К 85-летию со дня рождения
Печатается по изданию: Галазов Р. Б. Коррида на холсте. Владикавказ, 2005. С. 95–121.
Отрывок из повести
Выставка в «Каса де Артесания» кончилась для меня успешно. Это подтвердил и мой друг, художник Гонсало.
— Две картины купили, неплохо, — сказал он. — Когда мне такое удается, я бываю счастлив. Я прихожу к своему лавочнику и говорю: «Альфонсо, я у тебя покупаю десять холстов и две кисти. Теперь у меня есть деньги, и я хочу погасить все свои долги. Иначе меня замучает совесть». Но он никак не желает, чтобы я погашал долги. И что мне делать?
— Искусство требует жертв.
— Возьми и напиши пьесу. Тема достойная.
— Уже начал, — сказал я. — Надо только вжиться в образ главного персонажа. Придется и мне начать навещать лавочку твоего Альфонсо. Назовем это культурным обменом. Солидарностью культур.
Я, конечно, шутил, но вообще-то позже, когда у меня не оставалось денег на холсты, краски или кисти, а спрашивать, скорее выклянчивать, у жены, когда каждая копейка на счету, я не мог себе позволить, — меня в самом деле не раз подмывало заглянуть к славному лавочнику Альфонсо…
К тому времени, когда я уже становился для многих почему-то признанным, но все еще нищим художником, мы переехали с нашего городка в соседний — знаменитый Эскуриал. Городок этот можно было бы вполне назвать музеем, где сохранились строения еще со времен владычества короля Филиппа II, оставившего в память о себе знаменитый монастырь Сан-Лоренцо де Эскуриал. С равнинного места это монументальное величественное строение, готовое вместить в себя не один десяток тысяч своих сограждан и послужить не только Божьим храмом, но в случае очередного нашествия завоевателей и неприступной крепостью, покоясь на высоких холмах скалистых предгорий, кажется вознесенным к небесам чудом. Монастырь этот и в самом деле можно назвать чудом архитектуры, если учесть и то, что он был сооружен в шестнадцатом веке. В сознании никак не укладывается, как могли соорудить в то время из горного камня такое величественное строение, какими средствами и силами могли вознести на такую высоту купол храма и каким образом гениальный зодчий сумел найти такую точную соразмерность и гармонию. И уж совсем человек бывает покорен, войдя внутрь монастыря, — величественными сводами мраморных колонн, ювелирно обработанной текстурой камня, монументальными росписями мастеров на библейские сюжеты. Здесь на белом мраморе воплощен образ распятого Иисуса Христа рукой великого Бенвенуто Челлини. Присутствуя на воскресной службе, проходящей в сопровождении хора мальчиков, чувствуешь себя смиренным монахом. Но мой приятель, художник Марсело, при первом моем посещении монастыря посоветовал сначала навестить усыпальницу династии Бурбонов. А по ходу в подлиннике увидеть работы великих мастеров эпохи Возрождения, среди которых Веронезе, Тициан, Эль Греко. Сложно передать чувства, которые я испытал, войдя впервые в этот божественный храм. Но нельзя не сказать о том, что только верующий человек, божественный дух его мог сотворить подобное.
— Не желаешь почувствовать себя на миг великим испанским монархом? — спросил меня, находившегося под большим впечатлением от увиденного, Марсело. — Для этого надо немножко подняться в гору от монастыря.
По живописной горной дороге мы поднялись на скальное возвышение, где осторожно можно заглянуть в пропасть и откуда хорошо виден монастырь и сам городок Сан-Лоренцо де Эскуриал.
— Сейчас ты будешь коронован, — сказал мне Марсело, сам походя на короля со своей бородкой и резко очерченным профилем завоевателя времен Конкисты. — Правда, без подобающего церемониала. Оглянись назад и все поймешь.
Я оглянулся, но ничего не понял. Обнаружил только за спиной на маленьком пятачке выше от нас сиденье из камня.
— Это и есть трон, — сказал Марсело. — Отсюда Филипп Второй наблюдал за строительством монастыря. Здесь он думал о большем величии Испании, хоть она уже тогда была империей.
Мы ступили к трону, и Марсело сказал:
— Теперь садись сюда, и я сделаю пару снимков. Вполне сойдешь за короля со своей бородкой. Только постарайся быть царственней, приосанься.
Марсело отщелкал несколько снимков. Коронация состоялась.
— Теперь ты всесилен. Все у твоих ног.
— Только жаль, что король голый, — сказал я.
Я был очень благодарен испанской подруге жены, которая помогла нам снять жилье подешевле в Эскуриале. Теперь не надо было каждый раз отвозить детей сюда на учебу. Кроме того, что транспортные расходы для нас были велики — электричка, затем автобус, — уходило еще пару часов на дорогу. Да и условия были куда лучше — квартира из трех комнатушек, салона и вдобавок просторная мансарда, заменявшая подсобку и служившая мне мастерской. Бэмби по причине его необыкновенной прожорливости пришлось отдать соседям. Нам было жаль расставаться с ним, но что поделаешь, по одежке, как говорится, протягивай ножки. Кошки оставались с нами, несмотря на все мое желание оставить лишь одну, — их общество также заметно сокращало наш семейный бюджет. Но младшая дочь так запротестовала, что мы готовы были к четырем кошкам прибавить еще столько же. Она так и сказала: «Тогда и я уйду с ними из дома!» В чем мы не сомневались, зная ее характер.
