Ирлан ХУГАЕВ

            К 160-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ИНАЛА КАНУКОВА

УСТАЛЫЙ ПУТНИК:
АЛДАР ИНАЛ И ЕГО ЛИРА

 
 
                          Вышел я в дорогу раннею зарею...
                          И.Д. Кануков. «Вышел я в дорогу...»
   
                          Путь тяжел и угрюм...
                          И.Д. Кануков. «Усталому путнику».
   
   И.Д.  Кануков  –  один  из  первых в славной  плеяде  горских
просветителей Осетии и Северного Кавказа. Имя его известно всем;
его   прозу  знают  многие;  поэзия  его  знакома  немногим.   В
соответствии с этим положением и построен наш маленький трактат.
   
   
   I. ПРОЛЕГОМЕНЫ

   1. Алдар в пролетарской критике.
   «Далеко  не  сразу определилась точка зрения на него  как  на
писателя-демократа, гуманиста и просветителя».1   Возможно,  эти
слова  З.Н.  Суменовой, которой принадлежит  главная  заслуга  в
изучении,  систематизации  и публикации  сочинений  Канукова,  в
большей  степени  характеризуют литературную  критику  советской
эпохи,  нежели  собственно  Инала Канукова  и  его  литературное
творчество.
   Так,   регулярно  отмечались  в  творчестве  и  мировоззрении
писателя  некие противоречия, которые, как надо понимать,
делают  его  литературное наследие несколько менее  ценным,  чем
хотелось  бы  этому  литературоведению.  Критики  высказывались,
строго  говоря, в том смысле, что Канукова как писателя отличает
знание   добра   и   зла   при   незнании    путей
борьбы  за  добро; что Кануков признает  высшую  ценность
свободы, но не знает, как ее добыть и какой она должна быть; что
свобода  в  его понимании абстрактна, а его мировоззрение
ограничено; что у Канукова при безусловно истинном пафосе
наблюдается    полное    отсутствие   положительной    программы
действия.2
   Возможно, это так; но несомненно, что советская (и  не
только)  критика  часто  предъявляет  к  художнику  такого  рода
требования,   какие   обычно   представители   правящей   партии
предъявляют к лидерам оппозиции. Кто же из писателей  когда-либо
знал,  как  бороться против зла и как добыть свободу?  Этого  не
знали  ни  Толстой,  ни Коста, ни даже Маяковский.  Писатель  не
обязан   знать  ответы,  с  него  достаточно  знания  «проклятых
вопросов».  Знание  ответов не имеет  никакого  отношения  ни  к
литературе, ни к литературной критике.
   Разве  мировоззрение может быть неограниченным? Что это такое
–  неограниченное  мировоззрение? Всякому знанию  есть  граница,
предел;  ничем не ограничено только абсолютное незнание;  зрение
всегда чем-либо ограничено, а безгранична только слепота.
   В  идеологической критике просвещенных потомков  всегда  есть
нечто сомнительное (хотя, конечно, есть своя законность и в том,
что  литературную историю тоже пишут победители).  Защищая  В.А.
Жуковского  от  декабристов, Пушкин писал К.Ф.  Рылееву:  «Зачем
кусать  нам груди кормилицы нашей? Потому что зубки прорезались?
(...) Ох, уж эта мне республика словесности! – за что казнит; за
что венчает?»3
   Нашим  сомнительным преимуществом перед Кануковым (и  другими
просветителями «дворянской» или «алдарской» волны) было  –  наше
марксистское причащение. Для идеологии советской  критики
и  литературоведения  он  был тем, чем  Вергилий  был  для  идеи
«Божественной  комедии» – язычником, навсегда лишенным  «царства
небесного» – именно в силу его «алдарства».4
   Очевидно,  такие  абстрактные характеристики делают  Канукова
гораздо   более   абстрактным,  чем  даже   свобода   в   его
понимании. Если литературная история типизирует и писателей,
то  можно представить, какой абстракцией становятся для нее  уже
литературные образы и идеи – абстракции этих писателей.
   Кануков в целом верно квалифицируется как писатель дворянско-
либерального направления, – но таким образом, что в  этом
видится  не столько Кануков, сколько нежелание советской критики
простить ему его происхождение.
   
   
   2. Жизненный путь.
   Инал  Кануков – первый писатель Осетии, а первый  писатель  в
каком-то   смысле   всегда  представляет  еще  не   существующую
литературу; этим объясняется и ряд темных мест в его  биографии,
очевидных тем более, что уже жизнь его младшего лишь  на  8  лет
современника  – Коста Хетагурова – известна культурному  осетину
так же, как русскому – перипетии судьбы Пушкина, или христианину
–  жизнь  Иисуса Христа; Кануков – это Иоанн Предтеча осетинской
литературы.
   Инал   Дударович  Кануков  родился  в  1851  году  в  селении
Кануковых  (ныне – Гизель), принадлежавшем его отцу, тагаурскому
алдару  (феодалу-помещику).  Как  представитель   высшего
осетинского   сословия  в  1859  году  мальчик  был   принят   в
приготовительный класс Ставропольской гимназии. Тогда  же  Дудар
Кануков поддался агитации генерал-майора Муссы Кундухова и решил
покинуть  родину вместе с семейством ради призрачного счастья  в
«единоверной Турции». Он отозвал сына из гимназии и весной  1860
года  отправился в «обетованную землю». Вскоре,  однако,  «Дудар
Кануков  увидел своими глазами не благословенную аллахом Турцию,
а  страну  самого  жестокого рабства, – и вернулся  с  сыном  на
родину».5  По возвращении в Осетию семья Кануковых поселилась  в
селении Брут, и Инал продолжил учебу в Ставрополе.
   «У нас, – пишет Х.Н. Ардасенов, – нет сведений о том, в каком
окружении  находился И. Кануков во время учебы  в  гимназии.  Но
Ставрополь  того  времени был одним из самых культурных  городов
Северного  Кавказа  (...) В ней (гимназии  –  И.Х.)  преподавали
видные   деятели  народного  образования:  Я.М.  Неверов   (друг
Станкевича  и Грановского), В.И. Смирнов (учитель и впоследствии
близкий  друг Коста Хетагурова) и другие».6  Как бы то ни  было,
учеба  в Ставрополе имела решающее значение в дальнейшей  судьбе
Канукова:  именно к гимназическому периоду относятся его  первые
литературные  опыты.  Свое  первое  произведение  –   очерк   «В
осетинском ауле» – он написал весной 1870 года.
   В   1871  году  И.  Кануков  возвращается  во  Владикавказ  и
поступает в Военное училище. Литературные занятия он совмещает с
военной   службой;   к  этому  времени  относятся   его   первые
публикации  в  периодическом  «Сборнике  сведений  о  кавказских
горцах»  и в газете «Кавказ». А в 1872 году Кануков поступает  в
Москве   в  3-е  Александровское  военное  училище  –  «типичное
закрытое  военное  учебное заведение того  времени,  обучение  в
котором  было рассчитано на два года. Кроме специальных  военных
дисциплин,  в училище преподавались языки (русский, французский,
немецкий),  математика,  химия,  статистика  и  история.  Многие
преподаватели   училища  состояли  профессорами  или   доцентами
Московского  университета. Среди них, например, такие  известные
русские  историки,  как С.М. Соловьев, В.О. Ключевский,  историк
литературы Н.С. Тихонравов».7
   В  августе 1874 года, по окончании училища, он направляется в
Кавказскую  артиллерийскую бригаду. В действующей русской  армии
Кануков  дослужился,  по  одним  сведениям,  до  чина  поручика.
Известно,  что  он принимал непосредственное участие  в  русско-
турецкой  войне 1877-1878 годов, а по ее окончании был переведен
в  Восточносибирскую  артиллерийскую  бригаду.  Как  пишет  З.Н.
Суменова,  «с мая 1881 года писатель служит на Дальнем  Востоке.
Через  три  года с небольшим он вышел в отставку в  чине  штабс-
капитана  и поселился во Владивостоке. Началась новая  полоса  в
его  жизни. Служба в государственных учреждениях, педагогическая
и  газетная работа – вот те сферы деятельности, которые пришлось
осваивать   Канукову   (...)   Педагогическая   деятельность   и
государственная   служба  приносили  писателю  весьма   скромные
средства к существованию, но они давали ему знание многих сторон
владивостокской  жизни,  которое  ему  было  необходимо  в   его
журнальной работе».8
   До  1897 года И. Кануков работал в дальневосточных газетах  и
практиковал  учителем. Обратный путь его лежал  через  Нагасаки,
Сингапур, Коломбо, Порт-Саид, Константинополь, Одессу. Поистине,
Инал   Кануков   –  первый  из  известных  осетин,   совершивших
кругосветное путешествие.9
   По возвращении на Кавказ он, уже тяжело больной туберкулезом,
прожил  два  неполных года, не завершив переговоры  с  редакцией
газеты   «Кавказ»,   в   которой   надеялся   напечатать   стихи
дальневосточного  периода. Он умер в селении  Брут,  где  и  был
похоронен.10
   
