ПОВОРОТНЫЕ ОГНИ

Рассказ
Перевод с осетинского Б. Гусалова

Дзарахмат и думать об этом забыл, но поди ты – сегодня Ахтемир, сам прокурор, напомнил. В другую пору бы он, быть может и не запамятовал, только в самый разгар косовицы хлебов некогда ему стало и до более важных дел. Да и чтоб зарубить на носу стоило – ничего такого в том не было. Дзарахмат, да и Инал тоже, чуть не стали жертвами несчастного случая, но как раз это чуть и спасло их. Тогда с какой стати ворошит старое Инал – эта сточившаяся бритва? Уцелели – ну и ладно…

Но раз в дело вмешался прокурор, так того и жди, что достанется на орехи: будь ты крив или трижды прям, но затаскает вызовами: что да как, а что было до того, и что случилось после…

А на что ты рассчитывал – закон и для рядового колхозника, и для предколхоза один, перед ним, как перед смертью, все равны.

– Следовало бы проведать, конечно, но что теперь сказать, – будто разговаривая сам с собой, сказал Дзарахмат. – В этой распроклятой круговерти где мне вырваться было до своих чисто человеческих обязанностей…

– Старикам особенно приятно… дорого внимание, – согласился и Ахтемир.

Совершенно случайно произошла эта встреча посреди пшеничного поля. Они остановили свои машины по обе стороны полевой пыльной дороги. “Жигуленок” Ахтемира сверкает как-то задиристо, дразняще, что ли, и Дзарахмат диву дается: как это густая пыль полевых дорог ухитрилась не запудрить этого нахаленка? Рядом с ним его заезженная серая “Волга” кажется несусветной неряхой, да и сверх убогости вида крива на одну фару; сразу заметно отсутствие хозяйской руки: третью неделю сам за баранкой – в страдное время жатвы и силосования председательского шофера и на цепи не удержишь, меняет седло – пересаживается на комбайн. Да и Дзарахмат идет ему навстречу; еще бы, в такую лихорадку лишних рук нет, тем более золотые руки парня в самый раз.

– Какой бог на мое несчастье подсунул Инала в такую пору, не знаю, – вздохнул Дзарахмат. – Не человек, а грабли, жадюга распроклятый. День как год, а ему все мало, еще и ночь прихватывает…

Прокурор и в бане прокурор, перед законом у него нет ни друзей, ни близких. И хоть Ахтемир был посвящен в суть дела жалобой самого Инала, он обязан об обстоятельствах случившегося расспросить и Дзарахмата, он должен знать точку зрения на происходящее и другой стороны – вот тогда он, прокурор, сопоставит свидетельства, и где-то посредине должно прорасти янтарное зерно истины.

– Как все это получилось, как? Ты мне подробно изложи все от и до.