Наши испанские друзья продолжали навещать нас, особенно по праздникам, принося детям подарки и что-нибудь вкусное, но чаще книги. Мы постепенно обвыкались в новом городке. Я продолжал «рвать холст», по выражению одного из моих знакомых, который никак не мог понять, как можно работать по десять и более часов в день.
— Ту варваро, — каждый раз сокрушался он. — Я не могу так. Во мне нет столько огня.
«Припрет, мой милый друг, не так еще будешь “гореть”…» — думал я, но вслух только шутил:
— Мой огонь только разгорается!
Шутки шутками, но огонек моей души не раз выручал меня в жизненных испытаниях. Но и подводил, бывало…
…День был осенний. С приходом известной оттепели в людях как-то вдруг проснулись долго дремавшие эмоции, — словом, все рвалось к свободе. Я шел по обычному своему маршруту, который до сладостного знаком всем чего-то стоящим уличным казановам столицы великой страны — по улице Горького.
Легкая прохлада наступающего вечера приятно обдувала меня и снимала с оголенных деревьев последний жухлый лист. Все чаще вспыхивали яркие огоньки большого города — в столовых, кафе, закусочных, ресторанах, в окнах домов и мало ли еще где. Душа радовалась, чутье подсказывало: будет, будет приключение. И вот она, красотка! Белый модный плащ «а ля Джеймс Бонд» кажется белее оттого, что из-под него резво мелькают черные унтер-офицерские сапоги выше колен. Легко угадывается все то, что еще выше, бравое, статное и вместе с тем необыкновенно женственное. Ну прямо Жанна д’Арк, — гордо вскинутая голова и порхающий крыльями шарф за спиной и с ним волосы — обжигающие смолью над высоким белым лбом до аристократизма утонченного лица с таинственной улыбкой не совсем доброй колдуньи. Она зашла в кабину телефона-автомата. Я беспечно поджидал, пока она выйдет, изображая на лице абсолютное безразличие к ней, — не самый, конечно, лучший трюк для знакомства со стоящей и проницательной женщиной. Она продолжала говорить, а я, поймав ее взгляд, демонстративно развел руками, изображая не то чтобы недовольство, а просто занятость делового человека. Улыбка оставалась прежней на ее лице, но взгляд все чаще скользил по моей персоне. Наконец она прощально покивала, и я понял: надо готовить сачок, чтобы бабочка не упорхнула, а села на еще не увядший цветок.
Вот она вышла.
— Простите, мадмуазель, — не выходя из образа, сказал я. — Я потерял из-за вас не только время, но, возможно, всю свою судьбу.
— Не думаю, — сказала она совершенно безразличным тоном. — Вы еще молоды, и у вас впереди светлое будущее.
— Я бы хотел заглянуть в него с вами. В кафе «Охотник», видите, напротив? Там подают медвежьи уши, запеченные в сметане. Оленину. Волчатины пока нет.
— Охотно, — сказала она, и через несколько минут мы уже сидели за уютным столиком у окна и говорили обо всем, о чем положено говорить в таких случаях. А в паузах я говорил себе: «Колдунья достойная, но на кой хрен ты назвал этот “Охотник”, где только за одно блюдо придется расплачиваться всем гонораром, который ты ждал месяц?..» Но стол уже был заставлен всем тем, что я наобещал. Я переживал и каждый раз, проглатывая кусок медвежьего уха, зримо представлял, как вместе с ним во чрево мое уходит весомая часть гонорара. Тем не менее как-то поддерживал разговор, ибо колдунья была на редкость обольстительной, и, глядя на нее, я невольно представлял такие композиции, от которых может отказаться разве что дурак или святой.
— Я довольна, — сказала она под конец вечера, глянув на часы. — Но мне пора, у меня важное дело.
— Но и у меня было судьбоносное, — сказал я. — Как же теперь, неужели ты покинешь меня навечно?
— Позвони мне завтра, — сказала она, протягивая мне визитку с телефоном и адресом. — Ближе к вечеру.
Ее звали Рита… Рита… Маргарита…
Вечером следующего дня я был у нее. В гостиной меня уже ждал накрытый стол — вчерашний в «Охотнике» выглядел нищим в сравнении с ним: салаты на любой вкус, рыбное, мясное, отварное, запеченное и жареное, и еще много всяких деликатесов, иные из которых мне казались диковинными. Над всем этим разнообразием возвышались напитки на выбор — разной крепости, сортов и видов, заморские в том числе.
— Мой визит не стоил стольких трудов, — сказал я, приступая к еде. — Я пока еще не генеральный секретарь.
— Кто знает, — сказала она. — Может, станешь. А трудов никаких. Все подано с ресторана. Здесь в двух шагах ресторан «София», не самый худший.
— Ты, случайно, не директор его?
— Я директор над ним. Но это неважно, давай еще выпьем, все той же водочки.
Мы чокнулись и под малиновый звон хрусталя выпили до дна.
— Теперь поцелуй меня, — сказала она. — И пригласи на танец. Тебе ведь нравится это танго? Это танго моей юности.
Я поцеловал ее, и мы стали танцевать. И вскоре оказались там, где обычно положено оказываться в таких случаях. Подобных чудес, которые продемонстрировала она, я не знал, не видел и никогда не предполагал при всем моем богатом воображении. Она в самом деле была колдунья. А я заколдованным.