   
   3. Характер прозы.
   Канукова  нельзя брать в одном определении. Строгие дефиниции
его  творчества  всегда будут сомнительны, поскольку  он  учится
одновременно   у   многих  и  находится   вне   строго
определенной школы. Уже психологически понятно,  что  первый
регулярно писавший на русском языке осетин должен был переменять
(и  перемерять), пока рос, множество литературных платьев.  Этот
методологический и стилистический синкретизм характерен так  или
иначе  всем  младописьменным, но  в  наибольшей  степени,
естественно, первому из них как самому младописьменному.
   Кануков  начинает как писатель-этнограф в общем  аполитичного
характера   (очерки  «Положение  женщины  у  северных   осетин»,
«Кровный  стол»,  «Характерные обычаи у  осетин,  кабардинцев  и
чеченцев»,  «Танцы и мода у кавказских горцев»,  «К  вопросу  об
уничтожении  вредных обычаев у кавказских горцев»),  но  в  ряде
сочинений   художественно-этнографического   жанра    («В
осетинском  ауле»,  «Горцы-переселенцы», «Из осетинской  жизни»,
«Две  смерти») проявляются его идейные пристрастия,  которые  Г.
Тедеев  не без оснований ассоциирует с радищевскими. «...в  этой
сумеречной  жизни,  –  пишет критик, –  уже  брезжит  луч  зари,
осветившей   ее   трагическое  убожество  и  ставшей   для   нее
приговором, – это и сам просвещенный автор, человек с осетинским
сердцем  и европейской культуры, его мировоззрение, его  вера  в
свой народ».11
   Смысл  уже  первых  произведений Канукова  выходит  за  рамки
этнографического  осетинского  бытописания,  и   мало   кто   из
современных ему просветителей Северного Кавказа был равен  Иналу
по  глубине проникновения в современную горскую действительность
и широте ее охвата.12
   Как  просветитель  Кануков склоняется в  своем  творчестве  к
реалистическим  приемам, одновременно подвергая  резкой  критике
романтическую (включая эпигонов) традицию в русской литературе в
лице даже Пушкина. Вместе с романтизмом он, очевидно, отрекается
и  от  своего  класса,  точнее, от классовых  предрассудков,  он
соотносит себя скорее с материалистическим разночинством, нежели
с аристократией, идеалы которой остались в прошлом.
   Так было и в первое десятилетие дальневосточного периода (80-
е  годы),  характеризующееся  острым  социальным  критицизмом  и
сатирой в традициях натуральной школы («Из общественной жизни на
Востоке»,  «К вопросу о колонизации Южно-Уссурийского края»,  «О
положении ссыльно-переселенцев на острове Сахалин», «1889 год  в
Приамурском  крае», «Во Владивостоке», «Продулся», «Калейдоскоп»
и   др.).   Его   реализму  на  этом  этапе  присущ   откровенно
направленческий,   журнальный,  прогрессистский   акцент.
Дальневосточная публицистика и художественная проза  Канукова  –
наиболее  «тучный»  пласт  в  его  творческом  наследии;  лучшие
произведения  Канукова – «Казнь», «Ирбо»,  «В  пасмурный  день»,
«Захолустье», «Очерк зоологии Уссурийского края»,  «Из  летописи
города  Ориенвилля» - тексты высокого художественного  уровня  и
глубокой мысли.
   Понятно,   что   Кануков   как   представитель   национальной
интеллигенции  Осетии  светской  волны  не  мог  уже   быть   ни
клерикалом,  ни  религиозным  моралистом,  ни  слишком  набожным
человеком. «Раз в известной среде началось умственное  движение,
возникла   и  развилась  философия,  –  непосредственная   вера,
требующая младенческого ума, становится невозможною для  всякого
человека,   затронутого   этим   движением».13    Но   если    в
литературно-критической    части    своего     творчества
(«Литературная беседа», «Всеволод Гаршин», «Что читать народу?»,
«Календари  на  1891  год», «Сибирский сборник»,  «Стихотворения
И.С.  Тургенева»)  Кануков почти по-базаровски  материалистичен,
то,  когда  от  него потребовался последовательный  исторический
материализм    в    решении   практических    социальных    и
нравственных вопросов, «моралист»-Кирсанов берет в нем  верх
(«Антимилитаризм», «Лиги мира», «О мире мира  сего»).14   И  чем
дальше,  тем  больше:  его построения и  интонации,  характерные
творчеству  90-х годов, не без оснований производят  на  критику
впечатление пессимизма и утопизма.15
   Наконец, уже к концу творчества, Кануков обращается к поэзии,
к  лирике,  с  течением  времени все более меланхолической,  тем
самым,  помимо остального, принося извинения Тургеневу  за  свой
скептицизм по поводу «Senilia»16, – во всяком случае,  частично
отдавая дань «стариковскому» упадничеству.
   
   
   II. ЛИРИКА КАНУКОВА

   1. «Хорошее содержание» и «удовлетворительная форма».
   Поэтическое   наследие   Канукова   включает   в   себя    52
стихотворения,  написанных между 1888 и 1897 годами  (в  первый,
кавказский период творчества он стихов не писал).
   Относительно  формы здесь надо отметить, что у  Канукова  нет
ярко  выраженных  пристрастий к каким-либо определенным  метрам,
способам  рифмовки или строфике. В его поэзии  представлены  все
размеры:  29 написаны ямбом, 10 – анапестом, 7 – амфибрахием,  и
по  3  –  хореем и дактилем17. Строфа в абсолютном  большинстве
случаев  представляет собой простое четверостишие с перекрестной
рифмой.  Единственное  исключение составляет  «Кровь  и  слезы»,
написанное, соответственно теме, тяжелым четырехстопным дактилем
и игнорирующее рифму.
   В  целом, как это и бывает, поэзия Канукова развивает  те  же
идеи,  что  его  художественная проза и публицистика.  По  своей
проблематике  и  пафосу,  общим  изобразительным   средствам   и
стилистическим   принципам  она  довольно   близка,   (как   это
справедливо   указывалось   нашими  предшественниками)   русской
демократической  гражданской поэзии  80-90-х  годов:  творчеству
Надсона, Пальмина, Соколова, Круглова, Лихачева и других поэтов.
Но  при рассмотрении поэзии Канукова осетинская филология  часто
только  упражнялась  в  цитировании и переводе  лирики  на  язык
этической терминологии.
   В  литературоведческой науке и критике  80-х  годов  XX  века
становится  все  ясней,  что непоследовательность  мировоззрения
поэта  не  может быть исходным принципом и определяющим вопросом
его  изучения. Несомненно, Ш.Ф. Джикаев ближе к истине, чем Х.Н.
Ардасенов и В.Б. Корзун; именно потому, что фиксирует не идейные
противоречия, а противоречие между хорошим содержанием  и
удовлетворительной формой.18
   Идейно-тематические аспекты поэзии Канукова очевидны,  и  все
критики   здесь   правы.  Мы  имеем  дело  с   ярко   выраженной
гражданской,  опять-таки,  направленческой  лирикой.   Ее
герой   –   человек,   живущий  большими,  насущными   вопросами
современности,   а   не  уходящий  от  них  в  эстетизированный,
сочиненный   мир,   –   во  всяком  случае,  пока.   Поэтической
квинтэссенцией  Канукова нам представляется  стихотворение  1895
года  «Ты  прав»:  «...Ты прав, что с музою  печальной  //  С
подругой  скромною своей // не рвуся в мир я идеальный,  //  Где
нет  ни горя, ни скорбей... // Ей чужды сладкие мгновенья // Мир
чуждых и волшебных грез, // Среди тревожного волненья, //  Среди
житейских бурь и гроз... // Томится вечною борьбою //  Со  всем,
что  сеет произвол, // И над мятежною главою // Страданья светит
ореол...» При всех шероховатостях фразы это одно  из  лучших
стихотворений Канукова: таков собственно художественный  уровень
его поэзии, и такова реальность, на которую впервые прямо указал
Ш. Джикаев.
   Повторяем:   форма  удовлетворительна   –   содержание
хорошо; вот принципиальная оценка этого творчества, и она
так  же не может быть унизительна для младописьменной осетинской
русскоязычной литературы (впредь ОРЯЛ), как не может быть лестно
для   нее   произвольное   цитирование  наиболее   декларативных
фрагментов.
   
