закон и обсуждению не подлежит. Нас много, мы разбросаны по всей земле, и каждый армянин, живущий в Ереване, Тбилиси, Москве, Лос-Анджелесе, Париже, Барселоне, Стамбуле и т.д. уверен, что он и есть истинное дитя своего народа. Не будь мы упрямы в своих суждениях, нам было бы не так весело жить.

Пришла как-то соседка, сама страшная, сварливая, смотришь на нее, помирать хочется, и говорит: «Красивую невесту нашли, просто мечта! Хорошо воспитана, правильно мысли выражает, где надо – молчит, не кричит, не перечит, свекровь мамой называть будет, и с нее-то от этого ничего не убудет. Фигурка точеная, цепь на шее золоченая, губы алые, косы, (если были бы), как смоль черные, зубы – жемчуга, глаза – зеленые берега!! Чего, мол, дальше хвалить? Брать такую надо! Да вот только ереванская она»…

Как тут начались ахи, охи, сценарно-артистичные вздохи, эти «айастанские»1, а тем более, ереванские, штучки столичные, мысли аналогичные, носы кверху, характер манерный, вид высокомерный, лучше уж нам невесту победней, да бед меньше будет.

Стали искать дальше. Нашли. Приданое за ней знатное, очень статная, мила, малословна, черноока, черноброва, румяна, пышна и очень здорова! Сама сказка, а не невеста, словно слеплена из волшебного теста! Да вот только бакинка! Бакинка? Ни за что! Не быть этому никогда, это хуже, чем любая беда! Эти постоянные «да-э-да» после фразы любой, а после – ребенок и пышный зад, а сама – злостный критик всех подряд! Нет! Мы дальше поищем.

Искали-искали. Нашли. Маму-папу уважает, на пианино играет, песенки развеселые поет, скатерти крестиком шьет, стройна, худа, легка в общенье, не невеста, а божье даренье!! Как лань прекрасна, светла и ясна! Да вот только тбилисская!!! Что? Я чтоб с этими «кекелками»2 роднилась?! Да лучше б я на месте провалилась!!! Не бывать этому никогда! Что ни спросишь – «чем гида»3!!! Как будто она вообще «ми бан гида»4!!! Никогда! Никогда! Никогда! Еще расфуфырится, шубку соболиную наденет, так ее и видели!!

Что ж, не уныли жениховы сваты, пошли искать по всем деревням, вошли во все хаты, не удовлетворившись, везде оскорбившись, по «заграницам» невесту искать стали!!

День ищут, два ищут, третий день ищут, нету невест, все давно сосватаны! Но вот пришел чей-то брат, а может и не брат, а так – услужить бы рад, с вестью радостной! Видел, говорит, девушку! Танцует – засмотришься, готовит – шаманствует, блюда вкуснейшие, богатейшие, и наешься, и откинешься, сразу влюбишься, успокоишься. Рисует, как копирует, по вечерам – музицирует, умна, смекалиста! А бедра крепкие, что орешина молодая!! Вот тебе нужна какая! А кто? Кто? – кричат сваты. Откуда? – не унимаются. Из Лос-Анджелеса. Ахпарка?5 Да чтоб тебя!! Ты кого нам нашел, невесту или вымогательницу?? Душегубку – предпринимательницу? Разорит жениха эта девица и при этом еще удивится: «инчу кертас?»6 – когда муж от нее сбежит, а сама на деньгах его лежит и мечтает, как другого заманит-обманет!

Сели сваты в машину, едут домой грустные-грустные, а шофер, на радость, армянином оказался. Спрашивает, чего, мол, люди молодые, грустите? А сваты в ответ говорят: «Как нам не грустить, дружище, женщин вокруг – тыщи, а невесты, все невесты плохие, выходит, сваты мы никакие!! Что о нас люди подумают?» (и качают втроем головой, ой–ой-ой, ай-ай-ай, ой-ой-ой). А шофер им в ответ говорит: «Это все, потому они плохие, что вы невесту не там ищете!» (в уме – «дураки – молодые») Сваты, хором: «А где, где искать-то? Как найти и не потерять-то?» «Как где, – удивляется водитель, душ сватов спаситель – там, где настоящие армяне живут!! – и, с паузой, подняв вверх бровь и указательный палец, он гордо объявляет: «В Ленинакане!!!!»7, – как истинный ленинаканец!

