Рассказ
В это время года я согреваюсь горячим чаем и подолгу смотрю в окно на снующих туда-обратно, кутающихся в воротники прохожих. На водителей, что прогревают машины. На выбеленные снегом тротуары и дороги. Вглядываюсь вдаль, словно кого-то жду. Но ждать мне давно уже некого. Лишь воспоминания бередят, унося меня в холодную зиму 1994-го.
Встретив свой двенадцатый Новый год под звуки разрывающихся бомб и автоматные трели, я слышал отовсюду непривычные слова: «оппозиция», «независимость», «ввод войск». И понимал только одно — все вокруг убеждены, что происходит что-то плохое.
Из дальнего угла подвала пробивается маленький огонек от лампадки, которую кто-то прикрепил перед страницей из большого настенного календаря с изображением иконы Божией Матери. Сквозняк все время гасит слабое пламя, а бабушка Люба со второго этажа, охая и крестясь, зажигает его снова и снова, и противный запах керосина заполняет подвал.
Где-то скулит дворовая собака по имени Марта. Тусклый свет от лампадки освещает лишь пару топчанов и приземистый круглый столик, который принес кто-то из жильцов. Марту не видно, но, прислушавшись, можно понять, что скулит она где-то у входа — черная собака в черном подвале.
Женщины, низко склоняясь над глубоким тазом, моют посуду, а я, кутаясь в шерстяное одеяло, наблюдаю за ней. Один конец полотенца у нее на плече, другим она шустро протирает тарелки и складывает их на край стола. Тонкие влажные ладони так и мелькают в рыжеватом свете лампы. Не успеешь оглянуться, как на столе уже выстроилось несколько невысоких башенок из тарелок, мисок и кружек.
Я жадно ловлю каждое ее движение, безмолвные жесты, полуулыбки, короткие взгляды. И ощущаю, как новое, незнакомое чувство овладевает мною. Вновь и вновь переживаю его пронзительную силу и головокружительную остроту, которых не испытывал больше уже никогда в жизни.
Незадолго до начала войны родители получили квартиру в новом девятиэтажном доме. Соседи прекрасно ладили друг с другом и, можно сказать, жили одной семьей. А война еще теснее их сплотила.
Я всегда сторонился шумных компаний сверстников. Поэтому, оказавшись в подвале, сразу же облюбовал дальний угол у слухового окна. Здесь я подолгу пропадал на страницах старых романов: бороздил просторы морей в поисках сокровищ, отправлялся во времена короля Артура, улетал далеко на Аляску вместе с героями Джека Лондона. Покидал эти чудесные миры грез лишь иногда: когда мужчины собирались на коллективный намаз или чтобы поесть.
Традиции нашего народа соблюдались даже в подвале: вначале едят мужчины и только потом женщины, а дети трапезничают за отдельным столом. Накрывают на стол женщины. И, должен сказать, не было для меня еды вкуснее, чем когда ее подавала она!
После еды я вновь брался за книги. Первые страницы, как всегда, шли тяжело из-за непрекращающихся обстрелов, но спустя несколько минут я с головой погружался в выдуманные миры, пускался в долгие приключения вместе с героями. Дневной свет ускользал очень быстро, словно кто-то забрасывал в наше окошко веревку и вытягивал его, забирая с собой до следующего утра.
Закрывая книгу, я возвращался в мир, к которому так и не привык: лампа, серые шершавые стены, холод, усталость от постоянной бомбежки. Глядел на родителей и соседей, которые занимались делами и всем своим видом старались показать лишь спокойствие: «Не волнуйтесь, это всего лишь новая игра».
И действительно, несмотря на поселившиеся снаружи хаос и смерть, в нашем подвале всегда было весело, пусть за этим весельем временами украдкой проглядывал страх. Инстинкты никуда не скроешь: трясущиеся руки, дрожь во время внезапных взрывов, ночные кошмары или бормотание во сне.