Но колдовство неожиданно прервал телефонный звонок.
— Да, милый, — говорила она спокойно в трубку, свободной рукой продолжая ласкать меня, совершенно не смущаясь обнаженности. — Ну на кой тебе была нужна эта картошка? Ты уже там неделю, промок, озяб под дождем, голос у тебя простуженный. Как бы ты не заболел, я тут без тебя исстрадалась вся. Жду еще день, только один день, не оставишь эту картошку, сама приеду. Обещаю тебе. Я же не железная. Ну хорошо, хорошо, целую, обнимаю, люблю, но лучше бы это не по телефону. Жду.
У меня все упало. Несложно было догадаться, что это был ее муж. Но почему он на картошке, этом ежегодном общественном мероприятии жителей столицы, которое было явно не для того сословия, которое, судя по всему, представляла эта парочка. Но я не стал спрашивать об этом. Вернулся к столу, поел, выпил и сказал:
— Ты очаровательна.
— Мой муж тоже так думает, — сказала она. — Но он, как ты понял, на картошке. Так что не беспокойся.
Вскоре нас снова оторвал от колдовства звонок, но уже не телефонный, а, к нашему удивлению, в дверь. Причем настойчивый.
«Разведка не дремлет, — подсказала мне интуиция, и я стал натягивать штаны. — У таких персон все начеку».
— Быстрей, — сказала она, успев кинуть мне с вешалки мою куртку. — Бери все свои вещи и — на балкон. А я его отвлеку.
На балконе задувал холодный ветер с дождем. Я озяб и пытался сдержать зубную дробь. Вскоре я ненароком подглядел в окно то, чем не так давно занимался сам. Супруг ее был оскорбительно невзрачен для женщины с такой внешностью. Это был плешивый гном, на вид вдвое старше ее. Он все время поправлял очки, жадно разглядывая свою обнаженную маху. И явно смущался своей внешности: дряхлое сморщенное тело, которое едва удерживали кривоватые ножки, сплетенные из жил, которые, казалось, вот-вот лопнут. «Может, это Эсмеральда и Квазимодо? — вконец продрогший, все же подумал я. — Пусть так, но мне-то что делать? Торчать здесь всю ночь? Мокнуть под дождем? Мерзнуть? Но так можно и околеть. Ведь он может оставаться дома и утро, и день. И может выйти на балкон. Что тогда?!»
И тут мой взгляд упал на соседний балкон. Я мигом перемахнул туда. Дверь в квартиру была приоткрыта. Затаив дыхание, я зашел на цыпочках в темную комнату, прошел в прихожую и открыл дверь на лестничную площадку.
На следующий день утром я позвонил ей.
— Я думала, ты от страха выбросился с балкона, — сказала она. — Но потом сообразила, что ты ушел через соседей. Мой снова уехал на картошку. Приходи вечером. Жду тебя. Стол будет накрыт.
«Ну нет. С меня хватит. Пусть кто-то другой, отведав твоих деликатесов, мерзнет потом на балконе», — подумал я.
Больше я к ней, разумеется, не пошел, да и женщины меня с тех пор стали привлекать посерьезней, что ли…
Как-то я засиделся у холста. Кто-то из детей, вернувшись после занятий в школе, сообщил мне с удивлением и даже восторгом:
— Папа, в доме культуры Сан-Лоренцо выставка очень интересного художника. Ты знаешь, его картины похожи на твои. Ну прямо не отличить. Иди посмотри, у него тоже одни женщины на картинах.
Это было любопытно. Неужели есть еще один такой поклонник печальных женщин? В Сан-Лоренцо часто выставлялись художники, причем не только испанцы, вполне можно сказать, со всех стран и континентов. Однажды на своей выставке я познакомился даже с одним японцем, которого поначалу принял за местного бомжа-филиппинца, уж никак не видя в этом качестве представителя Страны восходящего солнца. Он зашел в зал, маленький, тщедушный, но явно гуттаперчевый, и несложно было представить, как он с визгом взлетает к потолку, демонстрируя высшее мастерство в каратэ. Он как бы кланялся перед каждой из моих работ, будто перед поединком с ними. Наконец, раскланявшись со всеми, приблизился ко мне. Склонный к общению с кем придется в силу своей прошлой профессии и вообще по природе, я не стал выжидать паузу. Мне интересно было знать мнение небритого бомжа с красным лицом, будто после вчерашнего перепоя, о моей живописи. В неряшливой одежонке из куцей курточки, коротких штанишек и в кроссовках на босу ногу, в бейсбольной кепке, он был смешной, совсем комичный, когда при разговоре его черные до смоли усики дергались над пухлыми, как у ребенка, губами. Диалог был, разумеется, на испанском, которым он владел, похоже, чуть лучше меня.
— Нравится? — спросил я.
— Да, — охотно кивнул он.
— Что больше? — спросил я.
— Все, — сказал он.
— Все одинаково?
— Нет.
— Так что больше?
— Женщина, — сказал он.
— Какая?
— Голая.
— Вы любите русских женщин?
— Я люблю всех женщин. Но ваша голая мне очень нравится.
— Вы что, художник?
— Да, — сказал он.
Он заинтриговал меня. Даже однозначностью ответов, если учесть, что художникам это совсем не свойственно. Я невольно подумал: «Вот еще один нищий бедолага, филиппинец, ищет для себя спасения от безработицы и прочих бед».