Вскочили в ужасе сваты и убежали куда глаза глядят, подальше от таких вот ребят, от ленинаканских юмористов, вечных клоунов и пародистов!!!

Прибежали в брачное агентство. Нам, говорят, невесту, чтобы все было при ней!!! Чтоб модней была всех и умней, веселее, стройнее и страстней. Чтобы шея – прозрачный хрусталь, а на ней – черный локон-вуаль. Чтобы с уст лился мед и роса, а глаза, ну, глаза – бирюза! Чтобы книжки читала взапой, чтобы тещу из дома – ногой, чтобы нежной была, словно шелк, чтобы знала в любви она толк!

И пошло-поехало, из Марселя – фифу-модницу, из Апарана – дурочку-угодницу, из Аштарака – жадину страшную, из Москвы – аферистку опасную, из Карабаха – высокомерно-упрямую, из Ирана – вероотступницу странную, из Иджевана – стерву-ненормальную, из Сисиана – замершую, маньякальную, из Красносельска – рыбой пропахшую, из Севана – загорелую и слишком страшную, из Кировакана – чересчур смелую, из Бюракана – далекую и неумелую…

А жених ждал, ждал, да и женился… на русской.

1 Айастанские – армяне, живущие в Армении.

2 Кекелки – так армяне называют грузинских манерных женщин.

3 Чем гида – перевод с грузинского диалекта армянского языка, что означает «не знаю».

4 Ми бан гида – перевод с грузинского диалекта армянского языка, что означает «что-нибудь знает».

5 Ахпары – так называют западноевропейских армян и армян из Америки, которые эмигрировали еще во времена геноцида армян в 1915 году.

6 Инчу кертас – перевод с западно-армянского диалекта, что означает «почему уходишь».

7 Ленинакан – советское название города Гюмри.

ГАЯНЭ

Айк любил дарить своих друзей. Так он познакомил меня с Гаянэ. До этого были богатые квартиры, широкие подъезды, длинные столы. Но мне все это не запомнилось, вернее, запомнилось лишь ощущение роскоши и благосостояния.

Некоторые были княжеского рода, это было видно даже по их осанке, благородству в глазах, внутреннему спокойствию и размеренной и правильной речи. Не скажу, что люди эти были неинтересны, менее талантливы или не заслуживали внимания. Просто их, таких, было много. Знай я лишь одного, может о нем бы был мой рассказ. Но одну, такую настоящую, я знала лишь ее – Гаянэ.

Полумонашка неопределенного возраста, согбенная, будто бы от непосильного труда или от груза тяжких страданий, при этом миниатюрная, худощавая, не от мира сего, такая странная и витающая где-то далеко, она сразу меня словно загипнотизировала.

Жила она в коммуналке в старом ереванском квартале, наверное, единственном, который остался теперь от прежнего города.

Здесь бегали по подворотне чумазые и босые детишки с огромными черными и блестящими глазами и улыбающимся ртом, полным смеха и восторженных эмоций, откусывали горячий матнакаш, только что вытащенный из печи.

Здесь по узким улицам, по грубой брусчатке бежали тонкие ручейки, которые подтекали под большие валуны и вытекали с обратной стороны, уже не способные больше ни на что. Веселые стайки ласточек уносились игриво под крыши, чем вызывали улюлюканье малышни. Свежее белье висело повсюду, перекрывая улицы, создавая чудесно-пахнущие живые лабиринты из разноцветной ткани.

Именно здесь, на стыке трех домов и крошечной, сама собой образовавшейся площади и жила Гаянэ.

Грязный, узкий, длинный и темный коридор с ведрами в углах, ужасная скрипучая деревянная лестница, которая, казалось, развалится под ногами и превратится в пыль; такие же перила, шатающиеся, бутафорские. Стены, обитые древними досками, с щелями между ними размером с блюдце. Все серо, запущенно и она, такая лучезарная, сидит в своей маленькой студии-квартирке, расположенной в маленькой каморке на втором этаже.

Свежезаваренный крепкий чай вызывал у нее учащенное сердцебиение.

Но постепенно она к нему привыкла и уже без него не обходилась. Кто приходил – она улыбалась и тихо, но отчетливо выговаривала:

– Сначала чай, потом слово!

