Азамат КАЙТУКОВ. Долгая дорога домой

Родился я в селении Ход Алагирского района, в августе месяце 1923г., в крестьянской семье. После окончания 4 классов Ходской начальной школы я поступил в Садонскую среднюю школу. Мать все время болела, и отец возил ее в город. У нее язва желудка была. А тогда, до войны, больным язвой желудка операций не делали. В семье нас было восемь душ, и бедновато жили. Потому что отец часто отрывался от работы в связи с болезнью матери. Я после окончания седьмого класса поступил на работу в геологический отдел Садонского свинцово-цинкового комбината пробщиком.

Тогда, в 38-40 гг., до войны, международная обстановка сложная была, в любом незнакомом человеке подозревали шпиона. Помню, такой случай произошел с Челехсаевым Михаилом. У него желудок больной был, и он решил поехать в Урсдон на источник. Когда он прибыл в Урсдон в белых брюках, в белых парусиновых туфлях, в белой рубашке местные жители на него сразу в сельсовет заявили: вот, говорят, шпион у источника ходит. Из сельсовета позвонили в Дигору, оттуда прискакали на конях, и Челехсаева забрали. Стали его там в отделении допрашивать. А тогда из Дигоры в Садон транспорт не ходил, и ему, чтобы вернуться, надо было бы пешком шагать до Мизура. И чтобы пешком не идти, он говорит:

– Ради бога, куда угодно меня везите, только не в Садон.

В милиции думают, ага, чего-то он Садона боится, и привезли его туда. А там его все знали. Это я рассказал, чтобы показать, какая напряженная обстановка была тогда. Из-за этой обстановки я решил пойти в армию, чтобы неподготовленным меня война не застала. Я – в военкомат. А в военкомате говорят, что мой возраст еще не призывается. Тогда в Садоне, в сельсовете, секретарем работал мой родственник, Кайтуков Касполат, я его попросил, чтобы он справку мне дал, будто я 20-го года рождения. В военкомат справку принес, и там сказали:

– Раз так, иди, жди.

Когда я повестку получил, отец избил меня.

– Ты что, – говорит, – сопляк, куда это ты собираешься?!

И забрал повестку. Я после этого сказал почтальону, он из нашего был селения, чтобы никому повестки мои не показывал. Так и получилось: отец мать куда-то увез, и я получаю повестку – 8 апреля 1941 года явиться с вещами в военкомат поселка Нузал. Тогда надо было брать с собой все, с ног до головы, вещей – целый чемодан. У меня же ничего не было, и я так, «без ничего», прибыл в Нузал. Все призывники стоят во дворе с чемоданами, по одному вызывают. Очередь до меня дошла. Когда спросили меня про вещи, я растерялся, думаю, сейчас выгонят. Сказал, у товарища.

– А ну, иди, неси! – говорят.

Я вышел и говорю Дудиеву Георгию – он был мой знакомый:

– Ради бога, дай мне свой чемодан.

Я его чемодан занес, они все вещи проверили и говорят, чтобы я в строй шел. Когда всех проверили, военный комиссар Мелехов из Нузала до Мизура строем повел нас. В Мизуре – бортовая машина, сели, ждем. Чего ждем, непонятно. Смотрю – отец, он кричит мне:

– Ты чего там, в машине, делаешь?!

Я пригнулся, думаю, сейчас заберет меня домой, и тут машина тронулась, отец побежал, но не догнал уже нас.

Приехали в Алагир вечером, к поезду. Поезд Алагир-Владикавказ. Сижу, значит, в вагоне, скучаю возле окна, смотрю, по перрону мой отец туда-сюда ходит, а проводники его не пускают. Я как увидел, снова пригнулся. Товарищ спрашивает:

– Чего ты прячешься? Что с тобой?

Но я промолчал.

На дорогу у меня ничего не было, тридцать рублей только. Привезли нас во Владикавказ, переночевали, а утром – на железнодорожный вокзал, и в товарных вагонах поехали…

Приехали в Батайск – это до Ростова не доезжая, – там всех ссадили, и там мы три дня ждали. Открыли для нас магазинчик, и все мои друзья из Зарамага, из Мизура в очередь встали: давай, говорят, тоже в очередь становись. Я стою в очереди, а у меня уже ничего нет, я эти тридцать рублей уже израсходовал, а сказать стесняюсь. Когда очередь подошла, я начал по карманам шарить. Говорю:

– Вот, деньги кто-то украл.

– Не беспокойся, – говорят мне, – у нас есть друзья из Туала, у них в мешках вот такие круги сыра, хлеб.

На их иждивение я и встал. Через три дня нас по вагонам и привезли в город Павлоград Днепропетровской области. Воинская часть №1619, артиллерийская. Так началась моя служба. Через неделю, как форму дали, обратили внимание на мой подчерк и назначили писарем. И вот однажды приказали мне сделать списки личного состава. Послали меня по ротам. Были у них списки, но не знаю, наверное, проверяли меня, что ли. Тактические занятия в поле были. И я ходил, записывал, а третью роту найти не могу. Полдень, жара, я устал и сел под дерево, в тень, письмо написать. Только свернул письмо (вместо конвертов тогда были треугольники, просто сворачиваешь письмо треугольником), ко мне на коне батальонный комиссар:

– Ты что делаешь здесь? Под деревом валяешься?! Что это у тебя? – Показывает на конверт.

– Вот, – говорю, – письмо написал.

– А ну, дай сюда.

Я сказал, что нельзя, а он выхватил из рук, развернул. А там по-осетински написано, и буквы латинские. Он отдал мне письмо и мораль прочитал:

– Ты что здесь валяешься?! Военное дело надо изучать! Ты знаешь, что не сегодня-завтра война начнется? Иди, доложишь в штабе, что тебе трое суток гауптвахты дали.

Я пришел и думаю, как быть теперь? Меня уважали, а теперь такое пятно на мне будет. И не стал докладывать.

Через неделю меня перевели в полковую школу. Это был палаточный лагерь близ Павлограда. И вот, идем в столовую, только дошли – боевая тревога. Все с котелками бегом назад. Привели нас из всех частей в клуб и там объявили, что началась война.

До вечера стояли, ждали приказ из Одесского военного округа, которому мы подчинялись. Вечером пришел приказ – маршем идти до Днепропетровска. И вот, едем по степи (артиллерийская часть была на конной тяге), с нами еще приписной состав – это ранее отслужившие, которых на два месяца призвали. Один из них, украинец, подъезжает ко мне, а у меня жеребец кусался, и спрашивает:

– Ну, как, сынок?

Мой жеребец кусает его коня, я резко дергаю поводья, а жеребец разворачивается и как даст задними копытами… Конь упал, а у него, у этого украинца, нога в стремени застряла.

– Ой, мама, мама! – как закричит, и война для него закончилась переломом.

Тут подъезжает батальонный комиссар и спрашивает:

– Ну, как? Вы трое суток отсидели?

– Нет, – говорю, – товарищ батальонный комиссар, я не доложил.

