Валерия Мадинова. Город мертвых

Миниатюра

Марьям никогда не умела читать намаз, она просто молилась. Просила все что хотела, смотря на кирпичные склепы-домики, как будто именно там сидел маленький Бог, которого она в тайне от дедушки представляла в виде горного доброго гномика. С длинной бородой и в шубе, слишком похожий на Деда Мороза. В конце своей молитвы и в самом начале она добавляла фразы, которые всегда слышала от дедушки: «бисмилляхи рахмани рахим» и «амин».

Дедушка читал намаз по-настоящему, не как она. Сначала он брал омовение, доставал из-под кровати потертый в местах, где касаются земли колени, ладони и морщинистый лоб, коврик и начинал читать. Делал он это пять раз в день и каждый раз, перед тем как расстелить коврик, искал солнце.

Марьям в эти минуты смотрела в окно из своей комнаты. Ей нравилось, что она может видеть восьмиугольные крыши каменных домиков. Бабушка всегда рассказывала ей разные истории, но Марьям решила верить в ту, где души мертвых поселялись в сооружениях, чтобы оставаться рядом с родными. Именно поэтому ведь место называли Городом мертвых.

Марьям успела соскучиться по своим молчаливым соседям за те месяцы, что провела в мужнем доме. Он жил в городе, далеко от гор, в непривычной низине, которая давила ей на уши. Из окон их комнаты были видны только машины, магазины и детская площадка, состоящая из одной железной горки и турника, которым пользовались все, кроме детей.

О своих молитвах Марьям впервые задумалась, когда на седьмом месяце беременности дочь, испугавшись чего-то, больно забила в стены маминого живота. Ночью после этого события, когда Марьям по своему обычаю переоделась в длинную цветастую сорочку и встала у окна, она увидела алмасты1.

Марьям сразу его узнала, хоть стоял он далеко, у самого края, где склон медленно переходил в гору. Слишком часто бабушка рассказывала ей о нем, пела колыбельные, предостерегая от чудовища. Не молоко матери, а руки бабушки крепко и прочно вложили в ее глаза и сердце страх.

Марьям тут же задернула шторы, которые до этого бездельно свисали с карниза, снимаемые только для того, чтобы еще раз постираться и мокрыми тряпками повиснуть обратно в ожидании, что время распрямит все складки. Марьям забралась на кровать, укрылась одеялом и руками обняла круглый живот, приговаривая: «Не плачь, милая, не плачь, родная».

С той ночи каждый вечер в окне появлялся алмасты, напоминая, что день рождения дочери обречен стать последним ее днем.

Марьям стала вслушиваться в молитвы дедушки, следила за тем, как двигаются его губы, и пыталась в эти движения вложить знакомые звуки.

Сказать ему прямо о случившемся она не решалась. Дедушка уже нес на себе тяжелое бремя «возврата невесты» из мужнего дома. Он сам забрал ее, вывел за руку из стен, еще не остывших от празднования свадьбы и никаха, после первого же синяка. Но потом он сам стал реже выходить на улицу. Может, стыдился, что внучка (которую всегда звал дочкой) теперь со своей еще не родившейся дочерью остались одни, или что позволил ей уйти туда, где ей оказались не рады. Не смог дед выполнить единственную свою задачу, миссию, возложенную на него Аллахом, — беречь свое дитя. И дитя своего дитя. Как не уберег сына, так не уберег и дочь.

Марьям всячески пыталась облегчить его жизнь, снять вину, лежавшую на нем тяжелой черной буркой. Всегда улыбалась и никогда не говорила о том, что самый первый синяк получила еще в брачную ночь. И ни разу не обмолвилась обо всех остальных синяках, которыми ее успели одарить в мужнем доме. А дед и не спрашивал, мучаемый уже своими страданиями.

Чем ближе подходило время, тем нетерпеливее становился алмасты за окном. Теперь он не просто стоял, а переминался с ноги на ногу, дергал мохнатыми плечами, скалился тупыми зубами. А самое страшное — каждый день делал еще один шаг к ее дому.

Марьям теперь никогда не выпускала живот из рук. Гладила дочку и говорила с ней еще ласковее, еще чаще. Но ни молитвы, ни слезы не могли отдалить срок.

В ночь предопределения сразу после заката, когда дедушка сделал три глотка воды и съел три финика, у Марьям отошли воды. Все в доме — и дедушка, и Марьям, и неродившийся ребенок — чувствовали, как сильно сейчас им не хватает бабушки. Никто без нее не знал, что нужно делать.

Прибежала соседка, увидела мокрый пол и мокрые лица, убежала, чтобы сказать мужу завести машину.

Марьям кричала:

Нет! Нет! Не забирайте ее!

Но дочка сама уже лезла наружу. То руками, то мягкими плечами, то, наконец, головой.

