Игорь ТКАЧЕВ

ВОСКРЕСНАЯ ПРОГУЛКА

                             РАССКАЗЫ
   
   
   МАТЬ

   Я  ее  заметил  –  едва  не сбил с ног, когда  на  всех  парусах
полетел  к  заднему  выходу,  пропустил  вперед  так  же  спешащего
мужчину, и чуть на лету, со всего маху, не врезался в нее,  стоящую
у  самого выхода, возле самой двери. Малюсенькая, почти в два  раза
меньше  меня, в потертой временем и, кажется, самой жизнью с чужого
плеча  курточке с закатанными по причине большого размера рукавами,
в  неясного цвета бедном платочке, покрывавшем большую часть головы
и лица, с какой-то доисторической котомкой через плечо, она, уже со
спины,  –  я  еще  тогда не видел ее лица, – за долю  секунды,  что
пролетал  мимо  нее,  вызвала  во  мне  острое  чувство  жалости  и
непонятной вины, которое просто пронзило меня навылет…
   Картофельным  мешком я вывалился на холодную,  еще  в  сумерках,
остановку, в самую гущу заспанного народа, и потрясенный этим новым
чувством, словно невзначай, осторожно повернулся в ее сторону, не в
состоянии уйти просто так, не посмотрев ей в лицо. На вид не меньше
восьмидесяти, а может и больше. Морщинистое, как изюмина, маленькое
личико,   наполовину  прикрытое  старенькой  хусткой,  на  которой,
казалось,  даже  сквозь густые потемки можно было  различить  битые
молью  дыры  и ощутить запах сундучного нафталина, опущенные  вниз,
под  самые  ноги глаза, которым, мне снова показалось, было  просто
стыдно смотреть в гордые и молодые глаза тех, кто был вокруг, та же
потертая, чья-то чужая, не своя курточка, пара стареньких  валенок,
забрызганных грязью и почти детские рукавички непонятного  цвета  и
возраста. Она стояла там, жалкая и смиренная, не смея поднять глаза
или подняться и пройти дальше – может, кто-то уступит ей место, чья-
то мать...
   Когда-то,  когда я гостил у своей тетки под Киевом,  имея  своей
целью  найти работу и обосноваться там же, мне пару раз приходилось
ездить  на  электричке  в компании нереального  вида  старухи,  чей
сказочный облик тогда меня потряс до основания и навсегда  врезался
в  память. Первый раз я ее увидел, когда она вышла из леса, что был
прямо  по  ту сторону полустанка, на котором я ждал своего  поезда.
Этакая  сказочная Баба-Яга, с настоящей кривой клюкой, с  мешком  в
разноцветных  заплатах  на  спине с  настоящим  горбом.  Мешком,  в
котором  просто не могло не быть каких-нибудь детских косточек  или
прочих  останков  тех, кого она сажала в печь в  своей  избушке  на
куриных ножках на лесной опушке.
   Страшная,  как  сама смерть, с седыми растрепанными  космами,  с
настоящим  горбом,  выпиравшим куда-то вверх  и  вбок,  в  какой-то
рваной хламиде, у нее еще был, к тому же, какой-то дефект на  лице,
вроде   лишая  или  даже  проказы,  которая,  казалось,  на  глазах
разъедала ее лицо, дефект, который я тогда побоялся дольше обычного
разглядывать – мне хватило и прочего в ее необычном облике.
   Она  была  настолько нереальной, из какого-то другого, минувшего
века,  о котором я только читал в книгах о ведьмах и колдуньях  или
видел по телевизору, что я так и остался стоять, как вкопанный,  не
в  силах  пошевелиться. Старуха на удивление быстрым шагом миновала
меня, ловко работая клюкой, как веслом, в руках, разбитых артритом,
а  я остался смотреть ей вслед, пока она так же ловко не взобралась
по крутым ступенькам в вагон и там исчезла.
   Я  еще  несколько раз видел ее уже на станции метро в  Киеве,  и
там  она  на фоне столичной напомаженной публики произвела на  меня
еще  более  потрясающее  впечатление,  как  бы  произвела  внезапно
ожившая  египетская  мумия, затесавшаяся  в  толпу  добропорядочных
граждан начала 21-го века…
   Так  вот  и  эта  несчастная  старушка,  своим,  мягко  сказать,
несовременным  видом, произвела на меня похожее впечатление,  разве
что  вызвав  не  ужас и животное отвращение, а невероятное  чувство
жалости и вины, окатившее меня с ног до головы.
