Аланка УРТАТИ. Джоджр

ПОВЕСТЬ

Джоджр был красавцем на оба полушария Осетии. Он восходил солнцем из-за
Главного Кавказского Хребта в течение полутора десятка лет, пока ему
непостижимым образом выдавали бесконечные академические отпуска в вузе по нашу, северную, сторону Хребта, словно он был кормящим отцом полутора
десятка детей. На самом деле, как я думаю, он был бездельник и лоботряс и носился, как конь, между обеими частями Осетии сквозь Хребет. И это
длилось, пока педагогический институт не преобразовали в университет. Тут Джоджр потерял интерес к учебе – то ли колорит стал несколько иным, то ли он созрел для профессиональной жизни советского вундеркинда и решил
завершить учебу, выйдя после исторического факультета журналистом,
спецкором АПН у себя на Юге.

Через много лет, когда он стал писателем, я сочла, что приложила к
этому руку, потому что он оттачивал на мне свой талант к сочинительству,
мороча мне голову сказками, довольно неожиданными для такой личности, как бабочка на седле того самого коня.

Я только что вылупилась из уникального яйца – БМК, поселка будущего в
городе Беслане, который один из моих московских друзей, появившихся много позже, расшифровал так: “Берегите Молодых Курочек”. Для московского
интеллектуального еврея это нормальное толкование.

На самом деле это было совершенно фешенебельное поселение вокруг первого в Европе по величине комбината, перерабатывающего маис в глюкозу: поселок двухэтажных домов из ракушечника и коттеджей в английском стиле. Клуб не уступал архитектурой шереметьевскому дворцу – с высоченными колоннами на фасаде и с такой же высокой ротондой на торце здания. Со стороны ротонды – парк редких пород деревьев с нашего и американского континентов и подстриженных кустов желтой акации вдоль дорожек, а в гуще деревьев – тихо журчащие лесные ручьи, правда, с теречной водой. Еще со стороны ротонды, в самом начале парка, был поставлен первый в Осетии памятник Коста, и не было ни одного ребенка, который хотя бы раз не вскарабкался по гранитной улочке с саклями к сапогам поэта.

А вокруг – микромир с розовыми и абрикосовыми аллеями, прудом и небом с яркими созвездиями, о котором Джоджр мог знать не больше, чем африканский абориген, тоже восходящий с утренним солнцем на небосклоне африканских девиц, жаждущих любви с не меньшим темпераментом, чем девицы с его t`jsk|rer`, которые, как говорили, были поголовно влюблены в него.

Закончив школу, я приобрела лишь единственный вид свободы — сменить среднюю школу на высшую. Диплом о любом высшем образовании в мое время был необходим для каждого человека без диагноза дауна, поэтому среди автономных республик СССР по высшему всеобучу Северная Осетия в конце социализма была на первом месте.

На этом моя свобода заканчивалась, потому что уехать далеко от родительского дома я не могла. До поступления в институт ничего другого, кроме своей улицы, которую отделяли от берега Терека всего триста колючих метров поля, я не знала. Родные колючки вонзались в мои нежные пятки, так и не мужавшие за лето, как не мужала моя душа, слишком открытая для окружающего мира, в котором особенно и нечего было постигать, кроме прочитанных книг, звездного неба над нашим садом и времен года.

Это означало — никакой тебе Москвы с университетом под покровительством св. Татьяны, моего ангела, а только факультет филологии — “что может быть лучше для девочки?!” Пединституты всегда бывали заполнены домашними девушками, которых некуда деть до замужества, — советские институты благородных девиц без пансиона и с мизерной стипендией.

Родители к тому времени собрались на местожительство в Кисловодск, — в четырех часах пути от нас на автомобиле, — откуда папа получил хорошее предложение работы. Родители рассуждали так: пока мы с братом будем жить студенческой жизнью, в курортном городе можно будет подлечить маму, а главное, их отъезд и закалит нас, и в то же время не подвергнет особой опасности — мы ведь оставались на своей родине, среди многочисленных родственников, то есть не без присмотра.

По своей наивности они считали, что колючки, мои извечные враги, в Москве будут пострашнее. На самом деле все обстояло иначе. Именно на филфаке, рядом с домом, я была подвержена большей опасности, потому что неподалеку рыскал страшный зверь — Джоджр.