— Выставлялись?
— Да.
— Где?
— Здесь.
— И все?
— В Мадриде тоже.
— А еще где?
— В Токио.
«Это уже кое-что, — подумал я, сообразив, что передо мной японец. — Не хухры-мухры».
— А еще где?
— В Париже.
— И все?
— В Нью-Йорке.
«Он, возможно, уже успел и на Марсе выставиться», — невольно подумал я, умерив свою несколько фамильярную интонацию.
— А когда и где можно увидеть ваши работы?
— У меня здесь мастерская. В двух шагах. Можете увидеть сейчас.
Я охотно согласился и через пару минут был уже в его мастерской. При тусклом освещении электричества она походила на подземный грот. Но вот он на что-то нажал, и грот преобразился в залитые солнечным светом залы. Один, второй, третий… Я попал, без преувеличения, в музей и в мастерскую художника одновременно. Все здесь строго было подчинено порядку. На белоснежных стенах висели его работы. Они как бы рождались из самих стен, едва отличаясь своей палитрой, все больше едва уловимым налетом голубого, как бы навязывая глазу общую гамму. Потом он мне показывал многое из того, что я просто не мог ни понять, ни вообразить, это нельзя было назвать ни поп-артом, ни концептуализмом. Это было нечто невиданное мною ранее. И все же я угадывал в этом утонченном стиле какое-то глубокое драматическое содержание. Конечно, не только личного свойства. Я мало знал о Японии. Ну, может, только то, что знают все или большинство. О самураях, камикадзе, кое-что о японках, икебане, ну и, конечно, об Акутагаве, Ясунари Кавабате, Кобо Абэ. И еще о Хокусае.
И все, что я знал о Японии, я почему-то угадывал в работах моего нового знакомого «бомжа».
Наконец, посмотрев все его работы, я осмелился спросить его о ценах.
— Сейчас покупают хуже, — сказал он. — И я понизил цены. Самая высокая — пятьдесят тысяч долларов. Средняя где-то тридцать.
«Милый бомж, — подумал я. — Мой скромный бомж, продал бы ты для меня одну из своих работ, которых у тебя так много, и я, возможно, решил бы ну если не все, то почти все свои проблемы и, кто знает, после твоих работ, может, вернул бы все свои на ту самую мусорку, откуда они начинали свое существование…»
Он, конечно, меня сразил. Суперсовременностью своих работ, необыкновенным мастерством, явно возведенным до уровня чародейства и сложно представляемой для меня философии. И я невольно представил его творчество как бы на фоне взлета технической цивилизации его страны. И еще подумал, что у каждого народа свои непостижимые для другого тайны. И еще подумал: «Стало быть, говоря, что тебе нравятся мои работы, милый бомж, ты иронизируешь». И прямо сказал ему об этом.
— Ноу-у-у… — протянул он, уязвленный моими подозрениями. — У тебя очень хорошие работы. Нет плохих работ у талантливых художников.
— Но ведь твои…
— Оу-у-у… — снова протянул он. — Я всю жизнь учился живописи. Занимался в день по пятнадцать часов. Иногда больше, до восхода солнца.
— Это понятно, — сказал я. — Ты ведь из Страны восходящего солнца.
— Оу-у-у, — пропел он, загадочно улыбаясь. — Ты то-о-о-же…
В заключение он подарил мне свой каталог, пригласив в соседний бар, где мы пили японское сакэ и рассуждали не только о живописи, но и о литературе.
— Оу-у-у, — растягивал он. — Достоевский гений. Акутагава рядом с ним просто хороший писатель.
Вот такой «бомж».
«Да, с “бомжом” все ясно, но кто же этот испанец с бородкой, — думал я по пути на его выставку. — В чем сходство его работ с моими?»
Он сидел за небольшим столиком в глубине зала и читал книгу. Как это обычно водится, я стал разглядывать его работы. Темная охра со вспышками голубого, синего, красного. На этом фоне его женщины, казалось, вмиг воспламенялись и обращались в пепел, который уносил ветер. Линия рисунка была геометричной, чему я не удивился, потому что знал, что по профессии Рафаэль Эскобедо, так звали художника, — архитектор, а живопись — просто его увлечение.
Познакомившись со всей экспозицией, я подошел к нему. Он все еще был погружен в чтение.
— Здравствуйте, — сказал я.
— Здравствуйте. — Видимо, находясь все еще под впечатлением от прочитанного, он смотрел на меня довольно сумрачно, что, в общем-то, не свойственно испанскому характеру, на редкость общительному и открытому.
— Мне понравились ваши работы, — сказал я. — Только, может, в них преувеличен трагизм.
— Я так чувствую, — коротко ответил он.
— Кто-то из моих детей нашел сходство моей живописи с вашей.
Он сдержанно улыбнулся в пышную смоль бороды и усов и, закурив, посмотрел на меня уже другими глазами — большого, доброго и беззащитного ребенка, и, как бы спохватившись, предложил закурить, протягивая пачку «Фортуны». На столике его я заметил каталог немецких экспрессионистов.
— Вам нравится экспрессионизм? — спросил я.
— Да, — сказал он. — Вам тоже?
— Не все. Бекман и еще, может, два-три художника.
— Вы пробуете писать в этом стиле?
— Я не знаю, в каком я пишу, — сказал я. — Мне просто нравится писать. Я аутодидакто.