Я подарила ей красивую чайную чашку с блюдцем из белого тонкого фарфора, очень простую, но весьма изящную. Ей она понравилась, она сказала коротко:

– Красота без излишеств. Хорошо! – и приняла подарок.

У нее не было ни детей, ни мужа, ни родственников. Вернее, родственники, конечно же, были, но их не было – ни рядом, ни где-либо еще. Однако у нее были картины. Груда картин, масса, огромное количество, штабеля, кипы, если так можно говорить о полотнах. Они громоздились друг на друге в углах – от самых маленьких до огромных – во всю стену, разной формы: овальные, круглые, квадратные, вытянуто-удлиненные – всякие.

Каждая была маленьким шедевром в чем-то необычно-простом – новый сюжет, необыкновенный оттенок краски, деталь в изображении (например, маленькая красная туфелька на шаре) или название – созвучное японским хокку или танка.

Казалось, она никогда не выходила за порог своей каморки, но откуда тогда, каким волшебным путем попадали сюда краски, холсты, продукты, наконец?

Гости к ней ходили редко. Почти не ходили. Приходили покупатели. Еще не просохшие картины буквально вырывались из рук. Кто? Да кто угодно. Кто-то – для коллекции, кто – для подарка, кто-то, чтобы оплатить поездку в Израиль, Францию, Грецию, кто – из тщеславия, кто-то, наиболее прагматичный, как будущий капитал.

Гаянэ продавала не все картины, да и те, которые продавала – торгом назвать было нельзя.

– Сколько?

– Я не оценщик. Надоели! Имейте хоть чуточку такта! – выкрикивала она.

Это ее изречение вызывало двойственную реакцию. В основном люди, поскупившись, выкладывали на стол, что громоздился большим тяжелым кругом в центре комнатушки, скудные гроши и, обняв картину, словно родную, пулей выбегали. Другие же, проявляя нечеловеческую щедрость, выкладывали на стол свое последнее, не торопясь, восторженно и долго смотрели на полотно и, не прощаясь, медленно, не спеша, все еще держа картину перед собой, выходили, не затворив двери.

Она была не молода, но и старой ее назвать было никак нельзя. Она была как мама – теплая, добрая, понимающая.

Волосы у корней белые-белые, переходили в черный, как смоль оттенок и заканчивались за ухом аккуратным полукругом. Кожа, тоже белая – мраморно-прозрачно-иссине-белая, была практически без морщин, но мягкая, пластилиновая – такой не бывает у молодых.

Укутанная, вечно мерзнувшая, с тремя шалями вокруг, кончики которых были выпачканы краской, она была такая необыкновенная, что хотелось ее рисовать. Сама же себя она рисовала лишь раз, давно-давно. Долго смотрела в зеркало. Пару штрихов карандашом, пару изгибов. Готово.

– Убого! – сказала она с чувством, посмотрев на свой портрет, спрятала его в самый темный угол и больше никогда не доставала.

Она носила большие круглые серебряные сережки, которые тяжело оттягивали ее маленькие, почти детские уши.

Какой бы веселой ни была Гаянэ, она всегда оставалась немного грустной. Были периоды, когда она с головой уходила в живопись, тогда даже телефонные звонки ее отвлекали от работы. Я чувствовала это и старалась не беспокоить в такие моменты.

– Я закрываюсь, – говорила она, и это означало, что прекращались все визиты, все звонки, все поползновения извне.

Затем она оживала. Именно в это время сквозь ее невыносимую грусть, в ее глазах можно было заметить веселые, радостные нотки лучезарности.

Она становилась более разговорчивой, но все равно – глубоко погруженной в себя.

Она смотрела на новую картину и говорила:

– Слишком мягко, – и отбрасывала ее в сторону. Потом снова бережно брала в руки, долго-долго разглядывала и выдавала:

– А вот здесь – ничего. Нравится!

И картину тут же покупали.

Однажды к ней пришел брат. Он был родным по матери, младше ее лет на десять. Так я узнала, что ей было всего около пятидесяти.

Он пришел купить картину, а нашел сестру. Она его не узнала. Она никогда не смотрела в лицо покупателя. А он – обомлел:

– Гаянэ?!? Ты?! Ты жива? Как ты? Гаянэ-э-э…!!!

Она удивленно подняла брови:

– Арен? (Пауза). Почему бы мне не пожить еще годик-другой?

