Герман ГУДИЕВ. Вид сверху

Рассказы
ХАДЖИ-УМАР

Деньги можно делать из воздуха. Авторитет, любой, даже уголовный, зарабатывается с трудом. В горах – трудом титаническим. Когда говорят “культ личности”, забывают о том, что личность в культе не нуждается; культ необходим разукрашенной серости, окультуренному невежеству…

Хаджи-Умар, осетин, высокий, широкоплечий, сухой, с врожденным туберкулезом, никогда не повышал и не понижал голос, не торопился, не делал резких движений. Чисто говорил по-грузински, чисто на языке вайнахов… Сын брата моего деда, он жил в родовой просторной сакле Гудиевых в селе Окрокъана Кассарского ущелья, в пяти километрах от Коба и подъема на Крестовый перевал. Его все чтили, уважали, по-мужски любили, и когда он говорил, затихали, чтобы слышать каждое слово, а говорил он мало и тихо, как умирающий…

В конце сороковых, на “полуторке”, он ехал из Коба в Окрокъана, а я, мальчик семи лет, сидел на его коленях. Вдруг справа от дороги, на пятачке в низине, он, шофер и я увидели дерущихся пастухов. Грузины пригнали свои отары из Млети, осетины заявили им, что луга эти их, слово за слово, началась потасовка. Но это выяснилось потом, а пока Хаджи-Умар попросил шофера подъехать к дерущимся и остановить машину. Когда он вышел из кабины, драка еще продолжалась. Но когда он сделал несколько шагов от машины и, засунув большие пальцы обеих рук за тонкий пояс, остановился и замер – драка вмиг прекратилась. Хаджи-Умар не проронил ни слова. Не шелохнувшись, он простоял минуту – пастухи разделились, отошли друг от друга и тоже замерли, опустив головы и глядя в землю. Хаджи-Умар вернулся к машине, посадил меня на колени, и мы покатили к селу. Вечером, в ранние сумерки, мы в том же составе ехали обратно в Коб. Отары и осетин, и грузин паслись на ближних склонах, и от белых точек рябило в глазах, а пастухи – и грузины, и осетины – сидели у костра, что-то пили, что-то ели, что-то рассказывали, смеялись. Это видел и Хаджи-Умар. На его невозмутимом, бледном и широком, как шуфельная лопата лице не дрогнула ни одна жилка; он молчал, шофер хитровато ухмыльнулся, а я, сопляк, уже тогда знал, что любая драка – бессмысленна…

ЗАКАДЫЧНЫЙ

Был у моего деда, Беки, друг Шардо. Я был тогда маленький и не знал, где и когда они познакомились, но судя по тому, как часто встречались мой дед и Шардо – друзья они были закадычные. Шардо, при bqel моем к нему уважении, как к другу деда, был потешным, если не комичным… Во всяком случае, живи он сейчас и будь хоть свинопасом, я бы пригласил его на роль Санчо Пансы без грима, драпировки и актерского мастерства. Вот вам его портрет: коротышка, в дрянных коротких сапогах, в неимоверно широком галифе из темно-синего, замызганного жиром шевиота и зеленой гимнастерке с двумя карманами, перехваченной широченным поясом, старым, но со звездой на тусклой бляхе… без ягодиц, но с огромным животом и короткими култышками рук, заросших ржавой, крючковатой щетиной до безобразия… с круглой, как шар лысой головой… без шеи, с покатыми узкими плечами… Портрет завершают мелкие, хитрющие, как буравчики, глаза и чувственный безобразный рот, набитый желтым ломом зубов. Вечно небритый, подобострастный льстец и мнимо-обидчивый собутыльник, он почему-то был незаменим на поминках и пирушках. В первом случае он напускал на себя выражение скорби, но при этом становился похожим на законченного прохиндея и мошенника. На пирушках он играл снисходительного царя, хохотал над чужими шутками, а если рассказывал что-либо сам – лгал напропалую, зная, что все знают, что он лжет, но это почему-то всем нравилось, и он забирался в такие дебри, из которых его выводило только утреннее похмелье…

Но в принципе это был добродушный малый и очень добрый ко мне – не было случая, чтобы увидев меня, он не полез короткими, как сардельки, пальцами в карман своей гимнастерки и не одарил суммой, которая моему деду всегда казалась чрезмерной. И дед был прав. Пятерик или червонец для сопляка, все уличные радости которого составляли кино и мороженое, – сумма аховая!..

В то роковое, ясное осеннее утро дед поднял меня с постели и сказал, чтобы я мигом сбегал к Шардо и сказал, чтобы он, Шардо, взял инструмент и шел к нам заколоть нашего борова.

Дело в том, что Шардо работал на мясокомбинате убойщиком. НТР в те времена была на уровне неолита, и Шардо закалывал животных не кнопкой с пульта, а круглым, толщиной со свечу кинжалом, без лезвий, но острым с носка.

Когда я вошел в калитку его хибары, Шардо сидел на деревянной ступеньке и до блеска тер щеткой для мытья лошадей свои видавшие виды сапоги. Тер на всякий случай – день был воскресный, и в любой миг его могли куда-нибудь пригласить. Судя по выражению его опухшего лица, особенных надежд на чудо в этот день он не питал, но увидев меня, ожил и крикнул жене, чтобы она посмотрела, кто к ним пришел. Просьбу деда он выслушал, как заклинание, воспринял – как знамение свыше, и приказал жене, тихой скромной горянке дать мне конфет. С пригоршней конфет, поглаженный по голове теплой ладонью женщины, я пошел к калитке, а Шардо, держа за голенища сверкающие никудышные сапоги, jphjmsk мне: “Скажи Беки, что я уже в дороге к вам!” И действительно, вскоре он появился – торжественный, праздничный и решительно сам не свой…

– Знон та дзы дзёбёх кёмдёр ныххавтай,1(1Вчера ты опять где-то хорошо вмазал? (Здесь и далее осет.)) – сказал мой дед, протягивая ему руку.

