Окончание. Начало см.: Дарьял. 2025. № 2.
Отрывки из романа
Перевод со словацкого В. Пукиша
Литературная редакция И. Хугаева
* * *
На другой день, тоже под вечер, мы снова сидели на крыше дома и, словно был какой-нибудь праздник, ели осетинский хабизджын1 и пили по очереди вино из большого воловьего рога, украшенного серебром, которым пользовались только на свадебных торжествах.
— Давайте вернемся к тому, о чем мы говорили вчера, — неожиданно начал Чермен и повернулся ко мне. — Вернемся к твоему вопросу. Мне кажется, что история, рассказанная дедом, очень поучительна. Богатство и жажда наживы подобны проказе, они часто делают человека несчастным, бесчестным, злым. Они порабощают человеческую душу и извращают смысл жизни. Ну, мы уж сделали свое. А теперь учимся… смотреть на мир иначе. Те, кто придет после нас, будут лучше, чем мы.
— Они будут счастливее, — ответил я. — Счастливее настолько, насколько станут богаче в духовном плане, и этому ничто не будет мешать. Узнáют, что такое искренняя дружба, любовь… даже не поверят, что было когда-то время, когда разум подчинялся мамоне и ненасытной алчности. Время тьмы, умственной ограниченности и несчастья… Говорю вам: они даже не поверят… Но до той поры еще очень далеко.
Мы все умолкли на какое-то время.
Наверное, потому, что каждый из нас пытался представить себе ту счастливую эпоху, когда люди перестанут заботиться только о личном благе и оскорблять и унижать друг друга, освободятся от нынешних страстей, откажутся от бессмысленной суеты и научатся жить истинной жизнью.
Дед Тото заерзал, как будто рассердился на что-то, после чего встал и вышел, не говоря ни слова. Обидел ли я его чем-нибудь? Он был суровым человеком, молчаливым, как камень, — я не знал, чего от него ожидать. В следующее мгновение мы увидели, как он ходит туда-сюда по двору, как треплет за холку пса, положившего передние лапы ему на колено. Затем он поднялся на родовую башню, давно уже бесполезную, и смотрел оттуда на горы.
— Мы были бедны, потому что с нас богатели другие, — отозвался отец Чермена. — Держали нас во тьме, чтобы мы оставались слабыми. Да и жили мы не как люди… и в своей глупости сами призывали к себе многие несчастья…
Он, видимо, собирался о чем-то рассказать, но меня не покидала мысль, что я чем-то обидел старика, и я попросил их объяснить мне, чем я мог причинить ему боль. Они уверили меня, что я напрасно беспокоюсь, и Казбек приступил к своей истории.
О Любви, которая была тяжким бременем во времена, когда пели любовную песнь Сагесы
Наш дед смотрит уже только назад, в прошлое. Что ж, годы есть годы, по-другому у нас тут и не бывает. А ему ведь уже около ста. О чем он думает? Вы и сами слышали: Дзедзелов уже давно лежит в земле, уже и кости его истлели, и весь его род вымер, — а он все не может его забыть. Наше время он признает хорошим только потому, что сейчас Дзедзелова отдали бы под суд.
А все остальное, говорит, плохо. Мы, по его мнению, уже не горцы, не заботимся о чести рода; мы не могли бы уйти в горы, в абреки, чтобы мстить. Жизнь у нас такая… никчемная, скучная. Недавно так мне говорил: «Вы совсем другие. Нет в вас ни моей крови, ни моей веры. Даже Богу не молитесь. Старую веру забыли, а новой не научились. А мы — вот: крестить себя позволили, но держались за свое. Кто из вас может спеть древние песни предков, например, о покровителе охотников Афсати2 или о злом Аларды3, насылающем оспу на людей? Сказители — кадагганаги — вымирают. Зачем они вам нужны? Сегодня каждый поет лишь революционные песни Исака Харебова4, Антона Дриаева5 и бог знает каких там еще новых героев… а то вот еще: я услышал, как поют русские частушки. Нет, ты слышишь? Русские частушки! И распевали их дети! Да, вы уже забыли о древней славе абреков! Кто вспомнит сегодня песни Тате Джиоева6? Кто сможет спеть хотя бы начало любовной песни Сагесы7?»
Я молчал. Что с ним, с дедом? Какая его муха укусила? Он уже не в состоянии понять, что тут у нас происходит. Унесет свой старый золотой век с собой в могилу. Ведь уже и я много чем новым не воспользуюсь, но знаю, что начинается новая жизнь. Новая и справедливая. Был я как-то ранней весной в горах — живет у меня там хороший друг. Когда добрался я до него через горные потоки и глубокие снега, он сказал мне: «Ты явился в такое время — у меня как раз будет рожать невестка. Если не удастся уделить тебе должного внимания, не обессудь». Я помнил, как там было раньше, и видел, как стало теперь: через снега и разбушевавшиеся ручьи к ним верхом прискакала акушерка! Только спешилась — сразу же надела белый халат, подготовила роженицу и все, что нужно, к родам, — а когда ребенок уже закричал, когда искупала и уложила его, сказала: «Теперь делайте так, как я вам велела. Я должна ехать дальше в горы: невестка Кокиевых тоже не сегодня-завтра будет рожать. Потом вернусь к вам». Оставила самое необходимое для ребенка и матери, села на коня и умчалась.
Я вспомнил об этом, когда отец выговаривал мне, с тоской вспоминая старые времена и увещевая вернуться к прежним представлениям о чести и достоинстве. Это правда: были у нас сказители, исполняли они и любовную песнь Сагесы. Но песня — это еще не все. Сагеса была красива, но осталась несчастной. Когда гляжу я на тебя, мой сын, гляжу на тебя, Чермен, всегда вспоминаю твою мать. Радовалась бы за тебя — а вот лежит в земле. Если бы наша жизнь не была такой тяжкой, то и теперь она была бы с нами. Дед и сейчас еще иногда поднимается на родовую башню, оглядывает горы и размышляет о старых временах. Но ведь в те старые времена и любовь для женщины была тяжким бременем.
Я встретил твою мать на одной свадьбе в Пронском ущелье. Стояла посреди девушек что твой цветок. Когда стали танцевать лезгинку, как голубка влетела она в круг. Ух, как тогда играл фандыр! Хорошо помню — на мне была старая черкеска, ничего нового из одежды не было, но тем не менее я бросился ей вслед, вихрем закружился вокруг нее, кровь во мне закипела, и я и сам не заметил, как обнаженный кинжал оказался в моих зубах.