А перед глазами Дзарахмата во всей яркости возникла картина, как вот здесь, на этом самом поле, он с Иналом в первую послевоенную весну сажал картошку. Без единой царапинки вернулся Инал с фронта, счастье до ушей улыбнулось ему, а он все высказывал недовольство, все бурчал-бродил, как молодое вино: “Что бы мне такое-этакое пожелать своим добрым родителям в загробном мире, не приложу ума – слишком запоздало они меня вылупили на свет божий. Если бы хоть на один годочек оказался старше, меня бы не коснулась мобилизация. Пусть не год, пусть полгода – и то. Что и говорить, есть, все-таки, родившиеся в рубашке. Кто чуточку приплюсовал к своим летам – остались дома, слишком, сказали им, трухлявы; кто скосил их – тоже, слишком молодо-зелено, сказали им…” Дзарахмат и в те дни не лез в карман за словом, хоть и не такое уж кинжальное оно было, да не мог стерпеть, чтобы не брякнуть: “Послушать тебя, Инал, так получается, что и на войну кроме тебя никого не забрали, и вернуться тоже кроме тебя никто не вернулся. И все в черкесках родились, а ты – голым”. При другом случае бы Инал наверняка прикрикнул на него – как ты смеешь подтрунивать над старшим, молокосос! – но теперь не разумно: обидится, убежит, а все работают попарно, так распорядился Али, бригадир, и Иналу оставаться одному не с руки, он копает лунки, этот шустряк бросает в них картофелины. А работы еще – край непочатый: целых восемь мешков, вон свалены как попало у первой борозды. “Ты зря скалишься, парень, зря… – как-то непривычно обиженно пробурчал Инал. – За три с половиной года, что я был на войне, дом наш совсем обветшал, оголился двор. Моя благоверная пожгла весь плетень. Хорошо, что добили-таки этого кривого, не то жена бы разобрала весь дом на дрова”. “Напускай, напускай туману, будто не знаю я, до чего скаредна твоя Биджелон. Куда там, жди, предаст она огню хоть одну хворостинку из нажитого”. Тут Дзарахмату на ум пришли слова Али, и он усмехнулся: если Биджелон, говорил как-то Али, посадит лук, то, напрочь зараженный ее скаредностью, он прорастет только на вторую весну. Откуда было знать Иналу причину веселья парня, он и обиделся: “Овечьи слезы – смех волку”. Однако не осаживал Дзарахмата, продолжал как-то сонно копать лунки, а Дзарахмат тоже вяло клал в них картофелины. Когда оба ведра наконец бывали опорожнены, то, пока подсобник этаким увальнем шел за семенами, Инал неторопливо сворачивал из самосада, нарочно крупно нарезанного – чтобы свести до возможного минимума костру, – добрую козью ножку и, опустившись на корточки – опасался садиться на мартовскую свежую пахоту, сырость чревата обострением ревматизма (впрочем, призрачного, а по нытью Инала выходило, что он нажил его в окопах), – с жадностью и наслаждением затягивался, каждый глубокий и протяжный вдох его сопровождал услаждающий слух Инала сухой треск газетной бумаги и махры. Оставлять и выбрасывать бычки – такое расточительство для Инала непозволительная роскошь, потому он и тянет и тянет, смолит самокрутку до тех пор, пока пальцы терпят подступающий огонь, пока не обожжет губы. Но и тогда не закинет окурок: притупит огонек пальцем, стряхнет пепел, а черные от смолы остатки бережно ссыплет в добротный кисет из качкарьей мошонки. Прежде чем взяться за лопату, смачно поплюет на ладони, потрет их друг о друга. “Куда ты все валом валишь, не целое же ведро в одну лунку зарывать собираешься!” – чуть повысит голос, видя, что парень бросил две картофелины. Работа, да и голод, утомили Дзарахмата, куда ему тягаться с матерым мужчиной в неполные свои шестнадцать лет; за короткую неделю весенних каникул ему и отдохнуть не пришлось – подменил маму… И хоть Инал несколько раз твердил ему – покрупнее по одной, мелкие по две, – все-таки он бросал без разбора, имея свой хитрый расчет – быстрее шабаш. Когда Дзарахмат пошел за последней порцией семян, Инал воткнул свою лопату в землю и поплелся следом на край поля: “А это уж посади сам”, – сложил пустые мешки вдвое, накидал их друг на друга в стопку и плотно уселся поверх, старательно скрутил добрую козью ножку. Но он и до половины еще не скурил, как Дзарахмат покончил с работой. Тут нечистая откуда-то принесла Али, он глянул на их работу и глаза его полезли на лоб: семян хватило только на две трети участка, а он ведь все точно раскидал в уме. “На солнце что ли улетучилась картошка, вам же и на половину земли не хватило”. Упрек бригадира не по нутру пришелся Иналу: “Не подозреваешь ли нас, случаем, в левачестве, Али? Клянусь святым Уастырджи, я и себя не опозорю, и своего деда- хаджи не подведу: еще мальцом от него слышал и навсегда запали мне в сердце его слова, что, мол, для правоверного мусульманина самый большой грех – это слепого с дороги сбить и украсть семена”. Али не придал значения авторитету хаджи и выворотил кнутовищем ближайшую лунку. Выгреб четыре здоровущих, как трупы хомяков, картофелины. “А это что такое?” В ответ Инал осуждающе глянул на Дзарахмата – это твои проделки, чертенок, – но не выдал своего помощничка, только насмешливо молвил: “Я думаю, им, в тесноте да не в обиде, веселее вместе плодиться”…

Чудеса да и только! Без малого тридцать шесть лет минуло с того дня, а словно только вчера сажали картофель, так ярко все встало перед глазами.

