Денис БУГУЛОВ

ЛИЦЕЙ

                              ЭССЕ
                                 
            К 30-ЛЕТИЮ РЕСПУБЛИКАНСКОГО ЛИЦЕЯ ИСКУССТВ
   
   
   Останавливаю  маршрутку,  выхожу. Напротив,  через  дорогу,  над
открытым  афальтово-бетонным пространством  возвышается  громоздким
линкором  здание Лицея искусств. Корабль потрепан временем,  но  не
побежден.  Он  все  рассекает  невидимые  волны  людской  памяти  и
исторических   перемен,  накатывающиеся  на  него   с   неумолимой,
настойчивой требовательностью. Лицей одинок. За ним, или перед ним,
не  идут  частой  и  однообразной вереницей другие  образовательные
заведения: подобные, похожие, из тех, что попроще, полегче.  Других
нет. Потому что имя Лицею – ВЫЗОВ.
   В  который  раз задаю себе вопрос, торопя жизнь, прокручивая  ее
на  два  года  вперед: отдам ли своего сына сюда  учиться,  учиться
музыке  или живописи? Или хореографии? Когда-то, более чем четверть
века  назад,  тот  же вопрос решался без меня и исключительно  ради
меня:  в  результате  я отучился в Республиканской  школе  искусств
(РШИ)  только  одну, самую первую в своей школьной  жизни,  учебную
четверть.  (Это  позже  РШИ станет Лицеем  и,  точно  по  мановению
волшебной  палочки, вдруг, чуть ли не в одночасье,  перенесется  из
угрюмого,  тесного и неловкого помещения на ул. Бутырина в  занятый
обкомом  партии новый дворец. Сейчас мне это представляется  чем-то
похожим  на абордаж из приключенческих фильмов. Но тогда, в  начале
девяностых – невероятных и невменяемых, в стране происходили  и  не
такие чудеса). В детстве и юности мне, случалось, снился один и тот
же  сон,  как я бессмысленно бреду по тусклому коридору, выхожу  на
деревянную  веранду,  выходящую во внутренний дворик  –  маленький,
квадратный,  чахленький. Спускаюсь вниз. Запах  карбида,  известка,
ощущение  непрекращающегося, как чаепитие у кэрролловского кролика,
ремонта.  Шалые сквозняки. Из подвалов, что под ногами, веет  таким
холодом,  что на душе – нехорошо, плохо. И становится так тоскливо.
Пронзительно тоскливо. Еще во сне я отчетливо сознаю –  мне  снится
РШИ. Гораздо позже я осознаю, что означает «бывшее здание НКВД»,  и
то,  что стены там пропитаны кровью. Гораздо позже понимаю,  почему
подвалы  его были засыпаны под потолок щебнем. Для нас, из-за  нас.
Детишек. Чтобы долгое эхо расстрелов и безостановочный, как нить из
выпавшего  клубка, крик не вторгались через обитые (с двух  сторон)
черным  дерматином двери в наши музыкальные комнаты, где бились  мы
над  своими этюдами, да в голые художественные классы, где  учились
держать  в  своих неуклюжих лапках пронумерованные кисточки;  чтобы
все  это  –  просто не мешало нам. Проходя мимо дома № 7  по  улице
Бутырина,  где нынче приютилось очередное министерство, в форточках
полуподвальных окон мне видятся вопрошающие, зовущие  глаза  –  чьи
они,  быть  может,  я  знаком с  внуком или сыном  этого  человека,
может, вижу я не унаследовавшего любовь и трагическую судьбу «врага
народа» отпрыска его –  каждый день, на работе, на улицах жму руку,
здороваюсь.
   Почему  с момента отпочкования от Детской музыкальной школы  им.