   2. Между красотой и пользой.
   «Печальная»  и  «скорбящая» муза Канукова – даже  не  столько
сестра  музы  Надсона  и  Пальмина, сколько  дочь  музы  поэтов-
демократов 60-70-х годов: Некрасова, Плещеева, Никитина  и  др.,
которую  если  уже  не  секут  кнутом,  то  пытают  более
изощренными средствами, открытыми новым капиталистическим
веком. Лирические мотивы Канукова приводят на память сокровенные
признания  Н.А.  Некрасова: «Мне борьба мешала быть  поэтом,  //
Песня  мне  мешала быть бойцом» («Зине»); или:  «Я  к  цели  шел
колеблющимся  шагом, // Я для нее не жертвовал собой»  («Умру  я
скоро...»);  «идейная  противоречивость» его  поэзии  совершенно
аналогична  этому внутреннему конфликту творчества Некрасова,  и
она   сводится  к  оппозиции  гражданства  и   собственно
поэзии, поэтического утилитаризма и чистого искусства,
идеологии и эстетики, пользы и красоты.
   Это  два  идеологических и методологических полярных принципа
всякого  поэтического творчества; последнее всегда обретается  в
интенсивном  «магнитном»  поле их противостояния  и  сопряжения.
Канукова  влечет «мир фантазий», «царство бесплотных духов»,  но
не  отпускает  «страданий  юдоль»,  «поле  битвы»,  и  Муза  его
постоянно терзаема этой дилеммой.
   Конечно,  наиболее  симптоматичный  характер  эта  «коллизия»
приобретает  в  русской  и русскоязычной  поэзии,  но  он  имеет
всеобщий  –  для  европейской  и  американской  литературы   XIX
(«прогрессистского») века – характер; так, Льюис  Лири  писал  о
Филлипе  Френо:  «Когда  большой  поэт  жертвует  своим  высоким
призванием  и  опускается  до  низменных  страстей  политической
борьбы,  когда  он  пытается  поставить  свое  перо  на   службу
неблагодарному народу, то как поэт он терпит поражение».19
   Как нам представляется, из аналогичного наблюдения исходил В.
Солоухин,  назвавший  Некрасова  «великим  плохим  поэтом»20;
Кануков  если  и не большой и не великий, но для  возникающей  к
жизни  ОРЯЛ  значение его поэзии бесспорно уже потому,  что  она
плоха не как-нибудь и не вообще, – а по-некрасовски.
   Это, однако, самая общая характеристика «музы» Канукова.  Для
истории ОРЯЛ важно установить ее «биографию», ее мимику и  жесты
в динамике.
   
   
   3. От воинствующего гражданства – к смирению.
   Строго  говоря, поэтический путь Канукова – это  движение  от
деклараций   воинствующего  гражданства  и   просвещения   –   к
усталости,  разочарованию  и  смирению;  от  романтики  подвига,
самоотвержения и гордыни – к лиризму одиночества и забвения,  от
критики       внешней      (капиталистической,       буржуазной,
милитаристической)  действительности –  к  сокровенному  себе
самому.   На   смену  призывам  и   лозунгам   борьбы
(«Усталому путнику», «Призыв», «Желание») к середине 90-х  годов
приходят  мотивы сомнения и тщеты: «...миг –  и  вижу  –  все
непрочно:  //  Обеты,  вера и друзья,  //  Чему  молился  –  все
порочно, // Кого любил – клянет меня...» («Вера»).
   Поэтическое настроение Канукова крайне неустойчиво –  и,  что
характерно, все чаще именно моменты отчаяния и тоски питают  его
вдохновение:  «Снова природа уныла, – // Всюду туманная мгла,
//  Небо  сокрыто  и  солнце,  // На сердце  грусть  залегла...»
(«Хандра»);  «Снова уныние... Дни все ненастные... //  Скука...»
(«В  селе»);  «Разбит мой челн опять волною, // И грудь  терзает
мне  печаль,  //  И снова с берега порою // Вперяю  очи  грустно
вдаль...» («Крушение»).
   Собственно   гражданский  пафос  чем   дальше,   тем   больше
соединяется с элементами психологизма и этики, с чистым лиризмом
картин природы, медитативно-элегическими интонациями: («Не боюся
врага  я  в открытом бою…», «В туманный день», Бессонные ночи»);
или  с  интимными,  любовными мотивами,  –  как  в   «Грезах»  и
«Фантазии»,  в  которых  образ  любимой  женщины  возникает   из
необходимости  уже внешнего убеждения в смысле жизни  и  правоте
дела:    «Родимый мой! Мучителен желаний // Несбытный  рой  –
мечты  твоей  больной,  // Отрава в них,  –  в  них  нить  твоих
страданий,  – в них яд душе, измученной судьбой! //  Иди  вперед
без зависти, сомнений...» («Фантазия»).
   Критика  реальности,  достигающая  в  поэзии  своего  апогея,
своего     высшего     напряжения,     нередко     оборачивается
кризисом.  Когда  исчерпана  ее  «программа»,   возникает
логичный  вопрос  ирреального, смерти. Теперь  лирический
герой  сомневается не только в возможности борьбы:  «Возможно
ль жить?» – восклицает он (одноименное стихотворение), – и в
основе     целого     ряда    произведений    кладется     мотив
предпочтительности того света перед этим21, – таковы «Над
могилой  друга», «Бессонные ночи», «В селе», «На лоне  покоя»  и
др.;  и  уже  не энтузиазм борьбы, не долг, не страдания  народа
заставляют   героя   жить   дальше,   но   малодушие   и   страх
неизвестности:     «...Малодушный,  боюсь  я   расстаться   с
землей!»  («Бессонные  ночи»).  Наконец,  лирический   герой
решительно   закрывается  для  мира  людей:  как   смерти
отдается  этическое предпочтение перед жизнью, так нерукотворной
природе  – перед натурой социальной: («Я таю-хороню, что терзает
меня»).
   Поэзия  Канукова  – это трудная, изнурительная  борьба  между
субъективным   сознанием   высокого   нравственного   идеала   и
объективной  исторической стихией, чаще  всего  воплощающейся  у
поэта  (как,  впрочем,  и у Канукова-писателя)  в  образе
«золотого  тельца»  (см.  «Над могилой друга»,  «В  пространстве
тайном  мирозданья...», «Змеей шипящей клеветы...»  и  др.).  Но
лирические    стихи    всегда   бессильны   перед    объективной
стихией,  и такой поэт всегда обречен  на  одиночество  и
отчаяние. В начале пути – твердая вера и ясные желанья:   «На
жизнь  вдохновлял  бы  я песней, // И звал  бы  с  неправдой  на
бой...»  («Желание»,  1892), в  конце  –  признание  личного
поражения:  «Какой бесплодный, трудный путь!» (1896).
   Темы  борьбы за социальную справедливость, поэта и поэзии,
печати,  просвещения  неразделимы в  творчестве  Канукова  и
составляют  одну  идейную  линию,  аналогично  развивающуюся  от
экспозиционного оптимизма к пессимистической развязке и эпилогу.
Если приведенное выше стихотворение «Ты прав» представляет собой
автопортрет  кануковской  «Музы»,  то  «Поэт»  (1896)   является
своеобразным лирическим обобщением развития творческой концепции
Канукова,  его  конспективной  поэтической  автобиографией:  
«Вдохновенную песню на лире слагая, // Он вечно тоскует о скорби
земной, – // Участье в той песне, любовь в ней благая // И дышит
созвучием  правды  святой...  (...)  Он  громкие  стоны   слышит
страданья,  //  Унылый, тягучий звон слышит цепей,  //  И  нервы
приходят  его в содроганье... // Свист розог позорных, и  взмахи
плетей...  //  К  защите закона несутся моленья  //  Из  мрачных
острогов, как голос могил, // Из темных приютов рабов угнетенья,
//  Где  много  бесплодно загубленных сил... // Со жгучею  болью
земного  страданья // Приходит к сознанью в бессилье  своем,  //
Что  все  к  милосердию тщетны взыванья, // Что окаменелые  души
кругом...  //  И в горние страны крылатой мечтою //  От  здешней
юдоли  и  горя и слез // Уходит он, скорбью страдая  земною,  //
Чтоб в мире забыться фантазии, грез...»
   Заметим,  что  эта  автобиография  не  вполне  согласуется  с
«автопортретом»,   написанным  несколькими  годами   раньше.   В
известном  смысле  она даже опровергает правоту  гипотетического
адресата «Ты прав», поскольку в «Поэте» признается романтическая
недостижимость  идеала, неизбежность смиренного,  но  поражения,
ухода  в мир чистой иллюзии, внутренней эмиграции. А в последнем
стихотворении  Кануков  прямо  говорит  об  единственном  уроке,
извлеченном  их  своих мытарств:  «Я понял  –  в  мире  всюду
тленье,  // Стремленье к счастию – обман, // Вся жизнь –  пустое
сновиденье,  //  Мираж  волшебных,  знойных  стран...»   (
Крушение").
   Конечно,  такое  поражение не является  поражением  в  глазах
благодарных  потомков:  в эстетической  памяти  поколений  любая
белизна  холодной отчужденности преломляется в  теплый  радужный
спектр: только так – в настоящем – спасается прошлое. К тому  же
литературоведение знает в этом смысле хороший  (хоть  банальный,
но,   во   всяком  случае,  беспроигрышный)  прием  –   обращать
посвящения и эпитафии, написанные другим, к
самому  автору.  У  Канукова есть два таких стихотворения,  и  в
высшей степени справедливо относить их на его собственный  счет:
 «(...) И ты угас, печати скромный воин... // Теперь угрюм  и
мрачен твой чертог, // Как пионер, ты памяти достоин...» («8
мая  1893  года»,  – посвящается памяти Н.В. Сологуба,  издателя
газеты «Владивосток»);  «...В могиле ты прикрыт землей  своей
родною,  // И в трауре страна с печальною слезой, - // Но  вечно
будет  жить  нетленною  красою,  //  Что  сделано  тобой...»
(«Памяти   Н.М.   Ядринцева»).  Для   потомков   (соплеменников)
несомненно то, что Кануков сполна воплотил идеал Человека,  –  и
тоже  в значительной мере как раз потому, что сам Кануков  этого
не  знал:  он  только защищал  заведомо  обреченные  –  в
«меркантильный век» – ценности.
   