– Что ты уставился на меня, как мышь на крупу, задумался о чем? – слова Ахтемира встряхнули Дзарахмата.

– Извини… Вспомнилось кое-что, – Дзарахмат улыбнулся, в уголке рта повисла потухшая сигарета. Он взял ее в свои длинные, как у пианиста, пальцы, достал ронсоновскую зажигалку, но не прикурил, снова как в забытьи сказал: – Ты говоришь, во всех подробностях… А я даже не припомню, что за день был. Что у нас сегодня, не Среда?

– Нет, Вторник. А жалобу принесли, подожди-ка… да, в прошлую среду.

– И как это он улучил момент, чтоб выбраться в район? – Кто?

– Инал, кто же еще?

– Не Инал принес, жена…

– Биджелон?

— Словно я у нее шафером был, откуда мне знать ее девичью фамилию…

– Биджелон и есть, а Иналу в такое время даже челом бить не досуг: скорее для проформы выйдет пару раз с колхозными косарями, а потом наладит себе шалаш на травостойных склонах Дашкофа и…

– Ошибаешься, дружище. Инал твой уже не в состоянии махать косой, целая неделя как лежит пластом.

– Ну? И что же с ним приключилось?

– Я у тебя хочу разузнать, а ты меня допытываешь!..

В тот вечер Дзарахмат возвращался с покосов вместо с Зелимом, врачом из райбольницы: и у того по своей работе были кое-какие дела к косарям. Со степной грунтовки выехали на трассу и тут Дзарахмат дал газу; нужно было успеть на ферму хотя бы к концу вечерней дойки, застать доярок. Как обычно бывает летом, трасса была вся в движении; в оба направления летят машины одна другой занятее, кто уже с освещением, а кто пока с потушенными фарами. Это для Дзарахмата нож к горлу: один несется навстречу с немигающими прожекторами, другой выныривает из-за него черной громадой. И почти никто не переключит свет, во все сто свеч наяривают. Хоть и шла у них с Зелимом оживленная беседа, Дзарахмат не отрывал глаз от серой асфальтовой ленты. Там, где дорога сбегала вниз – это в самой теснине Арджинарага, лоб в лоб перед ними выросла грузовая машина, и тут же из-за нее показался “Икарус”, вовсю сверкая слепящими фарами. То ли водитель автобуса не заметил их, то ли на какое-то мгновение запоздал крутануть руль чуть вправо, то ли… Впрочем, как бы там ни было, но под махиной они не оказались только лишь по божьей милости – нестерпимо яркий свет ослепил Дзарахмата, он круто свернул вправо, и, нажав изо всей силы на тормоза, еще успел подумать: “Сорвемся с откоса или нет?” Однако машина врезалась во что-то и, развернувшись передом к пропасти, застыла. Зелим согнутой рукой запоздало заслонил глаза, услышав треск лобового стекла. Его сорвало с сидения и он всей тяжестью навалился на Дзарахмата; не вцепись тот в руль мертвой хваткой, оба бы вылетели в распахнувшуюся дверцу.

“Икарус” и грузовик с воем пронеслись мимо: если и заметили аварию, посчитали, что куда благоразумнее скрыться от греха подальше, и чем быстрее, тем лучше.

Дзарахмат и Зелим выскочили почти одновременно, все еще не веря в свое спасение.

То, во что врезалась их “Волга”, оказалось ишачьим возком Инала. Ишак резво семенил тонкими ножками по уклону. Инал сидел в возке на обмякшей за день под жгучим солнцем свежей траве; когда “Волга” с разгону боднула их сзади, он вылетел вместе с травой и таким образом совершил мягкую посадку, а ишачок, то ли решив, что его подобным грубым пинком подгоняют, то ли с испугу, но развил небывалую для себя скорость, и лихо катил за собой возок, тем более уже порожний, громыхающий по камешкам обочины.