П.И.   Чайковского  Школа  Искусств  словно  призвана   отмаливать,
отмывать   преступления  и  грехи,  совершенные   и   не   успевшие
совершиться  теми,  кто  наследовали  школе  свое  прошлое?  Словно
замыкался  каждый  раз страшный круг, и новый  начинался  по-детски
невинно  и прекрасно, как первая трава, как мягкая пушистая  зелень
из  разорвавшихся,  еще  клейких почек...  Я  стою  напротив  Лицея
Искусств.  Не  случись  всего  этого непостигаемого  умом  разлома,
тектонического  разлома  в  истории нашей  страны,  сопровождаемого
вначале  шумной  мишурой  из пестрого и  обильного  конфетти  слов:
«Гласность»,    «Перестройка»,   «Горбачев»;   потом,    позже    –
обставленного   бутафорией   из  ГКЧП,  революционных   броневиков,
периодических   танковых   демаршей   по   московским    тротуарам,
абсурдистких и кровавых штурмов многострадальных Останкинской башни
и  Белого  дома...  Не  случись этого, не  заварись  все  это  –  в
многочисленных кабинетах и комнатах торжественного,  обитого  белой
плиткой  здания  (напротив которого я все еще  стою),  работали  бы
упитанные, солидные и лысеющие мужчины. В галстуках и с портфелями.
У  подъезда  их бы ждали черные «волги» с простыми для  запоминания
номерами.
   Но  не  сбылось.  На  всех шести этажах –  учатся  дети.  Учатся
математике,  физике,  биологии, рисунку,  пению,  танцу...  музыке.
Лицей.  И  я все не могу определиться, отдавать ли сына  через  два
года,  представляющихся пока мифически необъятными  и  далекими,  в
Лицей или нет.
   Что  заставляет или, лучше сказать, позволяет родителям отдавать
своих  детей учиться искусству в стране, где, кажется,  все  и  все
занято  стяжательством? Где за кусок хлеба  раздирают  себе  глотки
люди  –  на рынках, на рабочих местах, в чужих и собственных домах?
Эти  же  или уже другие люди в маленьких и больших фирмах и  офисах
впиваются  в судьбы и души друг друга. Дерутся за хлеб обезличенные
и  будто  бы  неодушевленные агентства, корпорации, министерства  и
ведомства.  Что, если ребенок твой не станет расти  волчонком?  Его
загрызут?  И  случится это, едва он вышагнет за порог  отчего  дома
дальше, чем ты способен наверстать?
   Нет,  конечно, я не пришел сюда пристраивать ребенка... Директор
Лицея  Коцоева Алла Романовна предложила мне взяться  за  написание
статьи   о   Лицее.  Меня  водят  по  коридорам,  учебным  классам,
мастерским... Рассказывают. Знакомят с ребятами. Мне кажется, что я
уже  знаю о Лицее все. Но подспудно продолжаю решать ставший  вдруг
принципиальным вопрос: а что я? Как поступлю я? Я говорю себе,  что
да, я хотел бы этого, но...
   Лицей   дает   полноценное   среднее   образование   наряду   со
специализацией,  будь  то в хореографии,  живописи  или  музыке.  В
зависимости  от  отделения. Общеобразовательные предметы  изучаются
вместе.  С  1990  года  (года  вселения  в  здание  обкома  КПСС  и
переименования школы в Республиканский Лицей искусств) выпущено – я
смотрю  в  составленные  по  моей просьбе  справочные  листы  –  26
медалистов. Есть победители школьных олимпиад. Выпускники прекрасно
приспосабливают  себя  в  областях,  не  связанных  с   искусством,
поступают  в ГМИ. В мединститут. В СОГУ. В другие вузы. Я  понимаю,
что   задаю   вопросы,   невольно  мысленно  прокручиваясь   вокруг
невидимой  оси,  которая есть все тот же мой вопрос самому  себе...