   4. Война и мир.
   Отдельный   и   важный  –  в  связи  с  поздним   кануковским
«непротивленством» – вопрос: какова у Канукова  мера  собственно
эстетической   оценки   войны   как   явления    реальной
действительности (ибо упомянутый выше «Антимилитаризм» – это все-
таки  публицистика)?  Каков художественный  алгоритм  его
решения собственно военной темы?
   Всякое  художественное изображение войны соединяет протест
с  утверждением. В конце концов, искусство возникает,  может
быть, единственно затем, чтобы соединить да и нет,
благословение  с проклятьем. Если так, то осетинская  литература
уже в ту эпоху и в лице Канукова училась этому таинству.
   Драматизм  творческой  судьбы Инала  Канукова  связан  с  его
комплексом    по    поводу    «идейности»;     но     его
поэтические  произведения  военного  цикла  –  «Кровь   и
слезы»,  «Апофеоз войны», «На батарее» – свободны от  идеологии,
как   картины  «по  ту  сторону  добра  и  зла»;  они   являются
иллюстрацией органического соединения ужасного с  прекрасным,
возвышенным, героическим.
   В известном смысле лирическому герою Канукова куда как легче,
нежели  самому  Канукову, потому что лирика  легче  преодолевает
этические  дилеммы:  «Орудья пятый день грохочут, //  Снаряды
рвутся  все  сильней; // Ущелья гор и лес  хохочут  //  На  гром
зловещий  батарей!..  //  Повсюду дым идет  волнами,  //  Плывет
высоко  к  небесам,  //  И солнце, скрытое  клубами,  //  Пятном
кровавым  светит  нам!..» И человек на  этой  «бойне»  думает  у
Канукова  о  том  же, о чем и у всех: «...припомнил  молодую  //
Невесту  с ангельской душой; // Мечтой лелеет дорогую, //  Когда
идет и в смертный бой!.. // Она пред ним – всегда прекрасна:  //
Волною вьются волоса, // Глаза глубокие – и ясны, // Как голубые
небеса!..  //  Ее портрет, как дар чудесный, //  Как  всемогущий
талисман,  //  Залог любви ее небесной // Ему от пуль  в  защиту
дан...  // Прощаясь с ней, он дал ей слово // Вернуться с битвы,
как герой...»
   Протест  здесь  относится только к идее, содержанию,  –  а  к
форме,    эстетике    и   художественности   всегда    относится
утверждение.22
   
   5. Русские аллюзии.
   Поэтическое  творчество Канукова продолжает традиции  русской
классической поэзии XIX века, которая всегда была в оппозиции  к
господствующим   в   общественной  практике  этическим   нормам.
Гражданская лирика Канукова сродни по темпераменту декабристской
и   революционно-романтической   поэзии,   по   социологическому
аппарату – поэзии критического реализма и натуральной школы,  по
своей  саморефлексии  –  неореализму 80-90-х  годов,  в  котором
иногда  чувствуется дыхание исподволь наступающего  декаданса  и
символизма. С точки зрения процесса ОРЯЛ, это подобно тому,  как
Пушкин,   зачавший   национальную   русскую   литературу,
воплотил  в  своем  творчестве важнейшие  концепты  исторической
поэтики XVIII и начала XIX века.
   Последнее    обобщение    может    показаться    абстарактно-
идеологическим  и  умозрительным, но и сама фактура  поэтических
текстов  Канукова (как и его прозы) содержит массу  классических
русских реминисценций. Так, «Диалог» написан в традициях русской
сатиры,   в   частности,   гражданских  поэтических   памфлетов,
характерных творчеству декабристов, и весьма напоминает (если не
по  слогу,  то  по ситуации и конфликту) «Путь к  счастию»  К.Ф.
Рылеева.   Разговору   Поэта  и  Богача  у  Рылеева   совершенно
синонимичен   диалог  кануковских  журналиста   и   мещанина-
обывателя,   –  различия  относятся  только   к   конкретно-
историческим «декорациям».
   Это    пока    больше    концептуальная   аналогия,    нежели
непосредственно текстуальная, но уже в отношении  Пушкина
положение меняется. Лирический герой Канукова дважды имеет  дело
с  челном  – и оба раза терпит крушение:  «Разбит  мой
челн опять волною...» («Крушение»);  «Плывя по житейскому
бурному  морю  //  На  утлом и легком  челне...»  («На  лоне
покоя»).  Русского (русскоязычного) читателя эта ситуация
категорически не может не отсылать к «Ариону». То же относится к
строке    «Бывают чудные мгновенья» («Вера»),  в  котором
только  заменено пушкинское «Я помню…». Наконец, от кануковского
«С   своей   мятежной  головою»  тоже  рукой  подать   до
известного «Портрета» Пушкина – «С своей пылающей душою…».
   Равным образом тончайшие, хоть иногда невидимые, как паутина,
но   все  же  материальные,  нити  связывают  Канукова  с   М.Ю.
Лермонтовым.  Например,  уже  цитировавшиеся  выше   строки   из
посвящения-эпитафии Н.В. Сологубу «И ты угас, печати скромный
воин...  //  Теперь  угрюм  и мрачен твой  чертог»  вызывают
безусловную ассоциацию со «Смертью поэта» – «Приют певца угрюм и
тесен,  //  и  на  устах  его печать»,  –  причем,  заметим,  на
ассоциацию  как таковую работает здесь и печать,  хотя  и
употребленная  в  разных  значениях. Антивоенное  «На  батарее»,
утверждающее   высшие  экзистенциальные  ценности  мирной
человеческой жизни, целым рядом деталей воскрешает в памяти «Я к
вам  пишу  случайно, право...» (Валерик).  «Вышел я в  дорогу
раннею  зарею...» создает в восприятии ту  же  эмоциональную
атмосферу,  что  «Выхожу один я на дорогу», несмотря  на  другие
метрику и время суток.
   В  целом,  от Пушкина и Лермонтова у Канукова стиль  и  метод
решения темы  «поэт – толпа», что довольно ясно,  на  наш
взгляд,  прослеживается в таких стихотворениях, как «Вчера  тебя
толпа  слепая...»,  «Хандра», «Зачем  в  минуту  ослепленья...»,
«Доброму  гению»,  «Змеей шипящей клеветы»,  уже  сами  названия
стихотворений  звучат  в известной нам по Пушкину  и  Лермонтову
тональности.  Очевидно,  что их поэзия служила  Канукову  своего
рода  камертоном,  по  которому он настраивал  свою  собственную
лиру,  когда обращался к указанной теме.
   Но  когда Кануков обращается к другой – собственно социальной
–    проблематике,   –   идейные   и   стилистические    аллюзии
дворянской  поэтики перестают быть  актуальными.  Тут  он
равняется на русское разночинство и, прежде всего, как мы
уже   сказали,   на   Некрасова.   Тема   маленького   человека,
крестьянства  (в  том  числе горского),  восточных  «инородцев»,
деревни  и  городских  трущоб, духовной  и  материальной  нищеты
социальных  низов  решаются  им  в  ключе  некрасовской   школы.
Соответственно, стихотворения этого рода приближаются  по  своей
атмосфере  к кануковским реалистическим очеркам, тем более,  что
зачастую  содержат  ту  или иную фабулу  и  воспроизводят
картины  удручающего быта простых людей и безрадостные  пейзажи.
Таковы  «В  селе»,  «На бухте», «Горе Алибека»,  «Желтый  флаг»,
«Дума»,  «В  страдную  пору». Опять-таки, уже  по  названиям  мы
видим,  что здесь активируется совершенно другой (гораздо  более
демократический  и  близкий просторечному) лексико-семантический
пласт,  наряду  с ритмикой и образностью иногда  придающий  этим
стихам       народно-песенный      и       по-некрасовски
сентиментальный  характер: «(...) Пенье вон  слышится,  пенье
церковное,  – // «Вечную память» поют; // Вон офицерская  группа
безмолвная  –  //  Гроб офицерский несут...  //  Шествуют  сзади
солдатики  с ружьями (...) Спи ж, горемычный...» («В селе»);  «И
плачут  корейцы той песней унылой, // Той песней рыдают они:  //
Они истерзались судьбою постылой, // Клянут свои мрачные дни...»
(«На бухте»); «– Значит, там ифтерит, – отвечал мне старик, – //
Заболел,  знать,  соседний мальчуга (...)  Сколько  малых  ребят
отнесли  на погост // От проклятой уж этой болести!..»  («Желтый
флаг»);  «...Живи, пока есть силушки, // Любовию  гори  //  И  с
добрыми  порывами  // Закатной жди зари...»  («Дума»);  «Посмыло
хлеба все, чугунку размыло, // Совсем затопило село, // И думает
думу  крестьянин  уныло: // – Эх, горе какое  взяло!..»  («В
страдную пору»).
   В  ближайшем  рассмотрении «уязвимые» стороны стиха  Канукова
очевидны.  Налицо  элементы нарочитой стилизации  и  поэтические
штампы,  которые только вызывают много ассоциаций, но не создают
оригинальной  и  органичной   поэтической   среды.
Кануков  утилитарен; его поэзия не вполне самостоятельна,
во    многом    не    свободна   от   сомнительных    требований
журнализма. «Пускай нам говорит изменчивая мода,  //  Что
тема  старая  –  «страдания народа»; // И что поэзия  ее  забыть
должна,  –  // Не верьте, юноши, не стареет она...» – и  Кануков
послушался Некрасова, не поверил, тем самым, как и другие
его  современники,  думая, что жертвует модой,  на  самом
деле многим, как нам кажется, пожертвовал моде. XIX век –
век,  в целом и в общем, политической литературы,  а  для
представителей национальных литератур поэтика  тем  более
была органом политики, что они были пионерами.
   