— Неважно, — сказал он, делая глубокую затяжку. — Не имеет значения. Можно увидеть ваши работы? У вас есть каталог?
— Очень скромный. Но если желаете, я могу вас пригласить к себе и показать свои работы. Мне интересно ваше мнение.
— Хоть сейчас, — к моему удивлению, живо отреагировал он. — Я как раз хотел идти обедать. Если желаете составить компанию в соседний бар, буду рад. Потом можно посмотреть ваши работы.
За обедом, узнав, что я пишу прозу, он сказал, что его жена драматург и у нее есть кое-какие связи, чтобы помочь мне издаться. Сказал, что в центре Мадрида у него хорошая квартира и мастерская и я всегда могу быть его гостем, как и любой другой русский, если только не мафиози. На что я в шутку ответил, что знаю одного вполне достойного русского мафиози, который любит все испанское, включая женщин.
— Кто же это? — спросил он вполне серьезно.
— Перед тобой, — сказал я. — У меня дома ты это сразу поймешь.
Дома, когда он сдержанно похвалил мои работы, я рассказал ему историю моего живописательства и не стал скрывать, что родом оно из местной мусорки.
— Понимаю, — сказал он, хотя в глазах его прочитывалась некоторая растерянность. — Вот почему у вас в доме столько икон. Я заметил их даже в ванной.
— И на кухне есть, — сказал я. — Моя жена очень религиозный человек.
Со временем наше знакомство стало перерождаться в дружбу. Поддерживать ее с ним было непросто, учитывая особенности его характера. Он надолго замыкался в себе, чтобы потом вдруг проявить бурю эмоций, которая так же вмиг угасала, и он опять становился подавленным. Со временем я узнал кое-что о его жизни и не удивлялся этим перепадам настроения. Я узнал, что у него не клеится с женой, что у них нет детей. Что она часто уходит от него. И что он ее очень любит, но хочет с ней разойтись. Сложно было понять их отношения, да я и не желал разбираться, помня известное изречение: чужая семья — потемки. К чему же быть судьей в этих потемках, в своих бы разобраться. Возможно, не последнюю роль в их отношениях сыграло то, что он долгое время не мог избавиться от наркомании. Возможно, причиной тому был его сложный характер. Что угодно, только не материальное положение. Четырехэтажный дом в центре Мадрида, где он занимал квартиру, был его собственностью, и он сдавал его жильцам. Кроме того, он имел две загородные дачи, одна из которых располагалась на морском побережье.
Как-то мне удалось продать одной галерее в Мадриде несколько своих работ по ценам дешевле не придумаешь, что тем не менее для меня в то время было большой удачей. Я был окрылен и не шел, а парил над землей, обращая на себя внимание прохожих, которые наверняка думали, что дяденька влюбился на старости лет или, что хуже, у него потекла крыша. А я был безмерно рад, что наконец отдам все свои долги, а на оставшуюся сумму накуплю разного вкусного для семейства. Мелькнула мысль позвонить Рафаэлю. «Ты перед ним в немалом долгу, — говорил я себе. — Вспомни, сколько раз обедал с ним в баре, ужинал у него дома. Да и вообще он славный малый, только странноватый слегка. Пригласи-ка его в знак особого уважения просто отобедать в хорошем ресторане».
— Ты где? — спросил он, улыбаясь в трубку.
— На Пласа де Колон. У водопада.
Через четверть часа он уже сиял улыбкой в смоль усов и бороды.
— Идем, — сказал он. — В «Хихон».
— Это что? — спросил я.
— Кафе, артистическое. Там все гении — художники, писатели, поэты, режиссеры, музыканты и их поклонники. Там пил, говорят, Хемингуэй. Ел Камило Хосе Села. Пел мой тезка Рафаэль.
— Символично, — сказал я. — Годится. Но только на этот раз за мой счет. Я сегодня сказочно разбогател.
Кафе действительно оказалось старинное. Даже швейцар был особенный, какой-то декоративный.
Вот публика, в самом деле, своя в доску — ну ЦДЛ или тот же домжур. Правда, пьяных меньше. И никто не кричит, не доказывает с истерикой, что он непризнанный гений. Бутылки о стены не разбивает в знак доказательства. Все сидят, пьют, что-то едят, говорят, но больше курят. Обстановка, что называется, располагающая, позитивная энергия так и струится от пола до потолка и обратно. Мы уютно устраиваемся за столиком у окошка с видом на то же самое Реколетос. Вид — Хемингуэй позавидует, что там кафе в его «Празднике…» Одни типажи проходят мимо окна. Другие сидят на бульваре, под сенью эвкалиптов и пальм. За соседним столиком яркая девица строит своему явному опекуну, дону лет эдак под сами понимаете сколько, глазки. Он кивает ей плешивой головой, бережно удерживая рукой под столом свое уютное брюшко, обтянутое шелком сорочки, возможно, от Кардена или Версаче. Другую его руку, холеную, белую, с перстнем с хорошим камушком, девица накрыла своей. Не забывает стрельнуть глазками в нашу сторону. На всякий случай, как потенциальным опекунам. Но вскоре, по каким-то только ей ведомым признакам поняв, что ловить нечего, напрочь забывает о нас.