– Ладно, теперь война все спишет.

В Днепропетровске трое суток стояли, ждали приказа. Там мы и присягу приняли. Текст присяги меня заставили читать, я читаю, а солдат рядом громко повторяет. Неграмотных было много.

Через три дня – по вагонам и на фронт. В товарных вагонах нас везли. Смотрим, по степи навстречу двигаются оборванные наши солдаты, беженцы: женщины, дети, старики. Доехали мы до Бердичева. Там, помню, на дверях вокзала плакат. Нарисован Гитлер, а колхозник по морде бьет его, и подпись: «Ох, и морда бита, Гитлера, бандита». Вдруг опять команда – по вагонам. В окружение попали. Отступаем. До Винницы доехали, и там нас высадили. Надо, говорят, в лесу немецкий десант уничтожить. А десант какой – трех автоматчиков сбросят, одного там, другого здесь, и они стреляют из леса, с разных сторон, чтобы мы думали, что их много. При ликвидации я у убитого немца автомат взял, а тогда в нашей армии, в 41 году, на вооружении автоматов не было. Автомат взял, а карабин бросил. И вот, мы отступаем, днем прячемся где-нибудь в лесу, а ночью передвигаемся. Зашли в одно украинское село и решили там дневать. Деревья там были вишневые, и мы под этими деревьями прилегли. Тут приходят из штаба двое, солдат и сержант, и приказывают отдать автомат, потому что он для охраны штаба нужен. Говорят:

– Вот тебе винтовка.

– Нет, – говорю, – я этот автомат на поле боя достал, кому надо, пусть там достает.

Ушли. Вернулись со старшиной – опять за моим автоматом. Я снова не подчинился. Тогда приказали моим товарищам разоружить меня, сняли ремень и под винтовкой повели к штабу. Привели. Во дворе окоп. Сказали, что завтра меня будет судить военный трибунал. В том окопе я и переночевал. Неглубокий окоп, примерно чуть выше пояса. Утром увидел меня батальонный комиссар, спросил, за что меня… Я сказал, что сам не знаю. Он ушел, ничего не сказал. Минут через двадцать старшина и два солдата приходят, говорят, чтобы вылезал, отдают мне пояс, вещи, автомат и зачисляют в охрану штаба. Три дня я в охране пробыл и заскучал по землякам. Со мной были Хурумов Хетаг из Туала, Джанаев Сергей, Георгий Дудиев. Говорю, возьмите автомат и, ради бога, верните меня назад к землякам. Не согласились.

Как-то наша рота маскировалась в лесу. Это было в июле месяце 41 года. Командир Левченко посылает нас в село Баранье Поле проверить, есть там немцы или нет. И вот, на конях втроем поехали. Старшим был Свиридов Николай Ильич, из Краснодара. Прибыли, зашли в крайний дом. Никого нет. Мы коней привязали, а сами вишню едим. Вишня в самом разгаре была. В это время хозяин появляется, охапку травы принес для своей коровы. Мы спросили, немцы есть или нет. Он сказал, что пока нету. И тут же появляются две немецкие автомашины и за ними обоз. А метрах в пятистах, в степи – колхозные ульи. Очень много ульев. Немцы уже подъезжают к ним. Мы растерялись, сейчас немцы по воду или зачем-то еще зайдут, заметят лошадей и заберут нас в плен. Немцы остановились возле ульев, наверное, меда захотелось им. Свиридов Иван Ильич приказывает нам стрелять по ульям. Мы спрашиваем, зачем стрелять, у нас и так патронов мало. А он говорит, мол, это его дело, стрелять и все. Первые пять ульев, говорит, мои, остальные – по пять – ваши. Прицелились и начали стрелять. Пчелы роем поднялись и напали на немцев, на лошадей. Лошади рванулись и понесли обоз, а немцы по земле кувыркаются, пчел гоняют. В этой суматохе мы вскочили на коней и галопом в лес. Ни одного выстрела за нами не было. Когда прибыли на место, рассказали, как нас пчелы спасли. Левченко и другие хохотали.

Отступали мы. Отступали, отступали, дошли до Днепра. А там скопление войск и очень много беженцев. Саперные батальоны строят понтонный мост. Когда мост был наполовину готов, немцы начали обстрел. Первый артиллерийский снаряд падает метрах в четырех справа от моста, второй – в нескольких метрах слева. Третий снаряд попал прямо по саперам, в самое скопление. Полетели руки, ноги, кишки. Началась паника. Свиридов Иван Ильич – никогда не забуду его – мне самым близким товарищем был в военное время, все ищу его, не могу найти; вот мы с ним забежали за кустарники и видим, сидит солдат в нашей военной форме и по рации немцам координаты передает. Мы его схватили, привели в штаб. Его допрашивают, он молчит, ничего не говорит, а когда бить начали, встал и чисто по-русски сказал:

– Я солдат Германской армии и с вами говорить не буду.

Тогда скомандовали:

– На штыки!

И трое солдат его подняли на штыки.

На лодках нас перевезли на тот берег. Паника вокруг. Помню, женщина с ребенком бегала по недостроенному мосту. Когда снаряд разорвался, она с испугу уронила ребенка в воду, и волны унесли его. А один лейтенант на коне хотел переплыть. Я ему говорю:

– Товарищ старший лейтенант, вы из стремян ноги уберите.

– Ты еще будешь меня учить! – ответил он. Нас на лодках везли, а он за лодкой, на коне. Белый был конь. Снаряд разорвался близко, и они утонули, оба. Ноги у него в стременах застряли, а то бы выплыл, может быть.

Переправились мы, а вечером один генерал-майор собрал всех из отступающих частей и сказал, что напротив нас, на том берегу, город Черкассы и что немцы с той стороны Днепра захватили остров; Королевиц назывался тот остров, 5 километров длиной и 4-5 в ширину. Этот остров надо было очистить от немцев. Перевезли нас на моторных лодках и, когда нас на острове набралось много, немцы осветили его ракетами – остров был гладкий, как стол, только желтый песок – и начали из всех видов оружия стрелять по нам. Я сразу же упал в песок, а он мелкий, как сеяный, и зарылся в него. Самолеты летают, стреляют из пулеметов, бомбы бросают. Артиллерия бьет. Из всех видов оружия, днем и ночью. Трое суток не давали голову поднять. На третью ночь стрельба прекратилась, я из песка голову вытащил, смотрю, один голову поднял, другой… Вещмешок у меня как будто мыши погрызли, так его пули изрешетили. Нас собралось пятнадцать человек. Был там один пожилой – старшина и молодой – сержант. Решают вдвоем, как быть. Старшина говорит – кто как может, пусть так и выходит из окружения. А сержант кричит:

– Я комсомолец! Кто комсомольцы, становись за мной!