А Инал, не успев и подумать об угрожающей ему смертельной опасности, от которой он только что чудом спасся, сгоряча припустил за ишаком резвее босоногого мальчишки:

-Тпру! Твою мать-перемать!..

Дзарахмат и Зелим от удивления разинули рты. Через секунду и Дзарахмат затопал за ним:

– Эгей, подожди, куда ты летишь!

Из нескольких остановившихся машин высунулись шоферы и, смеясь, орали что-то, но Дзарахмат их не слушал, он думал, что тот, бежавший впереди, просто рехнулся. Тут водитель обогнавшей их обоих машины догадался тормознуть, выйти и остановить ишака.

– Уй, чтобы тебя волки разорвали, скотина! Чуть сердце не выскочило! – Инал замахнулся на ослика, тяжело дыша.

– О, это же наш Инал! – послышался голос шофера. – Ха- ха-ха!

Что это ты затеял со своим ишаком скачки наперегонки? Ну и прыть у тебя, скажу тебе, на старости лет…

Шофер оказался их односельчанином, работающим на колхозном молоковозе – и как машину хотя бы сразу не признал, – потом удивлялся Дзарахмат. А шофер правильно рассудил, что на ишаке в такой час может пуститься в путь только их сельчанин, с дальних сел кто бы решился на такую глупость. Из любопытства подтвердится или нет его предположение – и затормозил.

Когда Дзарахмат убедился, что и хозяин, и ослик целы и невредимы, он облегченно вздохнул, и тут весь его гнев обрушился на Инала:

– Пропади ты пропадом со своим ишаком, чуть и нас, и себя не угробил! Июльского вековечного дня тебе мало, так еще и от ночи добрый ломоть прихватываешь. Тебя твоя жадность в могилу сведет, не иначе, попомни мое слово…

Никому другому бы такие упреки не спустил Инал, но чтоб на председателя огрызаться – не последнего ума лишился: быть может завтра какой указик сверху спустят и тогда коту под хвост все его многие труды на склонах Дашкофа, некому будет за тебя слово замолвить, махни рукой на шесть стогов шелковистого сена…

– Примерно все так же излагает и жалобщик, – сказал Ахтемир, когда Дзарахмат кончил свой рассказ. – Ничего не преувеличил, однако никакого “Икаруса” и грузовика не помянул. Да и с какой стати было замечать их, ехал себе на ишакси-такси и ехал…

– Тогда какой бес его попутал жалобы строчить, прокурору челобитную с какой целью отправил?

– Как это с какой целью? Всю неделю пластом лежит тяжело раненный, этого тебе мало? И, знаешь, какой ход конем делает в конце жалобы? Если бы, говорит, начальству все не сходило с рук, как с гуся вода, то дело бы не замялось. Но, говорит, я свою кровь на войне пролил не для того, чтобы сегодня некому было за меня заступиться. Если местная власть не даст ходу делу, тогда, говорит, я до самой Москвы вынужден буду дойти…

– Это не ход конем, а ход осла, – невольно улыбнулся Дзарахмат, но тут же померкла его улыбка. – Смотри на него, а? Видали такие миндали: сам кругом виноват, а куда гнет, а? – В чем это он виноват? Не он же в тебя врезался, а ты в него! Ладно, не об этом сейчас речь. Лучше послушайся моего совета – это тоже в пределах законности: помиритесь по осетинскому обычаю и за примирением сторон “власти не дадут ходу делу”, – передразнил Ахтемир Инала, – даже в самой Москве. Последнее слово, конечно, за врачами, но раз он так занемог, значит, у него было сотрясение головного мозга. Кажется, и твоя телега с тех самых пор ходит кривая, – Ахтемир кивнул на “Волгу”.

И, проследив за его взглядом, Дзарахмат подтвердил:

– Да!