Едим. Пьем. Рафаэль минеральную и ничего больше. Ему нельзя. Строго запрещено медициной. Я — вино. Для водки день жарковат. Курим. И не такой уж он бука, Рафаэль, шутит, улыбается, несмотря на все тяготы семейной и творческой жизни. Оттого и я этот стиль выбираю в компании с ним, хотя все те же кошки скребут на душе и в подкорке тоже — как теперь с женой, с детьми… С долгами-то расплачусь, а дальше… Всю жизнь снимать квартиру — это же деньги в трубу вылетают. От той-то проданной, родной квартиры, вымученной двумя поколениями, теперь ни шиша не осталось. Деньги не вложили ни во что. Была идея бар завести, но какой же из меня бармен-счетовод? Да и с жены тоже. Здесь талант другого свойства нужен, а это тоже не всем дарят небеса. Жаль, что не купили хотя бы малюсенькую квартирку. Сдавали бы ее сейчас, и это уже что-то на безрыбье. Ладно, пей, ешь, веселись, бродяга, вспоминай ту Риту с муженьком на картошке, других, говори с Рафаэлем о светлом будущем… Может, в Штаты махнуть? Там переизбыток свободы, русскоязычных изданий навалом, — своя братва, русские, евреи, кто-то сказал, что даже чукча есть из-под родного Магадана. Что-то о фольклоре издал, из истории своего народа. Прославился. Разбогател. Теперь приглашен в Голливуд сниматься. А ты кто — не русский, не еврей, не чукча и даже не алан. Так, планетарный человек, землянин. Эх, горы родимые! Сияете ли солнечно или плачете безумно? И кто нынче покоряет ваши вершины? Ну выпей еще бокальчик непревзойденной риохи, может, еще повеселей мысли в голову придут.
Еще и еще. И таки подмигнул красотке, встретив ее взгляд. В ответ лед, в котором несложно угадать: «Что это еще за чучело? Свое-то хоть чего-то стоит».
— Пришел, — сообщил вдруг Рафаэль.
— Кто? — спросил я.
— Издатель. Дон Иполито Санчес Родригес. Идем, познакомлю с ним. Он все может.
Я иду твердой походкой. Держу державное достоинство. Что мне там риоха! Всего-то бутылку опрокинул. Готов еще на парочку. Подходим. Рафаэль представляет меня.
— Русо?! — вспыхивает издатель бутоном розы, сияющей первой утренней росой. — Эскритор! Гийониста! Периодиста! Пинтор!
— И куйдадор! — добавляю я, восклицая громче, чем он. — И мучо отро косас эрмосас.
— Рафаэль мне говорил о вас. Сентаде, сентаде! — торопится он пригласить к заранее заказанному для него столу. — Порфавор, сеньорес.
Вскоре стол обрастает съестным и питьевым. Я не спеша рассказываю о себе. Ненавязчиво, с достоинством. Будто для меня издаться — пустяк, стоит только подмигнуть, и слетятся все издатели мира за моей рукописью. Он вполне располагал к тому, чтобы рассказать о своих проблемах в области возвышенного и вечного. Интеллигентная внешность, приятные манеры, открытость и искреннее радушие. Свой человек в Мадриде. В Гаване такого, может, и не встретишь.
— На каком пишете? Английском, испанском? — как бы между делом спрашивает меня дон Родригес.
— Я уже русский забываю, — сказал я. — На английском из русских писал только Набоков. Учился он в Кембридже. Большую часть жизни прожил в Европе и в Америке и потом снова в Европе у Женевского озера, где и похоронен со всеми подобающими почестями, если учесть еще и то, что он был из богатейшего рода в России. А я, так сказать… Но лучше не говорить. Да, слышал еще об одном гении, но уже из советского обедневшего рода. Одной рукой он, говорят, гениально играет Рахманинова и Моцарта, другой в это же время пишет на русском, английском и других языках гениальные романы.
— Ах, эти русские, сплошные вундеркинды. Революция. Гагарин, Брежнев и еще тот, что до него…
— Хрущев?
— Нет, до…
— Понимаю, но вслух не скажу…
— О чем вы пишете?
— О любви.
— Гомосексуальной?
— Не практикую.
— О русской мафии?
— Пока тоже не имею практики.
Рафаэль угрюмо молчал. Потом тихо сказал:
— Иполито, ты хороший парень, но еще не понял литературу.
Дон Иполито Санчес Родригес меня больше развлек, чем озадачил.
День клонился к вечеру. Жара спала. Мы шли по бульварам Реколетос в направлении Пласа де Колон.
— Здесь рядом галерея, — как бы спохватился Рафаэль после долгого молчания. — Пойдем, я тебя представлю хозяйке. Думаю, ей понравятся твои работы и она тебя выставит.
Хозяйка галереи оказалась на редкость приветливой и радушной. Пригласила нас в соседний бар. Галерея оказалась престижной, если учесть вполне именитых художников, выставлявшихся в ней. Об этом говорили и цены на картины — куда моим жалким!
Мы с хозяйкой, ее звали Матильда, пили пиво. Рафаэль, как всегда, минеральную и больше курил, чем говорил.
— Я понимаю, — сказала она, выслушав мою краткую историю. — Многодетный, безработный… В отличие от других художников, вы можете расплатиться за прокат зала своими работами. Правда, на мой вкус, я заранее предупреждаю. У меня ведь тоже немалые расходы. Галерею я снимаю, расходы за электричество, отопление. Налоги. За рекламу и пригласительные билеты плачу я. Это немалые деньги. Я сразу обо всем предупреждаю, чтобы не было недоразумений. Согласны на такой вариант?