   6. Образ Кавказа.
   Кавказская тема в лирике Канукова – особый вопрос. Требования
фактического  и  биографического  материала  здесь  совпадают  с
логикой   рассмотрения:  только  в  его   поэзии   зафиксировано
возвращение писателя на родину – возвращение  физическое,
этическое   и   творческое,  таким  образом,  на  всех   уровнях
замыкающее      кругосветное     путешествие      первого
профессионального  осетинского  писателя;  Кануков  начинает   с
Осетии (первые очерки 70-х годов), – и Осетией заканчивает.
   Тема Кавказа эволюционирует у Канукова, выражаясь условно, от
грезы  к яви, поскольку впервые он обращается  к  поэзии,
будучи   уже  далеко  от  родины,  –  а  разлука  –  это  всегда
романтическая экспозиция. Кавказ возникает уже  в  раннем
«Диалоге»  (1891):   «Отчизну помню беспрестанно  //  И  час,
когда  я  покидал // Ее вершины снеговые... // Меня влекут  туда
мечты. // Там образ милой в ореоле // Добра, любви и красоты  //
Не позабуду никогда...»
   Сразу  отметим, что родина связана в сознании героя не только
с  абстрактными этическими ценностями, но и с образом любимой
женщины   –  тоже  абстрактным,  но  придающим  поэтическому
настроению – мотиву разлуки – осязательную чувственность. В  по-
следующих  «Грезах» и «Фантазии» (1892) романтическое настроение
усугубляется, что видно из самих названий. При этом,  говоря  по
справедливости,   кануковский  Кавказ  мало  оригинален,   хотя,
казалось  бы, грезы – в высшей степени индивидуально-психический
феномен. Его образ дается через следующий ряд опорных образов  и
категорий: Казбек – чалма – Терек – Кура – Дарьял  –  орлиные
гнезда – призрак царицы (Тамары) – стоны осетина – зурна грузина
–  Тифлис  –  грузинка  –  чадра.  Как  видим,  национальная
принадлежность   Канукова  не  гарантировала   ему   поэтической
самостоятельности даже в бреду (грезах), – его лирический  герой
идет  на  поводу  языковой – русской –  традиции  в  изображении
Кавказа.
   Впрочем,  его  можно и должно понять хоть отчасти:  он  писал
вдали  от  родины  и  хотел  быть  понят;  отсюда  тяготение   к
узнаваемым (для реципиента) литературным деталям и символам. И в
первом,  и  во втором случае возникает героиня, –  уже  не  суть
важно,  что,  расставаясь  с  любимым,  она  говорит  совершенно
противоположные вещи: в «Грезах»:  «– О, не уходи ты!..»,
в  «Фантазии»:   «– Иди вперед без зависти,  сомнений...»
Стихотворение  «Весной»  (1895)  продолжает  тот  же  мотив,   с
единственной,    в    сущности,    разницей,    относящейся    к
грамматике,   но   для  поэзии   всегда   концептуальной:
лирический герой говорит о себе в третьем лице  (  «Он
стоял  на  горе  с побледневшим челом...»: исключительный  у
Канукова  случай,  но  тоже навеянный Пушкиным  и  Лермонтовым).
Здесь  те же мечты (грезы, фантазии), и снова –  «Там  девица
одна с длинной черной косой...»
   В  стихотворениях 1894 года «В заснувшем ауле» и «Кавказ  мой
родимый!..»  тоже  носят  характер «умозрительного»  воссоздания
характерных  ландшафтов и ситуаций, типических картин  быта.  Но
здесь уже, строго говоря, присутствует искусство (это тем
более  замечательно,  что оно обходится без чернооких  девиц,
грузинок в чадрах или не чуждых идеям политической борьбы
и  прогресса  горянок). В первом – описание ночного  аула  и
собрания   в  кунацкой,  во  время  которого  неизвестным
сказителем  исполняется,  под игру на фандыре,  песня  «о
подвигах черкесских», – венчается замечательным образом:   «И
лишь река в ущелье злилась, // Сверкая сталью при луне».  Во
втором  о  Кавказе сказано:  «скованный воин – но  с  сердцем
ребенка»  ,  - тоже, на наш взгляд, образ, многого  стоящий.
Сюда  же относится «С своей мятежной головою…», в котором налицо
более  или менее «счастливые» места (см. выше) и «Горе Алибека»,
где   герой,  переживающий  смерть  своего  единственного  осла,
отвечает на утешения прохожего: «Аллаха лучше знаю я – // Он,
правда,  любит правоверных, // Но, и жалеючи меня,  //  Не  даст
осла без денег верных...»
   Это  новый  уровень  поэтической  свободы.  Казалось  бы,   в
анекдотической    фабуле   здесь   спрятаны    антиклерикальная,
антикапитали-стическая и т.д. тенденции. Но в том-то и дело, что
они не спрятаны, а прячутся сами: так бывает в поэзии всегда  со
всеми  идеями  и  тенденциями – они смущенно убегают  на  задний
план,  стушевываются, когда стих и фабула хороши сами  по
себе.  Рифма  иногда  все еще слаба по-прежнему  (взглянув  –
смахнув,   правоверных   –  верных);   но   здесь   есть   и
стихийная  глубина  и чистота  чувства,  и  интонационная
сбалансированность,    и   композиционная    завершенность,    и
стилистическое единство, наконец, остроумие и веселость, –  даже
перед лицом такого горя.
   Поскольку   поэтические   средства   в   наибольшей   степени
соответствуют самым сокровенным, интимным лирическим чувствам  и
настроениям, – лучшими стихотворениями Канукова могли  и  должны
были  бы  стать  стихотворения о Кавказе. Здесь возможности  его
таланта  могли  раскрыться  в  полной  мере,  преодолев  влияние
«традиционной, шаблонной поэтики», на которое указывали  и  наши
предшественники. Бесспорно, что Кануков многого не успел.
   Из  стихотворений,  написанных им по возвращении  на  Кавказ,
современному читателю известны два – «Черный всадник»  и  «Опять
на   родине»  (1897).  Их  мы  и  называем  условно  кануковской
кавказской явью. «Черный всадник» примечателен  тем,  что
представляет    собой   первую   русскоязычную    художественную
(поэтическую)     интерпретацию     одноименного     осетинского
поверья   –   «Сау   бараг».   Стоит   подчеркнуть,   что
произведение    абсолютно    аполитично     и     впервые
безотносительно к личности автора. Кажется, поэта –  всего,  без
остатка  –  заворожила  национальная  поэтическая  стихия,   по-
настоящему  преданная только всему тайному, страшному,  вечному:
 «(...) Остановится он где-нибудь в стороне, // Видят все его
зоркие  очи, // Даже в тьме непроглядной той ночи, // И  следит,
не  крадется ли кто на коне... // Не крадется ли кто за  добычей
своей, // Чтоб свой долг совершить заповедный, // Чтоб исполнить
обычай  наследный (...)  Когда ж на рассвете петух прокричит,  –
//  Вслед  за ним вдруг забрезжит за скалами день, // И нечистые
спрячутся  силы,  // Мертвецы вновь уйдут все  в  могилы,  –  //
Черный всадник тогда исчезает, как тень...».
   Так  мистика  становится для Канукова явью,  а  реальность  –
«пустым  сновиденьем»  и «миражом» («К  Музе»).  В  обращении  к
фольклорным  мотивам  не  всегда преобладают  познавательный,
научный  или литературно-этнографический принципы.  В
первый  период творчества Канукова так оно и было, но  в  данном
случае  речь  может идти, скорее, об этических и психологических
причинах.   Подтверждением  служит  реалистическое   «Опять   на
родине», где этнографизм окончательно уступает место элегической
стихии:   «(…) Я снова в отчизне с открытой душою,  //  Но  с
грудью,  усталой  тяжелой борьбой, // С  склоненною  долу  седой
головою, // Обижен в прошедшем суровой судьбой (...) Там в  выси
все те же на склонах скалистых // Стада и аулы видны осетин.  //
Извивы  к  ним  вижу тропинок кремнистых // И  замков  там  вижу
остатки  руин. (...) Природа все та же... Но люди иные,  //  Как
будто  мне чужды, далеки они. // И я вспоминаю про грезы  былые,
// Про время иное, про юные дни».
   Забегая  вперед,  отметим,  что  возвращение  на  родину   не
принесло  Канукову  ни  творческого, ни  человеческого  счастья;
грезы  были сладки, пока оставались грезами. Перед  лицом
той  прозы,  которую он увидел, ему жаль и своих фантазий.  Мало
того,  что  люди «другие» и «чужие»: среди них, конечно,  нет  и
той,   которая   рисовалась  ему   в   его   воображении,
вдохновленном  огромным расстоянием; можно только  предполагать,
как  горько  было это открытие, тем более, что он не  мог  ведь,
говоря искренне, его не предвидеть.
   Подобная утрата веры в идеал не исключает вовсе надежд на  ее
воскрешение,   и   тогда   часто   случается,   что   на   смену
реалистической и натуралистической близорукости  приходит
у    поэта   романтическая   старческая   дальнозоркость,
позволяющая видеть свет только либо далеко впереди
(как  в  одном  из  последних  –  1896  года  –  дальневосточных
стихотворений – «Путнику»), либо далеко позади, как в  последних
кавказских стихах. Обращение к концептам устной народной  поэзии
у   Канукова   есть   именно  опосредованное  признание   идеала
позади,  в  прошлом, в «старине  глубокой»,  в  невинной,
стихийно гармоничной, язычески мудрой допросветительской Осетии.
Позволим  себе предположение, основанное только на  субъективном
ощущении  развития  кануковского  творчества:  «Черный  всадник»
должен  был открыть качественно новый этап, и право голоса  было
бы  надолго  дано  сказителю с фандыром (лирой),  на  миг
возникающему в  «заснувшем ауле».
   