«Аррц-тох, Казбек! Аррц-тох, Казбек!» — кричали знакомые. Но я их не слышал. Я хотел только, чтобы мелодия лезгинки никогда не умолкала, — пусть лучше разорвется фандыр, чем остановится музыкант.
Потом я стал заезжать в Пронское ущелье. Иногда мне удавалось встретиться с Ниной. И я постарался сделать так, чтобы об этом узнали ее родители. Когда же мне передали, что старый Габараев готов принять меня в своем доме, я почувствовал себя не очень уверенно: были мы не из самых бедных, но излишков не нажили, и мне пришлось предстать перед ними в той же потрепанной черкеске и в старом седле. Лишь кинжал был у меня красивый, с рукоятью и ножнами, отделанными серебром.
Впрочем, старый Габараев, отец Нины, был не богаче, чем мы. Они жили в плохоньком старом доме в два этажа, как и у нас: внизу, рядом с хлевом, жили женщины, наверху — мужчины. Все было там унылым, сад был запущен, но меня это не интересовало: ведь я пришел к ним не за домом и садом, а за Ниной! Мне было даже приятно, что они не будут слишком пристально осматривать мою изношенную черкеску и мы скорее сможем договориться. Но я ошибался. Не знал я старого Габараева; не так просто с ним было вести беседу. Он, как и мой отец, превыше всего ставил древнюю честь горцев и во всем придерживался старых обычаев. Когда я поднялся к нему, у него в руке был рог, наполненный аракой, и был он уже в подпитии8. Он приветствовал меня весьма напыщенно и церемонно, в соответствии с нашим этикетом. Мне было не по себе. Но стало еще хуже, когда он по обычаю предков принялся меня расспрашивать:
— Есть ли у вас родовая башня?
— Есть. Поставил ее мой прадед, — отвечал я ему.
— Есть навозная куча при доме?
— Есть.
— Есть мельница?
— Есть.
Старик выпил. Он был спокоен и, видимо, удовлетворен моими ответами. Наполнил рог и подал мне. Я только пригубил: арака не шла мне в глотку. Меня возмутило, что он расспрашивает о вещах, которых нет у него самого, и я подумал: «Или арака сказалась на его рассудке? Неужели, не будь у нас башни, навозной кучи и мельницы, он не отдал бы за меня Нину?» Нет, я, конечно, знал о важности навозной кучи в быту горца. Ведь если ты хочешь иметь кусок пахотной земли, то должен сначала собрать с нее камни, затем огородить, затем удобрить и защищать. И без мельницы жилось у нас нелегко: человек становился зависим от других, был стеснен в ведении хозяйства. Но тогда я думал лишь о Нине, а старого Габараева лучше бы не видел и не слышал.
Когда мы договорились, он повеселел. Он похвалил мой кинжал, спросил, какой у меня конь, умею ли я джигитовать, метко ли стреляю и далеко ли от нашего дома родник.
— У нас во дворе колодец, — сказал я ему, — а к роднику далековато спускаться. Есть у нас пять коров…
— О, об этом не переживай, — он понял мои опасения. — Когда женишься, жена обязана будет приносить тебе воду хоть из ада, это уж ее забота. А Нина девушка ловкая, у нее легкие ноги. Не бойся, не оставит твой скот без воды.
Потом, может быть, чтоб не перехвалить ее, он сказал:
— Нина умеет все, лишь одно не умеет делать хорошо: гнать араку.
— Это не беда, — засмеялся я. — Зачем мне арака?
Старик вздрогнул и насупился:
— Что такое?! Ты не мужчина? Ты не осетин?
Наконец старик позвал Нину, и тогда мне стало легче.
Вскоре мы сыграли свадьбу. То было веселье согласно нашим традициям: мы забили баранов, нажарили шашлыков, накурили араки и наварили пива9. Все прошло как было заведено предками. Когда уже оседлали коней и пора было выбираться к нам домой, шафер позвал нас в дом, к очагу, над которым висел на надочажной цепи котел.
— Попрощайся со своим очагом! — сказал он невесте.
Еле сдерживая рыданья, невеста попрощалась с Бынатыхицау10, умоляя его простить ее и не гневаться за то, что она покидает отцовский дом. Нина плакала так искренне, что, когда мы выходили из дома, ее пришлось поддерживать под руки. Тогда же шафер полоснул кинжалом по надочажной цепи, и Нина уже разрыдалась в голос, потому что хорошо знала, что значит этот удар кинжала: все кончено, разорвана ее связь с отцовским домом, с родным очагом и цепью Сафа11.
Когда мы приехали к нам, шафер снова подвел ее к очагу, чтоб она вручила себя покровителю рода Беджызаты. Они трижды обошли вокруг очага, затем Нина прикоснулась к цепи, приблизившись к ней так, как будто бы хотела обвить ее вокруг своего горла, — и с той минуты была уже спокойна. Теперь она на самом деле стала членом нашей семьи.
Жили мы душа в душу и были здоровы. Я делал по дому все, что было нужно, а часто, когда она уставала, помогал ей и с женской работой. Отец иногда насмехался надо мной, говоря:
— Ты, Казбек, совсем сдурел. Брось свой кинжал и надень передник, думаю, так будет правильней. Где это видано, чтоб мужчина ходил за водой? Я твою мать тоже любил, но ее работу не делал.
Но я не обращал внимания на такие речи, и жили мы хорошо.
Когда прошло четыре года или около того, позвал меня как-то отец в сад и сказал мне:
— Вы уже достаточно порадовались друг другу, Казбек. Теперь пора и о детях подумать. У вас уже должно было быть два-три ребенка. Заметь, у нас всегда так: на смену веселью приходят заботы о детях.
Это произошло как раз тогда, когда жена мне призналась, что беременна, так что я мог смело отвечать отцу:
— Не пройдет и года, как тебя станут звать «дада»12.
Но когда подошел срок, и ты, Чермен, должен был родиться, на твою мать напал великий страх.
— Милый мой Казбек, — говорила она, — мне страшно! Я единственная женщина в доме, а до села, знаешь ведь, далеко. Кто мне поможет, если мне станет худо? Я так боюсь. Хочу рожать дома, с матерью.
Я очень любил твою мать, Чермен, но ума у меня было не больше, чем у других. Я нигде никогда не бывал, жили мы по старым законам и соблюдали древние обычаи. Я сказал самому себе: «Жена права, что буду с ней делать, когда начнет рожать?» И я решил отвезти ее и отдать на попечение матери.