Ахтемир без долгих прощаний нырнул в свою машину и укатил. А Дзарахмат остался стоять столбом у обочины пыльной дороги и углубился в ненужные – знал, что ненужные, однако, неотвязные – думы. Никак ему не верилось, что тот, который с мальчишечьей прытью несся тогда за ишаком, тот самый Инал стал пластом лежащим больным. Да знает он этого Инала вдоль и поперек, знает, ни с того ни с сего не сляжет тот в самый разгар сенокоса. Может, как Ахтемир говорит, у него действительно мозги растряслись, а с виду был абсолютно невредим, да будто бы и не постанывал, не жаловался ни на какую боль. Но и сейчас перед кем ему ломать комедию с ахами и охами, рассчитывая на соболезнования и ласковый уход – одна единственная дочь у него, так та перед самой войной вышла замуж в Москву и с тех пор сколько раз навестила Инала и Биджелон – пальцев одной руки с избытком хватит посчитать. Биджелон же начисто лишена подобных сантиментов, не станет она его жалеть и утешать…

“И нужны были мне еще эти печали”, – чертыхнулся Дзарахмат и сел в машину.

Не застав на работе, он в тот же вечер пришел домой к Зелиму.

– Ради всего святого, почему ты мне до сих пор ничего не сказал о его состоянии?

– О ком это ты?

– Да про Инала!

– А какое у него особенное состояние, почему оно тебя волнует?

– Лежачее! Пусть он даже не доводится двоюродным дядей твоей жене, но ты же врач, ты должен знать о его немочи в первую очередь, а вот ведь распахнул глаза от удивления. Лежит, говорят, пласт-пластом уже целую неделю. А я только сегодня и узнал.

– Ты шутишь или серьезно?

– Не до шуток, раз все слышал из уст самого прокурора – как он мне рассказал, если это верно, то дело – швах. В прокуратуру, говорит, на меня подана жалоба.

– Как, как? Жалоба?! И на что же он жалуется?

– В прокуратуру на что-то не жалуются – это не твое заведение, туда жалуются на кого-то. А конкретно – на меня, власть предержащего и потому-де недосягаемого для местного закона, но, дескать, есть еще… Короче, я сбил его и теперь вот…

– А-га, – прикрыл глаза Зелим. – Когда у него насморк, или, положим, переест на поминках, то я его первая неотложная помощь, лис старый, а почему же сейчас он не прибегает к моим услугам? Видать, местные врачи тоже больше не устраивают его… Интересно, крайне интересно и любопытно… Сейчас же едем к нему вместе…

Через десять минут “Волга” остановилась у ворот дома Инала. Зелим, не постучавшись, напролом, словно он член семьи, направился прямо в дом, за ним – Дзарахмат.

Биджелон покончила с вечерними хлопотами и теперь с полным правом на безделье сидела при настежь раскрытых окнах и двери в летней комнате на трехногом стульчике перед экраном телевизора и с жадностью наблюдала за тем, как в спектакле чей-то жених удрал в самый последний момент; она и не почувствовала прихода посторонних.

– Эгей, хозяева, дом горит! – над самым ее ухом раздался зычный бас Зелима.

Старуха мячиком подскочила:

– Уф-ф, дуралей, сердце в пятки ушло! Когда ты наконец постареешь-поумнеешь?

Встала, поправила на голове косынку и отступила в сторону.

– Где твой болезный?

– Во внутренних покоях.

– А почему ты его не пригласишь такой занятный спектакль посмотреть? Не скучно там ему одному?

– Да ни за какие деньги, то есть, не подъемный он, тогда бы…

– И что же на него навалилось?

На лице Биджелон отразилось безысходное горе:

— Очень, очень плох он вторую неделю. Ночи напролет я без сна, застонет, вздохнет – я уже на ногах.

– Удивительное дело, прежде чуть что – сразу ко мне, а тут и не вспомнил о Зелиме.