   
   7. Лирический ландшафт и его высоты.
   У   Канукова  как  путника  актуализируются  образы  и
категории   пространства:  путь,  дорога,  путник,  странник,
сторона, страна, туман, заря, закат, луч, горизонт, море,  река,
волна,   звезда,  луна,  горы.  Это  создает   специфический
ландшафт  его лирики, а ландшафт этот имеет свои высоты (которые
не обязательно совпадают с горными пиками).
   Мы  говорили о художественных потерях Канукова в  виду
его  настоящих,  хоть,  возможно,  и  не  столь  многочисленных,
приобретений   и  открытий,  на  которых   лежит   печать
истинного   таланта.   Приведем,  для   полноты   представления,
несколько соответствующих фрагментов его поэтических текстов:
   
   В каком бы храме ни молиться –
   Но только с искренней душой –
   Равно молитва пригодится
   Найти желанный в ней покой!.. 
   («Зачем в минуту ослепленья…»)
   
   Вчера тебя толпа слепая
   Своей клеймила клеветой
   И, грязи комьями бросая,
   Беснуясь, тешилась тобой (...)
   И был ты прав, глядя без слова
   На этот бешеный порыв,
   Как смотрит врач на вопль больного
   Под сталью, режущей нарыв...
   («Вчера тебя толпа слепая…»)
   
   И лишь река в ущелье злилась,
   Сверкая сталью при луне...
   («В заснувшем ауле»)
   
   Пощады нет! Солдаты рыщут,
   Несут и смерть и ад с собой.
   Девиц и жен несчастных ищут
   Ласкать кровавою рукой!..
   («Апофеоз войны»)
   
   Слеза в очах твоих блистала,
   Струей катилась по лицу,
   А песня тихо замирала
   В молитве к вышнему творцу... 
   («С своей мятежной головою…»)
   Лучшие  стихотворения  Канукова  случались  тогда,  когда  он
меньше  всего  заботился о «злобе дня»,  когда  освобождался  от
младописьменных  идейных  «комплексов»;  читая   некоторые   его
строфы,  трудно  бывает поверить, что они  принадлежат  тому  же
автору, который Ивана рифмует со Степаном («Желтый
флаг») и осетина с грузином («Грезы»).
   
   
   III. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

   1. Возвращение путника.
   Разочарование  в  идеалах  молодости  –  вещь  в   литературе
известная,  повсеместная, но в нашем случае она  имеет  глубокий
символический, для литературной истории Осетии, смысл, поскольку
речь  идет  о  первом  осетинском  писателе.  Здесь  уже  трудно
ограничиться замечаниями, связанными исключительно с психологией
творчества.  Упадок в мировоззрении и творческом  «темпераменте»
Канукова  следует  рассматривать как  симптом  просветительского
движения  в  Осетии  в  конце  XIX  века.  Конечное  одиночество
Канукова  –  это одиночество осетинского просветителя феодальной
формации  и  эпохи;  разочарование Канукова  –  это,  в  широком
смысле,   разочарование  малого,  вчера  только  ангажированного
европейским  просвещением,  народа в  высоких  идеях  прогресса,
свободы,  равенства и братства. Возвратившись  на  родину  после
почти  двадцатилетнего  «путешествия», он становится  свидетелем
буйного  цвета  новых поколений, формирования  новых  социальных
отношений,  но  при  которых  простой  народ  вовсе  не  кажется
счастливым   («Народ  освобожден;  но  счастлив   ли   народ?»).
Разумеется,  все  это  не  могло быть  для  писателя  совершенно
неожиданным (не был же он двадцать лет на необитаемом  острове);
но то, что на Дальнем Востоке у него вызывало лишь рациональный,
умственный  протест,  в родной Осетии не могло  не  ввергнуть  в
душевное отчаяние, – и это тем более, что, вероятно, Кануков  не
мог – как осетин и интеллигент – не брать на себя часть вины.
   Осетия приняла его, по своему обычаю, церемонно и помпезно  –
соплеменники в Бруте устроили в его честь большой кувд (пир),  –
но это не согрело его уставшее сердце. «Единственной отрадой,  –
пишет  З.Н.  Суменова,  –  явилась встреча  с  родственником  Т.
Дударовым (которому посвящено стихотворение «Опять на родине»  –
И.Х.) и друзьями юности, товарищами по Ставропольской гимназии»,
в  том числе с ингушским просветителем Чахом Ахриевым, адвокатом
Джантемиром  Шанаевым,  лесничим Ибрагимом  Шанаевым  и  другими
представителями горского просвещения.
   Здесь   же  кстати  будет  вспомнить  факт,  в  равной   мере
касающийся   его  нравственного  (по  возвращении   на   Кавказ)
самочувствия  и  его  поэтического творчества,  –  в  частности,
самооценки Канукова как поэта. Это небесполезно, если  мы
уже не хотим сочинять историю. Речь идет о переписке Канукова  с
редактором   тифлисской  газеты  «Кавказ»   Василием   Львовичем
Величко.
     «Милостивый  государь  В. Л.,  –  пишет  Кануков,  –
боюсь  быть  навязчивым,  а в то же  время  присущее  авторам
нетерпение    побуждает   меня   спросить    вас    об    участи
«Амирхана»23.
   Кроме  того,  еще  раз  осмеливаюсь  послать  Вам   стихи,
исправленные  по  Вашим указаниям. Я должен Вам  сознаться,  что
вторичную присылку стихов я мотивирую сильнейшим желанием видеть
хотя  одно  из них напечатанным в издании, редактируемом  именно
Вами,  –  поэтом,  отмеченным такою  похвалою  нашею  заправскою
критикою.
   Смею  заверить Вас, что никто из читателей «Кавказа» не будет
винить  Вас,  как  вы  полагаете,  за  напечатание  сравнительно
слабейшего  стихотворения другого автора. Вас отлично  понимают,
что  на  таланты не бывает «урожая». Покойный Некрасов,  издавая
«Отечественные записки», в самом расцвете своих поэтических  сил
открывал  охотно  страницы своего журнала  и  гораздо  слабейшим
коллегам  по  перу,  памятуя, что поэтические таланты  рождаются
очень редко.
   Что  же  касается  до  Вашего  совершенно  верного  замечания
относительно  того, что я поздно принялся за стихи  (конечно,  в
смысле  возраста),  то в данном случае года  мои  при  известной
охоте, нервности и желании поработать над техникой стиха, –  еще
не  особенно велики (...) В случае непригодности присланных  для
Вашей  газеты  [нрзбр.], прошу вручить посланному, который  ждет
Ваших приказаний.
   Примите и пр.»24
   На  последнюю  записку  5 мая 1897 года последовал  следующий
ответ,  который  мы  тоже оставим без комментариев:  «Милостивый
государь  г.  Кануков.  (Простите,  не  знаю  Вашего   имени   и
отчества.) Мне очень жаль, что Вы меня так торопите с рукописью;
спешу,  по  Вашему желанию, вернуть Вам ее, т.к. я не  успел  ее
прочесть.  Примите  уверения  в моем  совершенном  почтении.  В.
Величко».25
   