Мы едва успели. Я был в отчаянии.
— Что мне делать? — бегал я из угла в угол, хватаясь за голову, когда услышал крики боли и стоны. — Что делать? Чем помочь?
Конечно же, я и не подумал о докторе. Он был далеко, да и не бывало у нас такого, чтобы доктора помогали роженицам.
Пока женщины занимались Ниной, мы сидели во дворе, и старый Габараев смеялся:
— Похоже, ты, Казбек, страдаешь больше, чем Нина. Не стыдно тебе? Или ты не знаешь, что должен делать муж, когда жена рожает?
Тут в комнатах раздался вопль, такой страшный, что я не узнал в нем голос Нины. Я вскочил и бросился к дому. Не успел я добежать до порога, как навстречу мне вышла ее мать.
— Что там?! Что с Ниной?! — закричал я.
У нее в глазах стояли слезы. Она сказала:
— Бедняжка, у нее тяжелые роды. Женщины завернули ее в рогожу. Они говорят, что…
Она не успела закончить, как вдруг одна из женщин закричала из дома:
— Казбек, стреляй! Не жалей патронов, Казбек!
Тут я вспомнил смех моего тестя. Вспомнил и то, как часто слышал я в подобные минуты стрельбу, и мне уже ничего не надо было объяснять.
Я встал под окно, вытащил пистолет и начал палить, почти не соображая и не слыша выстрелов. Старый Габараев зашел в дом, вернулся с ружьем, протянул мне его и сказал:
— Стреляй из моего ружья! Это будет громче!
И я стрелял и из пистолета, и из ружья. Это должно было, сын мой, помочь тебе явиться на свет. Да, вот какие мы были темные: стрелять под окном дома — это единственное, чем мы могли облегчить страдания жены при родах.
Вот при таких обстоятельствах ты и родился, тянулся в мир, подрастал, и скоро уже наступил день, когда ты в первый раз сел на коня. Но что случилось с твоей матерью? Ты, Чермен, и сам это знаешь. Болела с тех пор до самой смерти. Добрая, работящая женщина — а работать уже почти не могла. Как ты помнишь, она почти никогда не смеялась. Она заслуживала гораздо больше радостей, чем досталось на ее век.
А когда на нас в двадцатом году напали грузинские меньшевики, когда мы вынуждены были оставить все — свои дома, села, стада и пастбища — и бежать через Кавказский хребет, через снега и ледники на север, осталась твоя мать здесь, на юге. Утонула в Большой Лиахви вместе с другими — стариками, женщинами и детьми. Не перенесла она тех ужасов, тех страшных испытаний, ты ведь знаешь, что она едва могла ходить. И меня не было рядом с ней — мы отбивались от врага, прикрывая их отступление, и ты был со своим отрядом. Да если бы она и укрылась в горах, все равно нашли бы ее и зарубили. Ведь грузины и деникинские казаки тогда словно взбесились!
Если бы моя жена не болела, могла бы уйти на север, а через полгода вернуться с нами, и сейчас могла бы быть счастлива. А так — дала тебе жизнь, а свою в конце концов потеряла. А все это из-за той нищеты, из-за темноты, в которой мы тогда жили, из-за старых предрассудков и обычаев, которые твой дед до сих пор так хвалит.
Поэтому я и говорю: да, здесь когда-то пели любовную песнь Сагесы, но где было тогда счастье? Где была любовь?
Уходят сказители, и никто уже не поет эту песнь.
Зато твоя жена, Чермен, твоя Гуга выходила за тебя без того, чтоб ее отец расспрашивал тебя о боевой башне, навозной куче и мельнице. А когда рожала тебе сына, при ней был врач, и ты сам рассказывал, что она не боялась. Вы счастливы и можете иметь еще много детей.
Но — чем там занимается ваш малыш Тасолтан? Привези его как-нибудь, хоть порадуюсь на него…
* * *
— Когда мы вчера рассуждали о том, насколько счастливее будут те, кто придет после нас, потому что их любовь и вся эмоциональная жизнь не будут зависеть от материальных интересов или предубеждений других людей, я заметил, что до этого еще очень далеко. Но я не хотел бы, чтобы вы восприняли это как маловерие. Нет. <…>
Мы смотрели на горы. И хотя мои хозяева слушали меня, я не закончил свою мысль, потому что моим вниманием овладел волшебный вид. За вершинами горных хребтов возникло вначале едва видимое свечение, которое усиливалось с каждым мгновением, так что их очертания вырисовывались все точнее на этом фоне, наполненном таинства и красоты. Очертания эти постепенно светлели, превращаясь из черных в серые, серебряные, затем золотые, и наконец растворились и разлились, словно в огромном небесном горне, — горделиво изогнутый рожок месяца вскарабкался в седло горных вершин и через мгновенье поскакал по горной гряде.
Мы молча наслаждались этой красотой до тех пор, пока месяц не оторвался от извилистой линии горизонта. <…>13
* * *
Ах, как ладно связывалась у нас одна история с другой! Мы и не предполагали, что так может быть. А меньше всего надеялся на это я, когда, вспомнив поумневшего оппозиционера Молчанова, захотел понять, при каких условиях может человек почувствовать себя свободным и счастливым. Тот вопрос вырвался у меня непроизвольно и был в некотором смысле праздным. Я ведь уже знал, что человек, объятый одними лишь материальными интересами, богач, эгоист и скупец, лишает и себя самого, и других людей многих составляющих радостной жизни, внутренней свободы и счастья. Но я знал и то, что удалить это основополагающее зло еще не значит тотчас же сделать людей лучше. Это значит лишь отвалить камень, преградивший долгий и трудный путь.
И сегодня, в третий вечер, когда мы снова отдыхали на крыше дома, я как-то подсознательно ощущал, что нам еще нужно что-то довести до конца, чтобы полностью прояснить для себя эту вещь. В моем сознании мелькал тот снимок Чермена в грубо сделанной рамке, его великолепное снаряжение, частью которого был компас. Мысли мои унеслись далеко, словно морские воды отливом, и вернулись с приливной волной: в эту минуту Чермен встал, взглянул на потемневшие вершины гор и задал вопрос, ответ на который заполнил весь вечер и изгнал из моей головы все посторонние соображения.
— Нравится тебе у нас? Хотел бы тут жить?
— У вас красиво, — подтвердил я. Но на второй вопрос я так и не ответил.