Мне  чудится  какая-то избыточность во всем происходящем.  Грамоты,
медали, призы. В хоровом классе Ольги Джанаевой вся стена –  сверху
донизу – в грамотах. Грамоты в рамочках. Большинство на иностранных
языках.  Камерные хоры «Арион»: есть женский хор и отдельно  –  хор
мальчиков.    Ансамбль    народных    инструментов    «Дала-фандыр»
(руководитель  Алла  Дзебисова). Камерный оркестр  старших  классов
(руководители  М. Кирничная, М. Ленская), камерный оркестр  младших
классов  (руководитель Т. Борисенко). Театральная студия  (режиссер
Э.  Бабянц).  Десятки и десятки возбужденных статей  в  газетах:  о
хоре,  снова  о  хоре,  о концертах, хореографических  постановках,
победителях различных российских и международных конкурсов рисунка,
о  художниках  –  выпускниках и преподавателях Лицея.  Искренняя  и
воодушевленная документалистика – фильмы и репортажи на русском, на
осетинском.  Все  это  происходит здесь, рядом.  В  одном  с  тобой
городе.  Владикавказе. А точно – на отдельной планете, невозможной,
несовместимой  с  привычно тягостным надрывом и привычно  пакостным
привкусом  ежедневности.  Нечто подобное, такое  же  иррациональное
соседство  миров я обычно улавливаю, заходя в церковь: лица,  будто
по  ошибке  забытые откуда-то из девятнадцатого века, свечи,  голос
дьякона, иконы, алтарь. Песнопение. Наконец, выходишь, крестясь, за
ворота  – а мимо неуместно шумно проезжают машины, далекие и  чужие
тебе  прохожие идут, спешат. Спешат, стоя на месте, ждут маршрутки.
Дождик.  Напротив – военкомат: другие лица, совсем другие проблемы.
Высокие  армейские ворота. Лица одинаково окаменелые,  чего-то  еще
выжидающие, отрешенные. Неважно... Напротив храма может  быть  что-
нибудь  другое,  например, магазин, закусочная  или  больница.  Это
неважно.
   Интересно,  осознают ли преподаватели Лицея значение  того,  что
они  просто  и  ежечасно совершают? Осознает ли  предопределенность
своей  судьбы  Алла  Романовна? Вглядываюсь в  ее  лицо.  Улыбаюсь.
Слушаю ее рассуждения, ее воспоминания. Помалкиваю.
   Мне  становится  совершенно очевидно, что Республиканский  Лицей
искусств   –  это  нечто  большее,  чем  600  человек  учащихся   и
преподавателей, укрытых от российской повсеместности  за  высокими,
по-обкомовски неприступными стенами, это нечто большее, чем то, что
возможно прокомментировать газетными статьями, показать в юбилейном
репортаже и проиллюстрировать утомительным перечислением  наград  и
призов.  Лицей  Коцоевой  Аллы Романовны  –  это  место,  где  ныне
хранится  сокровенное, что-то, что, ближе, точней будет  определить
именно  как  –  совесть  Осетии.  Я  сказал,  Лицей  Коцоевой  Аллы
Романовны. Да. И это так. Потому что Республиканский Лицей искусств
– ее авторский проект и первое в России подобное учебное заведение.
Сказал  пафосное  и,  вроде, как неловкое  да  стыдное  –  «совесть
Осетии».  Но и это – правда. И пусть камертоном сказанному послужат
детские голоса «Арион». Иначе, сгладив, смолчав, недоговорив  –  мы
обворуем  самих  себя.  Почему лучшие и  высокие  слова  мы  должны
отдавать  на  откуп и поругание невежественным и амбициозным,  тем,
кто  даже  не  замечают отдельных слов и отдельных их  значений  за
штампованными  PR-блоками, более или мене  подходящими  к  месту  и
случаю,  бесстыдно и давно растиражированными СМИ всуе?  Мы  боимся
оказаться вдруг лучше и наивней, чем сегодня выгодно быть?
   Да,  конечно,  я  не объективен, конечно – пристрастен,  ведь  я
давно и неделимо (без  двойных кармашков, аналитических заплаток  и
размышлений)  восхищен Аллой Романовной. Но ведь отчего-то  я  могу
это  сказать,  радостно сказать то, что мало  о  ком  могу  сказать
вообще, сказать то, что не склонен говорить в принципе, тем  более,
вслух.