Я тоже был комсомолец, и – к нему. Девятеро нас собралось. Остальные ушли. А сержант решил прорываться. Говорит, перед рассветом сон всех берет, и мы сможем незаметно к немцам подползти. Подползли и по команде запрыгнули в немецкую траншею. Суматоха там началась. Хурумов Хетаг – и сейчас он живой, в Кадгароне живет, – смотрю, с двумя немцами бьется. Одного на штык поднял и через плечо перекинул, второго тоже на штык взял, а тут третий подбегает. Я бросился к нему на помощь, а сзади как ударят меня самого прикладом по голове, я свалился и потерял сознание. Каска, наверное, спасла меня.

Когда пришел в себя, смотрю, немец показывает мне, чтобы я вставал и шел. Повели нас в лощину, сержант с нами был, Хурумов Хетаг. Привели, а там – тысячи солдат наших. И нас туда же. А стрельба все это время не прекращается: с одной стороны Днепра наши стреляют, с другой – немцы. Как чуть затихло, всех нас перевезли на моторных лодках под Черкассы. Поместили в кирпичных амбарах – я так думаю, зернохранилища это были до войны. Трое суток держали, а потом вывели, построили и повели. В тыл. И так мы шли, шли. Наконец, на краю леса привал сделали. Немцы стали обедать, а мы сидим голодные – кто нам даст чего. Рядом со мной сидел Аркадий Гайдар, детский писатель. У него был кусочек зеркала. И тут немец ему показывает кусок хлеба и говорит:

– Ком, ком!

Отчего этот немец на него внимание обратил? Когда он встал, немец бросил кусок в сторону и показывает: иди и возьми. Только тот наклонился к хлебу, как немец выстрелил ему прямо между лопатками. Наверное, разрывная пуля была. Куски от спины полетели.

А потом немец еврея позвал. А тот уже знал, что стрелять будут, встал, длинный такой, и говорит: “Ой, пан, не стреляй!” – а сам в сторону леса как побежит. Немец стреляет и не попадает. Тогда другой немец кинул гранату с длинной ручкой и подорвал, потом еще подбежал и несколько раз в него выстрелил.

Подняли нас, ведут, ведут. Это было 27 августа 1941 года. Жаркий день. И вот один пленный умирает от жажды, а воды нигде нет. Я видел, как он воздух сосал. Кричит хриплым голосом, просит воды – у немцев вода была, но они не давали, – так и умер.

На другой день вели через село. Откуда-то там узнали о нас, и сельчане вывезли на окраину полные телеги хлеба, фруктов, огурцов, картошки вареной. А немцы не пускают. Идем строем. Мне на ходу женщина хлеб передала, немец подбежал, винтовкой как ударит по рукам, хлеб из рук вылетел, а штык мне под сгиб локтя вонзился. У немцев штык не такой, как у нас, был, он у них был, как нож. У меня кровь пошла. А женщина, как коршун, напала на этого немца-конвоира. Свалила его, стала душить – ах, ты, говорит, гадина! Другой конвоир подбежал и в спину ей выстрелил.

Привели нас в город Умань. Это – грязная яма, где столько нашего брата померло. Может быть, читали, есть такой роман «Зеленая Брама», про Умань. Автор, советский писатель, не помню имя, в этом лагере был. Имя на кончике языка вроде, но не вспомню. Известный писатель, вы его знаете.

В Умани мало я был. Повели нас дальше. Вели, вели, привели в город Винницу. И вот там, однажды, несколько человек нас было, повели на работу в степь. Мне оттуда удалось убежать с одним товарищем. Женщины нам показывали глухие места, где немцев нет. Украинские женщины! Сколько они нашего брата спасли…

Шли мы, шли, дошли до Кировограда, а там, у самой окраины города – селение. Мы зашли, и один косой мужик говорит:

– Хлопцы! Вы откуда?

Мы думали, нас в дом заведут, накормят, напоят. Я говорю, что мы из плена бежали. Он сказал, чтобы шли за ним, привел нас в комендатуру и говорит:

– Вот, я партизан поймал.

Стали допрашивать из какого мы партизанского отряда. Какие партизаны?! Под конвоем отвели нас в Кировоград, в концлагерь. А там колючая проволока, вышки, на вышках пулеметчики. Сидим во дворе в шахматном порядке, а между нами полицаи целыми днями ходят. И вот однажды приходит немец, высокий, здоровый немец с лошадиным лицом, выглядывает меж нас кого-то, а потом – ком, ком, – и ведет с собой, а куда ведет, никто не знает. Три раза я такое видел. А в четвертый раз он на меня показал. Я встал. Думал, на работы поведут. Каждый стремился попасть на работы – оттуда, может, удастся убежать. Смотрю, ведет не к воротам, а ближе к тому месту, где у них начальство. Какой-то киоск зеленой краской покрашенный. Открыл дверцу, коленом впихнул и сразу дверцу за мной закрыл. В темноте я сразу не разобрался, а потом стою, смотрю -овчарка прямо передо мной. На меня зубы скалит. Я испугался, прижался спиной к стене. Собака скалится, вот-вот бросится на меня. Все, думаю, завтра я солнца не увижу, и попрощался с родителями. Позорная смерть, но и о ней не узнают. Слезы из глаз льются, а эта собака на меня смотрит и вдруг заскулила жалобно. Я долго стоять не мог, истощенный был. Колени гнутся, гнутся – и я сел перед собакой, ноги выставил. А собака морду мне на ноги положила, в глаза смотрит. И то хвостом вильнет, то заскулит. Тут открывается дверь, и появляется немец, что привел меня. Я огляделся – стены и полы в крови, высохшей крови. Я понял, что эту овчарку пленными кормили. Немец что-то кричит овчарке, а она не подчиняется. Он ее ногой в бок ударил, и собака чуть не укусила его. И вот три пистолетных выстрела, и собака падает мне на ноги. Немного подергала лапами и вытянулась. Немец ушел, а я сижу и думаю: немец спрятался и, как только выйду, пристрелит меня. Как будто он это сразу не мог сделать.

Стемнело. До каких, думаю, пор должен я здесь сидеть?! Встал потихоньку и вышел. И ушел оттуда. Я по темной стороне до окраины дошел и постучался в дом. Дверь открывается, выходит старая женщина. Как увидела меня – а я в собачьей крови, весь чешусь, за бровь возьмись и там вшей наберешь. Двух секунд спокойно не постоишь.

– А ну, посиди-ка здесь, – говорит. Показала на угол, а сама за дочкой пошла. В другом квартале дочка жила, замужняя. Ее муж на фронте воевал. Вскипятили они воду и в таз. Таз деревянный, как если бы бочку пополам перерезали, вот такого вида был таз. Сказали, раздеваться. Я верхнюю одежду снял, а они говорят, чтобы я полностью разделся. Я стесняюсь, не могу. Они меня силой раздели и кальсоны сняли. Искупали и в чистую постель положили. Белье дали, а мои вещи в таз и кипятком залили. Ай-ай-ай, сколько вшей всплыло, как пена! Тогда они таз взяли и вещи в саду выбросили. Когда вернулись, я уже спал. Проснулся на другой день, под вечер. Сказали, что вчера на ужин будили, я не проснулся, утром на завтрак будили – не проснулся. В обед тоже не мог проснуться. Вши уже не мешали спать. Старая женщина говорит мне:

– Сынок, земля кругом горит, оставайся здесь, а то погибнешь. Когда-нибудь войне конец будет, тогда и уйдешь.