Вечерами взрослые устраивали танцы. Конечно, мне хотелось танцевать только с ней — той, которая владела моим сердцем. И тогда, танцуя на виду у десятков людей, особенным наслаждением было поймать взгляд ее очаровательных карих глаз — взгляд, отражавший, казалось, всю глубину вселенной. Иногда она улыбалась, и на ее щеках появлялись крошечные ямочки. Весь мир исчезал, переставал быть чем-то важным. Были только я и она.
Мой отец никогда не учил меня танцевать, хоть и работал хореографом в детском национальном ансамбле. Все из-за чеченских традиций: трудно забыть ощущение вселенского счастья в раннем детстве, когда отец читал мне сказки, учил кататься на велосипеде, мог запросто шутить и дурачиться, но к семи годам все изменилось. Началось взрослое и сдержанное отцовское отношение — у нас в народе говорят, что так воспитываются воины. Зато уж бабушке точно ничто не мешало заниматься со мною танцами, когда я приезжал в наше родовое село.
— Какой ты мужчина, если не умеешь танцевать! — говорила она.
Как сейчас помню бабушкины уроки.
— Представь, что она рядом. Смотри ей прямо в глаза! Держи спину! Пари как гордый орел! Покажи свое горячее сердце джигита! — кричала она, настукивая ритм на табурете.
А потом продолжала:
— Что насупился как сыч? Улыбнись! Ты должен показать, что рад с ней танцевать. И ни на секунду не отпускай ее — веди по кругу!
Бабушка входила в азарт, смеялась и кричала:
— Вот, вот, молодец! Ай, какой растет у меня внук! Ай, какой красавец, вылитый дед!
И затем снова:
— Жестче шаг! Не бойся, ноги не отвалятся!
Ритм вперемешку с ее звонким смехом звучал все громче.
В такие мгновения я улавливал внутри себя жар, чувствовал, как тело само движется в танце.
После этого, еще тяжело дыша, я ложился подле бабушки, клал голову ей на колени, и она, гладя меня по голове теплыми морщинистыми руками, продолжала:
— Закончил танцевать — легонько поклонись, улыбнись. И не забудь приложить правую руку к сердцу, выкажи почтение!
Она рассказала, как на свадьбе брата встретила моего деда, и он пленил ее молодое сердце с первого танца. О том, как на следующий день к ее отцу пришли его родственники и просили выдать дочь за них1 замуж.
— Ах, какая пышная была свадьба, — вздыхала бабушка. — Огромный стол, все соседи собрались, детишек полон двор, и все радуются, танцуют, поздравляют.
— А потом вы часто танцевали? — спросил я.
— Что ты, сынок! — склонив голову, ответила она. — Не положено жене танцевать с мужем, не принято это у нас.
Как и у любого горца, лезгинка была у меня в крови. Бабушка давала мне столь необходимую уверенность, которой, впрочем, оказывалось недостаточно: на публике выступать я все же робел.
Все изменилось, когда я встретил ее.
В то время в клумбах зацвели белые хризантемы. Под ласковым летним солнцем грелись бродячие коты, а ребятня лакомилась мороженым, копошась в дворовой песочнице. Я только-только вернулся из магазина, держа в руке пакет с молоком и еще холодной бутылкой минералки, как услышал рев мотора. И спустя мгновение во двор ворвался свадебный кортеж. Во главе колонны ехал старенький белый мерседес, блестящий на ярком солнце, а за ним едва поспевали две черные волги и несколько разномастных жигулей. Все машины были увешаны цветными лентами, бантами и воздушными шарами.
Ребятня взвизгнула и сорвалась с места, когда кортеж остановился у моего подъезда. Из машин высыпал люд: женщины, мужчины, дети… Все они с улыбками на лицах обступили мерседес. Статный усатый парень открыл заднюю дверь, откуда показалась невеста в ослепительно белом платье. Тут же из подъезда вывалилась еще бóльшая толпа. Все встречали невесту, кричали пожелания. Пожилая женщина в окружении гостей смело прошагала к невесте и подняла фату, откуда показалось изящно-худенькое лицо.