– Беки, мёлын мё ма бауадз!1(1Беки, не дай мне умереть!) – глаза Шардо юркнули куда-то в сторону, и он обнял деда за талию.

– Куыдз дёр дё нё бахёрдзён – дё арахъы смаг суанг Хётёлдонмё хъуысы!1(1И собака тебя не съест – от тебя амбре аж до Хаталдона!) -Дед, широкий в кости, высокий и худой, и рядом – Шардо.

Вышла бабушка:

– Симгё кафут, мёнё лёгтё? Шардо, дё райсомтё хорз!1(1Вы что, танцевать собрались? Шардо, доброе утро!)

Тут же возник небольшой конфликт: дед настаивал на деле, а потом -стол. Шардо клялся на чем свет стоит, что замахнувшись на борова, он упадет, если дед его не опохмелит. Дед упирался, Шардо наступал. Он хохмил, шумел, умирал – и победил.

– Исты ма нын рог къухёй ацетате кеб,1(1Приготовь нам что-нибудь быстренько.) – сказал дед бабушке и пропустил Шардо перед собой в прихожую, – глаза деда смеялись, сам же он был строг… Шардо вошел в комнату, как в храм, подождал, пока сядет дед, и сел сам, плохо умещаясь на колченогом стуле. Упираясь рукой в колено правой ноги, он стал рассказывать деду сон. Дед ничего не смыслил в снах, но с превосходством здорового над страдающим наблюдал за своим другом и замечал буквально все – и законный алогизм рассказа, и нетерпение, и предчувствие скорого спасения и, конечно же, обильного застолья потом, когда боров займет свое место на огромной сковороде и в кладовых хозяина…

Бабушка принесла яичницу, хлеб и графин хорошо разбавленного спирта. Дед пить наотрез отказался. Шардо стал уговаривать, заявил, что он не скотина, чтобы пить одному, но он хорошо знал деда, а дед хорошо знал Шардо. С первой рюмки Шардо поперхнулся – он думал, что в ней арака. Дед сказал “хватит”, но Шардо и слушать не хотел: “Хъуамё схид уон, Беки, йер уый куыд не ‘мбарыс”1(1Я должен вспотеть, Беки, как ты этого не понимаешь.) – это означало, что он, Шардо, должен вспотеть, что поможет ему убедиться, что пока все идет нормально. И действительно, после второй он начал потеть так, что не успевал смахивать платком целые пригоршни пота, гирляндой брызг облепившего все его лицо, особенно лоб. Шардо стал красным, при этом он в упор не видел яичницу, закусывал хлебом, макая его в соль и стараясь не смотреть на деда…

Чтобы предупредить деда от ненужного спора, Шарло заявил “дыууё нё b8ii{”, то есть, “две не бывает!” Дед стал ругаться и сказал, что Шардо свалится раньше, чем увидит борова, но Шардо и слушать не хотел, и дед налил ему третью… Третью рюмку Шардо пил блаженно – в коротком тосте он пожелал семье друга столько благ, сколько не желал Создатель всем страждущим. Но деда не проведешь – раунд пришел к завершению, как только Шардо вкусил яичницы и алчно резанул взглядом полный графин, для него – целебный со дня оного и до смерти!..

Пришлось закругляться. Делая вид, что ничего страшного не произошло, поблагодарив деда, Шардо встал и стал похож на Муссолини. Выпятив несуществующий подбородок, он выскочил во двор, как мяч, и расставив иксообразные ноги, прохрипел: “Рауадз ма йё йер мёнмё, ёз ын ахём иббуттыртё”…1(1Выпусти-ка его ко мне, я его…) В своей решимости заколоть борова он стал пританцовывать, делая страшное лицо и неестественно крепко сжимая рукоятку своего “инструмента”, который извлек из-за голенища, как из ножен…

Дед пошел в сад, где в небольшой, покосившейся пристройке жил откормленный боров. Двор у нас был большой, асфальтированный. Боров выскочил во двор с прытью самого Шардо, остановился, как вкопанный, опустил башку и, шевеля пятачком, уставился на незнакомца – чем-то они были похожи…

Высшая степень мастерства, как я понял, для Шардо – это одним ударом попасть в сердце борова и, таким образом, моментально и бесшумно завалить его. Мгновение и жертва, и палач пристально изучали друг друга. Увидев в руках Шардо нечто похожее на короткую пику, боров понял, что пахнет керосином, и когда Шардо с улыбкой доморощенного дьявола короткими шажками приблизился к нему, чтобы занять удобную позицию – боров стал носиться по двору, как неуправляемая торпеда.

Поединок начался. Дед, стоя, наблюдал за ним из-за остекленной двери веранды. Я стоял рядом с дедом, весь – любопытство и ужас от того, что должно сейчас, вот-вот случиться. Боров носился по двору, как сумасшедший! Как сумасшедший за ним бежал Шардо, размахивая холодным оружием, хотя сам горел, как раскаленный шар, и взмок, словно его ошпарил тропический ливень. Сознание того, что он, Шардо, лучший из лучших в своем черном деле, на глазах лучшего друга и его внука не может справиться с очередным боровом, вскоре привело его в ярость. Забыв обо всем, он с прытью, несвойственной толстякам, и с лицом, перекошенным от злобы, преследовал борова буквально по пятам и мог уже десятки раз поразить его, но удар должен был быть один, снайперски точный!..

Надо же было бабушке, оттеснив от двери меня и деда, понести на кухню полупустую сковороду, тарелки и прочее, что она сняла с недавно накрытого ею стола. Нести все это надо было наискосок, через двор… Не обращая внимания на Шардо и его борова, она проплыла к двери кухни, h когда уже взялась за ручку, что-то толкнуло ее в ноги – это был взмыленный боров. Через мгновение что-то сверкнуло, рванув край ее платья. Подол, словно горячим жгутом, подкосил ее! Сковородка, тарелки и соль полетели к чертовой матери, а сама она упала, пригвожденная оружием Шардо к двери кухни.