– Нет, – говорю, – мне идти надо.

Дали они мне на дорогу хлеба, продукты, гражданскую одежду. Этих женщин я никогда не забуду, часто о них думаю. Думаю, осетинская женщина сделала бы то же для русского парня, если бы он оказался в таком же положении, как я?

На Украине, в Кировоградской области зашел в одну хату. Там была женщина с маленьким ребенком. Она мне поставила борщ, а сама у окна села, чтобы если немцы появятся, я успел спрятаться. У нее в другой комнате мешков двадцать семечек стояло, там, говорит, спрячешься. Я еще не доел, а она говорит: “Идут, гады”. – Я раз, спрятался, куда она показала. Трое немцев зашли, у хозяйки просят молока, яиц. Расположились они, стали обедать. Когда кофе пили -они всегда после обеда кофе пили – из ранцев вытащили шоколад. Мальчик возле матери стоял, увидел шоколад и потихоньку подошел.

– Дядя, дай, – говорит.

Немец ногой топнул, малыш убежал, за матерью спрятался. А второй немец – ком, ком – зовет его. Когда мальчик подошел, он его застрелил. Мать заорала, схватила ребенка и убежала. К соседям. Я все это слышал. У меня никакого оружия с собой не было. А немцы, знай себе, хохочут.

Пообедали и стали играть в карты. Потом поужинали. Выставили третьего, солдата, во двор часовым, а сами легли спать. В какой-то момент я услышал скрип стекла и легкое постукивание. Смотрю, трое парней за окном. Они меня подзывают, подают мне канистры. Я облил все, вылез. Часового они убрали. Спичку бросили и огородами убежали. Дом дотла сгорел с этими двумя офицерами.

Меня отвели в какой-то подвал, а немцы окружили село – в село пускали, а из села – никого. Обыскивали каждый дом. Партизан искали. Сидел я там неделю, может, больше. Однажды вывели меня ночью на край села, и я пошел дальше.

Дошел я до Таганрога. В 41 году немцы Ростов взяли, а потом наши их вытеснили. Когда немцы отступили до Таганрога, я как раз туда пришел. Там меня взяли и отвезли в город Сталино, сейчас Донецк называется. А там лагерь – четыре квартала. Трехрядное проволочное заграждение. Когда наш брат там умирал, вещи складывали, и получилось три больших скирды одежды. А умерших голыми бросали в ямы. Когда закапывали, ставили палочку с куском фанеры и на фанере записывали, сколько закопано. Я однажды посчитал, вышло больше 12 тысяч. А сколько еще после умерло…

Я попал в квартал, где находилось пятиэтажное здание, бывший клуб имени Ленина. Что я там видел? Однажды с чердака дым пошел. Немцы и полицаи туда побежали, думали, пожар, а там застали пленных. Живые, которые от голода сами скоро умрут, с костей умерших мясо срезали и жарили. Их во двор вывели, построили, и говорят, вот, мол, людоеды. И расстреляли их. Они бы и так скоро умерли, без стрельбы…

Однажды заставили длинный канал копать, метр в глубину, полтора в ширину. Метров 200-300. И подсоединили к общему туалету. 400 тысяч пленных – у кого кровавый понос, у кого живот болит -все в этот туалет ходили. Когда нечистоты канаву заполнили, немцы евреев привели. Человек двадцать их там выявили. С одного конца канавы до другого – по этим нечистотам – их заставляли ползать по-пластунски. Проползут в один конец, потом в другой. А потом вывели их и заставили петь «Катюшу». У них уже мочи не было, они еле пели, почти шепотом. А после им вот такой, с ноготь, кусочек черного горелого хлеба давали. Так вот немцы развлекались.

А однажды вот как было. Немец идет с двумя полицаями, а полицаи на проволоках тащат штаны и гимнастерку. Немецкий офицер остановился напротив одного русского парня и показывает, чтобы тот раздевался и надевал эти штаны и гимнастерку. А по ним вши ползают, мама родная – сколько! Тот только начал раздеваться – нет! Передумал офицер, показывает на нашего земляка, Агнаева Сахама. Здоровый мужик был. И офицер говорит ему, чтобы он раздевался.

– Я красноармеец, – отвечает Сахам, – я вам не подчиняюсь.

Когда полицаи начали раздевать его, другой наш земляк, Кцоев Николай, схватил гимнастерку и швырнул прямо в лицо немецкому офицеру. Тогда офицер выхватил пистолет и обоих застрелил.

Как-то утром полицаи стали кричать, собирать 150 человек. Наверное, на работы куда поведут, думаю, может, там и убежать удастся, и тоже встал в строй. Открываются ворота, и нас повели. Ночью снег выпал до колен. Привели нас на аэродром снег расчищать. Дали лопаты из фанеры. Собираем снег в кучи. А мы ослабленные, истощенные. Нас подгоняют, бьют. Несколько куч сделали до обеда. Все это время в будке часовой сидел и на гармошке играл. В обед построили нас и повели в лощину, там у них полевая кухня была. Посадили нас на снег, а сами обедают. И вдруг немецкий самолет появляется в воздухе, и немецкие зенитки стреляют по нему. А он бомбы сбросил на аэродром, где мы чистили снег, и улетел в сторону Ростова. Немцы взбесились, построили нас, пересчитали – одного не хватает. Оказывается, нашего, который, видимо, летчиком был, в кучу снега зарыли, а когда нас увели, он вылез, сел в самолет и взлетел. Самолеты, на которые он бомбы скинул, сами с бомбами были.

Нас бьют прикладами, палками. Загнали в какой-то деревянный сарай. Три дня мы там сидели. На третий день открываются двери, выводят нас автоматчики с собаками. Офицеры приехали. Нас построили, и через переводчика один офицер говорит нам:

– Среди вас есть комиссары и партийные, которые спрятали в снегу летчика. Даю пять минут. Если через пять минут не выдадите комиссаров и партийных, двадцать пять из вас расстреляю.

Пять минут прошло, никто ничего не сказал. И вот он к концу строя подошел, пистолетом отсчитал двадцать пять человек и перед нашими глазами спокойно, не спеша, начал стрелять. Всех перестрелял. А потом поворачивается к нам и говорит:

– Пять минут. Не выдадите комиссаров и партийных, опять двадцать пять человек расстреляю.

Когда вторую группу из двадцати пяти человек вывели, я тоже попал в нее. Все, думаю, конец. Пять минут прошло, и только офицер собрался стрелять, как из общего строя раздался крик:

– Стой, гадина, не стреляй, это я сделал.

Немец поворачивается и, не спеша, играя пистолетом, подходит к тому, кто кричал, осмотрел с ног до головы и спрашивает:

– Ты есть коммунист?!

– Да, я коммунист! – ответил тот и разорвал на себе гимнастерку, а на груди – Ленин и Сталин.