Женщина достала шоколадную конфету и откусила половину, а другую отдала невесте. Значит, это мать жениха! Этим нехитрым жестом она показала, что принимает девушку в семью. Я наблюдал, как невесту подвели к подъезду, у которого лежал веник на войлочном коврике. Она аккуратно убрала вещи в сторону, после чего ей на руки усадили маленького мальчика. Невеста поцеловала ребенка, и на его розовом лице появилась улыбка. «Хороший знак», — промелькнуло у меня в голове.
Кто-то заиграл на аккордеоне, и тут же послышался барабан. Люди собрались в круг и принялись танцевать, а я, встав за их спинами, смотрел, как ловко выплясывают гости, и хлопал.
Там, на противоположной стороне круга, я впервые увидел ее — смуглую девочку в розовом платье с рюшами на коротких рукавах. Ее черные вьющиеся волосы спадали на плечи, переливаясь на ярком солнце, а большие карие глаза были прикрыты алым платком. Она грациозно оглядывала танцоров, притопывала маленькой серой туфелькой и улыбалась, то и дело о чем-то переговариваясь с подружками.
Она отдаленно напоминала мне маму и этим притягивала еще сильнее. Я почувствовал, как к лицу прилила краска; губы сами растянулись в улыбке. Словно в забытьи, я вошел в круг и жестом пригласил ее танцевать.
Ах, какой это был танец! Я кружился в ритме лезгинки, вспоминая уроки бабушки, слыша свист и изумленные возгласы товарищей, которые все больше меня раззадоривали. Украдкой я ловил на себе гордый взгляд отца.
Нет, не прошли даром бабушкины уроки! Мне показалось, что промелькнуло лишь несколько мгновений — и вот она уже ускользнула от меня обратно к подружкам. Я почувствовал себя одиноким, будто начатый разговор оборвался на полуслове, поэтому, станцевав еще раз, покинул круг и ушел восвояси.
Вечером я отказался ужинать, ушел к себе в комнату и долго не мог уснуть. Закрывал глаза, а ее образ всплывал снова и снова. Я ворочался в постели, а когда услышал за дверью легкие шаги, не узнать которые было невозможно, притворился спящим.
Это была мама. Она поправила одеяло и, целуя меня в лоб, прошептала:
— Мой мальчик влюбился. — И, помолчав, добавила: — Я верю в тебя, сын!
Ее рука скользнула по моей щеке. Я приоткрыл глаза и увидел, как она тихонько покидает комнату, оставляя меня наедине с мыслями о прекрасной незнакомке.
С того дня я думал только о ней.
Наступило воскресенье. Лучи солнца скользнули через окно в мою комнату, и я будто почувствовал, как они говорят мне: «Хватит спать! Пора на улицу!» Я открыл окно и выглянул. Свежий ветерок коснулся лица, и по телу пробежала приятная волна мурашек.
Город давно не спал: с высоты девятого этажа я видел, как вдалеке мелькали крошечные, будто игрушечные, машинки. А внизу по тротуарам, словно муравьи, туда-сюда сновали люди. Интересно, куда они торопятся в воскресное утро?
Вдруг в воздухе воспарил ярко-зеленый змей соседского мальчика Рахмана. Я натянул шорты и футболку, крикнул маме, что иду гулять, и выбежал во двор.
Рахман носился кругами, глядя в небо и держа в руках едва заметную черную нить.
Я поздоровался и спросил у Рахмана, как дела. Но это лишь из вежливости, в то время как из груди рвалось совсем другое:
— Слушай, а кто она — та, что танцевала со мной?
— А-а, это Аминат из двадцать девятой квартиры. Они недавно переехали, — ответил Рахман.
Целый день это имя звучало во мне как заклинание, перед глазами вновь и вновь возникала она, кружащаяся в танце.