Ракурс, с которого все это видели мы с дедом, не оставлял никаких сомнений: Шардо, не попав в борова, убил жену деда и мою бабушку! Я заревел! Бледный, страшный – таким я его не видел никогда – дед пулей вылетел во двор, чуть не снес с косяка дверь веранды ударом плеча! Шардо потерял дар речи. Боров отдыхал, упершись задом в ствол орехового дерева… К счастью, пикой Шардо пробил только ткань широкого сатинового платья бабушки, и все обошлось испугом, но это стало известно потом, через минуту. Дед чуть не заколол самого Шардо и, крича, как Зевс, выгнал его вон, швырнув ему вдогонку “инструмент” и, залепив борову под дыхало так, что чуть не отбил себе ногу… Он проклял всех – и Шардо, и свинью, и этот день, но больше всех проклинал Аминат.

– Цы дё ахаста уыцы иу минут кёртмё, кёд хёйрёдджын нё дё уёд! Сылгоймагёй ёдылыдёр Хуыцау ницы равзёрста, Хуыцау дыл макуыуал уа!1(1Что тебя вынесло в эту минуту во двор, если ты не чертовка! Глупее женщины Создатель ничего не придумал, дальше уже некуда!)

Борова обратно в катух загнала бабушка. Дед никак не мог успокоиться и найти себе место. Через короткие паузы он подогревал себя случившимся и, мысленно прокручивая всю эту нелепость, шпынял бабушку хлесткими словами. Она что-то тихо говорила в ответ, но он не слушал, с презрением и ненавистью смотрел в какую-то точку и хлестал ее вновь…

Вечером, когда в дом заявился отец, все это было рассказано и ему. Отец хохотал, а дед злился и приговаривал: “Йер цы кёл-кёл кёныс, кёд ёрра нё дё, уёд. Хёрёг фёлийа дё фёлийёг…”1(1Чего ты трещишь, если, конечно, с ума не сошел…)

На следующий день, дед послал меня к Шардо и сказал чтобы он, Шардо, пришел к нам, но когда я пришел к Шардо, он, взвизгнув, закричал, что ноги его не будет в нашем доме, что дед мой подлец и весь наш род проклятый и еще чего-то такое, чего я уже не слышал, -меня ветром унесло домой, и я, как мог, пересказал все деду. Дед слушал меня с высокомерием оскорбленной невинности, вздрагивал от каждого моего слова и вдруг разразился такой бранью в адрес Шардо и его близких, и дальних, что мне показалось, его хватит удар… Он успокоился так же мгновенно, как и взорвался, – видимо, им было принято какое-то важное, непоколебимое решение! Очевидно, дед проклял не только Шардо и всю его родословную, но и свою многолетнюю дружбу с ним. Во всяком случае, на жестком лице деда появилась решимость, с j`jni люди идут на самое тяжкое преступление без колебаний. Это

В один чудный октябрьский день, хотя вершины гор были уже в снегу и в теплую прохладу вонзались иглы зимней стужи, дед вынес под орех маленький столик и разложил на нем свои причиндалы для бритья. Глубокое небо сияло в серебре тончайших перистых облаков, и пока я нес деду по его просьбе стул, он, стоя в одной нижней рубахе, смотрел в небеса и почему-то крестился. Потом я держал ему с конца пояс с окаменевшей на нем пастой для наводки бритвы. С другого конца пояс держал дед и, с тщательностью педанта, наводил свой видавший виды “золинген”. Потом он долго взбивал пену в тазике для бритья, долго намыливал свое испещренное резкими и глубокими морщинами лицо, а потом раздался треск, – дед начал бриться, а щетина у него была железной… Когда он прижимал меня к себе, я укалывался об нее, как медуза об ежа… Брился дед долго, с трудом выбривая те места, где бессилен даже “золлинген”, а места эти, острый кадык и впадины на шее; кожа в этих местах была у него дряблой, а щетина – жестче, чем на щеках и щербленном подбородке… Побрившись и умывшись прямо под краном, он затребовал все свежее и, в конце-концов, свой парадный костюм. Костюм, собственно, сапоги, галифе, рубаха, пояс. Но сапоги – хромовые, с белой оторочкой на кромке подошвы, галифе из бостона, рубаха – из плотной тонкой шерсти, пояс – осетинский, черный, с прямыми широкими бляшками и четким, скупым орнаментом… Дед одевался долго и, пока он одевался, бабушка поманила меня к себе и шепнула: “Ты знаешь, чего он такой важный и счастливый?” Я сказал нет, не знаю, хотя заметил, что и бабушка чему-то рада. “Сегодня праздник Уацилла. У них будет застолье. Там, хочешь – не хочешь, он встретит Шардо. Теперь понял?” Не успел я понять, как дед вышел во двор. Вид у него был потрясающий, во всяком случае, для нас с бабушкой – ведь он был нам родным! Гладко выбритый, весь в отглаженном, начищенном, весь с иголочки, он по-мужски любовался собой и сам, хотя стоял не перед зеркалом, а во дворе своего дома, гордым перед гордым взором гор и бесконечного неба, но уже без облаков, чистого, как синяя эмаль нашей иконы…

Вечером, вернее часов в одиннадцать ночи, когда отец уже спал, а я “добивал” последние страницы “Айвенго”, с улицы послышалась песня. В два голоса.