— Невозможно отказать. Но ведь надо, чтобы вам еще понравились мои работы.
— Я доверяю вкусу Рафаэля. А показать фотографии своих работ или каталог можете в любой удобный для вас день. Только предварительно позвоните. Рафа, спасибо тебе за знакомство с художником. Я бегу в галерею, может, клиент пришел. Вы меня извините. Все уже уплачено в баре. Адиос.
— Деловая женщина, — сказал я.
— Как и положено хозяйке галереи.
Где-то через пару дней я показал ей каталог.
— Вы ни на кого не похожи, — заключила она. — Я ставлю вас в план. В июне у вас выставка в моей галерее. Ждать осталось два месяца. Готовьтесь. Удачи и вдохновения.
Я нередко ковал до полуночи, а то продолжал и за полночь. «Когда еще все в мире спит и алый блеск едва скользит…» И ты скользишь… Может, по поверхности, надо глубже. Но сколько можно глубже, совсем уж мрачная палитра. Больше алого, румяного, радостного, счастливого, как щеки у того беспечного младенца в руках румяной мамы. Вот тогда есть шанс. Не получается. Кисть уводит в другой, не румяный мир, нашептывая: «Не пудри мозги другим и себе тоже. Пиши, как пишется, а там была не была. И оживает кисть, не остановить, не удержать. Еще мазок, другой… Не гони лошадей, маэстро, это тебе не ипподром, не скачки, это живопись, надо знать, когда притормозить, придержать узду». А мир давно уже спит. И как в той песне — спят усталые ребята, мишки спят, и усталые котята спать хотят. Мои, слава богу, давно спят. Не мяукают. Бэмби наверняка тоже спит. Береги бог людей. И собак тоже. Вот только где бы раздобыть гобой для дочки и кларнет для сына. Погонят ведь из музыкальной школы, уже грозились. Сколько можно брать напрокат инструменты. Пора своими собственными обзаводиться. Но ведь дорого, едрит твою за ногу, гобой средненький в зелененьких четыре тысчонки стоит, где-то так же — кларнет. Такие деньги безработному не снились. А погонят со школы детей — какое будущее ждет моих музыкантов? Молчи, не думай, с ума сойдешь. Только бы не сойти с ума. Достойный рефрен у того поэта. Только бы не сойти с ума и продолжить по намеченной цели. Ах, жена, любящая мама, требовательная супруга. Ах и я, образцовый папаша многодетного семейства, кормилец, так сказать, глава, прямо скажем… Нет. Никакой ты не кормилец и не глава. Ты все еще иждивенец на шее. Ну не ной, не хнычь, не подобает беженцу-эмигранту, не к лицу.
Какие только мысли не посетят, когда уже далеко за полночь и ты у холста. Когда еще все в мире спит… И вдруг звонок, как гром в полуночной тишине. В одной руке кисть — продолжаю писать. В другой мобильник. Кто же это в столь поздний час? Ошибка? Нет. Знакомый голос:
— Это я, Матильда…
— Матильда? — не сразу соображаю я. — Матильда?
Голос встревожен, взволнован:
— Никак не могла до тебя дозвониться. У тебя что, мобильник не заряжен? Неприятная новость. Очень неприятная. Умер Рафаэль. Считаю своим долгом сообщить тебе. Похороны завтра. Если можешь, подъезжай к десяти утра на улицу Серрано, где магазин «Валентине», на углу. Я буду тебя ждать там с мужем на машине.
Сообщение как оплеуха — звонкая, так что загудело, закружилось в голове, туманом все покрылось. Не вижу холста. Швыряю кисть на пол. Встаю. Закуриваю. Хожу туда-сюда. Из угла в угол, как помешанный.
«Рафаэль… Умер… Как он мог умереть?.. Почему?.. Разве мог он умереть?.. Он ведь жил, не выживал… Как так?..»
Сна, конечно, не было. Сигарета за сигаретой. Мысли разные, одна на другую наплывают, вытесняют попытку что-то понять. И так до утра. Конечно, сообщу жене, хотя она и не разделяла его воззрений по части религии, веры… Но ведь человек умер. Мой друг. Как он рассердился на издателя, того самого паяца в кафе «Хихон», как хотел помочь. Кто еще так искренне болел за тебя всей душой? Он художник. Он человек…
Приезжаю раньше времени. Воскресный день. На улице еще пустынно. Редкие прохожие. Кто-то вывел прогулять собаку, кто-то просто сидит на лавочке, блаженно закрыв глаза под утренним ласковым солнцем. Кто-то заходит в соседний бар. Я курю. Думаю о разном — состояние прострации. Так уже было не раз, когда провожал в последний путь близких и дорогих мне людей. По небу плывут облака, скользят неспешно. Одно, второе, третье… Чередой. Хоть и утро — вспоминается: «Звезды — это глаза умерших». А облака в небе? В светлом чистом солнечном небе. Сейчас они есть, еще немного — и их не станет. А кто же тот орел в пустыне Каракумы, заставший меня там одиноким пилигримом? В пустыне, где я ждал воскрешения своего предка, который так и не воскреснул и не спросил меня: «Как ты, потомок наш? Как живется тебе, достойно ли?..» Как рядом соседствуют жизнь и смерть, не различить барьер, границу, которую однажды придется переступить каждому. Смерть не спрашивает, кто ты. У нее свои законы. Сатурн поедает двоих детей… А дети?.. Дети… Цветы на могиле своих родителей… Но такие разные цветы… В руке художника Минаса Аветисяна, на автопортрете его, не цветок, а колючка… Музыка Комитаса, она звучала как надежда на твоей выставке в «Каса де Артесания». Вспомни, что ты чувствовал, когда ты услышал мелодию Хоакина Родриго. Ты увидел тогда испанскую мадонну с ребенком в руках, и это вселило и в тебя надежду. И вспомни молитву свою под небом древнего Толедо, когда ты стоял у порога дома великого Эль Греко. Вспомни многих — друзей и врагов тоже. И попробуй научиться прощать их, может, тогда и спасешь дух свой. Ибо из одной плоти все друзья и враги. И не ищи в других врагов — в себе больше. Ибо мир не тот, что ты видишь вокруг, — мир в тебе. И когда ты это поймешь, что мир в тебе, — тогда ты будешь себя чувствовать на свободе даже закованный цепями в темнице. Слезы выступили у меня на глазах.