– Я тоже несколько раз советовала ему обратиться к тебе, но он и слышать не хотел, может быть, говорит, как- нибудь выкарабкаюсь, обойдется без врача…

Зелим украдкой подмигнул Дзарахмату.

– Все в воле Аллаха, пусть ниспошлет ему здоровья.

Несмотря на то что был душный вечер, да до того душный, что дышать было нечем, больной лежал в теплом зимнем белье, под стеганым одеялом. Когда Биджелон включила свет, Инал как- то нехотя повернул голову – кого это принесло?

Гости поздоровались приглушенно, словно стояли у изголовья лежащего на смертном одре. Глядя прямо в глаза Иналу, Зелим шел к нему, по ходу подхватил за спинку обшарпанный венский стул, развернул его и уселся у кровати, махнул Дзарахмату, чтобы и тот садился. Дзарахмат сел в ногах больного. Биджелон стояла, прислонившись к косяку, горестно подперев рукой щеку.

– Что за напасть у тебя, уважаемый Инал?

Инал осуждающе скосил глаз на Дзарахмата, но сказать ничего не сказал, мол, и так ясно, по чьей доброте я тут заперт в четырех стенах. Пусть он и ответит тебе…

После того, как он катапультировался при ударе, Инал и на второй день был жив-здоров: работал на покосе, махал косой восьмого номера как ни в чем не бывало. Но вернулся домой засветло, и вернулся в большом расстройстве. Спозаранку шофер молоковоза у правления колхоза поведал всем косарям, как их товарищ, преподобный Инал, тягался наперегонки со своим тонконогим скакуном. Рассказ свой он обильно уснастил такими подробностями и махровой отсебятиной, что косари хватались за животы. Потом вымотали за день все жилы Инала: о чем бы ни шла речь, они хватали ее за узды и заворачивали на разговор о тех скачках. Один будто невзначай начинал: “На моем веку такого обильного травостоя, как в тот самый год, еще не было…” Другой тут же подхватывал: “Это когда ты имеешь в виду?” Третий входил в раж: “Неужели не помнишь? Да вот как раз за четыре года до скачек Инала и ишака”. И – косы в сторону, руки крест- накрест под дых. Успокоятся, утрут слезки, попьют водицы, наточат косы (и языки), прокос докончат, и тут снова какой- нибудь сопляк прикинется дурачком: “Уважаемые старшие, да не минует меня милость ваша, простите, что встреваю в разговор, но не подскажете ли, где именно Гитлер в Осетии получил от ворот поворот? Точно еще никто не сказал…” В ответ следовали точнейшие координаты: “На это ответить легче легкого: как раз буквально на том самом месте и получил Гитлер обратный билет и сапогом под задницу, где вот наш достопочтенный Инал нагнал наконец вырвавшегося вперед на старте ишака своего!”

Понятно, косари смеялись от чистого сердца, они и в мыслях не держали поиздеваться над ним – Инал похохатывал вместе со всеми. Но то – поначалу. Однако чем дальше, тем сильнее злился Инал, накипь оседала на сердце, он аж почернел от обиды, но внешне держался до последнего: выдал бы хоть чем-нибудь себя – для себя бы хуже сделал… Вот и приехал совершенно разбитый домой, сразу же нашел свою постель, но как ни старался, сон не шел к нему, он ворочался с боку на бок, даже разов пять вставал и выходил во двор. Биджелон сквозь сон слышала, как он полуношничает, мается, да не поинтересовалась, что с ним, только ближе к утру не вытерпела: “Право, отец, не пойму, что с тобой? Ночью и государства не воюют, а ты чего это рыщешь?” И Инал рассказал ей все. Словно он и не спасся так счастливо, словно это сейчас, через две ночи, нагрянула настоящая беда, так завыла женщина: “У-у-у, пропал наш дом, небо на нас обрушилось! Чуяло мое сердце недоброе, чуяло! О, горе мне! А где у тебя сильнее боль?” – “Я сам не пойму”. Жена включила свет, повертела и так, и сяк мужа, чуть ли его на голову вверх ногами не поставила; ни синяка, ни царапинки, прямо огурчик с грядки. Однако Биджелон поставила такой диагноз, что тут же, не вставая, перемещайся хочешь-не хочешь в могилу: “Обильное внутреннее кровоизлияние! Поверь моему слову, у тебя там, внутри, что-то лопнуло”.