Я узнал голос деда и с трудом – голос Шардо. Или это не Шардо, или он сильно перепил. Голоса в ночной тиши спящей улицы приближались к дверям нашего дома. Потом раздался звонок, и бабушка открыла двери парадной. Чуть ли не в обнимку, бормоча фразы недопетой до конца песни, дед и Шардо ввалились в дом, и по негласной традиции – как бы ни были они сыты и веселы – бабушке предстояло накрыть им стол, что она и сделала, пока дед и Шардо обменивались любезностями настоящей мужской закваски… Обрывки их фраз, доносившиеся до меня, звучали ophakhghrek|mn так: “Ну, что ты, дорогой Шардо…”, “Конечно, Беки, ты прав…”, “Садись, Шардо, садись…”, “Сажусь, мой брат, сажусь…”

В доме погасло электричество, и друзья час-другой провели в мерцающей радуге керосиновой лампы. Я уже спал. Бабушка, зевая, вязала мне свитер из ниток, которые напряла сама. А друзья пили и смотрели друг другу в глаза так же прямо, как прямо сошлись дороги их сердец… Где и когда, я не знал, я был маленький…

ВИД СВЕРХУ

Я, мой друг Султан, и две, кажется, влюбленные в нас девочки, в выходной день, на новенькой “шестерке” катили по асфальтовой ленте Фиагдонского ущелья на уик-энд. В багажнике было что выпить-закусить, а у меня – надежда застать в Гусаре старшего друга и коллегу по работе на киностудии, у него там было что-то типа летней дачи. Если он окажется у себя, мы проведем у него часа два-три идеальным образом. Сулейман годился мне почти в отцы, но я назвал его другом потому, что этот прирожденный инженер, охотник и рыболов был из тех, кто никогда не прощается в себе с юностью, – такие люди, если ты воспитан и вежлив, ведут себя с тобой, не подчеркивая разницы в возрасте…

Был чудный осенний день, мы ехали, как говорят обыватели, по самому живописному ущелью Осетии, и у нас было отличное настроение! Ущелье действительно блеск – отвесные горы в изумруде деревьев, еще не тронутых холодами. Вдоль дороги, чуть ниже нее, бежит горная река кристальной чистоты и свежести… Повороты дороги плавные, подъемы и спуски – не резкие, к тому же было часов одиннадцать дня: горы в солнце слепили глаза, горы в тени были графичны и загадочны, граница между светом и тенью была жесткой и острой… Попадая в тень, машина “гасла”, ее плоскости становились цвета темной малины; под солнцем она вспыхивала, как взрыв, и становилась ярко-красной. Лучи солнца, ломаясь в стеклах и на хроме, чертили быстро меняющиеся композиции, бесшумно хлестали колотым хрусталем по лицам, рассыпали золотой веер брызг, высвечивая, словно прожигая, капрон, сигареты, рубахи, волосы и прочие детали беспечных ездоков… Султан был, как всегда, остроумен -смех вертелся в машине волчком, мотор пел, шины на отличном гудроне шуршали, словно машина катится по жареным орехам… Легкий ветерок развевал каштановые волосы наших Джульетт – у моей были потрясающие ноги и, переключая скорости, хотя любой может это делать с закрытыми глазами, я цеплял взглядом точеные уголки ее коленей и чуть выше -прямую, как нож, кромку черной вельветовой юбки в тонких вызывающих складках, рисующих ее фигуру так, словно ноги обнажены…

Удивительно, но чем больше смешишь дурочку, тем больше ей нравишься, – редкая женщина смотрит на тотального хохмача, как на идиота… Шутки Султана были точны и уместны, а девочки не так глупы, wrna{ их только смешить – в зеркале салона я видел лица, полные сдержанного любопытства и к горному ландшафту, и к нашим персонам, хотя сзади, на мой взгляд, любой мужчина похож на модельное полено…

Высоко над нами, по воздушному каньону ущелья, летел орел; ему наша “шестерка” казалась, очевидно, еле ползущей косточкой барбариса, хотя на спидометре было под девяносто. Мне, из машины, он виделся чуть больше большой вороны, но пригнувшись и прикинув на глаз расстояние до него, я понял, что он огромен… Через минуту он летел в метрах пятистах от нас с креном на правое крыло, и все мы уставились на исполина; сверху он был иссиня-черным, снизу – “олд голд”, старое золото, рассеченное тысячью сегментов так, как это делают ювелиры на подвесках и кольцах с тиснением… Орел был шедевром не рук, а природы, и мы любовались им и тогда, когда он исчез, исчез, как феникс, как чудо, как все, что исчезает на полувздохе, не дав насладиться до конца, хотя есть ли конец чему-либо вообще в этом мире…

Редкие поселки вдоль дороги сверкали в глазах, как прочерк, и в этот миг можно было разглядеть только черепицу крыш, хилые заборчики и нехитрый скарб дворов с птицей, фигурками детей или медленно идущего человека с поклажей и без…

Незаметно за спиной остались десятки километров, и мы подъехали к Гусара – божьему уголку на пересечении трех ущелий – Фиагдонского и еще двух, образующих своими сходящимися в центр хребтами природный вариант эмблемы “мерседеса”…

Мне нравился въезд к дачке – крутишь руль вправо от трассы, легкий подъем: пока не видно ни двора, ни террасы, видна только красная полоска черепичной крыши… Еще один поворот направо, дорожка, усыпанная гравием, уже круче, а вот и легкие деревянные ворота, символические потому, что въедешь – не развернешься, отъезжать можно только дав задний ход… Глушу мотор перед воротами, все выходим и по каменным ступенькам идем наверх, к дому, к Сулейману, дай Бог, чтобы он оказался там…

Из дома к нам вышла немолодая женщина – раньше я ее здесь никогда не видел. Как оказалось, эта была сестра жены Сулеймана, может, в этот день она помогала ему по хозяйству. Тихая и приветливая, то и дело поправляя рукой хорошо причесанные, с сединой, волосы, она сказала нам, что Сулейман вот-вот появится. И действительно, через минуту мы увидели его на дороге поднимающимся к себе. Он шел слишком легко для бывшего фронтовика. В метре от него за ним шла собака, волкодав. Собаки у него никогда не было, во всяком случае, я, приезжая, не видел.