После обеда, когда немного спала жара, Аминат вышла с подружкой во двор. Я выглядывал из-за почтовых ящиков и не решался подойти. Куда делась моя вчерашняя смелость? Подружка стояла и глядела, как Аминат рисовала на асфальте: грациозно выводила контур, иногда отстранялась, чтобы взглянуть на рисунок со стороны, затем принималась штриховать выверенными движениями изящно-тонкой руки.
Идиллию нарушил Халил — долговязый светловолосый мальчишка из соседнего двора. Он был на пару лет старше меня и часто задирал местных ребят и девчонок.
Развязным шагом Халил подошел, взглянул на рисунок, сложил руки в замок и, корча важный вид, проговорил:
— Да, малышня, мазня ваша так себе.
Аминат поглядела на него снизу вверх, но, ничего не ответив, продолжила рисовать.
Халил прошелся прямо по рисунку и легонько пнул один из мелков.
— Чего тебе надо? — фыркнула подружка Аминат.
Тот взглянул на нее исподлобья и ответил:
— Хочу поделиться опытом абстракционизма! — Халил смачно плюнул на рисунок и стал растирать ногами, раскатисто хохоча.
Во мне будто что-то вскипело. Я выпрыгнул из-за ящиков, бросился к Халилу и обрушился на него с кулаками. Тот отскочил, замахнулся и влепил мне так, что перед глазами помутнело. Я пошатнулся, но продолжил махать кулаками, не глядя, куда бью. И спустя мгновение почувствовал, как кто-то тащит меня за шкирку.
— Это что вы тут устроили? — грохнул женский голос.
Я оглянулся и увидел, что держит меня соседка. Ткнул пальцем в сторону, где стоял Халил, и закричал:
— Это он! Он! — Но не успел я очнуться, как Халила уже и след простыл.
— Убежал, — тоненьким голоском воскликнула Аминат.
Соседка покачала головой и, что-то бормоча, пошла к подъезду, а я уселся на бордюр и, запрокинув голову, пытался остановить кровь из разбитого носа.
— Держи! — прозвучал голос Аминат откуда-то сверху.
Я повернул голову, и на меня упала ее тень. Девочка держала в руке белый носовой платок.
— Ну же, бери, — повторила она.
— Я ведь его испачкаю…
— Не страшно, ты помог, заступился. Это дороже тысячи платков!
Платок я все-таки взял, хоть и не хотел пачкать. Просто не смог отказать ей.
— Тебя как зовут? — спросила она.
— Эльдар.
— А меня Аминат. — Она наклонилась, рассматривая мой разбитый нос, и спросила: — Тебе больно?
— Нет! — выкрикнул я и сорвался с места.
Ноги сами унесли меня домой. Не отвечая на расспросы родителей, я ушел в свою комнату и лег, отвернувшись к стене и сжимая пахнущий ландышами, красный от крови платок. Наверняка я обидел Аминат тем, что убежал. Теперь лежал и обдумывал свой поступок: она пожалела меня, а это именно то, чего я больше всего не люблю.
Первого сентября пришлось идти в школу с опухшим носом. Я избегал встречи с Аминат. И всякий раз, когда видел ее в коридорах или во дворе школы, пытался улизнуть. Три недели удачно скрывался, но как-то, возвращаясь через парк из музыкальной школы, услышал за спиной шаги и понял, что меня кто-то догоняет.
— Эльдар, постой! — раздался звонкий крик.
Я оглянулся, увидел Аминат и, оторопев, остановился.
— Куда пропал?
— Да так, никуда, — ответил я, стараясь не смотреть ей в глаза.
— Я видела тебя в музыкалке. Сперва подумала, что обозналась, но когда ты выходил, то поняла, что это ты, — затараторила она. — А что ты изучаешь?
— Фортепиано, — едва выговорил я.
— А я пою. Будем учиться вместе! — улыбнулась она.
Она улыбалась! Не сердилась, не хмурилась, не ерничала, не спрашивала о том злополучном дне, когда мне разбили нос. Я молча взял из ее рук нотную папку, и мы пошли домой.
