Ольга ИВАНОВА. Церквушка

РАССКАЗ

Город Крещенов показался ей незнакомым. Она пришла с той стороны, где не бывала раньше, и сразу на базарную площадь. Жизнь продолжалась, хотя торговля шла небойко, нешумно, но если бы Софья вознамерилась гадать, пошло бы хорошо. Только ей не нужны были деньги – ей теперь ничего не нужно было. Немного еды в узелке есть, найти бы местечко, где можно отдохнуть…

Она прошла базар, на оклики не отвечала. Но когда услышала свое имя, удивленно оглянулась.

Немолодая круглолицая торговка в цветастом платке призывно махала рукой:

– Софья! Не узнаешь? А я узнала тебя! Чего ты одна? Где другие? Гутя где? Я же Дарья! Лещевская дочка! Ну, вспомнила? Софья с трудом разглядела знакомые черты.

Когда цыганки забрали сиротку Яна, Дарьяшка была частой гостьей в таборе. От нее и узнали, как гулял барин-губернатор с крестьянкой, какие подарки дарил: и платки, и сережки, и сладости, и денежки.

Старик Лещев после смерти молодой жены страшно запил, и вскоре его нашли мертвым у крыльца собственного дома. Посиневшее лицо с вытаращенными глазами было жутким, и будто бы выражающим ужас. Бабы шептались:

– Это ведь она его, женка, изменщица… Не простила, попомнила! Без покаяния померла за грех свой… Вот и мается ее душа. Еще бы кого не забрала!

Софья присела на скамью рядом с Дарьей, торговавшей мукой, кукурузой, овсом и пшеницей, попросила воды. А потом стала рассказывать про смерть табора… Дарья ручьем лила слезы, но когда видела покупателя, поднималась, торопливо утирала глаза, зазывала:

– А вот сюда! А вот товар хороший! Кукуруза початки! Мука крупчатка! Пшеничка сладка! Овес лошадкам!

Долго уговаривала Софью, звала к себе в дом, но несчастная цыганка только качала головой. Она не хотела ни тепла, ни уюта. Для чего ей теперь жить? Для кого?

С базара ее путь лежал через заросший городской парк. В самом глухом его углу, в густых зарослях сирени, ажины и акаций случайно набрела на будку, в которой раньше, по видимому, хранился садовый инвентарь. Там и легла на ворох соломы, забылась тяжелым мучительным сном, нисколько не помогшим, не освежившим и не оживившим ее к утру.

Проснувшись, едва посветлело небо, долго еще сидела неподвижно, мертво уставившись в серые доски расшатанной двери, потом встала , отряхнула платок и юбку, и побрела куда глаза глядят… Неподалеку от своего убежища набрела на небольшой чистый пруд. По берегам, зарастающим осокой, посвистывая, порхали кулики, утки плавали совсем рядом, одинокая чайка, вскрикнув, села на воду и спрятала голову в зеркальную гладь.

Софья сбросила верхние юбки и платок, шагнула в прохладную воду. Пруд оказался довольно мелким, и, дойдя почти до середины, она поняла, что вода ее не примет. Чайка недовольно крикнула, взмахнула крыльями и стремительно врезалась в рассветную глубь неба. Цыганка с завистью смотрела на нее. “Подняться повыше, и вниз… Нет, не дает мне Господь такого попущения…”

Когда солнышко повисло на вершинах деревьев, она пошла искать церковь в надежде, что молитва придет ей на помощь и хоть немного утешит. Дорога легла через рынок. Еще не слышно было обычного шума. Торговки раскладывали товар, обмениваясь новостями.

– Опять вчера черт этот мою Вальку петь заставлял. Собрали девок – пойте, ублажайте черта жирного!

– Праздников никаких нет, а – пой!

– Сами горя людям натворили – и еще пой для них!

Дарья увидела Софью, подозвала:

– Погадай нам, пока пусто.