Так мог улыбаться только Сулейман – искорками в глазах и бугорком плотно сжатого рта. В руках у него была палка – невинно играл в ohnmep`-первопроходца, хотя любая игра была ему чужда, его понятия о непреходящих ценностях жизни были понятиями солдата и философа, получившего их слишком дорогой ценой. Поэтому в первый же миг он понял, что к нему приехали не бездельники, унижающие его достоинство никчемностью своей цели, а его младшие, уважающие его, его жизнь, его приветливость… Ну, девочки – антураж… “А впрочем, разберемся”, -говорил его по-хорошему хитроватый взгляд, не останавливающийся на нас, но цепкий и точный, как идеальный рисунок в окуляре оптического прицела…

Султана Сулейман знал также, как и меня. Я представил девочек, фраза была общей, но не фривольной. Сулейман тут же стрельнул что-то острое и смешное из своей юмористической обоймы – девочки затрещали, а старый охотник был доволен своей шуткой, получше тех, расхожих, которыми, на его взгляд, смешат сегодня девочек такие пижоны, как Султан и я. Потом он сказал, что его просят к застолью старики: в этот день был какой-то языческий праздник. “Но, – продолжил он, – вы начинайте, я скоро приду… Ты им помоги”, – обратился он к сестре жены. А мы сказали, что у нас все есть. “Ну, ну, хорошо”, – сказал он, улыбаясь опять же комком рта и понимая, что уходить сразу неприлично, сел и пригласил сесть всех нас. Девочки сели, а мы с Султаном в один миг принесли из машины два пакета с напитками, зеленью и холодной закуской. Сулейман говорил, девочки внимательно слушали, а сестра жены Сулеймана по имени Соня несла из свежепобеленного низкого домика то, чего не было у нас, – сыр, мед, графин с аракой и, конечно, тарелки, вилки, ножи, рюмки и, надо же, только что поджаренную форель. Мы с Султаном в два голоса говорили, что ничего этого не надо, но нас никто не слушал. Тогда я спросил Сулеймана, что это за собака? Он повернулся к собаке, посмотрел на нее, словно впервые, и сказал: “Бросили пастухи… Ну, я ее”…

– Как бросили? – спросил я.

– Шли с отарами… Недели две у них было здесь становище… Потом подвернулись, или не знаю, как… подогнали машины и увезли овец на трейлерах…

О деталях Сулейман рассказывать не хотел.

– Может, больная? – спросил я.

– Нет, просто он старый…

Сулейман встал. “Ну, пойдем, – сказал он собаке. – Не отходит от меня ни на шаг… А форель я наловил сам”… Веки Сулеймана заморгали так часто, словно ему стало стыдно, что он напоминает об очевидном. Еще раз приветливо улыбнувшись, он ушел. Собака за ним – она была действительно стара, но лично у меня вид ее вызывал не жалость к ней, а ненависть к пастухам, хотя я понимал, что собака для пастуха и для меня не одно и то же. Для пастуха – рядовой, уже не нужный работник, dk меня – живое существо, выброшенное в никуда.

Конечно, нам не удалось усадить за стол Соню. Как мы ее не просили, она, стесняясь нас больше, чем мы ее, ушла в комнаты… Маленький деревянный столик на одной ножке, за которым мы сидели, стоял прямо во дворе и был обит выцветшей от дождей и солнца клеенкой… Не подумав, что здесь может оказаться женщина, мы приехали к Сулейману без презента. Я сказал об этом Султану, и одна из наших девочек, без слов, открыла сумочку и изящно извлекла плитку шоколада…

– Вручи сама, – сказал я почему-то шепотом. Она постучала в дверь, вошла и тут же вышла с Соней.

– Сами, сами покушайте, – залопотала Соня признательно. – Ну зачем? Спасибо большое!” Но вошла она в дом с шоколадкой, как ребенок с подарком, которого не ожидал…

Итак, мы в горах, все прекрасно! Мы пили, ели, шутили – это был не флирт, а визит, нанесенный горам. Девочкам нравилась наша матерая неактивность, фартовая пресыщенность, отдохновение, и нечто в нас большее, чем дискотека с видео и танцами. Нам же с Султаном была по душе их настороженная раскованность и женственность – да еще в такой приятной компании, под оком Бога, Сулеймана, Сони и старой доходяги, которая сейчас, наверное, грызет горячие кости и ждет своего хозяина, сидящего за ритуальным столом с мудрым, древним тамадой и расторопными младшими…

В этом доме, где сейчас сидел Сулейман, месяц назад произошел забавный случай – на праздник был приглашен начальник ГАИ республики. Он прикатил на машине, а когда все сели за стол, в воздухе появился патрульный вертолет ГАИ: какой-то прихлебатель решил таким образом поддержать реноме своего хозяина. В ущелье вертолет грохотал, как воздушная армада, и люди за столом объяснялись жестами, как глухонемые, а тамада не слышал сам себя. “Слушай, прогони ты его к чертовой матери! – проорал тамада высокому гостю, – иначе мы все здесь оглохнем!” Красный после литрового рога араки, начальник картинно встал и со словами “пошел ты к чертовой матери!” махнул рукой, и хотя разглядеть его под густой зеленью деревьев с высоты можно было только в электронный микроскоп, вертолет тут же унесло, видимо, “к чертовой матери”, ибо стало так тихо, что все за столом услышали вздохи самодельной водокачки Сулеймана в балке, а хозяин дома и гости уставились на красного начальника ГАИ, как на мессию, который одним мановением руки может передвигать континенты и менять местами галактики…

Я рассказал про этот случай компании, и пока все смеялись, смотрел на горы, и хотя давно привык к ним, вновь знакомился с откровением снежных круч, ольховых и хвойных рощ, взбегающих ввысь и ниспадающих в долину стройным хаосом зеленых рядов… Ближе к реке лес рос, как unrek. Выше он огибал собой альпийские луга, то с одиноким причудливым деревом где-нибудь в центре, то с кучкой деревьев, соединившихся купами, как головки любопытных детей, разглядывающих что-то вместе из одних рук… Еще выше голые синие бока скал рубились белыми жилами снегов и были похожи на окоченевшие туши гигантских животных… Еще выше белым на белом клубились венчики снежной пыли – там дул сильный ледяной ветер, выше ветра – белое безмолвие вечных льдов и космическая синева неба, синева, слепящая серебряной основой отраженных в ней снежных масс, вздыбленных и покойных, как соболья шуба монарха.