Затем они помолчали около часа. Он выбрал картину и ушел. Ушел навсегда.

– Я – хорошо, Арен джан, вот… тебя увидела… – прошептала она одними губами вслед давно ушедшему брату и принялась рисовать.

АТВЕТ НАМДАЙ

Случилось это в самый холодный день декабря, когда стужа пробиралась под шубы, пальто и вязаные кофты, проникала сквозь нижнее белье и прибирала к рукам окоченевшие органы и ткани.

Человек в цилиндре вышел из квартиры номер 33, спустился пешком пять этажей, так как лифт давно не работал, и, предварительно надев черную кожаную перчатку, толкнул скрипучую и ледяную дверь подъезда дома номер 30, который находился на улице Туманяна.

Он был одет в идеально сшитое по фигуре пальто из черного плотного драпа. Снизу из-под пальто выглядывали черные брюки с атласными манжетами. Завершали его образ черно-белые штиблеты, которые явно были подобраны в самый последний момент, или их просто забыли переодеть, так как на улице было почти двадцать градусов мороза.

Человек в цилиндре был длинный, если не сказать долговязый, с тонкой, не свойственной мужчинам цыплячьей шеей и большими, грустными миндалевидными глазами, которые совсем не гармонировали с его маленьким ртом и треугольным острым подбородком.

Если бы не цилиндр, то мы могли бы предположить, что форма головы нашего героя имела форму яйца, абсолютно голого, лишенного какой-либо растительности, но цилиндр низко и довольно плотно сидел на голове, опускаясь почти до самых бровей, выделяя на ничем не примечательном лице большой мясистый нос.

Дорога ему предстояла недолгая. Всего-то пройти сто метров до перекрестка, перейти дорогу, затем обойти озеро, которое зимой было завалено снегом, и одну из главных площадей города, кивнуть каменным композитору и писателю, восседающим здесь давным-давно и следящим за покоем города, и тут перед ним круглыми, но четкими боками, дыша и колыхаясь в туманном утреннем мираже, открывалось одетое в классический серый, горделивое и важное здание театра Оперы и Балета.

Не доходя до первого пункта назначения, то есть до пешеходного перехода, с ним случилось невообразимое. Какая-то скрюченная бабка, толкавшая перед собой детскую коляску, в которой вместо ребенка лежало цветное старье, загородила ему путь, вытащила из недр коляски маленький граненый хрустальный стаканчик из-под водки, налила в него нечто странное и непредсказуемо плеснула ему в лицо, одновременно что-то приговаривая и перекрещивая человека в цилиндре.

Он сначала испугался. Потом рассердился. Потом озверел. Негативные эмоции в нем накапливались уже давно. Потом, инстинктивно облизавши стекающие по тощим щекам струи, он понял, что это нечто похоже и на вкус, и по запаху на розовую воду – сильно удивился, и под конец, взяв себя в руки, просто пожал плечами, подбирая в уме вежливые, но бранные слова!

Старуха же продолжала бормотать неразборчиво и перекрещивала уже себя. Он лишь успел уловить: «Зинворе кез чи прки, чи прки1»!

Ничего не понимая, наш герой просто отмахнулся от старушки и пошел своей дорогой. А шел он, надо сказать, на работу, в оперный театр, где ему сегодня предстояло выступать не просто так, а перед той самой женщиной.

Он ее заметил не сразу, да и как ему ее заметить, если он был обычным хористом, то есть просто человеком с неплохим голосом, с семиклассным музыкальным образованием, и стоял он всегда где-то на задворках сцены, почти у кулис.

Их, этих хористов, было более чем достаточно, по шесть на выход, и каждый из них страшно боялся, что это будет его последнее выступление, и они лишатся последнего заработка. Поэтому самоотверженные хористы отдавали сцене все без остатка, выдавая иногда такие эмоции, которых в тексте, ими напеваемом, и в помине не было.

Вообще-то опера была чем-то вроде увлечения нашего героя, основным же его занятием была торговля. Когда он не пел, он
продавал джинсы, платки, разноцветные носки, модные шнурки, замшевые туфли и всякие безделушки, которые ему присылали заграничные родственники. То есть, дни нашего многогранного героя проходили между искусством и фарцой.