Софья хотела, было, отказаться, но бабы принялись просить наперебой. Всем нужно было знать кому о муже, кому о сыне, кому о брате, или отце, что воюют на фронте.

За гаданием Софья отвлеклась от своих страшных мыслей. Много она за свое цыганское ремесло не брала – покушать чего-нибудь, да и ладно. Но очень скоро ее мешок потяжелел. Когда все же отправилась к своей цели – храму, думала: раздам половину нищим.

– В Святогорский храм не ходи: он на горе, его издали видно, но там давно уж кресты посшибали. До войны заготконтора была, а теперь супостаты забрали, чего уж у них там… – наставляли ее торговки, – Иди на Ольгинский храм, вот туда, через железную дорогу. Только смотри, там немцы караулят… Дождись, как с Воскресенска поезд придет, тогда со всеми вместе пойдешь.

Церквушка стояла на отшибе, на высоком берегу речки с чудесным именем Ласточка. В храме служил тот самый священник, с кем хоронили табор, что отпевал цыган, отец Варфоломей, старый знакомец Софьи. Верующих в то утро было немного, и все тот же священник увидел цыганку, подошедшую за причастием. Ласково заглянул в глаза, а когда она, уходя, пересекла церковный двор, догнал и стал уговаривать остаться при храме. Видимо, от Ульяна он знал о ее божественном певческом даре.

Софья стала жить при церкви. Тут же по соседству жила сгорбленная старушка, представившаяся Софье Ефросиньей Акимовной, жила с вечной молитвой на устах и ее племянник, хромой, тихий и молчаливый церковный служка-звонарь.

Хор состоял, кроме Софьи, из троих певчих: паренька лет семнадцати по имени Диомид и двух женщин, одна из которых, Люба, молодая, с ранней сединой, с исплаканным лицом, всегда водила с собой мальчишечку лет шести, худенького, робкого и застенчивого. Он иногда подпевал матери, но голосок его был слаб, почти не слышен.

Другая, постарше, с умными и добрыми серыми глазами и тугой русой косой, звалась сестрой Верой и выполняла в этом маленьком хоре роль регента. Софье она старалась помочь. Принесла из дома керосинку, кое-какую посуду, лоскутное одеяло и подушку-думку в новое Софьино жилье при церкви – небольшую комнатку, в которой раньше находились двое монахов, служителей, мобилизованных в армию в самом начале войны. От одного из них до самой оккупации на адрес храма приходили письма-исповеди. Они лежали на подоконнике, и Софья прочла все.

Едва взяв в руки треугольник со штампом “проверено цензурой”, она поняла, что воина-монаха уже нет… Развернув письмо, уронила слезинку на последние строчки прощания. И потом ни одного вечера не проходило у нее без чтения этих сероватых треугольников… Автор их был сиротой и с детства воспитывался в монастыре. Некому ему было излить душу, кроме настоятеля храма. В одном из писем солдат-монах писал: “ Испытание наше тяжелое. Но верую, что побежден будет лукавый зверь, что сложит он перед нашим святым воинством черные свои крылья, и огнедышащее чрево его будет поражено копьем справедливости.” Софья запомнила каждое слово, и когда видела человека в немецкой форме, повторяла как заклинание вместе с молитвами, звучавшими в ее голове всегда, как, случается, звучат песни в голове у человека, не представляющего себя без песен.

Церковь была похожа на ту, в которой она провела немало часов и дней в далеком детстве. Она с благодарностью вспоминала старого священника, отца Амарфия и его супругу, матушку Пелагею. Мысли ее плавно перетекали на Гавриилово подворье, и житье с любимыми русскими родителями представлялось ей теперь раем земным. Молитвой глушила душевные страдания и понемногу привыкала засыпать ночами, согреваясь под Вериным одеялом.

Между тем, наступила зима.