Подобно чуду, которое разглядываешь сквозь оттаявший кружок замерзшего окна в платиновом ореоле замерших снежинок, видя только горы, я увидел мир гор – медведей, кабанов, туров, косуль… плоды и ягоды… рыб и орлов, и всевозможных птиц, и жуков, и бабочек… и срубы лесничих, и их, небритых, самих… и отары, и аулы, и сырые сакли – дым над ними, острый и сухой, словно укололся носом о стебелек соломы… Тяжкий дух овчин и легкий аромат полевых цветов… шоколадный слой ржавчины на железе и капли жира на срезе головки сыра… и могильные плиты, и страшные дороги и тропки, по которым идти вверх – пытка, а вниз – еще страшнее, кажется, что если побежишь, тебя уже ничто не остановит!..

Волшебное стекло незаметно затянуло инеем и, словно вынырнувший пловец, я увидел Султана и девочек; у девочек на щеках появился румянец, а в глазах – шалый ветерок. Султан был настоящим рассказчиком: конец одного рассказа у него всегда был строго-диалектическим началом другого, и я был рад, что мое молчание и отстраненность не были восприняты, как безразличие или многозначительный уход в себя…

– Поговорим о сексе, – заявил он, выпивая, – дальше разговоров дело все равно не идет!

Конечно, он врал, но и был прав. Рабская подчиненность буйствующей физиологии нами давно забыта – над этим поработала жизнь, опыт, ненасытные жены, и шальные времена, когда хотелось изнасиловать даже неодушевленный предмет, давно ушли в прошлое… Девочек же мальчики не интересовали, а мужчины нашего с Султаном возраста и положения лезли, видимо, к ним с порога, и наверняка только нам позволили они увезти себя так далеко от города и родных квартир… О сексе Султан говорил с восхищением Нерона, но иронией евнуха… Когда в разговор врезался я, девочки опрокинулись со смеху на спины, Султан стал похож на дирижера крупного борделя, а я, очевидно, на циркача, открывшего законы логики в судопроизводстве…

На дороге появился Сулейман с собакой. Он шел так же легко, как и час назад, и собака шла так же – чуть отстав, но с поднятой мордой…

– Ну, как вы здесь, все в порядке? – спросил он, подсаживаясь к m`l.

Сулейман пил мало и редко, но было заметно, что рюмки три, конечно, сопротивляясь, он выпил. Что меня в нем поражало, так это редкое для охотников сочетание твердой руки и ранимого сердца; Сулейман, убежден, не дрогнув, мог убить подлеца и отвести ногу от полевого цветка, даже если в этот миг он бежал от лавины. Услышав его голос, к нам вышла Соня и сказала ему, что мы угостили ее шоколадкой. Сулейман оценил, но смолчал. Я налил ему рюмку араки.

– Не наливай, не буду пить, еле отвертелся там, – сказал он.

К столу он сел боком, давая понять, что сел на минуту и не намерен мешать нашему застолью, но я знал, что ему хорошо с нами, – десятки лет мы работали вместе, и вот теперь он пенсионер, а мы нет, хотя по духовному накалу и нерастраченным силам Сулейман был еще “на коне”. В подтверждение моих мыслей он сказал: “Ладно, рюмку-две с вами выпью”. Волкодав лег за моей спиной, лег на бок, вытянувшись, и показался мне раза в два больше. Тосты за нашим столом стали строже, разговор -содержательней, может, поэтому и Соня дала себя уговорить, села рядом с девочками, и я вспомнил “Завтрак” Веласкеса… Наш стол обрел смысл священного действа, где не только взрослые дети, но и юные мужи, где вино и еда не причина, а следствие, встреча – не случай, а необходимость…

Уже не помню, о чем мы тогда говорили, но вдруг за моей спиной раздался глубокий, тяжкий вздох; так вздыхает человек, жизнь которого была страшней всех смертей вместе взятых. Я обернулся – сзади никого…

– Это собака, – сказал Сулейман и продолжил разговор. Я и слушал, и нет… Так вздыхал мой отец, изгой, потерявший родителей, жену, друзей и живший двадцать лет один в родовом доме, где в мою юность всегда было много людей и много житейских проблем… Но то отец, а это -собака. Раздался еще один вздох, и мне показалось, что этот старый волкодав не может простить тех, кто бросил его, и не потому, что не понимает, что уже стар и не нужен, а потому, возможно, что сам он никогда никого не предал и во всю длину своей короткой, вечно походной жизни делал все так, как надо – у людей это называется “добросовестно”… Третий вздох собаки доконал меня окончательно, и невпопад, не слыша о чем говорят в компании, я спросил Сулеймана: “А как его зовут?”

– Кого? – спросил Сулейман.

– Ну, волкодава.

– Не знаю сам, – сказал Сулейман. – Я его называю Абреком.

Мне захотелось в туалет. Но туалет Сулеймана почему-то торчал на гребне, над домом, и был виден со всех сторон. Идти туда на виду у всех, даже если никто не обратит внимания, было неловко. “Перетерплю”, – решил я и посмотрел на Султана. Султан был счастлив и любил весь мир. Девочки радовались встрече с Сулейманом и Соней, чувствуя в них что-то от своих домашних и еще – покой и основательность. Может, поэтому они не играли ногами, не закидывали их одна на другую и следили за тем, чтобы кромка платья или юбки не обнажала колени – во всяком случае, они незаметно подтягивали ткань к коленям, а пили по капле…

– Слушай, ты начинаешь становиться скучным, – швырнул мне Султан. -Я предложил тост за наших гостеприимных хозяев.