Перед тем как потерять сознание, Марьям успела увидеть только дедову спину, которая дрожала в коридоре, не смея повернуться, раскрасневшееся лицо соседки, которая то ли просила ее тужиться, то ли тужилась сама, и черное тело алмасты, подошедшее так близко к окну, что можно было разглядеть широкие брови, засохшие от жажды губы и глубокие складки у носа.

Проснулась Марьям в белой комнате. В такой она была лишь однажды, когда ей только исполнилось двенадцать и они с дедушкой поехали навестить бабушку. Та сломала бедро и несколько месяцев лежала в больнице.

На секунду Марьям подумала, что тоже сломала бедро, потому что не могла пошевелить тазом, но, напрягшись и собравшись с силами, ей удалось приподнять голову, а затем и сесть. Она сразу посмотрела на свои ноги, медленно, с болью и с большим трудом, но они зашевелились. Марьям не успела порадоваться, взгляд ее упал на живот. Он больше не выглядел как надутый упругий шар. Теперь это был пустой и помятый мешок. Он еще не вернулся в свои размеры, но стал заметно меньше и грустнее.

Даже не это беспокоило Марьям. С момента как открыла глаза, она чувствовала холод, липший к спине и рукам. Она огляделась. Деревянные окна городской больницы были чуть приоткрыты, но с улицы в палату проникал только теплый летний воздух. Холод шел как будто изнутри.

Вдруг Марьям громко и по-младенчески заплакала. На звук прибежала, вернее пришла, с трудом перебирая отекшими от бесконечных дежурств ногами, медсестра. Она неожиданно ласково погладила Марьям по голове, вколола что-то прозрачно-усыпляющее и грустно вышла из палаты.

В следующий раз пришел уже дедушка. Но Марьям снова заплакала и плакала так долго, смотря на молчаливое старое лицо дедушки, что потеряла сознание.

А очнулась уже в своей комнате. Шторы были раскрыты настежь. Домики-склепы пуще прежнего тянулись к небу, деревья тихонько покачивались от ночного ветра, и нигде не было и тени алмасты.

Марьям продолжала плакать. И никак она не могла понять, из-за чего именно. Она не чувствовала, что потеряла дочь. Наоборот, дочь она чувствовала так же, как ощущается ожог крапивы на коже — ярко, остро, по-настоящему.

Но что-то все равно заставляло ее плакать до всхлипов, она забывала слова и все буквы, забывала заученные с детства «бисмилляхи» и «амин», только кричала и плакала. Пока спустя еще три месяца за окном снова не появился алмасты. Он пришел не один. Его руки были странно сложены на груди, как будто прижимали что-то сквозь толстую шерстяную броню прямо к сердцу. Это была ее дочь.

Дочка плакала так же, как Марьям. Или Марьям плакала, как дочка. Но, когда Марьям увидела дочку, ее сердце тут же потеплело. Сверток в руках алмасты замолчал и так же ярко заулыбался. Как будто закрытыми глазами прямо из леса увидел и узнал — мама.

Алмасты стал приносить дочь к окну по ночам. Марьям знала, когда он придет. Если весь день у Марьям болел живот, значит, ночью она точно увидит за окном алмасты, или если весь день у нее ноют зубы, как будто вот-вот вырастут по второму ряду, значит, ночью алмасты принесет дочку. Марьям больше не боялась алмасты, не потому что он стал краше или добрее, а потому что она его не видела за пухлыми щеками дочки, за ее растопыренными пальчиками ручек и ножек, за ее красным от слез носиком.

Когда дочке исполнился ровно год, Марьям приготовила лакумы2. От них шел густой пар в открытое окно, прямо к зеленым скалам. Она очень ждала, что скоро ее дочка скажет свое первое слово. И тайно надеялась, что это будет «мама». Ей не просто хотелось услышать это, она мечтала, чтобы слово звучало само по себе, заполняло буквами и звуками ее опустевший живот и бетонные стены дома.

Но алмасты пришел один. Он жадно вдохнул запах лакумов и белого сыра, а затем заговорил:

Теперь я ее заберу. А ты знай: заплачешь — она заплачет, будешь печалиться — она будет печалиться, смерти захочешь — и она захочет.

Алмасты ушел, не дождавшись ответа.

Марьям заплакала. Она плакала много часов, пока не поняла, что это плачет дочка. Ей хотелось обнять ее, погладить ее тонкие волосы, поцеловать ее мокрые глазки, спеть колыбельную, но она не могла до нее никак дотянуться.

Поэтому Марьям улыбнулась, потом засмеялась, а затем и вовсе попыталась почувствовать счастье.

1 Алмасты — снежный человек.

2 Лакумы — черкесское блюдо, представляющее собой обжаренные в масле пышки.