Тогда он сказал, будто отвечая на свой же вопрос:
— После войны, когда мы вынуждены были бежать из этих гор, давали нам хорошие земли на Кубани и Тереке. Мы могли там поселиться. Но мы вернулись. Это было нелегко, нам пришлось за это побороться. Как же — на Кубани! Или на Тереке! Разве мы могли променять их на родину? Могли бы там жить, как здесь?
Я был удивлен его неожиданным признанием, высказанным взволнованно, я бы сказал, даже страстно.
Мне мало было известно о том, что им пришлось вытерпеть после войны, когда они были вынуждены покинуть свои родные вершины, и я попросил его рассказать мне об этом.
Он отступил от края крыши, хотел было скрестить ноги под собой и сесть, как вдруг зашипел от боли и выругался:
— Будь неладна эта нога!
После этого он сел не спеша поудобнее, вытянул перед собой правую ногу и повел свой рассказ.
О том, как осетины воевали за свою родину
Давай вернемся к тому первому дню, когда мы встретились в горах. Я был так рад увидеть тебя через столько лет, что соскочил с коня, забыв про свою больную ногу. А ты тогда спросил: «Что с твоей ногой? Почему ты так застонал? И почему нахмурился тот старик, который как раз проходил мимо нас, почему с такой злостью посмотрел на тебя?»
Не хотелось мне тогда рассказывать, как и при каких обстоятельствах я сломал ногу, ни обо всех подробностях этого дела. Теперь же, когда я собираюсь поведать тебе свою историю, я вижу, что должен начать издалека, с самого начала.
Отец уже говорил, как погибла моя мать: когда мы бежали с родных мест, утонула в Большой Лиахви. А почему она бежала? От кого? Куда? Почему бежал весь наш народ? Об этом я и должен рассказать тебе прежде всего. Вот, слушай.
До конца мировой войны у нас в Южной Осетии все было в руках грузинских князей, помещиков и нескольких наших богатеев. Когда война встряхнула их власть, когда на севере за Кавказом разгорелась революция, здесь тоже засверкали зарницы нового дня. Господа из Грузии доверились меньшевикам, было создано новое правительство. Много говорили о народе, о свободе, о культуре… но были то одни только слова. Свободу не дали. Даже школы у нас отобрали. Ни одно из обещаний не было исполнено.
Солдаты возвращались домой с фронтов. Были мрачны и озлоблены, хотели мстить за все перенесенные страдания, за несправедливость, которая была и раньше и которую новые господа прикрыли новой личиной. Не было ничего проще, чем призвать голодный народ к бунту и мятежу: все жили в нищете, но у многих было еще и оружие. Бунтовали деревни, люди выгоняли помещиков, отбирали у них земли, отказывали им в послушании. Открыто смеялись над распоряжениями властей. Недовольство росло; каждый день то здесь, то там вспыхивали новые мятежи.
В это время возвращался и я из своего полка. По всем селам, которые я проходил, летел слух: «Будут требовать гала14! Будут требовать сабалахо15! Налог с земель и пастбищ за весь семнадцатый год! Придется возвращать землю помещикам! Пойдем в суд!» То была правда. Власти издали такое распоряжение. Во дворе цхинвалского комиссариата я увидел группу вооруженных всадников. Это были князья и помещики (я узнал среди них князя Михо Эристова), были и милиционеры, выезжавшие в села для сбора налогов.
Народ бурлил: «Это та свобода, которую нам обещали? Это расплата за то, что вначале мы воодушевленно приветствовали новую власть? Нас обманули! Не нужно нам такое правительство!» Так говорили рабочие. Так говорили солдаты, вернувшиеся домой с оружием. Бушевал целый край. Ждали, когда поднимет голову грузинский пролетариат, — а увидев, что он молчит, наши люди восставали сами.
Из селения в селение ходили возвращавшиеся из России рабочие, солдаты чистили свои ружья. Но бунты возникали стихийно, в отдельных селах и ущельях, и их всегда относительно легко подавляли.
Летом 1918 года мы понесли две большие утраты.
Был ранен Исак Харебов, крестьянин и один из лучших партизанских командиров. Его отнесли в родное селение, где он и умер. Помнишь, как дед сердился: забыла, дескать, наша молодежь старые абреческие песни и поет теперь героическую песню об Исаке? Ну вот, это дед о нем. Исак был славным воином. Он и не мог умереть иначе.
В том же месяце, в июле, постиг нас еще один удар: Хосро Джиоев, самый непреклонный революционер, был злодейски убит, когда возвращался вечером домой. Если представишь себе тропинку в горах, утомленного заботами дня человека, идущего домой, где ждет его беспокойная жена, — невольно придет тебе на ум вопрос: за что его убили? Почему устроили ему засаду в густом лесу? А я тебе скажу почему: потому что от одного только имени Хосро Джиоева у помещиков, купцов и попов по телу мурашки бегали. Хосро участвовал еще в революции 1905 года. За это его арестовали, два года он просидел в тюрьме в Тифлисе и был приговорен к повешению. Потом этот приговор был заменен на пожизненный срок. Десять лет сидел Хосро в саратовской тюрьме, закованный в кандалы, десять долгих лет не знала его измученная жена, вернется ли он когда-нибудь. Вернулся. Вернулся в 17-м году. Не отдыхал ни минуты — в первый же день возглавил восставших, а его враги, которые тешили себя тем, что Хосро давно пришел конец, еще больше затряслись от страха перед ним. В бою его не достали. Сёла его не выдали — за Хосро Джиоева встали бы все как один. Избавились от него иначе: при помощи подлого убийства. Если бы ты сейчас приехал в село Гнелис, увидел бы, что жена Хосро и доныне не снимает траур по мужу, от которого осталась у нее его сабля — как память о его борьбе за нашу свободу.
Я в то время ни на минуту не показывался дома. Знал, что следят за каждым, кто вернулся с фронта и распространяет «заразу» бунта. Да и работы у нас было выше головы. Росла партия, росли организации революционного крестьянства, объединялась молодежь. Целый край, от Казбека до Куры, вышел из-под власти новых господ. Они потеряли власть. Лишь очень слабая горсть богатеев тайно была заодно с властями, обеспечивавшими их существование и кое-как оберегавшими их от народного гнева. Но были и отдельные районы, где меньшевики и правительство смогли удержать свое влияние.