   Я  не  посмел  разглядывать  ее, лишь бросить  два-три  коротких
взгляда в ее сторону – мне этого было достаточно, чтобы погрузиться
в  невеселые  думы  на всем протяжении дороги до работы.  Мне  было
невероятно  жаль  ее, почти больно, где-то там,  внизу,  в  области
паха, когда еще с детства у меня возникала почти физическая боль за
кого-то,  стоило  мне  ощутить чью-то боль. Непонятно,  откуда  она
бралась, эта боль, имела характер физический или психосоматический,
я    не    знал.    Но    факт    оставался   фактом:    непонятная
гиперчувствительность по отношению к чужому  страданию,  которая  с
годами стала утрачиваться.
   «Ведь  у  нее должны быть дети. Сыновья. Родственники. Не  может
быть,  чтобы  у  нее никого не было». «Куда она ехала?  Отчего  так
несчастна  и  жалка?  И почему никто, никто в автобусе  на  нее  не
обратил  внимание, не уступил место, не окинул теплым, человеческим
взглядом?»   На  ее  фоне  мне  вдруг  все  показались   невероятно
самодовольными.  Снова  в памяти всплыла упитанного  вида  дамочка,
которую до этого случайно задел бомжеватого вида старичок и которая
запричитала  капризным  тоном,  что  осторожнее  надо   быть.   Эти
отрешенные  взгляды в окно. Взгляды с претензией  навстречу  другим
взглядам.  Вытянутые  в узкую полоску строгие  рты.  Резкие  жесты.
Желание отгородиться, отрешиться от всех.
   Я  вдруг  вспомнил  свою бабушку, бойкую  старушку  в  свои  87,
которая  часто  мне  на  мои беды и проблемы,  начинала  вспоминать
тяжелые  военные  и голодные послевоенные года. «Вам  есть  нечего?
Плохо  живете?  Все жалуетесь?» – говорила она на  то,  что  кто-то
начинал  ей привычно жаловаться, что снова цены выросли или  гречка
пропала,  или еще какая вселенская беда приключилась.  «Э-эх,  а  я
помню,  как  мы  крапивы в поле надерем, да суп из нее  варим.  Или
лебеду  лопаем. А после войны я год босиком ходила, не было обувки,
никакой  – во, как жили. Так что мне ваши беды непонятны. И  вы  не
жалуйтесь, а то бог накажет»…
   Я  шел  через мартовские холодные дворы, так плотно заставленные
иномарками, что приходилось лавировать, чтобы найти проход,  видел,
как  из  теплых подъездов выходят тепло одетые благополучные  люди,
кто-то  на  ходу закуривал, кто-то доставал ключи и на  расстоянии,
одним  движением  пальца,  открывал дверь  своего  «Мерседеса»  или
«Тойоты»,  видел их недовольные лица и думал почти вслух:  «А  ведь
почти  каждый  из  них  тяготится  своим  положением.  Не  доволен.
Считает,  что  заслуживает большего. Права имеет.  И  придут  такие
сегодня  снова  на работу, и, как обычно, будут жаловаться,  что  и
demec не хватает, и кредит надо выплачивать, и, и, и…».
   На  перекрестке  светофор зелено подмигнул  мне,  по-над  домами
сверкнуло  первыми  лучами не по зимнему яркое  солнце,  я  обогнал
впереди  идущих  угрюмых женщин, прибавил шагу, с  тоской  вспомнил
мать  в  автобусе,  мысленно пожелал ей здоровья,  поблагодарил  за
науку  и ощутил явно и ясно, что идет весна и как на свете все-таки
здорово жить…
   
   
   ВОСКРЕСНАЯ ПРОГУЛКА

   Дочь  позвонила сама. Я было подумал, что ей, как обычно,  нужна
помощь с уроками, которые мы часто делали вместе по телефону, но на
этот  раз  ошибся.  Вместо этого она предложила на  выходные  куда-
нибудь сходить.