Теперь, после возвращения на родину эмигрантской литературы, мне можно уже задним числом обозначиться по-научному как бесланская нимфетка. А Джоджр — явление характерное со времен искушенного Адама. Вначале адамы искушаются одержимыми евами, затем, умудренные опытом, становятся искусителями юных девушек. И этот круговорот вечен.

Перед институтским обществом я должна была предстать инфантильным существом без названия, потому что слова “инфантилиус” нет даже в латыни. Сдана я была для обучения всему, что даст мне диплом – “корочка”, и только потом, как сказали родители, я могу делать все, что захочу: поступать в литературный, в кинематографический и даже в ремесленное swhkhye. К тому времени я буду самостоятельной, возможно, вырасту и буду похожа не на осеннего цыпленка, а на что-то более сущее.

На том и порешили. Они снялись с места, а я, оставшись в родной автономной республике, вынуждена была со слезами протеста поступить на местный филфак. Для проживания они определили меня в маленький частный домик под белой штукатуркой вблизи учебы к паре стариков, которым я, по их просьбе, каждый вечер добросовестно читала Библию.

Так как я еще не представляла из себя ничего, — ни самобытного, ни приобретенного с опытом женского шарма, — то, по всей философии окружения, я должна была считаться с наличием в этом мире мэтра для юных девушек — все того же Джоджра.

На гуманитарных факультетах ходили слухи об его удальстве. Когда он возвращался из-за Хребта, из южной части Осетии, то все девицы с его исторического факультета надевали свои лучшие платья. Так гласила современная полулегенда. Я слышала о нем постоянно, но это не занимало мой ум, я никогда не видела его, и мне было недоступно знание о том, что Джоджр приходил вместе с солнцем, чтобы осветить серое с колоннами, внешне мрачноватое здание института благородных девиц, разбавленных небольшой группой юношей.

2

С раннего детства я мечтала о необычном в Новый Год. В одиннадцатом классе на школьном новогоднем балу за костюм черного лебедя – фантазия и много черной туши на марле — мне был вручен приз, объявленный: “За костюм папуаса”. Так разрушилась первая новогодняя сказка, но я упорно продолжала ждать настоящего чуда.

Через много лет я поняла, что мой второй в студенчестве Новый год был самым необыкновенным. Потому что в тот год появился Принц. Он пришел на лестничную площадку общежития, где спонтанно были устроены танцы — прямо у комнаты Пожарной Лошади, с которой Джоджра связывала молва. Я уже говорила, что никогда еще не видела Его.

Этот крошечный бал на лестничной площадке с отдушиной в виде лестничного пролета и был моим первым балом, где Принц обозрел меня своими огромными глазами зеленого бархата, в центре которых вместо зрачков были зажженные светильники. По всей вероятности, он спросил обо мне, потому что тут же ринулся в мою сторону, и я в одно мгновение оказалась танцующей с ним.

Я видела его радостное изумление — откуда здесь такая девочка, о которой он почему-то не знал?!

У меня тоже почему-то подпрыгнуло сердце, как будто его подняли в несуществующем лифте и сбросили вниз, на эту площадку. Вот он спрашивает обо мне, это видно и слышно, затем подходит ко мне, мы начинаем танцевать. Затем он исчезает и становится неуютно, словно на елке погасли огни. К тому же мне одиноко, я впервые не дома, не с родителями.

Тут подошли старшекурсницы и пригласили к себе в комнату. Это означало одно — так им сказал Принц или им захотелось сделать ему приятное, потому что ЭТО произошло на их глазах. Еще нечего сказать, но что-то произошло в эту ночь на лестничном балу. В эту новогоднюю ночь в мою жизнь с самых небес золотым дождем сошел Джоджр. И я пошла в комнату с праздничным столом в полном смятении, смущении и радости.

Мы расселись, и он опять смотрел смеющимися глазами. Я не встречала таких глаз, или не видела, чтобы они имели столько ампер для радостного излучения. Может, это был, скажем, знаменитый взгляд Джоджра — что-то ведь должно было содержаться в нем, что делало его столь неотразимым для девушек.

А Джоджр между тем шепнул мне на ушко, чтобы я сейчас прямо из-за стола пошла спать, а утром он постучится ко мне, и мы пойдем в кино. Мне понравилось, что я засну и проснусь, а Принц не исчезнет.