В голове я прокручивал десятки и сотни мыслей, как начать разговор. Но все казалось либо неуместным, либо недостойным ее внимания. Она тоже молчала, но каждый раз, осмелившись взглянуть на нее, я ловил улыбку и нежный взгляд, после чего любые разговоры становились излишни. Я шел не торопясь, ворошил ногами опавшую листву. И любовался желтеющими деревьями, молчаливыми фонтанами, листьями-корабликами, плывущими по глади луж, в которых отражалось по-осеннему хмурое небо.
Рядом с ней время летело незаметно. Не успев оглянуться, мы оказались возле нашего дома.
— Ну, мне пора, — прошептала она, забирая у меня нотную папку.
Словно невзначай я вложил в ее ладошку несколько кленовых листьев, сорванных по дороге.
— Ой! Это мне?! Спасибо! — Она опустила голову то ли в смущении, то ли в растерянности, и в ее волосах блеснула заколка в форме веточки ландышей.
«Вот дурень, — думал я, провожая ее взглядом. — Тоже мне, нашел что подарить! Охапку листьев… Болван! Болван!»
Мне казалось, каждое движение, каждый жест в ее сторону должен быть идеален. А выходила лишь какая-то нелепица. Хотя, судя по всему, она прощала мне это.
С утра мы вместе спешили на занятия, а после обеда — в музыкальную школу. Все больше времени мы проводили вдвоем. Мне казалось, что счастливее нас никого нет. Я посвящал Аминат свои первые неуверенные стихи, аккомпанировал ей на совместных занятиях в музыкальной школе. То и дело, завороженный ее пением, я сбивался с ритма либо не попадал по нужным клавишам пианино, от чего преподаватель вздрагивал или морщил высокий с залысинами лоб. «В облаках витаешь, Эльдар! Соберись!» — яростно махая руками, вскрикивал он. И я старался играть чисто, пока снова не забывался и не начинал тонуть в ее голосе.
Во дворе и в школе над нами посмеивались. Дразнили в основном меня: «Ухажер идет». Или, глядя, как я ношу ее портфель, называли подкаблучником. Не раз я готов был сорваться — резко ответить или ввязаться в драку. Я чувствовал, как внутри словно натягивается тугая пружина, готовая тут же выпрыгнуть на обидчика. Но меня всегда останавливало ее тихое и спокойное: «Эльдар, не надо. Уйдем отсюда». Удивительно, какую власть надо мной имел голос Аминат. Я и так был немногословным, а рядом с ней и вовсе немел. Поэтому больше молчал и слушал ее.
Когда за пределами подвала уже пировала смерть, стирая с лица земли все, что нам было дорого, мое сердце согревали воспоминания о том, как мы с Аминат кружимся в лезгинке. Музыка уносит нас далеко-далеко, и кажется, что мы танцуем в небе, а под нами лишь горы, луга и бурные, звонко поющие реки Кавказа.
Злая и голодная зима наконец отступила. С приходом весны не просто уходят долгие зимние ночи — просыпаются надежды.
Из маленького оконца дул весенний ветер, который приносил едва ощутимый запах гари. Но после спертого подвального воздуха даже он казался волнующим.
В подвале мы с Аминат общались лишь на бытовые темы. Вековые незыблемые традиции не допускали даже намека на вольность: рядом находились наши родители и ее брат. Мне оставалось только наблюдать за ней, любоваться.
Приближался праздник — Восьмое марта, и я думал, чем бы порадовать Аминат. Она все еще носила ту заколку, и, словно нарочно, через подвальное окошко я заметил, как на дворовой самодельной клумбе, сооруженной из крашеной автомобильной покрышки, неуверенно пробиваются ранние ландыши. Сначала показались остроконечные листочки, на следующий день вытянулись стебельки, на которых понемногу стали появляться колокольчики соцветий.
Аминат! Я закрывал глаза и видел ее улыбку. Видел, как она держит в нежных руках букет ландышей. Представлял, как она обрадуется, как загорятся ее глаза.