   До  этого  я часто про себя сетовал, что за последние пять  лет,
которые  мы  с  Оксаной были в разводе, Лина, наша  дочь,  обо  мне
вспоминала  исключительно, когда ей было что-нибудь от меня  нужно,
что-то конкретное – например, помочь сделать те же уроки. Тогда  по
телефону  она диктовала мне задание – написать сочинение, перевести
текст  с английского или решить математическую задачку, и я  писал,
переводил,  решал. Так, мне казалось, я хоть как-то  исполнял  свой
отцовский долг, иногда, правда, пытаясь донести до Лины, что  уроки
должна делать она сама, что так-де правильнее, а я лишь могу  ей  в
этом  помочь.  Иногда,  когда между нами  случались  эти,  как  мне
казалось, редкие звонки, я предлагал куда-нибудь сходить –  в  кино
или  в  кафе. Вначале я делал это всякий раз, мучаясь тем,  что  мы
вынуждены  жить отдельно и я, как ни крути, плохой отец.  Тогда,  в
самом  начале, я жутко тосковал по ней, и всякий раз,  после  того,
как  автобус  увозил  ее от меня, еще долго  глотал  слезы,  иногда
заливал  тоску вином, писал какие-то сумасбродные рассказы на  тему
любви  и  разлуки,  пытаясь как-то заглушить в  себе  то,  что  так
сдавливало грудь и не давало по ночам спать.
   Потом встречи стали реже. Стали реже, а потом и вовсе высохли  и
мои  слезы.  То,  что  так  болело в груди,  улеглось  и  на  время
забылось.  Дочь  повзрослела. Поменялись ее  интересы.  Я,  правда,
продолжал ей звонить с прежней настойчивостью, всякий раз предлагая
провести время вместе. Но интерес с ее стороны явно угасал. Умом  я
прекрасно понимал: она становится взрослее, девицей, и уже  кино  и
мороженое  в  компании папы ей не интересны.  А  глупым  сердцем  я
продолжал  маяться, в нем же ругая попеременно ее и себя  за  такое
понятное и естественное отчуждение.
   Когда  наши  встречи все же случались, то с ее стороны  они  мне
казались чем-то вроде дочерней повинности. Словно мама ей говорила:
«Будь хорошей девочкой – сходи куда-нибудь с папой». И она шла, как
мне  казалось,  без особого желания. Просто потому,  что  старалась
быть    хорошей   дочерью.   Вернее,   разрешала   себя    сводить,
предварительно уговорив. А тут, вдруг, позвонила сама и  предложила
сходить, например, в зоопарк.
   В  то  утро  мы  еще раз созвонились. Я снял с  карточки  нужную
сумму,  прихватил с собой купленную для дочери и по случаю книгу  о
животных,  добрался до места встречи и принялся  выглядывать  Лину.
Через  пять минуту появилась и она. Всякий раз, встречаясь со своим
ребенком,  даже если разлука была всего на две недели,  я  невольно
подмечал  какие-то,  сначала внешние, а  потом  и  более  глубинные
перемены. Лина была как раз в возрасте подростковом, когда  человек
меняется,  преображается, чуть ли не каждый  день,  заставляя  тебя
удивляться тому, как быстро летит время.
   Я   неловко  чмокнул  ее  в  щеку,  поинтересовался,   как   она
добралась,  и  мы  вместе, рука об руку, неторопливо,  по  пыльному
тракту вечной городской стройки, побрели ко входу в зоопарк.  Стоял
погожий  апрельский  денек.  Солнце  пригревало  почти  по-летнему.
Воздух  звенел  тысячью  птичьих голосов,  был  пропитан  весенними
ароматами,  до  краев наполнен жизнью. На сердце  было  спокойно  и
легко.
   Мы   купили  билеты,  и,  продираясь  сквозь  толпу  беспокойной
ребятни,  которая не могла разобраться с тем, кто и  столько  будет
платить, вальяжно пошли туда, куда вела вымощенная красным кирпичом
дорожка.