– Вот это другое дело, – прорычал Султан. – Дети мои, если вы не будете хотя бы делать вид, что пьете, мы вас оставим здесь, – заметил он девочкам.

– И очень хорошо, – сказала Соня, – они мне очень понравились.

– И за это выпьем, – сказал я, а Сулейман спросил: “Слушай, как ты сядешь за руль?” На что я ответил: “Лицом к дороге”… Мы с Султаном пили водку, девочки вино, Сулейман – немного араки. Но пьяным лично я не был, хотя какой мужик сознается, что он пьян, выпив цистерну и в хорошем настроении… Сулейман покачал головой. У него тоже когда-то была машина, и не одна, но все на студии знали, что если он даже просто понюхал спиртное, за руль его не затащишь арканом. Это был человек принципов, от которых не отходил ни в какой ситуации, хотя понимал щемящую сладость и горечь компромиссов… Я заметил, что и вопрос Сулеймана пришелся по вкусу девочкам – они, конечно, не монашки, но нетрезвый водитель вызывает у пассажиров, если они не пьянее своего ямщика, чувство брезгливости и отчаяния…

Но я не был пьян, мужчине, если он мужчина, нужно немного спиртного, чтобы расслабиться, чтобы гранитные контуры его тела и души могли войти в состояние диффузии с окружающим миром; в такой нерезкости четче читается прелесть этого мира без оков, ярма и груза тысяч религий и институтов, якобы помогающих нам в жизни, а на деле созданных никчемными людьми во имя их ничтожных интересов… Поддав, я растворяюсь сам и растворяется мир, и я купаюсь в нем, как дельфин в океане, пью его, как губка океан, и в какой-то миг становлюсь сам и океаном, и галактикой, и самой беспредельностью. А главное, я приближаюсь – и часто – вплотную к тому, что есть я сам, для чего я и мы, почему я и мы. Мои вопросы остаются без ответов, потому что ответ – уже в самом вопросе, ибо вопрошая и сомневаясь, можно понять и принять мир таким, каков он есть, мир интригующий и простой, созданный неведомыми силами, а не очередной концепцией такого же невежды, как все мы на этой земле… Вот и сейчас я ощущал дыхание гор, как муравей дыхание кита, ощущал остро и бархатно стать девичьих фигур, пластичность и завораживающую прелесть линий тела и изящных одежд… Султан мне казался то шкипером Мане, то хорошо воспитанным секачом, ophaef`bxhl из горной чащи в веселую компанию стареющего охотника. Сам охотник, чертовски похожий на Фолкнера, грел мой взгляд каменностью плеч и суждений, скупой сдержанностью чувств и медным отливом на правой, освещенной солнцем стороне чеканного лица с коротким ежиком жестких, седых волос. А сам себе я казался юношей с большими, удивленными глазами, тонким абрисом по-мужски красивого чувственного рта… каким-то таким, каким я был в юности, не покидающей меня даже теперь, когда опыт превратил меня в сплошной, незаживающий, уродливый шрам…

Как хотелось в туалет! Но и это мне было приятно, ибо я живое существо, а не бездушная сумма достоинств, которыми попрекают смертных, словно великие не потеют, и, закрывая шторы, не втыкают алчный взгляд в парную телятину жен, любовниц, врагов, друзей и всей земли, подчиненной их чванству, амбициям и страстям…

Незаметно наш уик-энд подошел к завершению. Никто нас не гнал, и мы могли сидеть до вечера, но часы уже протикали этический рубеж, за которым само время начинает издеваться над своими клиентами… Я предложил выпить за изобилие, но Сулейман предупредил всех тостом за девочек, и девочки встали, и он посмотрел на них глазами отца и умиротворенного разбойника – ему было жаль не себя, а их, ибо им никогда не пришлось и не придется иметь дело с мужчиной его закалки и шарма… А может, все это мне показалось? Тост его был коротким, как вспышка молнии. Соня тоже встала и таким образом тост стал не конкретно за девочек, а за женщин. Три грации, две юные и одна – нет, хотя женщина есть женщина, а Соня была хороша сельским началом и запасом сострадания ко всему, что нечаянно попадает в шестерни прекрасной, но жестокой жизни. Она опять поправляла волосы, тихо стыдилась своего возраста, пережитых болезней и будущего, которое было для нее только в настоящем, ибо в ее возрасте не мечтают, а если и мечтают, то о чем-то слишком сущном, чтобы назвать это мечтой… Заметив, как озябла одна из девочек, она предложила ей свою кофту, просто накинуть на плечи, но мы уже вставали…

Окинув еще раз взглядом уютный свежевыбеленный домик с зелеными окошками, глубоко утопленными под козырек пунцовой черепицы, сарай с почерневшим деревом досок, в котором зимой спят ульи с пчелами, наш стол, который пытались помочь прибрать наши девочки, но Соня сказала -“что вы, что вы, кто так делает, когда гости”, – я пожал крепкую руку Сулеймана, и все стали прощаться. Сулейман и Соня проводили нас к машине. Я думал, Сулейман скажет мне на прощание что-нибудь типа “не гони” или “держись своей стороны”. Такого не случилось. Он улыбался, как всегда уголком рта, а Соня – все лицом. Улыбались, как принято в таких случаях, и все мы, и говорили слова благодарности. На контровом свете заходящего светила Сулейман и Соня казались изваяниями…

Я сдал назад и выехал на дорогу к трассе. Четыре счастливых лица, машущие руки и отъезжающая машина – вот и все, что еще видели Сулейман и Соня – потом мы для них исчезли. Соня, конечно, начнет убирать со стола, а Сулейман? Ну этот человек всегда найдет дело, даже если дело это – крепкий сон чуть уставшего от забот и прожитых лет человека…