Весной 1919 года, когда стало ясно, что ситуация обострилась настолько, что удержать порядок, как его себе представляли господа, без насилия не удастся, была к нам выслана первая карательная экспедиция. Войска двигались от села к селу. Были облавы, были аресты, были расстрелы. То тут, то там загорались дома ответственных работников, ходивших по горам и призывавших народ к борьбе. Обоюдное насилие воцарилось по всему краю.
Осенью вспыхнуло вооруженное восстание в Джавском ущелье. Власти выслали к нам вторую карательную экспедицию. Что мы могли сделать? Наше восстание было подавлено по указанию тифлисского правительства, потому что нам не удалось поднять на борьбу весь край. Мы распустили партизан и крестьян по домам. Для нас, ответственных за организацию, не было другого выхода, кроме как отступить перед меньшевиками через Главный Кавказский хребет на север, где при власти были советы, и уже оттуда вести подпольную работу.
То был страшный путь. Нам пришлось в прямом смысле закапываться в снег, ползти на брюхе между скал, опасаясь, что массы снега, часто висевшие у нас над головами, сдвинутся с места и засыплют нас либо ввергнут вниз, в пропасть. От села к селу — осторожно, чтобы нас не заметили белогвардейцы — мы двигались шаг за шагом, налаживая связь с товарищами и с крестьянами, утверждали их в вере, что это лишь начало и небольшая передышка перед главной атакой, что мы вернемся, и тогда уже начнется решающий бой. Но все равно это было отступление, и все несогласные с нами то и дело выпускали свои когти и вели себя необычайно смело.
Повсюду стояли меньшевики и белогвардейцы. Казалось, что мы не сможем сладить с народом, угнетенным, запуганным и наказываемым за каждое слово свободы. Но мы возвращались и ходили из дома в дом, мы вдохновляли села и целые ущелья, мы организовывали все новые и новые партизанские отряды, работали над тем, чтобы подчинить их единому командованию. И нам это хоть с трудом, но удалось. К весне 1920 года, когда меньшевики считали, что они уже надолго покорили нашу Осетию, и оставили там лишь малочисленные гарнизоны, мы снова подняли массовое вооруженное восстание. Мы воспользовались самым удобным моментом: восстание успело разгореться одновременно и по всем ущельям раньше, чем меньшевики смогли захватить перевалы и переходы через Кавказ, к чему они готовились.
Партизанские отряды наступали от сел, расположенных высоко в горах, вниз на юг, в ущельях объединялись в крупные формирования и вытесняли оттуда немногочисленные неприятельские гарнизоны. Их сопротивление было бессмысленным. Власти поняли, что они спасутся лишь в том случае, если выиграют время. Послали к нам делегатов для ведения переговоров о перемирии. Они уверяли нас, что мы все — грузины и осетины — братья. Мы говорили им: «Мы не воюем против грузинского народа. Мы воюем против грузинской и осетинской реакции».
Наше движение было чрезвычайно мощным. Восстала вся Южная Осетия. И так после тяжелых боев захватили мы в начале мая нашу столицу, Цхинвал, и провозгласили советскую власть. Однако и меньшевики к тому времени опомнились. Собрали все свои силы и на четвертый день ударили. У них было численное преимущество. Было у них много оружия, была и артиллерия, и аэропланы.
«Восстанет ли грузинский пролетариат? Ослабит ли он силы нашего общего врага?» — эти вопросы можно было прочитать в глазах каждого нашего повстанца даже тогда, когда мы начали отступать. Но ответа мы так и не дождались.
То, что произошло потом, невозможно даже описать. Мы оставляли село за селом, ущелье за ущельем. Жители бежали, оставляя все добро в своих домах, а мы охраняли их тылы. За нами шли меньшевики и белогвардейцы — занимали наши земли, угоняли наш скот, грабили наши дома, а где уже нечем было поживиться — поджигали целые села.
Ох, какие это были страшные дни! Переполненные дороги, опасные горные тропы, бушующие весенним половодьем реки. Никогда не забуду тот день, когда мы подошли к плохоньким деревянным мостам через реки Пацу и Большую Лиахви. Мосты не могли выдержать нескончаемый поток людей, бежавших лишь с самым необходимым домашним скарбом и гнавших скот вверх по горным кручам: нужно было идти вброд через разбушевавшиеся потоки. Сколько стариков погибло там! Сколько женщин и детей! Так погибла и моя мать — измученная и больная. Ей и по дому ходить было тяжело, а пришлось идти через горы и реки. Недалеко ушла, ведь была одна: дед затерялся в горах, отец прикрывал отступление, а я со своим отрядом дрался в арьергарде. Куда там было ей одной перейти вброд эту взбесившуюся реку! Так и осталась там навсегда. Никогда больше мы ее не видели.
Говорю тебе: то было ужасно! Никогда осетины не переживали такого несчастья. Весь наш народ поднялся и бежал через Кавказ, не взяв ничего, отчаявшийся и обнищавший, бежал по ущельям, карабкаясь вверх по голым кручам. Когда останавливались на минутку, чтобы оглядеться по сторонам, не слышно было ничего, кроме проклятий, воя и плача. В эти жаркие майские дни мы видели под собой весь наш край, объятый дымом, вечерами залитый огнем бесконечных пожаров. Горели наши села, и эти пожарища освещали наш скорбный путь. Горела вся наша земля…16
Из других ущелий, от других отступающих частей приходили к нам тревожные, удручающие известия: «Вооруженные отряды не могут отразить натиск белых! Нет хлеба, едим одну дичину! Голодаем! Иссякает боеприпас!» Но помощи не было. Нужно было бежать.
Когда уже наши люди перешли через Кавказский хребет на север, мы пытались организовать оставшиеся вооруженные отряды на последний бой. Но в это время распространились слухи, что кулаки и бандиты на севере нападают на наших беженцев, отбирают у них последнее, что те перенесли с собой через горные вершины, крадут девушек, убивают стариков, угоняют скот. Только этого нам еще не хватало! Наши партизаны стали рассеиваться — мужчины спешили на север помогать своим женам и детям.
Что оставалось нам делать? Что оставалось делать небольшому отряду Мате Санакоева17, в котором воевал и я? Осталась нас лишь горстка бойцов. Мы отступали к Рокскому перевалу, скрываясь за утесами и под сенью нависающих круч. Под нами в селе Рук уже собрались неприятельские части. Было там до пяти тысяч штыков. Видели ли они нас? Станут ли преследовать? Артиллерия непрестанно обстреливала Рокский перевал, к которому мы приближались. Хотели преградить нам путь, это было ясно.