— Ола, — отрезвил меня голос за спиной. — Комо эстас?
Это была Матильда. Вся в черном, она походила на траурную птицу, выпорхнувшую из машины, но держалась достойно. За рулем сидел муж.
— Бедный Рафаэль, — дважды расцеловав меня, сказала Матильда. — Кто бы мог подумать. Так неожиданно. А я хотела его выставить после тебя.
— Может, мне не выставляться? — сказал я.
— Как не выставляться?
— Я думаю, это не совсем этично, сразу после его смерти.
— Как раз очень этично. Он твой друг. Выставиться — это не значит кощунствовать. Ты же не плохое что-то делаешь. Как раз даже символично, даже подтверждение тому, что художник может, как и любой из нас, умереть, а искусство — нет.
— Что с ним случилось?
— Неизвестно. Врачи пока не определили. Его тело пролежало в доме неделю. Узнали случайно. Но, похоже, от приступа эпилепсии. Может, принял большую дозу наркотиков. Хотя как будто бросил это.
— А где была жена?
— Ее не было. Ее и сейчас нигде не могут найти. На телефонные звонки не отвечает. У них были очень сложные отношения. Частые конфликты. Может, она уехала куда-то надолго, чтобы отдохнуть от семейных ссор. Такое может быть, иначе отчего ее нет? Ну, садись в машину, можем опоздать на похороны.
Кладбище оказалось на отшибе какого-то городишка. Оно было огорожено стеной из плит горного сланца, и вдоль стены прорастала выжженная солнцем трава с колючками. У входа на кладбище уже стояли группами люди. К моему удивлению, они были одеты совсем не траурно. Кто-то о чем-то громко говорил. Кто-то спорил. Кто-то даже улыбался. Впечатление создавалось такое, что люди пришли на праздник, а не на похороны, что было несколько непривычно для меня.
«Что ж, каждый народ по-своему проявляет свои чувства к усопшему, — подумалось мне. — Кто-то скорбит, рыдает, царапает на себе лицо, рвет волосы, возможно в душе при этом оставаясь безразличным к усопшему… А кто-то улыбается, смеется, и, может, это как раз более искреннее проявление чувств, — вот наконец отмучился человек на этой грешной земле и теперь воспарит к небесам, в рай. Это, возможно, свойство более верующих людей, для которых загробная жизнь — реальность. Но в любом случае, как же без скорби… Бедный Рафаэль…»
Вскоре подъехала машина — черный катафалк, блестящий на солнце, будто вымытый только что. Водитель и его напарник неспешно вытащили из машины гроб. Едва удерживая его на руках, занесли внутрь кладбища и опустили на подставки у одной из ниш. Матильда поспешно срывала полевые цветы у стены кладбища. Я последовал за ней. К моему удивлению, крышку гроба так и не открыли. Как выяснилось, у испанцев это не положено перед погребением. Священник в черном произнес молитву за упокой. Все сказали «аминь», и шофер с напарником задвинули гроб с телом Рафаэля в одну из ниш. Я успел вслед за Матильдой положить на гроб цветы, сказав: «Прощай, Рафа… Пусть земля тебе будет пухом…» Напарник шофера вскоре замуровал цементным раствором нишу. Матильда подошла к высокому человеку — единственному, кто был в черном, кроме священника. Я узнал в нем старшего брата Рафаэля, в дом которого он пригласил меня как-то на ужин. Я обнял его, выразил соболезнование.
А потом все стали разъезжаться. Я курил в компании мужа Матильды. Она что-то говорила, хотя я не слышал. Я курил и смотрел в небо. Куда-то исчезла череда облаков. И лишь единственное облако медленно таяло, растворялось и вскоре исчезло в сиянии солнца.
«Может, это облако — душа Рафаэля? — невольно подумалось мне. — Кто знает…» Провожающие давно разъехались. Мы постояли еще немного в скорбном молчании и тоже направились к машине.
…Я подошел к холсту. Белый квадрат смотрел на меня вызывающе. Как перед поединком. Я взял в руки кисть. Вспомнились слова Гогена: «Перед всеми нами — наковальня и молот, и наше дело ковать». Кисть пошла по холсту. «Полюбите — и будете счастливы», — вспомнилось и другое выражение великого художника и изгнанника.