   Прямо  у  входа  нас  встретили, как я,  пытаясь  быть  веселым,
заметил  Лине,  «самые экзотичные для среднерусской полосы  звери»:
свиньи,  овцы  и  лошади.  Свиньи, правда,  были  южноамериканские,
пекари,  и  общаться с нами не пожелали, а демонстративно  повиляли
закрученными  черными  хвостиками и  скрылись  в  своем  деревянном
домике-свинарнике.   Лошади   –   низкорослые   пони,   благородные
ахалтекинцы и просто ослы, были невероятно печальны, стоя  у  самой
железной  ограды  и  грустно прося морковку или  кусок  хлеба,  что
шутить уже не хотелось. А вот голодного вида овцы, во главе почему-
то  с  бородатым  негостеприимной внешности козлом,  подняли  такой
тарарам,  блея  на  все  овечьи голоса – то  ли  привлекая  к  себе
внимание, то ли, наоборот, раздосадованные этим самым вниманием,  –
что не порадоваться их жизнелюбию, было невозможно.
   Кроме бутылки минеральной воды, у нас ничего при себе не было  –
ни  морковки,  ни  хлеба, поэтому угостить «экзотических»  ослов  и
свиней нам было нечем.
   –  Оно  и  хорошо,  что мы не запаслись, как прочие,  батоном  и
чипсами с попкорном – сказал я Лине.
   – Почему?
   –  Да  потому  что  от  белого хлеба у благородного  ахалтекинца
может  случиться  заворот  кишок,  а  от  чипсов  у  ослов  приступ
агрессии. Ведь это только человек может есть такую дрянь.
   Довольная  публика,  пришедшая в зоосад  целыми  семействами,  –
важные папаши, разодетые мамаши и шумные детки, – правда, ничего не
знала  о завороте кишок у лошадей и прочей фауны, и шквальным огнем
пуляла  за  решетки  куски  хлеба, чипсины  и  попкорн,  по-детски,
радуясь своему великодушию.
   У  клеток  с обезьянами, нас обогнула группа молодых  людей,  на
всю  округу  рыгоча,  наверняка от радости при  встрече  со  своими
ближайшими родственниками, ожесточенно жестикулируя и выражая  свой
неподдельный восторг смачным матом.
   Колян,  здоровенный детина с пачкой чипсов щедро швырнул  их  за
решетку.  Грозного вида гамадрил, до этого отсиживающийся  в  самом
дальнем  углу,  словно  поняв,  о чем  говорит  Колян,  неторопливо
поднялся,  подошел  к  самой решетке, также неторопливо  возле  нее
присел,  осмысленно  посмотрел  на  Коляна,  протянул  пятерню   за
решетку, взял одну чипсину, осторожно попробовал ее кончиком языка,
bqe  так же внимательно наблюдая за удивленным Коляном, после  чего
швырнул  ее  назад, на то место, где она до этого лежала,  и  также
неторопливо удалился к себе в угол.
   –  Видишь,  дочь,  даже  гамадрилы не едят  то,  что  ест  умный
человек.  И ведут себя, кстати, тоже достойнее – не выдержал  я,  с
улыбкой  посмотрев на притихшего Коляна. – А за решетку,  на  место
обезьян,  все-таки  лучше  посадить некоторых  представителей  рода
человеческого. Так будет много справедливее – добавил я уже тише, и
мы, хихикая, побрели к клеткам со львами.
   Львицы  спали  в  тени, повернувшись широкими спинами,  всячески
игнорируя  тех,  кто  за ними наблюдал. Дети  свистели,  улюлюкали,
пытаясь  расшевелить  цариц зверей. Мамаши млели  от  удовольствия.
Папаши  важно наблюдали за первыми и вторыми, иногда поглядывая  на
львиц.
   – Что ты думаешь? – спросил я Лину.
   – О чем?
   – Обо всем. О том, что видишь.
   –  Да  жалко  зверей. Вместо того чтобы бегать на свободе,  где-
нибудь  у  себя в Африке, они вынуждены сидеть здесь,  в  маленькой
клетке.
   – И терпеть нас…
   – Что?
   –  И  терпеть таких дураков, как мы. Которые кричат, кидают хлеб
и чипсы, довольные собой.
   – Ну да.
   –   Кстати,  обрати  внимание,  что  почти  у  всех  –  будь  то
благородные   олени  или  беспокойные  барсуки,  четко   выраженные
признаки депрессии. Все животные подавлены, апатичны.
   –  Еще  бы.  Что  им  делать-то целый день? Есть  и  спать?  Или
терпеть посетителей? Как можно обезьяну, которая рождена для  того,
чтобы  прыгать  с ветки на ветку, закрыть в клетке размером  десять
метром на десять, с одной корягой и булыжником в углу?