Бремя тяжкого приговора уложило Инала на обе лопатки в постель – с тех пор и лежит пласт-пластом.

– А где, все-таки, тебя беспокоит? – второй раз поинтересовался Зелим. Он встал и, откинув одеяло, задрал рубашку у больного, нажал на его тощий живот огромным, как булава, кулаком:

– Так болит?

– Болит.

– Перевернись-ка на живот, – и сам помог ему перевалиться, режущим движением несколько раз провел над почками ребром ладони.

– Болит?

– Болит.

– Ложись опять навзничь. – Просунул руку под голову больного и приподнял его, держа за затылок.

– Болит?

– Как же не болит, как!

– И голова кружится?

– Как не кружится, как!

Зелим взял его за щиколотку и начал подгибать ему ноги, уперев колено чуть ли не в самый его подбородок.

– Болит?

– Все живое во мне болит, разве что кроме волос, но они ведь без крови. Что ты меня еще спрашиваешь-допрашиваешь, мнешь-гнешь?

“Старый лис, болело бы где, ты бы благим матом орал, всех святых бы выносили”, – под пышными усами сверкнули в улыбке зубы Зелима, но вслух ничего не сказал. Спустил рубашку Инала, осторожно укрыл его одеялом. Потом отошел к окну, достал из кармана сигарету, поднес к ней огонь и жадно затянулся.

Все трое тревожно ждали, что скажет доктор. А тот, повернувшись к ним спиной, чадил и чадил, казалось, он собирался с духом, чтобы вынести свой тяжкий и скорбный приговор. Щелчком выбросив в окно окурок, повернулся, шагнул, театрально встал посреди комнаты и, будто его слова никакого непосредственного отношения ни к кому из присутствующих не имеют, печально-обреченным голосом сказал: – Плохи дела твои… Ой, плохи…

Биджелон, будто ничего другого и не ожидала услышать, оторвалась от косяка и начала бить себя по бедрам:

– Чуяло сердечко мое, чуяло! О, дом мой пропал, о, небо на нас обрушилось, о, на нас – и за что? – Бог разгневался! От этих внезапных причитаний, от слов Зелима Дзарахмат чуть не упал в обморок, в глазах поплыло, ситцевый конверт одеяла показался ему белым саваном на покойнике. А Инал свернулся, уменьшился, побледнел, рот его беззвучно открывался, он силился что-то сказать, да где-то накрепко застряло заветное то слово. Только Зелим стоял невозмутимым монументом.

– О, постигло нас злое проклятье нашего заклятого недруга! О, кому мы что сделали! – запричитала снова Биджелон. – Знать бы, кто он, враг наш!

– Тихо! дай мне закончить! – вдруг бесцеремонно заорал на нее Зелим.

Женщине будто кто рот зажал – осеклась на полуслове.

– Да, плохи дела твои, – повторил свой приговор Зелим, жестко уставившись в глаза больному. – Будут судить тебя и я тут – увы! – бессилен чем-либо помочь…

Еще один гром среди безоблачного неба. Инал не Инал, а рыба на песке – открывал-закрывал рот, а слово не давалось. Наконец, заикаясь, выдавил:

– С-с-удить? Как это!

– Судить, судить, а ты думал? Вот Дзарахмата – рядом сидит, не даст соврать – совесть заела: слезно просил за тебя судью как за старшего, как за односельчанина, как за фронтовика и доброго колхозника, а чужаку-шоферу что за прок тебя щадить? Он и нажаловался на тебя – бумаги прилетели из Ростова в нашу автоинспекцию.

– Жалобу? На меня? – Инал выпучил глаза.