   Трудно  и  опасно  говорить о понятиях –  совесть,  достоинство,
мужество, национальный дух. Немного отклонился, сфальшивил, замялся
от стеснения, съерничал – и вред от того большой нанес своей душе и
людям.  Но гораздо трудней жить по совести, жить, с достоинством  и
мужеством  неся  в себе и делах своих – дух своей нации.  Я  обошел
весь  Лицей,  я  не видел ни одной лишней вещицы. Я вкусно  поел  в
столовой,  где преподаватели не обслуживаются отдельно, а  стоят  в
очереди  за третьеклашками. А третьеклашки эти не боятся завучей  и
директора, запросто заговаривают, садятся рядом. Я спросил,  откуда
эти  копеечные  обеды  –  мне  показалось,  я  снова  ухнул  в   те
стародавние времена, когда на рубль можно было много чего купить  –
мне  ответили: здесь у детей не воруют. Ответили достойно и дерзко.
Я,  учительский  сын, проведший немало часов из своего  дошкольного
детства уже в школьных стенах, заглянул в учительскую. Я не  увидел
недопитые  чашки,  пресловутый электрочайник с плохо  закрывающейся
крышкой,  не  увидел вазочек с печеньем и жухлыми  яблочками  перед
включенным  телевизором. Ничего из перечисленного  не  было.  Чтобы
выпить чай, есть столовая. Сухо и аскетично. Вот так. Просто.
   Жить  и  работать  достойно, воздержанно. С по-осетински  прямой
спиной.  Без  лишней  жестикуляции. Сидеть в  кресле  ровно,  точно
влитой в чуть пружинящее под тобой седло. Говорить так, словно ты в
ответе за каждое слово перед собой и Богом.
   На  лестничных  маршах  – картины учащихся,  на  пятом  этаже  –
выставочный  зал.  Рисунки, рисунки. Тишина  в  длинных  коридорах.
Задерживаюсь у двери в класс – похоже, занятий там нет:  не  слышно
возни,  не  слышно  покрывающего эту возню  властного  учительского
голоса. Мы открываем дверь – дружно встают, приветствуя нас,  дети,
они  откровенно, переглядываясь, рассматривают меня. Выходит  из-за
стола  учитель. Здесь у преподавателей иные лица – спокойные.  Лица
уставших, но уверенных в себе и в том, что они делают людей...  Шел
обычный урок. Если не ошибаюсь, географии. Мы приносим извинения, я
смущенно говорю какие-то одобрительные, покровительственно-взрослые
слова. Закрываем за собой дверь. Отчего-то я совершено рад за  этих
ребят.  Рад,  что  их  здесь  различают  и  уважают:  всерьез,  по-
настоящему.  Пытаюсь  представить себя школьником,  класса  пятого-
шестого. Не того, каким я был – остервенело несущегося среди других
сотоварищей  по куцым пыльным коридорам, швыряющего  в  заплеванный
угол  фойе  собственный и чужие портфели, расталкивающего  своих  и
чужих  по раз и навсегда заведенной дороге в столовку, где  котлета
на  мокром хлебе – за двадцать, хлеб с кабачковой икрой  –  за  три
копейки  и сладкий безвкусный чай в промерзшем помещении с выбитыми
стеклами   и   качающимися  на  нетвердых  ножках  столами.   Плохо
вытертыми.  Я хорошо помню эту недетскую ярость, которую необходимо
было  успеть  выбросить из себя за 5-10 минут перемены,  выплеснуть
тут  же, не задумываясь, без остатка, в ответ на прошедшие и  вновь
поджидающие  тебя  бесконечные 45 минут. 45 минут  приниженности  и
недовольства собой, высиживаемых молча, напряженно, за спасительной
спиной  впередисидящего  – точно в окопе, с невзрывающейся  учебной
гранатой в руке... Нет, я пытаюсь представить себя другим. Я иду по
мрачноватому   коридору,   из-за   дверей   приглушенно   раздается
фортепьяно:  здесь  только  пробуют  клавиши,  здесь  уже  пытаются
исполнять Шумана... У меня – урок по композиции или что-то  другое.
Я  испытываю спокойное и правильное уважение к себе. И право на это
уважение здесь подтверждает все: твои преподаватели, которые  из-за
тебя и вместе с тобой остаются во внеурочное время, и вы готовитесь
к   концерту  или  выставке,  грубовато-простодушный  охранник,  не
пускающий чужих, а то и своих, вовнутрь, само это огромное-огромное
здание, построенное для тебя, такого маленького, но, видимо, очень-
очень нужного. Нужного кому-то еще, кроме мамы, папы и бабушки.