Люди в тот год в Ереване просто выживали. Физики становились за прилавки, инженеры – рубили деревья для того, чтобы обогреть квартиры, учителя преподавали бесплатно, и лишь изредка кто-нибудь их благодарил чем-то съедобным. Врачи работали из последних сил, проявляя чудо медицины – лечить без лекарств. Машины встали. Транспорт тоже. Все ходили пешком по замерзшему, покрытому льдом городу. Ходили безмолвно. Кивая друг другу головами. Света не было, собственно, как и надежды на что-то лучшее.

Люди стали чаще ходить друг к другу в гости, чтобы как-то коротать время за разговорами, а также в оперный театр, который каким-то чудом действовал…

Наш герой не унывал, он нашел себе занятие, и это было главным – занять свои мысли, чтобы не сойти с ума.

Ему однажды под руку попался совершенно замечательный и почти новый цилиндр, который, естественно, никто у него не покупал, даже его знакомый театральный реквизитор. И именно тогда, когда он вертел в руке этот несуразный атласный головной убор, стоя на морозе около станции метро «Еритасардакан», она же «Молодежная», он увидел впервые эту женщину.

Она шла мимо импровизированных торговых рядов, где продавали всякое барахло. У нее был отсутствующий вид и взгляд, полный отчаяния. В руках она держала небольшую коробку чайного сервиза. Она не знала, как предложить его продавцам, жутко стеснялась и нервничала. Он остановил ее жестом и взял из рук коробку. В ответ девушка что-то невнятно сказала замерзшими синими губами и, почти плача, одновременно от стыда и холода, убежала в сторону улицы.

В голове шумело. Ему вдруг стало жарко, и на висках стала пульсировать вена. Она ушла, а он остался стоять с коробкой чешского чайного сервиза, посреди полупустых лавок, в продуваемом насквозь заброшенном парке, пораженный в самое сердце.

Такого с ним еще не было. Он смотрел ей вслед и улыбался. Улыбался вопреки своему никчемному будущему, вопреки лютому холоду, что окутывал его тело, вопреки угрюмым и сутулым людям вокруг в черных одеждах, вопреки мысли, что все это блажь.

Девушка была абсолютно божественной. Худой, грациозной, изящной, несмотря на толстенную дубленку, явно с чужого плеча и широкий вязаный шарф, в который она была закутана. У нее было открытое печальное лицо, с высоким лбом и огромными карими глазами.

И именно тогда впервые к нему пришла гениальная идея перевоплощения из фарцовщика-неудачника в барина, что ходит по городу в цилиндре и штиблетах. Правда, он понимал, что почти сразу же получит статус городского сумасшедшего, так как в Ереване все всех знали, но не заметить такого персонажа она бы просто не смогла!

Сначала он выследил ее, убедился, что живет она по соседству с точкой его торговли, на улице Московской, в красивом полукруглом розовом доме с уходящими ввысь белыми колоннами. Таких красивых домов в Ереване было совсем немного, и в одном из них жила она – Лилит.

Затем взял из театра никому не нужный черный фрак и брюки с отворотами, а новые черно-белые штиблеты он одолжил у пожилого соседа, страдающего деменцией. Дети старика давно жили в Марселе и присылали отцу совершенно ненужные вещи в совершенно голодную и холодную страну. Обувь была точно по размеру и парадоксально-парадно блестела под ярким ереванским солнцем, как издевка.

И вот наступил день его выступления, а именно – вечером давали «Аиду» Джузеппе Верди. Он достал каким-то чудом пригласительный билет и подкинул его под дверь уже полюбившейся ему Лилит. Ему оставалось только надеяться, что она придет.

Шел 1992 год. Наш же герой шел по смутному, затянутому тревогой, холодом, голодом и тревожным туманом Еревану и возмутительно улыбался. Почему возмутительно? Потому что в то время практически никто не улыбался. Ну, разве что дети, и то, они делали это украдкой, не находя понимания у молодых, но прежде-временно повзрослевших родителей.

Шел он, как вы уже поняли, в вышеуказанных одеждах, совершенно не чувствуя от мороза ног. Он почти летел, парил, перекатывался. В чувственной эйфории он дошел до служебного входа здания театра, уверенно толкнул дверь и вошел в другой мир.