– На тебя, на тебя, не на меня же! Полный автобус людей, написал, что чуть по вине какого-то аробщика на ослике не погибли в теснине Арджинарага. Хорошо, говорит, что водитель “Волги”, следующей за ишаком – это он о Дзарахмате упоминает, вот же он, рядом – не даст соврать, – что водитель “Волги” молодец, не растерялся и вовремя отклонился, а то бы произошло лобовое столкновение и тогда бы огромный автобус, полный пассажиров, сам же знаешь эти венгерские сумасшедшеходные “Икарусы”, вот он бы битком набитый иностранными туристами полетел под откос и вспыхнул бы, как стог сена, облитый октаном девяносто три. И грянул бы скандал в междугосударственном масштабе, пишет тот ростовский шофер…

– И… И… А… А причем тут я, в чем тут моя-то вина? – Ты спрашиваешь, будто я не врач, а судья- автоинспектор…

– Нет, нет! Я тут чист, никакой вины абсолютно за мной, меня же самого сшиб с возка вот Дзарахмат. Хоть бы я ехал где посередке, а то все жался к обочине.

– Клянусь Аллахом, почтенный Инал, ты сейчас разумом не далеко стоишь от годовалого ребенка. Столько живешь на свете, столько видал-перевидал, а того никогда и не заметил, в каком виде ночью машины мимо тебя проскакивают.

– Как это никогда! Тысячу раз.

– Ну и что?

– Что “что?” – Инал уже совсем подошел: тесто – что хошь лепи.

– Сзади ни на одной не углядел красные огоньки?

– На всех!

– И как тебе кажется, они для красоты-косметики, эти огоньки? Или так, от нечего делать лепит их государство на каждую машину?

До Инала все не доходило, куда это гнет Зелим, и напряженно думал, боясь попасть впросак.

– Тогда я тебе доходчиво объясню. Вот Дзарахмат же рядом сидит, сам водит лимузин марки “Волга” и не позволит мне неправду сказать, – Зелим говорил, мастерски овладев ролью. – И вовсе не игрушки эти плафоны красные, и вовсе не для красоты – косметики, а есть первая необходимость. Пусть- ка попробует тот же ростовский шофер сунуть нос на шоссе без них – тут же он распрощается с правами, тут же его ссадят. Как твоего рыжего пса. Не потому, что инспектору так захотелось. Нет. Закон того требует. Потому что ты можешь резко и круто повернуть, резко затормозить, резко встать – а что прикажешь делать тому, кто за тобой? Или же встречному? Головой расшибиться о твой железный, так сказать, зад? Или лоб в лоб врезаться? Нет, мой уважаемый старший. По лампочкам этим все заблаговременно и узнаешь: останавливается ли, поворачивает ли – и будь готов…

– Да, это правильно, я это понимаю, знаю… А… Но… То на машинах. Но я-то на арбишке!

– Разницы нет, – заметил Зелим. – Хоть будь на детском трехколесном велосипеде! У кого нет сигнальных красных лампочек на хвосте, тот не смей на государственную дорогу выходить!

– А…

– А как тебе лампочки приделать? Не обязательно электрические. Возьми хоть керосиновую лампу, эту… летучую мышь, чтобы тебя ночью видно было и встречному, и следующему за тобой.

– А если мне нужно поворачивать?

– Тогда махни лампой в ту сторону, в какую сворачиваешь оглобли.

– А как я приноровлюсь одной рукой вожжи держать и ишаком управлять, другой – лампой размахивать? – привстал на постели Инал.

– Это уж не моя забота, – сурово отрезал Зелим. – По уставу на каждом транспортном средстве, в том числе и на ишачьем возке, должен быть фонарь-махалка. А свое возмущение будешь высказывать автодорожной государственной инспекции, которую коротко зовут ГАИ. — И, завершив свою речь, сокрушенно помотал головой. – Очень плохи дела твои…

– Эй, хозяюшка! Судорогой тебя свело, что ль! – Инал спустил ноги с кровати и сунул в сверкающие глубокие калоши босые ступни. – Пошевелись-ка, сними с шестка одну из индюшек. Не шелохнется, вишь ты, будто каждый день через наш порог такие дорогие гости переступают.