   Сочетание    почти    величавой   строгости    и    одновременно
непосредственности, ранимой детскости. Что еще нужно для служения?
   Все  пытаюсь заново сформулировать уже почти сказанное. Стремясь
высказать  главное  о  Лицее, все бьюсь,  заключенный  между  тремя
точками,  в  самом  треугольнике  значений,  образуемом  понятиями:
совесть,  честь,  достоинство.  Все же,  «совесть»  острее,  точней
попадает  в мое чувство недоумения и благодарности. Совесть  –  это
тот  самый ключик, что открывает путь к душе. У каждого народа, как
и  у  каждого  человека, своя душа. И у каждого народа  ключ  такой
имеет очень схожий и одновременно собственный, неповторимый рельеф.
Зубцы  одних  ограняет  смирение и покаяние, разверзающее  пропасть
вины   за  грехи,  бороздки  других  неумолимо  ведут  тебя   через
преданность  и готовность к самопожертвованию. Аланская  совесть  –
это ключ, выкованный веками тяжелым молотом на стальной наковальне,
имя   которому   –   чувство  собственного  достоинства.   Конечно,
конечно... я сейчас мог нагородить несуразностей, ошибиться.  Но  я
так это понимаю и так об этом говорю.
   Не   все   выпускники   Лицея  станут  танцорами,   художниками,
музыкантами, но каждый – сохранит в себе то чувство достоинства,  к
которому  так тянется и так радостно привыкает сердце и от которого
так непросто отучать себя после. И как бы не ломала, не выкручивала
потом судьба, каждый выпускник Лицея, вольно или невольно, хочет он
этого или нет, воспроизведет не случившееся, не свершившееся когда-
то в нем – в своих детях. Ведь сердце – помнит главное. А любовь  к
собственному  ребенку  запрашивает  лучшее.  И  называется  это   –
преемственность.  Потому и хранит Лицей через не  останавливающуюся
эстафету  –  от  одного  своего питомца к  другому  –  необъяснимое
словами  и жестами понятие совести своего народа. Хранит  в  стенах
своих.  Совесть эта равно и достойно звучит в дала-фандыр и в  «Ave
Maria»,  присутствует в постановке «Жизель» А. Адана и в  «Русской»
П.И.  Чайковского,  в  щенячьи-доверчивых  рисунках  учеников  и  в
работах их знаменитых учителей.
   Я  прощаюсь с Аллой Романовной. Выхожу из кабинета. Спускаюсь от
этажа  к  этажу.  «Есть  в  стане  моем  офицерская  прямость»,   –
вспоминается  мне  цветаевское. Алла Романовна нечаянно  рассказала
мне о дружбе Лицея с Аланским женским монастырем, которому Лицей  и
сама Алла Романовна оказывали в свое время помощь – чем могли. Я  с
удовольствием  и  безнаказанностью представляю стоящих  рядом  двух
женщин,    матушку-настоятельницу   Нону   Багаеву   и    директора
Республиканского Лицея искусств Коцоеву Аллу Романовну. Мне видится
в  этом  что-то глубоко значительное, символическое, но  я  уже  не
успеваю додумать, досказать. А, может, и не хочу. Оберегаю  в  себе
нерасчлененное словами теплое чувство.
   За  мной  остается  массивный корпус здания. Белый  линкор,  имя
которому  ВЫЗОВ. Вызов времени и нашей обыкновенной  всеобъ-едающей
пошлости.
     Гордый  боевой  линкор без определенного  порта  приписки,  он
рассекает  невидимые волны, размывающие память и судьбу  маленького
народа, затерянного историей в ее непрекращающемся кровавом беге.
   
   Перехожу  дорогу, оборачиваюсь. Я так и не ответил на  свой  во-
прос:  будет ли мой ребенок учиться здесь. Не знаю. Не знаю, решусь
ли... Сейчас не об этом, не о том. Не о том  сейчас хочется думать,
мечтать, сожалеть...
   Дæ цæрæнбон бирæ*, Лицей!
   
   
   
   * Долгой тебе жизни (осет.).
К содержанию || На главную страницу