– Ты есть и комиссар?!

– Да, я комиссар!

Тогда офицер приказал конвою вести всех нас в общий лагерь, а его увели два солдата. Когда его уводили, он крикнул по-осетински:

– Я из Дигоры, Зангиев Николай. Скажите маме…

Рядовой он был и никакой не комиссар.

Чем кормили пленных? Называли это баландой. Шесть котлов, у каждого котла стоит разливальщик и полицай. Полицай смотрит, чтобы никому лишнего не дали. А мы выстраивались в шесть рядов и шли каждый за своей порцией. Что из себя баланда представляла? Это мутная вода, в которой плавали крошки кормовой свеклы. Или несколько зерен пшена. Без соли, без зелени. От цинги у многих зубы повыпадали. В концлагере, в Донбассе, я так ослаб, что попал в лазарет. Ходить не мог, стоять не мог. Лазарет находился в другой зоне. Трехэтажное здание. Полы паркетные и больше ничего не было. Что на тебе есть – это и матрац твой и одеяло. Меня положили от дверей пятнадцатым. Каждую ночь, кто ближе к дверям был, тот умирал. Утром просыпаешься, один умер, следующим утром второй, третий. Рядом мной один лежал, хотел у мертвого зубы золотые снять, а сам встать не мог, на бок повернулся и выковыривает. Я говорю:

– Ах, ты, сволочь, что делаешь? Ты же сам умираешь!

Из-под головы взял ботинок и ударил его. Я пятнадцатый был, а он четырнадцатый. В ту же ночь он и умер. Очередь до меня дошла. Мне говорят, мол, теперь твоя очередь. Я не знаю, почему я не умер. Если полицаи успевали, они забирали 200г хлеба – паек умершего, чтобы нам не досталось. На места умерших других приносили. В этом лазарете работала святая женщина, наемная медицинская работница. Высокая такая женщина. Я не вставал, даже сесть не мог, голова кружилась.

– Сынок, ты откуда? – спросила она меня.

– Я из Орджоникидзе.

А она в Орджоникидзе учебное заведение оканчивала. На другой день она мне бутылочку принесла, сказала, чтобы принимал ложку утром, ложку в обед и ложку вечером. На бутылочке было написано «гематоген». Немцы давали ей паек, а она его мне отдавала. Из дома приносила лук, чеснок. Через некоторое время я встал, начал ходить. Держался за стенки и так ходил. До окна дошел, смотрю, проволочные заграждения, за ними улица. По улице немцы с девушками гуляют. Я смотрю на них и плачу – придется ли мне когда-нибудь так вольно ходить или нет?

Однажды она прибегает ко мне встревоженная, говорит, скорей, скорей! Под руку меня взяла и привела в общий лагерь. А к лазарету машины подъехали, и всех в них погрузили. Это были машины-душегубки.

Что еще делали немцы. На фронте лошади гибли. Нас заставляли под конвоем искать эту дохлятину и свозить в лагерь. И из этой гнили суп варили нам, пленным. Такой страшный запах от супа этого шел! Но пленные с жадностью его поедали. У некоторых сохранились котелки армейские, а у других пилотка или шапка-ушанка. Туда черпаком наливали. И вот, значит, подставляешь пилотку, и на ходу выпивай, останавливаться нельзя. Если сразу не выпьешь, тот, кто сильней тебя, отберет и сам выпьет твой суп… А кости лошадиные в общественный туалет выбрасывали. У кого кровавый понос, у кого дизентерия. А пленные вытаскивали их и грызли.

Однажды какая-то собака забежала в лагерь, и пленные схватили ее, разорвали и сырой съели.

Я видел, как досталось пленному копыто конское, сырое, и как он его грыз. С подковой копыто… Страшней голода ничего нет. Это медленная смерть. Но я зарекся, что ничего подобного есть не буду. Лучше умру, чем эти кости буду грызть. Я внушил себе так. Может, не ел я всякую дрянь и потому спасся. Не знаю. Изредка, когда выводили на работы за зону, удавалось занести тыкву. Сырая тыква была самой лучшей едой.

Как-то привели нас в один рабочий поселок. Самых слабых привели. Ни проволочных заграждений, ничего такого, только полицаи. И вот однажды утром, будто по воду иду, дошел я до крана, осмотрелся – никого нет. Я дальше. Думаю, если спросят, куда иду, буду просить кушать. И дальше, дальше, так и вышел из поселка. Прошел с полкилометра, смотрю, навстречу два немца на велосипедах едут. Ах, думаю, сейчас опять назад поведут. Я с дороги свернул в поле, вижу – рядом две охапки кукурузы. Я на них прилег и лежу. Немцы остановились напротив, один ко мне пошел, а другой остался, велосипеды держит. Немец подошел, я лежу на спине, смотрю в небо, а он на меня смотрит. Второй что-то крикнул ему, а он в ответ -капут – рукой махнул и пошел назад. Сели они на велосипеды и уехали.

К вечеру дошел я до одного хутора. Тех, кто из плена бежал, на Украине местные жители хорошо встречали. И немцы стали их запугивать. Я уже весь хутор прошел, никто не пустил меня. Стемнело, сижу я на камне на окраине села, вдруг подбегает женщина и сует мне поллитровую банку кипяченого молока и кусок хлеба:

– На, – говорит, – сынок, покушай. Мой муж начальник полиции. Когда он уснет, я тебя проведу в дом, переночуешь.

Горячее молоко и хлеб я съел… Через какое-то время она опять прибегает и ведет меня. Привела в комнату, а там солома на пол накидана, и я на соломе переночевал. А на рассвете, пока муж не проснулся, она меня вывела, и я дальше пошел.

Шел я так, шел. Кое-где немцы задерживали, заставляли работать, а потом отпускали. Дошел до Армавира. Так же, как и я, русский парень из Назрани со мной шел, я с ним по дороге встретился. Без документов нас на ночь никто не пускал. Этот парень мне говорит:

– У меня какой-то немецкий документ есть, только что в нем написано, я не знаю. Возьми, когда полицаи спросят, этот документ им покажешь. Они по-немецки не знают, будут думать, что это твой документ. Может, с этим документом тебе и ночлег дадут.

Он себе ночлег уже нашел, поэтому бумажку мне дал. Меня же одна женщина пустила. Я ничего ей не показывал, так пустила.

Утром иду, меня останавливают на железнодорожном перекрестке полицай и два немца-офицера. И немец говорит:

– Папир, папир?

Я протягиваю ему эту бумагу, немец прочитал, на другого немца посмотрел, на полицая посмотрел и говорит:

– Дрова просит!

Вот, значит, про что там было. Порвал он этот документ, и повели меня двор подметать. Потом позвали и стали спрашивать, куда я иду, откуда. Я сказал, что учился в Ростове, в железнодорожном училище и теперь иду домой.

– В железнодорожном училище учился? – переспросил немец.

– Да.

– В Минводах нам слесари нужны. Сможешь работать?

– Конечно, смогу.