Когда на город опустились сумерки и подошло время спать, я лег в одежде. Мама спрашивала, все ли в порядке, трогала мой лоб, но я лишь холодно отвечал, что просто замерз.
Долго еще кто-то бродил по подвалу, и черные силуэты теней ползли по потолку и стенам. Усталые голоса все звучали, а я лишь делал вид, что крепко сплю, в то время как сам изо всех сил старался слышать, чувствовать, внимать. Я ждал, пока подвал утихнет, пока все улягутся.
Наконец все затихли. Я сбросил одеяло и огляделся: лампадка едва горела, спящие люди посапывали, изредка беспокойно ворочались, кто-то громко храпел. На цыпочках я подобрался к кухонному столу, взял фонарик и прокрался к двери. Медленно и осторожно откинул крючок и вышел. Холодный воздух ударил в лицо, вскружил голову. Двумя руками я схватился за перила и, словно захмелев, простоял так несколько мгновений. Затем аккуратно прикрыл дверь и стал подниматься по ступенькам, освещенным голубоватым лунным светом.
Издалека доносился приглушенный грохот войны, словно раскаты грома перед весенним дождем. Ах, если бы это был гром!
Запахнув плотнее пальто и прочитав молитву, я прошагал мимо подъезда, над которым нависал полуразвалившийся карниз.
Я шел мимо детской площадки. Искореженные трубы качелей, разорванные горки и лестницы зловеще торчали, поблескивая в холодном лунном свете. Взглянул на свой дом. Его уцелевшая часть хранила следы недавнего пожара, будто кто-то огромной кистью мазнул по нескольким этажам, вымарав черной краской. Чуть выше нетронутая огнем была и моя квартира. На одном из окон, поскрипывая на ветру, висела пустая рама.
Как давно я не был дома! Целые сутки я проводил в сыром подвале, а тут вдруг ощутил свободу. Нельзя было не заглянуть. Я просто обязан! Метнулся по лестнице, и девять этажей показались мне мгновением. Толкнул ногой приоткрытую дверь и вошел.
Тусклый свет фонарика выхватывал из темноты битые стекла, рваные куски обоев, обвалившуюся там и тут штукатурку. Остатки мебели на пути приходилось отодвигать, чтобы протиснуться из коридора в комнаты. В гостиной не было буфета, его еще зимой сожгли в подвальной печке-буржуйке. На полу поблескивали осколки хрусталя. Теперь казалось смешным, что однажды мама наказала меня за разбитую хрустальную вазу. «Кого теперь поставишь в угол за все это?» — пронеслось в голове.
Открыл дверь в свою комнату и, ошарашенный, замер. От внешней стены остался лишь металлический каркас, так что прямо отсюда я наблюдал, как со стороны Аргуна и Гудермеса город полыхал огненным заревом.
У смежной с гостиной стены стояло мое пианино, заботливо накрытое запыленным брезентом. В ту минуту я почувствовал, что картине разбитого войной мира не хватает звуков. Стянул брезент, и он глухо повалился на пол. Я поднял крышку, коснулся пальцами клавиш и понял, насколько соскучился по музыке. Не только потому, что музыка и мой инструмент были частью мирной счастливой жизни, нет!
Хотелось нарушить молчание мертвой квартиры, хотелось сказать миру, что я живой, что еще осталось что-то важное в этом разбитом городе. Стул я не нашел, а вместо него придвинул прикроватную тумбу, сел и снова оглянулся на город.
Полонез Огинского полетел над руинами и развалинами родного Грозного. Музыка громко тосковала в ночи по моему разбитому детству.
Пальцы сами бегали по клавишам, и я захлебывался слезами. Играл как в последний раз в жизни, и каждый новый аккорд будто пронизывал меня насквозь.
Звук завершающей ноты замер в воздухе. А когда угас, я все еще глядел на черно-белые клавиши.
За спиной послышался шорох, я вскочил, чуть не споткнувшись о тумбу. У стены стояли два человека в маскхалатах и с винтовками на плечах.