Инцидент со старушкой, где-то в глубине души, вывел его из равновесия, вызвав легкую тревогу, дав вырваться тщательно спрятанной неуверенности, и он на секунду увидел всю комичность своего персонажа со стороны, но решительность тут же взяла верх, напрочь заставив забыть о случившемся.

Он вошел в гримерную, снял цилиндр, фрак, штиблеты, и спрятал под купальной шапочкой телесного цвета свои затянувшиеся сорокалетней сединой кучерявые виски. Шапочку эту надевали, чтобы казалось, что у него была выбрита голова.

Сначала была увертюра. Ее играли при закрытом занавесе. Осторожно, почти неслышно вступили скрипки, тихо, пианиссимо, словно боясь кого-то потревожить, затем постепенным крещендо и тягучим, пряным звуком отозвались виолончели, после чего сразу же подали голос духовые. Ду-ду-ду. Затем минута, и снова всплакнули скрипки, и наконец занавес открылся, представив взору пластиковый неестественный Нил, а где-то посреди сцены возвышался небольшой сфинкс из ужасно-кустарного папье-маше.

Действо текло медленно, всех клонило в сон. Аида была необъятных размеров, не детородного возраста. И тут, всколыхнув зал, одинаково заплакали шесть загримированных лысых жрецов, в разгаре суда над Радамесом, трижды вопросив на русском (в те годы в Ереване многие итальянские оперы пелись на русском) с армянским акцентом:

– Радамес! Рада-мЭс! Рада-меееееееееееес???! – и тут же им стал глухо вторить – бум, бум, бум, – большой барабан из ор-кестровой ямы.

– Как ты смел пАкинут лагеррр в день пэрэд сраженьееееем! Атвэт намдай! Атвэт намдай!

На высоком стуле невозмутимо сидел контрабасист, Амнерис очень громко и неестественно проклинала бесчеловечность жрецов: «Ааааа! Ааааа!» – взывала дочь фараона неистовым меццо-сопрано, а Радамес и Аида, спев знаменитый дуэт, погребенные в склепе, обнявшись, на радость всем, что эта бесконечная нудятина заканчивается – дружно умерли!

Правда, после чего бодро вышли кланяться.

Она сидела в третьем ряду слева, у прохода. В длинном зеленом платье, с глубоким вырезом, с убийственно-глубоким вырезом в этом неотапливаемом, ледяном, огромном, полупустом зале. Если бы не ее глаза, которые медленно хлопали ресницами в такт музыке, можно было бы подумать, что это сидит кукла или манекен, настолько мерцание ее кожи и худые плечи были неестествены и белы.

Всем было голодно и весело! Эйфория разлилась по залу и не отпускала, собственно, как и аплодисменты.

А на следующее утро она, с остатками вчерашнего оперного макияжа на лице, уныло проходила мимо столиков фарцовщиков, в поисках новогодней игрушки. Она искала красного оловянного солдатика, на ножке-прищепке, так как вчера, впопыхах, торопясь на спектакль, чуть не уронила елку, задев плохо прищемленного к веточке солдатика. Он упал, разбился вдребезги, и тут она увидела несчастные глаза своей дочери. Мало того, что она не знала, что подарить ей на Новый Год, думая лишь о том, как бы найти продукты, чтобы приготовить хоть какое подобие праздничного ужина, так она еще и разбила ее любимую игрушку.

Среди окоченевших продавцов, по уши укутанных в толстенные бесформенные куртки, его она, конечно, не узнала, и даже если бы узнала, это было время не для любви. Она спросила его про игрушку, но он ей всучил скомканные деньги за сервиз и молча мотнул головой. Солдатика для дочки она так и не нашла.

Ровно в полночь кто-то постучал к ней в дверь. Открыв ее, она с удивлением обнаружила впопыхах упакованный сверток. Внутри поблескивал крохотный оловянный солдатик и ярко-красная помада Chanel, с надписью «made in France» на умопомрачительной, нагло-блестящей золотой коробочке.

Больше он ее не искал. Лишь изредка, требуя со сцены настоятельным голосом:

– Атвет намдай! Атвет намдай! – он вспоминал один из самых теплых и, одновременно, самых холодных дней зимы 92-го года и ее сумасшедший, возмутительный вырез и грустный, пустой и мертвый взгляд откуда-то снизу…

1 Перевод с армянского: «Солдат тебя не спасет, не спасет!».