   
   2. Завещание.
   Можно  только  предполагать, несмотря на  наличие  кавказской
темы  в его стихотворениях (ибо даже поэзии доверяется не  все),
какие  чувства рождали в душе писателя родные горы, народ, язык.
Осетия  за годы отсутствия не просто изменилась – это  была  уже
другая  Осетия:  прежде  всего, здесь были  решительные  начатки
политического  процесса, идейно-политической  борьбы,  и  только
скорая   кончина   избавила  Инала  Канукова  от   необходимости
трудного, в виду его позднего идеализма и пацифизма, а отчасти и
непротивленства, выбора.
   В  1896  году  в Тифлисе была издана брошюра А.Г.  Ардасенова
«Переходное  состояние горцев Северного Кавказа», в которой  дан
анализ   социальной,  политической  и  хозяйственной   жизни   в
регионе26,   но  в  которой  –  по  Канукову  –   отсутствует
сердце:  по  крайней  мере,  она    «наполнена  весьма
нелестными  выражениями  по отношению к  нравственности  осетин»
.  Кануков  решается ответить на это сочинение  и  составляет
набросок  статьи,  по  которой  можно  судить  о  его  последних
настроениях, о его позиции в принимающей все более жесткие формы
борьбе   за   сознание  осетинского  и  других  северокавказских
народов.  Статья  эта так и не была опубликована  и  осталась  в
незаконченных  черновиках  писателя,  но  своей  главной  мыслью
представляет большой интерес.
     «Где  уж  тут, г. В.Н.Л.27, – пишет Кануков,  –  думать
осетину выходить с честью из экономической борьбы, когда он,  по
вашим словам, только и думает, что о воровстве и пьянстве, когда
он,  по  своему  варварскому  представлению  о  культуре  земли,
превратит  скоро жемчужину Кавказа в бесплодную  пустыню,  когда
он,  наконец,  под  влиянием  всех  своих  порочных  инстинктов,
отвлекающих  его,  как  вы говорите, от  мирной  жизни  честного
труженика,  теряет  образ  человеческий?  (...)  Бдительному   и
радеющему  об интересах государства администратору, если  верить
вам,  надо  таких  осетин  поголовно  схватить  и  заселить  ими
необитаемый,  пустынный остров Чечень... Если нас  возмущали  до
последнего времени слова, высказанные поверхностным наблюдателем
жизни осетин, что они бедны и умеют только просить на водку28,
то  какое же чувство должно пробудиться в душе истинного осетина
при  чтении  брошюры  г. В.Н.Л., который, будучи  сам  осетином,
буквально  обдал  своих земляков ушатом помоев, (...)  изобразив
его    [осетина]   олицетворенным   мошенником   и   вором   без
человеческого  подобия  и не указывая  ни  на  одну  симпатичную
сторону  осетинского  характера и не выражая  ни  единым  словом
сочувствия  в  действительности  несчастному  земляку,  которого
нужно   защищать   от  напраслин  (...)  Действовать   в   таком
направлении  –  значит явиться злейшими врагами своих  земляков,
которые от нас ждут защиты, требуют восстановить их репутацию...
Кроме  того,  на нас, как на интеллигентных, лежит  нравственная
обязанность  и  пред высшей администрацией –  раскрывать  ей  те
болячки,   которыми  страдает  наш  народ,   указывать   на   те
неблагоприятные условия, которые тормозят жизнь горцев, и, таким
образом,    освящая    путь,    давать    администрации    яснее
ориентироваться  и,  следовательно, меньше  подвергаться  иногда
весьма крупным ошибкам.
   Мы  ближе  стоим  к  народу, нас ближе касаются  его  горе  и
радость,  мы  только  и  можем дать более или  менее  правильное
освещение современной жизни земляков, добиваясь вызвать  участие
к ним. 
   А  какую задачу мы выполним перед ними, если изберем темою
для своего писания раздувание [их] порочных сторон, усугубляя их
значение собственной фантазией?..»29
   Итак, жизнь в Осетии изменилась, – уже настолько, что если  в
начале  70-х  годов Кануков защищал образ горца от романтических
посягательств русских классиков, то теперь он вынужден  защищать
осетин  от  самих  себя  – от  представителей  осетинской
революционно (и тоже по-своему романтически)  настроенной
интеллигенции.  Вопрос  отношения интеллигенция  –  народ
ставится здесь в нравственном плане, и указание важнейших
задач   национальной  интеллигенции  малых   периферийных
народов    России   свободно   от   революционного   наклонения.
Историческая миссия горской интеллигенции, по Канукову,  двояка:
с  одной  стороны, интеллигент должен быть заступником  простого
народа   от  беззакония  и  произвола,  с  другой  –  помощником
администрации    в   деле   управления   традиционно-самобытными
национальными   обществами.  Именно  с  этим  пограничным
положением  связан  драматизм первых национальных  просветителей
Северного Кавказа.
   По  интонации  обращения к  оппоненту  и  полемическим
приемам  статья напоминает известное письмо Белинского к  Гоголю
(по  поводу известных «Выбранных мест из переписки с друзьями»).
Содержание  этих  полемик или конфликтов нельзя соотносить  даже
схематически, но безусловным основанием для ассоциации  является
здесь  защита  народа  (русского и  осетинского)  от  клеветы  и
«напраслин».  Данный набросок Канукова – одна из  последних  его
публицистических   работ,   которую  можно   рассматривать   как
этическое завещание основоположника ОРЯЛ.
   
   
   3. Время, место и значение.
   Историю  осетинской  культуры нельзя  представить  без  Инала
Канукова, как нельзя мыслить адыгскую культуру без Шоры  Ногмова
и  Адиль-Гирея  Кешева,  карачаевскую и  балкарскую  без  Кязима
Мечиева,  чеченскую  и  ингушскую без Умалата  Лаудаева  и  Чаха
Ахриева,   культуру  народов  Дагестана  –  без   Магомет-Эфенди
Османова,  Девлет-Мирзы  Шихалиева и Гаджи-Мурада  Амирова.  Это
были  первые просветители из среды горских народов, деятельность
которых  ознаменовала начало культурного подъема и литературного
сознания народов Северного Кавказа в новую, российскую эпоху  их
истории.
   Квалификация   творчества   Канукова   является   традиционно
методологическим  и  во  многом  ключевым  пунктом  при  решении
проблем   генезиса,   становления  и   периодизации   осетинской
литературы  и  культуры  нового  времени.  Это  связано,  помимо
прочего,   с   его   русскоязычием  и  проблематикой   отношения
осетинского  литературного русскоязычия к собственно  осетинской
культуре и литературе. Не случайно во всех академических  трудах
по  осетинской  литературе, культуре и  истории  –  от  «Очерков
истории  культуры  и  общественной мысли  в  Северной  Осетии  в
пореформенный  период»  М.С.  Тотоева  (Орджоникидзе,  1957)  до
«Истории  осетинской литературы» Н.Г. Джусойты  (Тбилиси,  1980,
1982) – ему, как правило, отводится видное место.
   Дело  в  том,  что  на  русском языке осетины  начали  писать
раньше,  чем  на  осетинском,  и  творчество  Канукова  как  раз
выступает  апофеозом  того периода литературно-языковой  истории
Осетии,  когда  у  осетин  не  было  другой  литературы,   кроме
русскоязычной  (период моноязычия осетинской  литературы).  Инал
Кануков    –    ярчайший   представитель   чистого   осетинского
литературного русскоязычия (полного транслингвизма) в XIX  веке;
Коста  Хетагуров  –  его современник и ближайший  преемник30   в
осетинской  литературе – первый осетинский  двуязычный  писатель
(билингв).
   Очерки  Соломона  Жускаева, «Мемуары» Муссы Кундухова  и  ряд
текстов   Иналуко  Тхостова  и  других  осетинских   литераторов
хронологически  предшествуют творчеству  Канукова,  но  то  были
именно  произведения  первых  осетинских  литераторов,  а   Инал
Кануков  представляет  собой  первого  осетинского  писателя   в
строгом смысле слова.
   С  литературно-практической точки зрения роль Канукова в ОРЯЛ
заключается  в  том,  что он создал (именно почему  и  выступает
здесь     основоположником)    широкий    спектр     жанровых
прецедентов  (за исключением драматических и лиро-эпических,
которые  впервые освоены Коста Хетагуровым31), что  он,  «отдав
дань этнографии, перешагнул ее пределы (...) Предшественников  в
этом  отношении у Канукова не было. Он – первый осетин,  который
в  образной форме на русском языке (курсив  наш  –  И.Х.)
поведал о своем народе».32
   Его  творчество,  впервые в ОРЯЛ  включающее  в  себя  разные
стилистики,  темы и направления, охватывает почти тридцатилетний
период и воплощает начальный этап литературного процесса, важным
критерием   которого   являются,  помимо   строго   литературных
факторов,   личные  контакты   между   писателями.   Есть
свидетельство, что незадолго до смерти Инал «посетил в ауле Дур-
Дур  Батырбека  Туганова, беседовал с ним,  поддержав  его  идею
открыть  в  ауле  школу  для крестьянских ребятишек...»33   Этот
последний  факт  имеет  в  истории ОРЯЛ такое  же  символическое
значение,  как  встречи  будущих  декабристов  с  Жуковским  или
Державиным.
   