Наконец, теперь и я мог “привести приговор в исполнение”… Притормозив около широкой, заросшей, как джунгли, балки, я спросил -“как насчет картошки дров поджарить?” – на что Султан не отреагировал, а девочки смущенно сказали “нет”, хотя, возможно, у них было “да”…

Упираясь пятками в рыхлую землю, я спустился в балку и обернулся -машина пропала. Теперь можно, и я начал, Господи, и это может быть наслаждением!.. Вдруг раздался треск и, не успев моргнуть, я увидел три чудовища, несущихся на меня со скоростью штормового ветра! Волки! Дикие собаки! Точно! Сейчас они меня разорвут, я не успею добежать до машины, будь я хоть спринтером! Я похолодел и замер – на долю секунды перед глазами возник деревянный щит на въезде в ущелье, где углем было нацарапано, чтобы туристы не углублялись в лес, остерегались встречи с дикими собаками, которые могут разорвать человека с яростью зверя… Я замер, умер, застыл, зная, что это последнее, что может спасти меня, -шанс один к тысяче, но другого способа спастись у меня не было. Крикнуть? Но услышат ли меня? Я ушел далеко от машины, и ветер с дороги, а не наоборот. Скованный страхом, я все же увидел, как не добежав до меня метров десяти, три хищника стали носиться кругами, подобно акулам… Круги сужались, и в миг, когда до меня им было не больше метра, у “дикарей” стала дергаться кожа на пастях, зубы приоткрылись, шерсть на загривках приподнялась и в стальных брызгах росы стала топорщиться во все стороны!.. Все! – мелькнуло в сознании, но в последний миг, почему, знает один Бог или дьявол, третий, замыкающий ораву “дикарь”, проскочил между мной и двумя другими, и словно грузовик, давший по тормозам, остановившись, влез когтями в твердь, обнажив страшные, кривые, огромные, бурые клыки, зарычал и мотнул башкой так, что с клыков отлетела струя вспененной слюны… Грива на нем вздыбилась, и только тут я заметил, что этот был крупнее, матерее тех двух, хотя те были моложе и нахальней… Два других хищника, рыча, отпрянули назад, и все началось снова. Опять круги, опять они сужаются. И снова пытка, которая повторилась точь-в-точь, как и минутой раньше, хотя время перестало существовать для меня. На этот раз те двое подобрались ко мне еще ближе, а мой стихийный защитник стал еще страшнее и решительней – на зубах его, когда он отскочив, чуть не сшиб меня с ног, были лохмотья окровавленной шерсти. Третий круг стал заметно шире. Я не мог понять, почему все трое не накинулись на меня и что вселилось в третьего, самого крупного, который не дал свершиться трагедии в этот чудный и нелепый для меня dem| и час. Страх, что третий раунд закончится для меня однозначно, швырнул меня к машине, и я влетел в нее, как бейсбольный мяч. Кто-то в машине, с испугом глядя на меня, задавал мне вопросы, но я ничего не слышал, кроме сумасшедшего стука собственного сердца и такого же стука в висках. Наверное, я был бледен и, конечно, трезв, а в голове, которую я все же треснул о корпус машины, был бурелом в ночи!..

Обогнув машину сзади, пулей выскочило чудовище – мой спаситель. Он остановился около дверцы, за которой сидел полуживой я, и тяжело посмотрел мне в глаза – не мигая, не отводя своих глаз, еще красных в белках… Я чуть не вскрикнул, а, может, и вскрикнул, не помню: дикарь, мой спаситель был… Абреком! Да, да, собакой Сулеймана, почти день пролежавшей за моей спиной, вздыхавшей, как мой загнанный жизнью отец… Я похолодел, я, посмеивающийся с ехидством атеиста над любыми проявлениями слепой веры и мистики, в этот миг сам стал мистиком на всю оставшуюся жизнь! Уже потом, прокручивая вновь и вновь в обратном и в последовательном направлении все детали этой кошмарной драмы, я поражался только одному – каким образом этот Абрек, лежавший живым трупом за моей спиной и не пошевелившийся даже тогда, когда мы пошли к машине и отъехали, мог угадать каждый мой дальнейший шаг, один из которых привел меня в балку. Что и кто он? Собака или провидец в облике собаки, провидец, знавший, что будет, и что должен сделать он, чтобы этого “будет” не случилось. И чем я заслужил это, если это так? Имел ли он до этого контакт с “дикарями”, теми, что напали на меня, и на каком языке он объяснился с ними до и потом, став предателем в шайке и спасителем на миру… Голова шла кругом и тогда, когда я завел мотор и тронул с места. Чтобы свести меня с ума окончательно, старый волкодав “тронул с места” одновременно со мной, и не в силах прижать акселератор, мы – я в машине, он по обочине дороги – “ехали” так с километр; при этом он смотрел на меня, в мои глаза, и этот взгляд просил у меня нечто неизмеримо меньшее и неизмеримо большее, чем просто благодарность за подвиг, может, последний, в его, теперь уже никудышней жизни… Чтобы меня окончательно не приняли за сумасшедшего мой друг и девочки, я разговаривал с волкодавом молча; о чем говорил его взгляд, я мог только предполагать и догадываться. Я же шептал слова, какие говорит Богу слепой, став зрячим, мертвый, став живым, живой – бессмертным! Это тоже была пытка, добрая, но пытка, и включив третью, а затем четвертую, я со свистом понесся по трассе к городу…

Конечно, и девочки, и Султан не могли ничего понять, спрашивали -“что же все-таки произошло?”- возможно, даже обиделись на меня, но есть вещи, о которых не говорят никогда, их уносят с собой в могилу… Слишком фантастическим был случай, чтобы услышав, мне поверили, слишком дорогой ценой заплатил я за пережитое, чтобы дарить боль ветру, а самой потаенной причиной моего молчания была новообретенная bep` в то, что Абрек, вздыхающий, как отец, и был моим покойным отцом, ожившим в существе, спасшем мне жизнь, мою жизнь в жизни, как таковой, – простой и непостижимой, какой она была, есть и пребудет!