Мы остановились, прикрытые скальной стеной, у самого гребня седловины. Командир сказал:
— Тембол Парастаев, пойдешь в разведку! Если послали за нами пехоту, примем последний бой! Не медли!
Тембол лег на живот и пополз между скал, чтобы осмотреться. Местность была коварной: ты мог отбиваться, мог прятаться за валуны и стрелять в неприятеля, но и он мог так же хорошо скрываться, преследуя тебя по пятам. И действительно, через минуту Тембол приполз обратно с вытаращенными глазами и упавшим голосом сообщил:
— Они в ста шагах от нас!
Мате, наш командир, сразу же понял наше отчаянное положение: с двух сторон от нас пропасть, перед нами горная седловина под непрестанным артиллерийским обстрелом, а позади — отряд белогвардейцев.
— Лучше погибнем здесь, но живыми они нас не получат! — отрезал Мате.
Мы нашли место, откуда открывался хороший вид на тропу, и залегли. Гвардейцы шли друг за другом.
— Достанут нас… — усомнился кто-то из наших.
Был в этом сомнении и страх. Но Мате Санакоев лишь выругался, а затем приказал:
— Огонь!
Ошеломленные и разреженные первым залпом, белогвардейцы дрогнули. Тогда Бзе Гассиев крикнул:
— Они бегут! Бей их!
Мы, словно проснувшись, вскочили на ноги и уже стоя стреляли по ним. Белые и в самом деле спасались бегством. Мы не пожалели даже последних патронов. Наши ружья онемели. Теперь мы могли немного передохнуть. Тембола Парастаева ранили в голову. У нас не было воды, чтобы промыть его рану, и мы просто перевязали ему голову и дожидались вечера, мучимые жаждой, голодом и изможденные до смерти.
Пушки некоторое время еще стреляли, но потом умолкли и они. Надвинулась тьма, наступила безоблачная ночь, около десяти вечера показалась луна. Мы двинулись к Рокскому перевалу. Там остановились. Под нами лежала наша Осетия, наша земля, которую мы хотели освободить и откуда все мы вынуждены были бежать. Лежала под нами, униженная бесконечными пожарами сел, и громадные столбы дыма вздымались к небу, словно руки, просящие милости Бога. Такой мы оставляли ее… Такой скорбный образ родины отпечатался в нашем сознании.
— Сколько же дней держалась у нас советская власть? — спросил Бзе Гассиев, когда мы уже миновали перевал и спускались вниз, на север.
— Шестнадцать!
Тогда мы еще раз обернулись и посмотрели назад, и Мате Санакоев сказал:
— Мы еще воскресим ее! Будет у нас советская власть!
И, гляди, не прошло и года, как мы ее воскресили. Но было то очень трудное время; почти весь народ — без родины, с пустыми руками, раздетый и голодный, выкошенный холерой и тифом. Пока старики, жены и дети мучились во времянках, мы, молодые, воевали под Боргустаном18 на Кубани, чтобы хотя бы здесь, на севере, укрепить новую власть. Наши ряды поредели. Вести, доходившие до нас о жизни наших семей, были безрадостны. Но все-таки мы выстояли.
Мы ждали до февраля 1921 года, когда стало известно о восстании бедняков в Грузии. Эти новости ободрили нас. Мы поняли, что пришло наше время. В конце февраля мы пошли в новое наступление. То был небывалый поход через Кавказ. Кавказ в феврале — это не шутка. Лавины, ледники, снежные бураны. Но мы перешли Кавказский хребет, да еще и с боеприпасом и в полном вооружении, предварительно разобрав на части пулеметы. Разведка принесла новость: от Казбека вниз по течению реки Лиахви аж до Цхинвала вообще нет крупных военных гарнизонов. Стояли лишь небольшие заставы и вооруженные мохевцы и хевсуры, поселившиеся на наших землях.
Тогда — вперед! С обеих сторон крутые, истрескавшиеся стены скал, покрытые тяжелым, плотным снегом, тропы тут и там закованы льдом. Вязли по пояс в сугробах, на четвереньках ползли по льду, за собой на санях таща разобранные пулеметы, — таков был наш путь. Когда наконец добрались до первого села, оставшиеся в нем старики, увидев нас, не поверили своим глазам. Это и в самом деле было невероятно: сотни наших товарищей покалечились, многие ослепли от сияющего снега. Но мы пришли.
Вниз мы уже валились как лавина. Ничто не могло нам помешать. Забирали назад свои родные села, ущелье за ущельем, и в начале марта заняли уже весь свой край.
Что было дальше, думаю, рассказывать не нужно. Ты проехал по нашему краю, увидел много всего. Мы завоевали свободу, работаем, живем из года в год лучше. Там, где были руины и пепелище, выросли новые дома. Там, где вражеские войска вытоптали землю, сейчас цветут новые сады, зеленеют колхозные поля и пастбища. Там, где люди умирали без помощи на высоких горных вершинах, сейчас бывают врачи и медицинские экспедиции. Народ снова стал смеяться и веселиться. Начал ощущать радость жизни. Учится жить по-новому. Учится работать так, чтобы радовал его каждый день. Доказав после войны свою любовь к родине, сейчас он смог бы защитить ее еще лучше. Потому что он понял вкус свободы и уже ни на что в целом мире не променяет ее.
Теперь — хочешь верь мне, хочешь не верь — я чувствую себя моложе на двадцать лет. Работаю в редакции и в разных организациях, вокруг меня всегда молодежь — и мне хорошо. Сижу за редакторским столом, читаю новости со всех концов нашей области, и от этих новостей о вдохновенном и радостном труде моих земляков мне хочется танцевать. Перед глазами у меня стоят молодые, серьезные и улыбающиеся лица людей, пишущих эти статьи: часто мне кажется, что я жму все эти руки, которые их написали… Куда бы я ни пришел, я вижу, что мы живем в новом мире, что мы принесли такое время, в котором волосы могут седеть, но сердце остается молодым.
Поэтому не удивляйся, если я признаюсь тебе, что недавно я стал заниматься легкой атлетикой, хожу в походы и пропагандирую альпинизм. Здесь у нас уже есть очень хорошие результаты: в восхождении на Казбек мы заняли второе место после красноармейцев! Это был для нас большой праздник! Такой, что нам захотелось его повторить. И мы предприняли новое восхождение. Вот здесь и будет объяснение, которого ты ждешь начиная со дня твоего прибытия: на ледниках Казбека, у самой его вершины, я сломал ногу. Так мы и не дошли. Вниз меня несли на руках.