В водовозе, нагружавшем телегу с запряженной Кудлаткой тяжелой обледеневшей бочкой, Софья признала рыбака, с которым хлебала уху на берегу речки Ласточки незадолго до смерти табора. Подходить не стала – наоборот, отчего-то спрятала, прикрыла платком лицо, пока отец Варфоломей вдвоем со служкой уговаривали водовоза подождать с оплатой. Он спорил:

– Ну, чего там “денег нет”! Мне вот овсу надо куплять! Овес кончается! А тут – нету, да нету! Приеду другой раз, не расплатишься – не буду возить! С реки таскай!

Поздней порой кто-то постучал в калитку. Дворовый Шарик поднял звонкий лай. Услышав, Софья набросила платок и побежала к воротам. В такое время на ее памяти никто не приходил.

Отец Варфоломей был уже у калитки. Он отогнал пса, отворил и парень вошел. Не вошел – ввалился, теряя равновесие. Прохрипел, задыхаясь:

– Помогите… люди добрые! – и упал на снег.

Вдвоем его втащили в притвор. Он сипел на вдохе, пытался откашляться и что-то сказать, но после каждой попытки морщился и тихонько стонал.

Стянули с него телогрейку и рубаху. Софья быстро принесла теплой воды и простыню. У парня в груди были две сквозные пулевые раны. Под тихие стоны промыли и залили водкой кровавые дыры, из которых, пузырясь, сочилась алая жижа. Софья долго творила заговор, унимая кровь, а священник пал на колени перед иконой Пантелеймона Целителя.

Раненого спрятали в комнатке настоятеля. На следующий день застучали по обледенелой дороге Кудлаткины копыта. Батюшка, заготовивший плату водовозу, вышел ему навстречу. Софья стояла в притворе, прислушиваясь. Не беда ли ждет?

– Мало! – заявил мужик, – Ты мне все по-летнему платишь, а нынче зима!

– Заплачу я тебе! Подожди еще немного! Хоть до воскресенья!

– Вот вы, попы, жадные! А скажи-ка, что это за пятна кровяные аж до твоих ворот?

– Да Шарик лапу порезал… Льдом, видать… – сказал Варфоломей чуть охрипшим голосом.

– Хе-хе… Шарик… У Шарика сапоги-то аккурат мой размер!

– Так ты приходи в воскресенье, сполна рассчитаюсь!

– То-то!

Ночью метель замела, засыпала снегом дорогу вместе со следами раненого партизана. Прихожан в тот день еще не было: идти по вихревой погоде, карабкаться по скользкому склону на пригорок, где стояла церквушка, было не каждому под силу.

Зато вдруг явились двое немецких офицеров в сопровождении автоматчиков, у которых поверх шерстяных шапок были надеты каски. В храме в это время были только настоятель и певчие. Софья мыла пол, Вера с Любой протирали маслом деревянные иконы.

Когда немцы бесцеремонно ввалились в придел, все замерли. Люба со страданием в лице прижала к себе сына. В глазах у Веры была, скорее, неприязнь. Отец Варфоломей держался спокойно.

Один из офицеров кое-как говорил по-русски.

– Страстфуйте! – сказал он с улыбкой, – стэсь ви делает молитва тля бока?

Скажи он это по-немецки, наверное Софья поняла бы его лучше. Но настоятель понял.

– Да, – ответил он, – здесь люди молятся Богу, исповедуются и причащаются.

– Отчэнь карашо! – оживился немец, – Это нато поговорить! Нато поговорить с фами. Ви есть поп ваши люти?

– Да, – ответил священник, – я поп.

– Надо бы вам знать, господин жандарм, что в храм с оружием – негоже! – сказала Вера.

– О, фрау! Я скажу свой люти уходить с оружие вон! – любезно улыбался фашист. Но когда заговорил по-немецки, обращаясь к солдатам, второй перебил его:

– Wozu horst du sie zu? Wir sind hier nicht um zu beeten, sondern einen Befehl von Herrn Oberst auszufuhren!