   –  Точно.  Или вон гну, например. Ты же смотрела по «Дискавери»,
как эти стадные животные преодолевают тысячи и тысячи километров. А
здесь  они заперты в клетке, где больше десяти шагов и не сделаешь.
В  Европе, кстати, народ поумнее, погуманнее, если это слово  здесь
уместно,  что  ли.  Во  многих  странах  клетки  просто  запрещены.
Животные содержатся в огромных вольерах, в условиях приближенных  к
естественным.  У  обезьян есть возможность лазить  по  деревьям,  у
медведей купаться в озере, а у лошадей скакать по лугу.
   – Да, невесело здесь зверям.
   – Зато, как видим, весело людям…
   Я,  признаться,  был приятно удивленно зрелости  суждений  своей
дочери. Той, кто еще, казалось, месяц тому могла рассуждать  только
о  «Сумерках»  или о какой-нибудь компьютерной игре  про  вампиров.
Сейчас она казалась мне не просто повзрослевшей, а поумневшей, даже
излишне  серьезной  для  своего  возраста.  В  ходе  нашей   беседы
выяснилось,  что  она,  ранее  не  любившая  читать,  а   о   школе
рассуждавшая  исключительно, как о чем-то скучном  и  неинтересном,
теперь  днями напролет читала книги, а не просиживала за  очередной
компьютерной игрой. Даже ее речь, до этого односложная и состоявшая
из  «да», «нет» и «нормально», теперь изобиловала литературными  «я
считаю», «я полагаю», «мне кажется».
   Мы  миновали  пляж  с птицами. Лебеди, утки, гуси  и  вездесущие
галки  – вот, кому в зоопарке было привольно. Их не держали в узких
клетках.  Они были почти свободны. Свободны плавать, переваливаться
по  молодой  траве, выяснять отношения. И даже свободны  улететь  –
только пожелай.
   – Ну что, может, пойдем?
   – Пойдем.
   – Купим где-нибудь мороженое, хочешь?
   – Угу.
   – А кто тебе больше всего понравился?
   –  Ум-м-м…  наверное, венценосный журавль – я обратил  внимание,
что она даже запомнила его правильное название.
   – Да, красивая птица.
   –  А  вообще, я не люблю зоопарки. Пойдем отсюда быстрее – и  мы
быстро зашагали прочь от людей, которые вели себя, как животные,  и
животных, которые могли бы многому научить людей, если бы последние
пожелали.
   Мне  было радостно от того, что Лина все больше, и так внезапно,
походила  на  меня – не внешне, нет. Внешне она,  после  того,  как
пробыла  папиной  дочкой  где-то лет  до  пяти-шести,  потом  стала
похожей на маму. Разве что губы, лоб, может, еще что, были  мои.  А
вот  еще только формировавшимся образом мыслей, поведением,  чем-то
более глубинным, она стала еще более мне близкой и родной. Радовала
ее  рассудительность. Увлеченность. На прощание  она  подарила  мне
пару   бутылок  из-под  пива  «де  купаж»,  как  она  их   назвала.
Разукрашенные  разными красками и еще чем-то  там,  они  смотрелись
лучше банальных ваз, и теперь стоят у меня дома.
   С   полчаса   мы  посидели  на  солнышке,  на  скамейке,   возле
остановки.  К  нам, откуда ни возьмись, прибилась  черная  кошка  с
бирюзовыми  глазами  и кожаным ошейником. Которая  все  полчаса  не
отходила от нас, тычась мордочкой нам в руки, словно хотела,  чтобы
мы  ее взяли с собой, не зная, глупая, что у каждого из нас, троих,
свой путь.
   Из-за  поворота  вынырнула потрепанная  «единица».  Мы  поспешно
чмокнулись  в  щеку,  так же неловко, как и  при  встрече,  и  Лина
поспешила  в распахнутые двери троллейбуса, а я, слегка  позвякивая
бутылками   в  пакете,  под  взглядом  какой-то  строгой   бабушки,
наверняка посчитавшей, что у меня, конечно, в пакете гремит  водка,
или  еще что, заторопился к своей остановке, чтобы до конца дня,  а
потом  и  на  неделе,  еще  не раз вспоминать  о  нашей  воскресной
прогулке. Прогулке папы с дочкой, у каждого из которых свой путь.
   
К содержанию || На главную страницу