Это было обиднее, чем если бы где-нибудь дома мне отрезали обе ноги. Тем более что новость об этом разлетелась по краю быстрее ветра. Почему? А вот почему.
Среди наших стариков до сих пор бытует видоизмененная древнегреческая легенда19 о Прометее, которого Зевс приковал на вершине нашего Казбека. Говорят, что сейчас у старого воина седые волосы и борода, спускающаяся до самых его пят, а все тело титана покрыто инеем. Его бедра, руки и ноги прикованы цепями к скале. Мало кто из людей видел его, потому что для этого надо преодолеть отвесные скалы и ледники. И тот, кто видел его однажды, никогда не сможет увидеть снова, и никогда еще не вернулся обратно тот, кто попытался взойти на гору во второй раз. Несколько стариков, которые говорили с ним, теперь одиноко доживают свой век в горах. Они не имеют права рассказывать то, что видели и слышали. Известно лишь одно — старый воин всегда задает одни и те же вопросы:
— Совершают ли чужеземцы набеги на наш край?
— Строятся ли у нас города и села?
— Ходят ли наши дети в школу?
— Хороший ли урожай дают фруктовые сады?
И, если ответы его огорчают, он склоняет ниже свою седую голову.
Так вот: когда я вернулся домой после первого своего восхождения на Казбек, с дедом сидели двое стариков из нашего села, которые спросили меня:
— Видел его?
Я вначале не понял, о ком это они. Но призвук тайны, который я услышал в их голосе, помог мне. Я вспомнил древнюю легенду, представил себе вершину Казбека как седую главу старца со сходящей с нее бородой ледников и, с особой остротой осознав радостное время, в котором мы живем, рассмеялся и сказал им:
— Да, я видел его. Хоть и не говорил с ним. Но я пойду туда еще раз. И тогда скажу ему: «Мы освободили свою родину, и навек в ней наступил мир. Строятся города и села, люди работают, радуются и живут счастливо. Все дети ходят в школу, учатся, они веселы и здоровы. Мы работаем на нашей общей земле, цветут и ширятся наши сады, и даже дички дают обильный урожай!» Пойду на Казбек еще раз, еще раз встречусь с ним и расскажу ему!
Услышав это, оба старика и мой дед резко поднялись и угрожающе зашипели:
— Даже не думай об этом! Не смеешь нам перечить… Не вернешься оттуда!
Я ответил им:
— Это все сказки! Вот увидите!
А потом случилось это несчастье. Я тогда едва не погиб. Молва об этом пошла по всему краю. И старики открыто говорили:
— Что бы они ни делали, правда наших предков навсегда останется в силе!
Теперь ты понимаешь, почему это меня так расстраивает. И понимаешь, почему на меня так сердито взглянул старик, с которым мы встретились в тот первый день в горах. Но я таки пойду на Казбек. Очень хочется мне взойти на его вершину, чтобы еще раз окинуть взглядом всю нашу любимую Осетию… И слова, что я сказал тогда старикам, я прокричу там на весь мир.
* * *
Я мог бы вполне хорошо объяснить, почему не смогли бы осетины жить на Кубани и на Тереке так же радостно, как живут здесь, даже если бы у них были там такие же условия для свободного развития и большие заработки.
Чермен будто услышал мои мысли:
— У нас была возможность решить: поселиться там, на севере, на равнине, воспользовавшись уже готовой свободой, или освободить свою землю и работать дома. Мы выбрали второе. <…>
— Я как раз вспомнил, — сказал я Чермену, — о наших рабочих, уехавших в Среднюю Азию из Чехословакии. Вы были вынуждены бежать, но не согласились выбрать для себя новую отчизну, предпочтя вернуться назад; они же ехали добровольно, поселились в местах, куда раньше царь ссылал преступников, и не возвращаются. <…>20
* * *
Было уже поздно, когда я закончил. Месяц уже давно выкатился из-за вершин гор и сейчас висел у нас над головами.
Ночь была глубокой, как колодец. И безмолвной. Случайный звук овечьего колокольчика, кошачьего визга или лая собак торчал в ней, словно кол.
Через минуту Чермен заговорил:
— Когда ты вспомнил о рабочих, уехавших из Чехословакии в Среднюю Азию, я спросил тебя, счастливы ли они там. Теперь вижу, каким нетерпеливым я был. Насколько бесполезный вопрос! Если бы я сначала послушал тебя, никогда бы не пришел он мне на язык. Ведь уже из того, что я сам вспоминал из истории нашей борьбы, выясняется ответ.
Однако не было это все так просто. Я сказал ему:
— Я не говорю, что они там несчастны! Нет, они вполне счастливы своими успехами, радуются своим творческим возможностям, наслаждаются трудом, который не обкладывается никакими повинностями… Они познали свободу. Смогли, наконец, развить свои способности, ум, проявить себя, свою силу… Чего еще недостает им для счастья? Дай бог, чтобы все их друзья, оставшиеся на родине, могли жить в таких условиях, чтоб у всех людей на земле была работа, способная радовать и обеспечивать… чтобы всем жилось так, как им. Понимаешь — всем и везде! Тогда, наверное, они вернулись бы домой.
— Чтобы стать еще более счастливыми?
— Ну да.
— То-то и оно! — живо ответил Чермен, как будто бы сделал важное открытие. — Значит, мало освободиться из-под гнета материальных интересов, денег, жажды богатства, мало сделать свободным источник тех чувств, что делают человека человеком… Нужна еще отчизна. Чувство, что ты таинственно связан с землей, с людьми, со всем окружающим… Вот совершенное счастье…
Падала роса. Стало прохладно. Мы спустились в дом.
* * *
Когда в последующие дни мы вспоминали эти три вечера, было нам хорошо, как друзьям, которые едят из одной тарелки. Интерес к этому вопросу — о человеческом счастье — у нас не пропал. Напротив, чем больше мы его обсуждали, тем больше он занимал наши мысли.
Как-то раз, когда мы лежали на заднем дворе под ясенем, сквозь листву которого струились солнечные лучи, Чермен неожиданно произнес:
— И все-таки этого никогда не будет…
Дед Тото вздрогнул, будто ото сна, оперся на локоть и уставился на внука; в его остром взгляде было такое выражение, будто он ожидал от Чермена какой-нибудь новой несуразности. Дед Тото понятия не имел, о чем думал Чермен.