А я-то откуда мог знать слесарное дело?

Они мне бумагу какую-то написали, чтобы ехать в Минводы и там слесарем работать.

На окраине Армавира мы опять сошлись с назранским парнем, и я ему все рассказал. Пошли вместе, дошли до одной железнодорожной станции. Погода – реденький туман такой. Смотрим, стоит состав. На платформах – где танки, где самолеты, где брички. По перрону часовой ходит. Приятель мой говорит:

– Когда мы пешком дойдем? Давай, залезем на платформу и поедем.

А мне почему-то не хотелось, что-то меня останавливало.

Когда часовой повернулся к нам спиной, пошел в обратную сторону, он, раз, кинулся к платформе; только ногу занес, раздался выстрел, и он свалился под вагон. А я убежал.

Иду я дальше, фронт догоняю. Иду, иду. Станция. Там точно такой же состав стоит, может, тот же самый, не знаю. Дождался я, пролез мимо часового на платформу, туда, где брички были, и под бричкой прилег. Вскоре поезд тронулся.

С продуктами у меня плохо было. Думаю, а что у них в бричке есть? Залез под брезент, а там ранцы. У нас – вещмешки, а у них ранцы были. В них барахло, разные вещи, а поесть ничего не было. А вот где ездовой сидит – ящичек, на нем простой замок висит. Открыл, там целая буханка хлеба и мыло. Мыло взял – где ночевать буду, там отдам. Хлеб в мешок к себе. Там еще коробка картонная была. Я разорвал ее – в ней яблоки сушенные на нитках. Вдруг вижу, с платформы на платформу немец прыгает в мою сторону. Дежурный он был по эшелону или кто, не знаю. Елки-палки, думаю, все, конец. Я из этого ящичка молоток взял и притаился в бричке. Только немец заглянул в нее, я его молотком изо всей силы ударил по голове. Он без всякого шума свалился. Минут через двадцать поезд прибыл в Минводы. Я спрыгнул с платформы и пошел дальше.

Ночь. Куда не пойду – немцы, из каждого окна их разговор слышится. Уже полночь – куда мне деваться? В одном дворе – погреб. Я открыл его и там переночевал. Утром незаметно ушел.

Дошел я до Дигоры. Через перевал, через Змейку, через Иран и дальше – через лес. Когда на перевал поднимался, рядом немцы спускались и все оглядывались на меня. А я в гражданской одежде. Молодость спасала меня, гражданская одежда и молодость. В Дигоре я Зангиевых нашел: бабушка, жена и двое мальчиков. У них два офицера жили. Мне постелили на полу, а у офицеров своя комната была. И ночью то один придет, посмотрит на меня, то другой.

Тогда я ничего не рассказал про Николая.

Пошел дальше – из Дигоры в Алагир. И в Алагире немцы. Я зашел к знакомым, они до войны из нашего села сюда переселились. Женщина с дочкой. Переночевал у них, а утром полицай и два офицера приходят, и полицай говорит:

– Вот, это мой отцовский дом, – и показывает на женщину: – А у нее муж коммунист. Они до войны забрали наш дом.

Хозяйку немцы повели с собой, а на меня не обратили внимания. Часа через два женщина возвращается и показывает, где живут ее знакомые, Бесоловы. Дворов десять до них. Иди к ним, говорит, а то немцы опять придут и тебя тоже могут забрать. Я прихожу к этим Бесоловым, они меня знали еще до войны, хозяин там – здоровенный мужик, а я худой, истощенный, и он говорит:

– Что с тобой? Почему ты такой?

– Я к немцам в плен попал, – говорю.

А у них тоже немцы в одной комнате жили. Он топор схватил, я, говорит, сейчас дам им, этим немцам. Я его уговариваю, жена уговаривает – ради бога, не делай глупости!..

От них я ушел в Црау. Там переночевал. Немцы ночью отступили, а полицаи-осетины ходят по дворам и говорят, что немцы фронт ровняют – от Николаевской до этих гор – и кто здесь останется, тех они расстреляют. Езжайте, говорят, в Змейскую, в Эльхотово. У хозяйки, где я остановился, трое маленьких детей. Она плачет -куда ей деваться? Я говорю:

– Пусть тебя убьют дома. Никуда не ходи.

А утром, на рассвете, из леса вышли трое наших разведчиков. Зашли в дом и спрашивают:

– Ну, как вы в другом государстве жили?

Я хотел было идти с ними, но подумал – а как же родители, живы или нет? Вот узнаю, тогда и на фронт. Из Црау я направился в Алагир, дошел до места, где сейчас автоинспекция, а там шлагбаум и наши солдаты стоят. Меня останавливают, спрашивают – куда? Я говорю – в Садон. Спрашивают документы, а у меня никаких документов нет. И меня под винтовкой ведут в Алагир, в особый отдел. Там спрашивают – кто я такой, откуда и куда иду? Я подумал, что если правду сказать, они меня сразу же в действующую армию отправят, и я ничего о родителях не узнаю. Решил обмануть. Сказал, что возле Ольгинского – там наши колхозные земли – на ломке кукурузы был, потом война началась, дороги закрыли… а теперь, вот, наконец, иду домой.

– А Зарамагский колхоз к вам близко? – спрашивают меня.

Про Зарамагский колхоз я до войны слышал, но ничего толком о нем не знал, зато понял – здесь кто-то из зарамагских есть, с ними мне будет легче.

– Близко, – говорю, – наши колхозы почти что рядом.

Они причитали мне имена и фамилии и спрашивают:

– Их знаешь?

– Конечно, – говорю, – это мои друзья.

А сам первый раз о них слышал. Мне по щеке как заехали! Говорят:

– Ты тоже дезертир?

Оказывается, они наших солдат убили и к немцам убежали… Посадили меня в тюрьму. Сижу в Алагире, в тюрьме, а там полно тех, кто полицаями стали при немцах. Им из дома несут, а я голодный. Одна группа обедает, другая, а я в углу сижу, и никто ни разу не спросил – а ты чем живешь? Никто кусочка хлеба не дал. На третий день открывается дверь, вошел офицер и стал всех спрашивать, кто за что сидит. Дошла очередь и до меня:

– А ты за что?

– Без документов шел, хотел в Садон, домой, и за это…

– А ну, бегом отсюда.

Мне сказали, чтобы я зашел в комендатуру, там дадут пропуск. А я боялся в комендатуру идти. Кружусь вокруг нее, и тут появляются две подводы с ездовыми, и меня спрашивают, где здесь комендатура. Я показал им. Они за Бирагзанг ехали дорогу строить. Один от них зашел, вышел с пропусками, и они тронулись дальше. А я за подводой иду, держусь за нее. У шлагбаума их остановил часовой, спросил пропуск. Передний ездовой показал, а часовой оглянулся на меня и спросил:

– Ты тоже с ними?

Я кивнул головой. Они проехали, и я с ними.