– Ich weiss. Es ware besser , dass sie selbst Partisanen verraten. Wenn sie das nicht machen, wird dieses alte Hauschen gebrannt werden zweihundert Russen auch.

– Es wird sowieso verbrannt sein. Aber zweihundert Russen kommen nicht rein. Vielleicht einhundert .Sie sollen sehr nah zu einander stehen.

(– Зачем ты слушаешь ее! Мы пришли сюда не молиться, а выполнить приказ господина полковника!

– Я знаю. Но лучше сделать так, чтобы они сами сдали партизан. А если не захотят, завтра эта старая деревяшка полыхнет как факел. Вместе с двумя сотнями русских.

– Она полыхнет в любом случае! Только двести человек сюда не вместятся. Может быть человек сто. Если набить ее плотно.)

Софья изо всех сил старалась не показать, что понимает немецкую речь. Она взяла в руки тряпку и делала вид, что протирает подсвечники.

А офицер опять заговорил на некотором подобии русского:

– Ви есть спрятать русский патизан?

– Какой партизан? Никого мы не прячем!

– Стэсь на дорока бил кровь! Ви видел кровь на дорока?

– Видел. Так это собака наша, Шарик, лапу порезал.

– Ви говорит прафда?

– Конечно правду, – священник перекрестился.

– Прифедите стэсь ваш сопака.

– Поди, поймай его! Бегает где-то. Мы не привязываем.

– Токда ми будем приводить наш сопака, – фашист повысил голос, – Наш сопака найдет ваш сопака и ваш патизан! Ви это хотель?

В городе Софья несколько раз видела немецкий патруль с ушастыми овчарками. Все горожане боялись этих строгих серых псов, похожих на волков. Софья сказала, стараясь выглядеть простодушной:

– В храм Божий собак нельзя.

– Нелься спрятат патизан! – выкрикнул ей в лицо фашист. Его лицо с рыжеватым чубчиком из-под фуражки стало злобным.

– Господин капитан! – произнес бледный священник, – Я все понимаю. Дайте нам время. Мы найдем партизана.

Офицер снова сменил угрожающее выражение лица на заинтересованную улыбку. Второй внимательно следил за диалогом, видимо, силясь понять его смысл. Двое автоматчиков равнодушно смотрели перед собой, двое других с любопытством озирались по сторонам.

– Как? Как ви будет находить?

– Я поговорю с прихожанами. Мне расскажут, если кто-то знает.

– Ми даю вам время до завтра утро. Ви может давать ваше слово с … Это? – немец левой рукой изобразил крестное знамение.

– Да, я даю слово, – твердо сказал Варфоломей и перекрестился. Немец удовлетворенно кивнул и обратился с речью на немецком ко второму офицеру. Софья слушала, замерев.

Сжечь храм немцам было мало. Они хотели согнать как можно больше народу и сжечь всех, в назидание тем, кто прячет партизан.

В висках у Софьи ритмично и тяжело колотилась кровь.

Команда автоматчиков вышла следом за офицерами.

Виляя пушистым хвостом и улыбаясь во всю рыжую морду навстречу бежал Шарик. Офицер выхватил из кобуры пистолет:

– Этот сопака повредил его нога? Был его кровь?

Он выстрелил в вертевшегося, как юла, пса, и хотя был почти рядом, пуля только взъерошила снег под лохматым животом. Испуганный Шарик молнией унесся прочь. Вдогонку прозвучали еще три выстрела, но тоже не достигли цели.

Софья стояла, закрыв лицо руками.

Немцы ушли. Софья медленно опустилась на снег… Вера бросилась поднимать ее:

– Что ты, Софья! Они не попали в Шарика!

– Они хотят сжечь людей, – простонала в ответ Софья.

В келью к отцу Варфоломею вошли втроем. Раненый был мертв. Когда стемнело, труп спрятали в снежном сугробе у забора. А на следующий день, когда священник одевался к вечерне, почти вбежал, хромая сильнее обычного, звонарь, и закричал:

– Они людей сюда гонят!