   
   
   БИБЛИОГРАФИЯ И ПРИМЕЧАНИЯ

     1  Суменова  З.Н.  Инал  Кануков:  жизнь  и  творчество.  –
Орджоникидзе: Ир, 1972. С. 13.
     2 См.: Ардасенов Х.Н. Очерк развития осетинской литературы.
(Дооктябрьский период.) – Орджоникидзе, 1959. С.  86-88;  Корзун
В.Б.  Литература горских народов Северного Кавказа.  –  Грозный,
1966. С. 32.
     3  Цит.  по: История русской литературы: В 4 Т. Л.:  Наука,
1981. Т. 2: От сентиментализма к романтизму и реализму. С. 126.
    4 Традиционный социологический подход допускает применение к
материалу   ОРЯЛ   теории  трехэтапной  градации   литературного
развития  вообще,  –  в  соответствии с наличием  трех  условных
социальных  «этажей»: дворянский – разночинский  –  пролетарский
периоды.  Конечно,  для Осетии не так важно происхождение
горца, как факт его вхождения – в тот или иной момент и в
силу   тех   или   иных   обстоятельств  –   в   класс   горской
интеллигенции  (младописьменность вообще  имеет  свойство
скрадывать  различия  в  общественных  и  эстетических  взглядах
представителей  различных сословий). Но указанные обстоятельства
–  ибо  работала же система объективных льгот – таковы, что  все
осетинские  писатели-интеллигенты первой  волны  так  или  иначе
относились  к  «сильным» фамилиям, имевшим  (или  могшим  иметь)
дворянские  привилегии.  И Тхостов, и  Кундухов,  и  Кануков,  и
Хетагуров,  и  Туганов  (мы не упоминаем менее  заметные  фигуры
ОРЯЛ)   смотрели   на  многие  вопросы  народного   просвещения,
нравственности   и   этики  с  позиции   личной   дворянской   и
аристократической  ответственности. Но только  Канукову  в  этом
ряду  (да  и,  пожалуй, Кундухову, но это, как известно,  особый
случай)  выражалось  некоторое недоверие, поскольку  «алдарство»
здесь     резонирует    с    «идеализмом»,    с    недостаточной
левизной.
    5 Ардасенов Х.Н. Указ. соч. С. 77.
    6 Там же. С. 78.
     7  Суменова З.Н. И.Д. Кануков // Кануков И.Д. В  осетинском
ауле:  рассказы, очерки, публицистика. – Орджоникидзе: Ир, 1985.
С. 4-5.
    8 Там же. С. 8.
    9 «Культурное возрождение», или «взрыв», имеет, как правило,
следствием  и  первых  просвещенных  «путешественников»,  первых
«делегатов» родины далеко за ее границами (достаточно  вспомнить
в России В.К. Тредиаковского, Н.И. Новикова, Н.М. Карамзина; вот
почему  и  жанр  путешествия имманентен Просвещению).  Не
только  литература  выходит за свои пределы (языка,  культуры  и
народа),  но  и  сам народ в лице своих передовых представителей
выходит  за  пределы самого себя. Где бы ни  был  Кануков  –  он
всегда  и  везде представлял Осетию и Кавказ; уже через Канукова
осетинская    культура    «абсорбировала»    культуру    народов
многонациональной России, весь внешний мир.
    10 См.: Ардасенов Х.Н. Указ. соч. С. 79.
      11  Тедеев  Г.  Дорога  взаимоуважения  и  достоинства  //
Литературная Россия. 7.10.94. № 40.
     12  Не  случайно Ю. Либединский признавался, что  сочинения
И.Д. Канукова имели для  него большое значение в ходе работы над
его  известной трилогией «Горы и люди» (см.: Суменова З.Н.  Инал
Кануков: жизнь и творчество. С. 31).
     13  Соловьев В.С. Жизненная драма Платона // Соловьев  В.С.
Избранные сочинения: В 2 Т. – М.: Мысль, 1990.  Т. 2. С. 594.
     14  Все интеллигентные горцы переходной формации были в той
или  иной  мере Тазитами, ибо преодолели в  себе  инерцию
«ветхого»  адата  («кровь за кровь»); но  ничье  «тазитство»  не
зашло так далеко, как Канукова в этих очерках. Думается, тем  не
менее,  что  кануковский  пацифизм  носит  сугубо  теоретический
характер; если бы отечество было в опасности, Кануков был  бы  в
авангарде его защитников.
      15   «...социально-экономические  взгляды  Канукова  тесно
переплетаются  с  его  этическими взглядами  и  часто  принимают
этическую  окраску.  На  некоторые явления  общественной  жизни,
правильное  понимание  которых  возможно  лишь  с  точки  зрения
социологии  и  политики, он смотрел с точки  зрения  этики.  Это
обстоятельство  явилось одной из причин наличия в  мировоззрении
писателя элементов утопизма» (Габараев С.Ш. Инал Кануков // И.Д.
Кануков. Сочинения. – Орджоникидзе, 1963. С. 341-342).
     16 Кануков высказывался критически о стихотворениях в прозе
И.С. Тургенева.
     17  «Любовь»  к ямбу мы не считаем собственно пристрастием,
поскольку это самый органичный русскому речевому дыханию размер.
     18 См. Джикаев Ш.Ф. Осетинская литература. (Краткий очерк.)
– Орджоникидзе: Ир, 1980. С. 15-16.
     19  Проблемы истории литературы США. – М.: Наука, 1964.  С.
34.
     20 Солоухин В. А. Камешки на ладони. – М.: Молодая гвардия,
1982. С. 106.
     21  Мотив, весьма характерный и для Коста Хетагурова, и для
Георгия   Цаголова:  здесь  опосредованно  выражается  один   из
«комплексов»  младописьменной литературы,  связанный  с  отчасти
драматически-покаянным      переживанием      просвещения      и
просвещенности.  Так  или  иначе  ситуация  Просвещения   всегда
аналогична сюжету библейского запретного плода.
     22  «Я  готов,  –  говорит герой В. Соловьева,  –  признать
эстетическое  преимущество  «стальной  щетины»  и  «колыхаясь  и
сверкая движутся  полки» перед портфелями дипломатов и суконными
столами  мирных  конгрессов,  но  серьезная  постановка   такого
жизненного  вопроса, очевидно, не должна иметь ничего  общего  с
эстетической  оценкой той красоты, которая принадлежит  ведь  не
реальной войне, – это, уверяю вас, вовсе не красиво, – а лишь ее
отражению  в  фантазии поэта или художника» (Соловьев  В.С.  Три
разговора  о  войне,  прогрессе и  конце  всемирной  истории  //
Соловьев В.С. Избранные сочинения: В 2 Т. – М.: Мысль, 1990.  Т.
2. С. 678).
     23  Оставшийся  неопубликованным рассказ о  жизни  ссыльных
горцев в Сибири.
    24 Кануков И.Д. Письмо редактору газ. «Кавказ» от 3 мая 1897
года  //  Кануков И.Д. Сочинения. – Орджоникидзе, 1963. С.  221-
222.
     25  Цит. по: Суменова З.Н. Примечания // Кануков И.Д. Указ.
соч. С. 358.
     26  Б.А. Калоев называет эту брошюру «превосходным трудом»,
«не  имевшим  (для  своего  времени  –  И.Х.)  себе  равных   по
актуальности  темы  и  глубине содержания».  (См.:  Калоев  Б.А.
Осетины:  историко-этнографическое исследование.  –  М.:  Наука,
2004.)
    27 Псевдоним А.Г. Ардасенова.
     28  Имеется в виду М.Ю. Лермонтов и известный фрагмент  его
романа «Герой нашего времени».
     29  Кануков  И.Д.  Где уж тут, г. В.Н.Л.  //  Кануков  И.Д.
Сочинения. – Орджоникидзе, 1963. С. 218-219.
    30 Удивительно и как-то грустно, что Инал и Коста никогда не
встречались и не оставили никаких упоминаний друг о  друге.  Тем
не менее, отношение преемственности безусловно: ряд культурных и
творческих  задач,  решенных  Коста,  ставились  и  Иналом  (см.
Гаглойтэ  Л.П.  Кавказ в творчестве Инала  Канукова  //  Дарьял,
2002, № 2).
     31  Что  касается собственно поэзии, то Коста не создал  (в
русскоязычной  лирике)  нового  поэтического  стиля,  но  только
расширил и углубил Канукова; единственное концептуальное отличие
лирического  героя  Коста – сравнительная  свобода  в  выражении
интимных переживаний.
    32 Суменова З.Н. Указ. соч. С. 31.
    33 Суменова З.Н. И.Д. Кануков // Кануков И.Д. В осетинском
ауле. С. 16-17.
К содержанию || На главную страницу