Я трое суток не ел, совсем голодный был. На той улице, где комендатура была, ни одного двора не пропустил, до самого конца прошел, в каждый дом постучался, просил:

– Умираю с голоду, дайте хлеба…

Никто не дал. И вот, когда шлагбаум проехали, ездовые повернули через мост на Бирагзанг, я остался. На самом верху, на окраине Алагира увидел соломой накрытую мазанку. Думаю, бедный дом, ничего там не найдется поесть, но на всякий случай постучался. Постучал, дверь открывается, выходит русская женщина и спрашивает:

– Чего тебе, сынок?

Я говорю:

– С голоду умираю.

– Если кашу будешь есть, то заходи. Больше у меня ничего нет.

Как не буду?! Когда я зашел и она меня разглядела, то сказала:

– Три ложки съешь, посиди, потом еще поешь, а то, боюсь, желудок не сработает, если все сразу.

Накормила она меня, и я дальше пошел – через Верхний Мизур, через перевал. До перевала дошел, смотрю – вот мое селение. Я стремился в армию, а теперь – грязный и вшивый – возвращаюсь. Что скажут люди? Решил, пока не стемнеет, отсидеться.

Не доходя до селения – бугорок, а внизу, под дорогой, тропинка, и кто-то мне навстречу идет. Чтобы не встретиться, я вниз по тропинке спустился. А он подбегает:

– Эй, – говорит, – кто ты такой? Ты корову нигде не видел?

Это был мой отец. Он посмотрел на меня – не узнал сначала, а потом подумал, что я его младший брат. А младший брат тоже на войне был, и у него сын умер. Он заплакал и повел меня к ним в дом. А я думаю, что он меня домой не ведет? Когда зашли, на свету увидел меня и… убежал.

Я остался. Там я узнал, что мать моя умерла.

Там и переночевал. На другой день хотел идти в военкомат, но мне сказали, нет, завтра пойдешь. Был какой-то религиозный праздник. Вечером все соседи собрались. И вот я с чайником, с аракой стою, старики сидят, а мимо окон трое милиционеров ведут дезертира. Из нашего села один Дзугкоев дезертиром был. Даже не дезертиром, его и не призывали. Он боялся, что призовут, и прятался. Тогда жену его напугали, что и ее посадят, если мужа не выдаст. И она сигнал дала. Они в верхнем квартале жили. И вот его ведут, а нас слышно на улице было, и они вместе с задержанным зашли к нам. Им место дали, посадили за стол. Тосты идут, и тут начальник милиции, Бутаев тогда был, спрашивает старшего из нашей фамилии – кто это? – и на меня показывает. И старик говорит:

– О нем ни слуху, ни духу не было, из плена бежал, вернулся, слава богу.

И тогда начальник милиции мне на ухо говорит:

– Ты перекуси что-нибудь и с нами пойдешь.

Мужики говорят ему, что это они не пустили меня сегодня в военкомат и что я завтра приду, а он говорит, нет, сегодня. Сказал, что я пересплю на диване у него в кабинете.

Какой диван? Вместе с заключенными меня посадили, а утором привели к начальнику КГБ Садона.

– Ну, рассказывай, – говорит.

Все, что со мной было, все я ему рассказал. Он слушал, вздыхал, я заметил даже слезы в его глазах. Когда я закончил, он сказал, чтобы я шел домой, но никуда из дома не уходил. Надо будет, меня позовут.

На улице встретил троих своих одноклассников – сколько тут было и радости, и горя. Рассказывай, говорят, как, что… Задержался я с ними, а в это время за мной милиционер приходил, чтобы я снова в милицию шел. Я пришел, и начальник из КГБ говорит мне, что звонил в город и меня срочно надо туда везти.

Посадили на машину, отвезли вместе с заключенными в город. Их в одну сторону отвели, меня в другую. Когда вели, я стенную газету увидел и в ней заголовок: «Чекист на посту». Тот, кто привел меня, зашел в кабинет, а я стою в коридоре. Потом он ушел, и меня позвали. Там человек в белой гражданской рубашке сидит, в каких-то документах копается. Я стою, стою. Вдруг он глянул на меня и говорит:

– Раздевайся!

Раздеваться, так раздеваться. Я верхнюю одежду снял и стою. Он опять посмотрел и как начал ругаться матерно. Елки… Я кому, кричит, сказал – раздевайся! Пришлось раздеться. В чем мать родила остался. А он мои документы, что из Садона со мной привезли, еще не посмотрел. Зашел чекист, и он ему сказал:

– В третью камеру!

В коридоре чекист поставил меня лицом к стенке и приказал двигаться вдоль нее. Ни туда не посмотришь, ни сюда. Так я потихоньку, боком, боком. Чекист открыл передо мной дверь и запихал меня внутрь. Я оказался в одиночке. Внизу вода, сверху капает. Холодно, зуб на зуб не попадает – я голый. Думаю, все, здесь мне конец. Я ведь истощенный, кожа да кости. А жить-то хочется. Я набрался сил и целую ночь на месте подпрыгивал.

Рассвело, дверь открывается – выходи. Бросили мне вещи. С вещами под мышкой я вдоль стенки боком, боком иду. Дверь открывают – общая камера № 5. Там заключенные на нарах сидят, и пот с них льется, так жарко. Три дня я одетый, а они все раздетые, три дня я согреться не мог. Через три дня меня позвали. Конвой отвел меня туда, где первое пехотинское училище до войны было. А там таких как я – сотни. Отделение, взвод, рота, батальон. Дают нам паек. Через три дня всех построили и повели на железнодорожный вокзал. Там – в товарные вагоны. Закрылись двери, и поезд тронулся. Никто не знает, куда нас везут. Привезли нас в город Кировабад в Азербайджане. А оттуда – в спецлагерь в пяти километрах от Кировабада. Это фильтр был, где проверка шла. В немецких концлагерях наша разведка тоже работала, и очень многое знали, знали, кто предатель, кто нет. В этом лагере я месяц побыл, а потом собрали нас, человек пятнадцать, и привели нас в Халарский военкомат. Там – медицинская комиссия: одних направляют туда, других сюда. Одну группу куда-то увезли, а группе, в которую я попал, дали домашний отпуск – пятнадцать дней. Дали продуктов на четыре дня. И вот, значит, стою я на вокзале в Кировабаде, жду поезда. До войны я кроме как в Алагире, в Ардоне нигде больше не был. Ну, и в Орджоникидзе еще. По темности своей, по незнанию я сел на поезд Баку-Тбилиси. Еду на второй полке, продукты в вещмешке под головой, деньги и документы в кошельке – кошелек у меня был. Прошло какое-то время, проводница будит всех и просит приготовить документы для проверки. Я смотрю – вещмешка нет. Думаю, вниз упал. Ищу – нету. Спрашиваю у нижних, никто не видел. А тут проверяющие подошли и документы спрашивают. Ищу кошелек – тоже пропал. Слезай, говорят. Посадили меня в особый вагон и привезли в Тбилиси. Вот, мол, без документов, неизвестный. Там спрашивают, кто такой, откуда? Я все сказал. Сказал, что прошел проверку в спецлагере, что пятнадцать дней домашнего отдыха дали и вот, еду домой, в Орджоникидзе. А получилось, будто я все вру. Зачем, спрашивают, в Тбилиси едешь? Потому что я думал, что через Тбилиси надо ехать. Посадили меня, и пока запрос из спецлагеря не вернулся – а тогда почта долго шла – две недели продержали. Через две недели вызвали меня и смеются: хороший ты домашний отдых получил!