— Не бойся! — почти шепотом сказал один из них.
Я потянулся к фонарику.
— Не стоит, не включай! — сказал другой. — Мы давно здесь стоим и слушаем. Сыграй еще что-нибудь.
В задумчивости я повернулся к инструменту. Что же сыграть? Вспомнилась «Даймохк»2. Я тронул клавиши, и азарт этой мелодии быстро захватил меня.
Неподалеку раздалась автоматная очередь. Сквозь треск пробился клич «Аллаху Акбар!». Война вернулась. Я вскочил, захлопнул крышку пианино и прошмыгнул мимо военных.
Надо спешить, пока меня не хватились!
Едва не забыв, зачем выходил, я рванул к клумбам. Нарвал цветы и тихо спустился в подвал. Взял со стола стакан, зачерпнул воду из кастрюли и опустил туда стебли ландышей. Букет оставил на кухонном столе. Посмотрел на него последний раз и вздохнул — как жаль, что я не мог открыто подарить их Аминат, ведь с детства знал, что показывать чувства непозволительно.
«Она поймет, что цветы для нее», — с этой мыслью я и уснул.
На следующий день я проснулся позже всех. Вышел в общую комнату и поймал взгляд Аминат. Она прошла мимо и — нет, мне не показалось — одарила меня улыбкой.
— Как ты это сделал? — спросила она, и тут же, не дожидаясь ответа, добавила: — Спасибо!
Я молча отвел взгляд. Никто, кроме нас, так и не узнал, кому предназначался букет ландышей в пятнышках сажи. Было много догадок и шуток по этому поводу, но все без толку.
И лишь спустя годы мама рассказала мне, что знала нашу тайну. Она видела, как я выходил из подвала, украдкой пошла следом, слышала мой последний полонез Огинского. Я был изумлен и спросил: «Почему не остановила?» Она просто улыбнулась, и больше мы никогда не говорили об этом. Моя мама была мудрой женщиной.
Тянулись дни нашего вынужденного заключения. Стрелять стали меньше, появилась хрупкая надежда на мир. Родители скрепя сердце стали выпускать нас на улицу. Но смотреть на разруху вокруг было больно — слишком яркими казались воспоминания детства.
Выходя во двор, я садился в укромном местечке на углу дома и открывал очередную книгу: все же читать при дневном свете было гораздо приятнее, чем в темноте подвала.
К тому времени я дочитывал роман Оноре де Бальзака «Отец Горио». Сюжет книги не вполне совпадал с тем, что происходило со мной и моими близкими, но пробуждал жалость к родителям и осознание тщетности их усилий сделать мою жизнь хоть чуточку лучше. Однако я не терял надежду, верил, что война вскоре закончится и жизнь наладится. Я не переставал верить в людей, в торжество справедливости, милосердия, доброты. Но судьба приготовила для моей веры страшное испытание.
В тот день меня разбудила мама.
— Вставай, соня, очень нужна твоя помощь! — сказала она, потрепав меня по волосам.
Сквозь сон я буркнул:
— Что, мам?
— Поднимайся, присмотришь за малышами, пока мы с Аминат и бабушкой Любой стираем.
Я потянулся, выпил чаю и вышел. На улице вовсю пели птицы. У лестницы, ведущей в подвал, облепив песочницу, словно стайка воробьев, играла детвора. Я присел на табурет, прислонился к стене и, пригревшись на ярком весеннем солнце, задремал.
Рев реактивных двигателей выдернул меня из полусна. Разрезая небо, два самолета, словно коршуны, пролетели над головами. Быстро как мог я затолкал детей в подвал и помчался за мамой. Женщины стирали за углом дома — так близко и так далеко! Забежав за угол, я увидел, как они в панике сдирают с веревок белье и спешат в укрытие. Я выхватил тазик с бельем из рук мамы и помог ей спуститься в подвал.