Я спросил:
— Думаешь, счастья?
— Нет, не так. Счастье есть. Я имел в виду… совершенное счастье. А его нет. И никогда не будет.
Старик побагровел от злости, резко встал и закричал:
— Все мудрствуешь! Все тебе не так. Ни с чем не согласен! И все вы, молодые, такие же… все мало вам. Понятия не имеете, как было когда-то. Были времена — мы грызли одни лишь кукурузные зерна и спали на камнях. И были довольны. Все лишь мелете языком… так-то надо было бы, да эдак надо было бы… Эх-х!
Тото плюнул и ушел.
Отец Чермена сложил руки козырьком над глазами, проследил за стариком и сказал:
— Видишь, снова ты рассердил деда. Знаешь же, что он всегда сердится, если…
— Старики часто сердятся на то, что говорит молодежь, — сказал я. — Потому что молодым никогда не будет довольно того, чем довольствовались старики. Оно всегда так было. Вечное недовольство…
Наступило молчание.
— Вечное недовольство… — повторил Чермен как во сне. Затем опять вернулся к своей мысли: — Но ведь да! И я так говорю. Мой дед, к примеру, ни читать, ни писать не умеет, не мучил голову, грыз себе кукурузу, спал и на камнях, это правда, но он забывает, что когда-то его предкам не было гарантировано даже такое благополучие. Людям никогда не будет хватать того, чего хватало их предкам. Мы живем лучше и хотим жить еще лучше…
Мне показалось, что отец Чермена дремлет и не слышит нас. Но я ошибался. Как раз наоборот — хоть глаза его и были закрыты, он внимательно следил за тем, о чем говорил его сын. Он спросил:
— А почему ты думаешь, что люди никогда не будут полностью счастливы?
— Почему? Ну вот… Каждый человек хочет чего-то, мечтает, ищет… то, что мы ищем, — это какая-то правда жизни. Мы хотим быть счастливы — но что такое счастье? В чем счастье? Может быть, в воплощении своей мечты в жизнь? В преодолении препятствий, оказывающихся на пути нашей правды?.. <…> после нас… жизнь не закончится. Продолжится. И именно прогресс, улучшение жизни, борьба за ее более совершенные формы — вот, собственно, единственное мыслимое человеческое счастье. Всегда только большее. Но всегда лишь частичное. Никогда не полное. Так?
Я подтвердил. Казбек молчал.
Солнце склонилось к закату, и его луч, дрожа, как пила, подрезал ясень, под которым мы лежали. Золотистые пылинки проплывали у нас перед глазами.
* * *
Наступил последний день. Нужно было расставаться.
Мы стояли в комнате. Все, что мы обсуждали, так и осталось нерешенным и казалось почти напрасным, как это часто бывает перед расставанием. Напоследок Чермен вынул из столика фотокарточку.
— Это тебе на память, — сказал он.
То была копия фотографии, висевшей на стене. Я еще раз рассмотрел амуницию, которой был опоясан и обвешан мой друг. И снова привлек мое внимание компас.
«Так ли уж он был ему нужен? — размышлял я. — Ведь чтобы человек освободился, чтобы нашел свой путь к счастью, он должен иметь компас в себе, в голове, в сердце… компас со стрелкой, которая одним концом показывает, что нужно ненавидеть, а другим — за чем нужно следовать».
1 Пирог с сыром.
2 Афсати (миф.) — дух-покровитель охоты и «хозяин» диких (нехищных) зверей.
3 Аларды (миф.) — божество оспы, кори и глазных болезней.
4 Харебов Исак Семенович (1887–1918) — герой Гражданской войны, революционер-большевик.
5 Дриаев Антон Бадилаевич (1869–1905) — герой первой русской революции, командир сотни Лехурского ущелья Южной Осетии.
6 Джиоев Тате (вт. пол. XIX в.) — легендарный главарь абреческой группы.
7 Эта «Сагеса» также представляла собой известную проблему, поскольку фольклор осетин не знает никакой «любовной песни Сагесы». Предположительно, осетинское «сагъæс» (горькая дума, печаль) было воспринято или интерпретировано П. Йилемницким как женское имя собственное.
8 Совершенно нетипично для осетин той эпохи. Тем более для человека, который придерживается «старых обычаев» и «превыше всего» ставит «древнюю честь».
9 В оригинале — «гречишного пива», что неверно.
10 Бынатыхицау (букв. «хозяин места») — персонаж осетинской мифологии, покровитель жилища, аналог русского домового. В оригинале — «Бунатихидсау» (Bunatichidsau).
11 Сафа — дух-покровитель надочажной цепи (рæхыс), священного предмета в осетинском доме.
12 Дада — дед, дедушка.
13 Здесь в романе П. Йилемницкого следует вторая история, рассказанная гостем дома Беджызаты, — «Случай Эвы Бурдовой, которой пытались преградить путь к любви (новелла из жизни причерноморской советской деревни, где живут чешские и словацкие поселенцы)».
14 Гала (груз.) — подать, выплачиваемая зерном.
15 Сабалахо (груз.) — денежная подать, взимавшаяся с крестьян за пастьбу скота на казенных землях.
16 Трагические картины этого перехода описаны в рассказе Арсена Коцоева «Саломи» (1921), в поэме Харитона Плиева «Салимат» (1931) и др. произведениях осетинской классики.
17 Санакоев Мате Кибилович (1886–1937) — югоосетинский революционер, активный участник установления советской власти в Южной Осетии, организатор ополченческих отрядов; после установления советской власти занимал ряд ответственных должностей: инструктор райкома партии, командир отряда особого назначения, заместитель прокурора, военный комиссар Южной Осетии.
18 Боргустанский хребет недалеко от Кавказских Минеральных Вод. В Боргустанском районе, по свидетельству председателя ревкома Южной Осетии А. М. Джатиева, с 9 по 19 сентября 1920 года потери 2-й Юго-Осетинской бригады составили 1 333 человека, из них около 600 погибших были уроженцы Южной Осетии. Память героев Боргустана увековечена в осетинской культуре: о них сложена народная песня и написаны оратория «Бургустан» (композитор Феликс Алборов) и одноименная поэма Георгия Бестауты.
19 Речь идет об осетинском Даредзановском эпосе и его главном герое Амране Даредзанты.
20 Здесь следует «словацкая» новелла «О кооперативе “Интергелпо” и земляках, вынужденных оставить родину, ибо искали счастье в труде».