В Тбилиси есть район Овчала, там сборный лагерь. Туда меня и отправили. Две недели я там пробыл и оттуда попал в Сталинград.

42-ой год. Ноябрь. Снег, мороз лезет под шинель, под гимнастерку. Ночью подходит ко мне ротный.

– Товарищ сержант, – говорит. – Ты знаешь, что мы с музыкой пойдем?

А я был назначен командиром отделения в роте автоматчиков.

– С какой еще музыкой? – спрашиваю.

– Чего ты хитришь! Связной ничего не сказал?

– Не видел я связного.

– С музыкой, – говорит, – пойдем в наступление. Увидишь.

И вот, четыре часа. Выстрелили красную, желтую и синюю ракеты – сигнал к наступлению. Больше команду не жди. Автоматчики везде и всюду в наступлении были первыми. И мы с криком “ура” побежали вперед. А с нами – музыканты. Вначале “Интернационал” играли, потом «Священную войну». Ну, мы солдаты, мы могли прилечь, укрыться, а им – нельзя. Они строем шли, играли и гибли. В этом бою я получил ранение. Попал в госпиталь, оттуда – на Курско-Орловскую дугу. Там, в Борисовском районе, снова был ранен – опять госпиталь.

Потом были Великие Луки.

Накануне нам сказали, что завтра, в 4 часа, будем вести разведку боем, начинается генеральное наступление. На мое счастье я дежурным был. Полчаса оставалось, сижу в траншее, уже не могу, говорю пулеметчику:

– Ради бога, пять минут посплю, разбуди меня.

А земля сырая, торфяные болота. Я заснул, и сон мне приснился. Будто в родном селении вечер и мать говорит, чтобы я шел к перевалу, где наши телята, а то волков много, разорвут их там. Я побежал с палкой туда. Через две речки. Добегаю, смотрю, а там не телята, а черти. И они стали кидать в меня горящими поленьями. Я туда, сюда – никакого спасенья уже нет, и тут моя умершая мать бежит ко мне, платок подняла и кричит:

– Сынок, у Святого Уастырджи проси помощи!

У нас в селении святилище Уастырджи было, в детстве я туда каждый год ходил со всеми молиться. Я поворачиваюсь в сторону святилища и говорю:

– О, Уастырджи, помоги!

И как будто в темноте горы молоком облили, так мне показалось. Потом появляется бородатый всадник на белом коне и летит ко мне вниз, как орел. Прилетает и говорит:

– Сынок, не бойся! А ну-ка, под правое крыло становись!

Я стал и подумал:

– А мать? Куда она делась?

Один шаг сделал, чтоб посмотреть, и прямо в ногу мне попадает горящее полено, что черти кинули. Я вздрогнул и проснулся. Тут выбросили ракеты, и мы пошли в атаку.

Во время наступления я был ранен в правую ногу разрывной пулей. Огляделся, метрах в десяти – воронка от разорвавшегося артиллерийского снаряда. Я собрался с силами, добежал до воронки и прилег. Лежу, пули свистят, кругом бой идет. И замечает меня немецкий танк. Заметил и пошел на меня. Снаряды, видно, жалел, хотел проутюжить гусеницами. У меня противотанковая граната была. Когда танк приблизился на расстояние броска, я встал на колени, бросил гранату, а сам вжался в землю. Черный дым, песком меня засыпало. У меня плащ-палатка с каткой были, и, чувствую, кто-то за плащ-палатку меня тянет. В глазах песок. Я пытаюсь раскрыть глаза, смотрю – два немца. Все, подумал я. Только подумал, раздалась автоматная очередь, и немцы валятся на меня. Подползает ко мне медсестра, оттаскивает на плащ-палатке в лощину, перевязывает рану мою и говорит:

– Что бы было с вами, товарищ гвардии сержант, если бы поблизости не оказалась я?

Это она немцев расстреляла. Перевязала меня и поползла к другим раненым, а я кричу:

– Подожди, как звать тебя?

– Тамара Дунаевская-Бирюкова, – отвечает.

Это я на всю жизнь запомнил. Санитары забрали меня в госпиталь. Когда пришел в себя, вспомнил этот сон, рассказал главврачу, и она мне сказала:

– Знаешь, сынок, матери, они и с того света помогают…

После госпиталя участвовал в операции «Багратион» в Беларуси. Под Витебском шли ожесточенные бои, укрепления у немцев мощные были. В боях за Витебск я два ранения получил. После госпиталей опять туда же попал.

Нас трое суток из Орши вели к Витебску. Было это 22 июня 1944 года. Мы продвигались вперед. К полудню наш полк подошел к селению Плиговка Сиротинского района. На окраине села был ДЗОТ, из которого бил станковый пулемет. Старшина пополз, чтобы уничтожить ДЗОТ, но погиб, потом лейтенант – был убит на полпути. По цепи раздался приказ гвардии старшему сержанту Кайтукову явиться к командиру полка. Я ползком до наблюдательного пункта – там командир батальона Гаврилов и командир полка Белов. Белов говорит:

– Сам видишь, товарищ гвардии старший сержант, полк несет потери. Вражескую огневую точку надо уничтожить. На жизнь никакой гарантии нет.

Я скидываю с себя сапоги, вещмешок. Беру автомат, лимонки и противотанковую гранату. Я выбрал путь к ДЗОТу через болото. До меня – и старшина, и лейтенант – оба по сухому ползли. Углубился я в торфяную жижу по самые глаза и все полз, полз на стук пулемета. Просил всех святых, чтобы не убило, пока не уничтожу огневую точку. А после я согласен был и умереть. Дополз, перекрестился про себя, встал на колени перед амбразурой, а пулемет строчит, размахнулся гранатой, и вдруг что-то со страшной силой дернуло назад руку. Это пуля попала в предплечье. Но и граната попала в амбразуру. Отбросило меня взрывной волной. Наше подразделение с криком “ура” ушло вперед, а меня подобрали санитары, и я опять попал в госпиталь.

Когда командир полка Белов появился в полевом госпитале и увидел меня, он по-отцовски обрадовался и говорит:

– Товарищ гвардии старший сержант, мы вас представили к званию Героя Советского Союза как повторившего подвиг Матросова. Но когда представление дошло до политуправления армии, там посмотрели, что вы были в плену, и нас заставили переписать на «Орден Славы» III степени.

После госпиталя я поехал домой.

При советской власти были ежегодные встречи однополчан. А теперь ничего нет. В Волгограде, в школе №70 есть музей боевой славы и мой уголок. В нем – кое-какие вещи и мои воспоминания о войне, написанные по просьбе учащихся этой школы…