С пригорка хорошо была видна дорога, толпа горожан на ней, со всех сторон окруженная автоматчиками со свирепыми псами на поводках.

– Уходите! – быстро сказал поп, – людей сжечь я им не дам!

Церквушка жарко запылала в ту минуту, когда нестройная толпа только приблизилась к ее воротам.

В тот день убили многих. Стреляли по тем, кто пытался бежать. Но многие и спаслись, воспользовавшись неожиданной неразберихой, шумом, суетой и паникой. Софья и Люба, по снегу скатились под откос, держа за обе руки ребенка, и бросились в прибрежные кусты. Рядом с ними, кувыркаясь в снегу, спускалась какая-то старушка, укутанная поверх телогрейки шерстяным клетчатым пледом.

– Надежда Петровна! – закричала ей Люба, – Это я, Люба Титова!

– Любаша! Бегите скорее! Прячьтесь! – отвечала, задыхаясь от быстрого движения старая женщина, оказавшаяся Любиной учительницей.

Оглянувшись назад, Софья с ужасом увидела, что по их следу, прямо по образовавшейся в крутом снежном склоне от их следа канавке, бежит автоматчик с овчаркой на поводке. “Что делать?! Не уйти, не спастись! – с отчаянием подумала она – Брошусь на собаку, пусть рвет! Лишь бы ребенка не тронула!”

Но в тот момент, когда фашист уже преодолел почти половину пути, наперерез ему вылетел невесть откуда взявшийся Шарик. Уши вздернуты и чуть затянуты назад, голова высоко поднята, хвост завернут на спину, вся фигура выражает веселую настороженность и готовность к игре. Он радостно приглашает чужую собаку познакомиться. И овчарка, мгновенно забывшая о своей зверской миссии, рванула к нему, а солдат поскользнулся, грохнулся на спину и упустил поводок из рук. Автоматная очередь, рычание, визг, возня, выкрики немца, еще очереди… Что там было? Беглецы не оглядывались!

В густом прибрежном кустарнике, проваливаясь в снег, обрывая о ветки одежду, они бежали все дальше. И когда уже совсем не осталось сил, упали в ложбинку между снежными сугробами, где прятались до темноты.

Мальчик плакал от холода, и Софья прибегла к старому цыганскому способу, чтобы согреть его: расстегнула на себе шубейку и прижала ребенка голым животом, тоже расстегнув его пальтишко и кофточку, а сверху велела Любе укутать их шалью. До темноты согревала своим телом мальчишку, шептала ему сказки, а когда стемнело, потихоньку пошли в город. Им удалось вдоль реки пройти к дому учительницы, стоявшему на отшибе.

Затопили печку, раздели малыша, вскипятили чайник. Старушка щедро поделилась хлебом, политым подсолнечным маслом и сушеной малиной.

Утром Софья ушла к Дарье. Та встретила ее слезами и объятиями, твердя с подвываниями:

– Церкву сожгли! Людей постреляли! Ааай, Софьюшка! Где помолиться теперь? Куда пойти? Ааай, упокой их, Господи!

Софья жила у нее до весны, помогала по дому, по хозяйству, иногда, собрав гостинцы, выбиралась навестить Любу с сыном, живших теперь у учительницы. Мальчик, хвастаясь успехами в учебе, показывал ей свои тетрадки и рассказывал стишки, Люба поила чаем.

А когда вечерами, неся в маленьких узелках немудреные угощения, собирались у теплой Дарьиной печки товарки-торговки, кто с веретеном, кто с вязаньем, гадала им, пела, только вот веселых песен не получалось…

Когда начало пригревать солнышко, стали распускаться на ветках первые клейкие листочки, перебралась в свою будку. Дарья не гнала ее – ее гнал беспокойный дух, тоска и боль…