Казалось, что опасность миновала, рев утихал, но очень скоро я услышал его с новой силой. Самолеты возвращались! По телу бежал ледяной пот, а я все озирался во мраке подвала и не видел Аминат. Выскочил на улицу — вот она! Аминат со всех ног бежала навстречу с охапкой белья. Грохнуло! Я ощутил глухой удар и тут же услышал еще один взрыв, но уже не мог ничего поделать.
Когда я открыл глаза, то увидел над собой чистое небо без единого облачка — только вспененная борозда от самолетов делит его пополам.
Тело горело. Я поднялся и, шатаясь, побрел куда-то, пытаясь собраться, сосредоточиться, но все вокруг расплывалось. Где-то слышал голоса и сам не переставая кричал:
— Аминат! Амина-а-а-ат!
Кричал во все горло, но никто не ответил.
Хотел идти, искать ее, но ноги сами подкосились, и я канул во мрак.
Первое, что я сумел рассмотреть, — грязно-белый халат склонившегося надо мной человека, что старательно забинтовывал мою руку — вернее, то, что от нее осталось. Он что-то бубнил под нос, иногда восклицая: «Придержите здесь!» И тогда появлялась еще одна рука, выполнявшая требования человека в халате.
Боли я не чувствовал. Все мысли были об Аминат. Я тихо бормотал ее имя, глядя на человека в белом, и слышал голоса вокруг. Сколько их? Кто здесь еще?
Человек в белом взглянул на меня и сказал: «Очнулся! Ничего, подлатаем тебя, только не переживай! Терпи!»
Из дальней части подвала послышался женский плач. Я хотел взглянуть, податься туда, но чьи-то руки крепко удерживали мою голову. Взглянув на человека в халате, я прошептал: «Пусти». Не дождавшись ответа, попытался встать. Сильная рука крепко прижала меня, и я отчаянно крикнул:
— Пустите меня!
И потом громче:
— Пу-сти-те! — Крик эхом разнесся по подвалу.
Хриплый старческий голос прозвучал где-то совсем рядом:
— Пустите его, так будет лучше! Не наживайте себе врага.
Руки, державшие меня, ослабли, и я осторожно встал. Почувствовал под ногами твердый бетон и, шатаясь, пошел туда, где столпились люди. Мама, рыдая, пыталась меня удержать, хотела обнять и уложить обратно, но я, словно заговоренный, смотрел и шел туда, где гомон, плач, сгорбленные спины. Еще пара неуверенных шагов, и я протиснулся меж людей.
Аминат лежит на полу, словно искалеченная кукла, укутанная в окровавленную простыню. Ее мама придерживает голову дочери, а в спутавшихся угольно-черных волосах виднеется та самая заколка в форме веточки ландыша. Мать беспрестанно рыдает, и ее горькие слезы капают на безмятежное лицо Аминат.
Я встретился взглядом с ее отцом. Он покачивал головой, будто не в силах поверить, что она умерла. Играл скулами и все глядел на нее почти не моргая. Я шагнул к нему навстречу, и все вокруг закружилось, заволокло пеленой. Я изо всех сил старался устоять на ногах, но в то же мгновение мир погас. Я ощутил, что падаю. Падаю, падаю, падаю в бесконечную темноту одиночества.
С тех пор прошло много лет. Каждую зиму я мысленно возвращаюсь в 1994 год и, как прежде, с нетерпением жду, когда теплые весенние лучи пробудят первые ландыши. Каждый год я приношу их к памятному камню, установленному на месте гибели Аминат. Букет ранних ландышей, аккуратно перевязанный алым, как кровь, платком, — в память о моем первом несбывшемся чувстве.
Я жив, хожу по земле, дышу, радуюсь восходящему солнцу. Есть в моей жизни любовь и детский смех. А у Аминат были только ландыши. Мои ландыши! Большего я ей дать не успел.
1 За них — в чеченском обществе девушка становится, в первую очередь, снохой и только потом женой. Выходя замуж, она становится частью всей семьи мужа. (Здесь и далее прим. автора.)
2 «Даймохк» — музыка чеченского композитора Олхазура Ганаева.