После полудня раздался стук, и я возникла на пороге, наверное, со счастливым видом, потому что Джоджр рассмеялся и велел одеваться для улицы.

Я — в своем первом в жизни модном пальто из белого пушистого букле мини-длины, с бантом под круглым воротничком, которое сшила по журналу мод моя тетя — модистка, он — в розовой сорочке и костюме песочного цвета — мы вступили в первый, бесснежный солнечный день Нового года.

От Джоджра веяло незнакомым миром, который начинался где-то за горами, где, я знала, есть еще часть Осетии, но Большой Кавказский Хребет, который я осматривала каждое утро с крыльца нашего дома в Беслане, скрывал от меня потусторонний мир.

Джоджр был необычен со своим искренним смехом, густым, резким басом, иногда напоминавшим рев бизона, своими друзьями, одетыми в его костюмы, которые справляли родители, а он тут же раздаривал, оставаясь всегда в одном и том же, наверное, любимом, песочного цвета. Это был еще один экзотический плод на дереве моего воображения.

Справедливости ради надо уточнить, что вместе с тем сам по себе Джоджр занимал меня не всецело. Таинство заключалось не только в нем, но и в мире, который стоял за ним, как за фигурантом того мира, он был ключиком в дверь, которая меня звала к незнакомой будущей удивительной жизни, jnmv` которой никогда не будет.

Южан я впервые увидела в институте. Среди них бывали и откровенные дебилы, но бывали и яркие личности с врожденным инстинктом всегда защищать тебя от кого бы то ни было, от этого они сразу же становились верными друзьями. К тому же похожие на древнегреческих атлетов — они дарили понятие живой красоты.

Не то, что хлипкий Джоджр, — глаза и усы на тонком древке тела, — который, однако, необъяснимым образом был в нашем студенческом мире заметнее всех, значительнее всех, известнее всех.

3

Ничего не изменилось в моей жизни, кроме того, что на меня стали смотреть в фойе, на лестнице, шептать — это та самая, которая покорила Джоджра. Рассматривали по-разному: как комара, ничтожество, хорошенькую девочку. И только моя подруга Тамира — как роковую женщину. И с придыханием:

— Ты дружишь с самим(!) Джоджром?

А ты можешь его к нам в дом, в гости привести? (В ее литературный салон, где нас будет трое — мы и persona grata Джоджр).

Он охотно согласился, и я привела Джоджра, который был скромен, прост, совсем ручной.

Говорил с нами о литературе — о символистах, обо всем, что было нам интересно и как филологиням, он был мил и снисходителен, назидал лишь в той степени, чтобы мы не путали его с собой, а чувствовали дистанцию как младшие и просто девчонки. Он заразительно смеялся, сверкая ослепительными красками лица — яркие глаза, белые зубы под темнотой усов — и между нами была дружба, все были довольны друг другом.

Затем он опять надолго исчез, и я отвыкла от него. Я читала классику по программе, не испытывая никакого ущерба из-за отсутствия его устных сказок, которыми он пичкал меня на подоконнике — моем ежевечернем эшафоте.

И вдруг он опять объявился. Однажды вечером, когда мы, все восемь обитательниц самой густонаселенной комнаты — “ипподрома”, уже лежали в своих по-девичьи узких кроватях, под окнами, на подступах к общежитию, вдруг раздался рык Джоджра, а затем его оглушающая поступь по коридорам, которую слышали все – от первого до четвертого этажа.

Зика, моздокский самородок, танцевавшая на всех концертах индийские танцы, вскочила с кровати и завопила на всю комнату:

– Вставай, одевайся, идет твой Джоджр, сама расхлебывай, а я хочу qo`r|! Чтобы он не разбудил нас всех!

Как будто кто-то мог спать при его приближении.

Я опять должна была быстро одеться и обреченно выйти в коридор, чтобы предупредить грохот в дверь, сопровождаемый рыком: ”Выйди, выйди!” — как на пожар, осознавая, что Джоджр со своими манерами — мой незаслуженный позор, но от этого позора так просто не избавиться.

Я покорно забралась на подоконник, чтобы он не посадил меня насильно, и стала ждать душевных излияний по поводу литературы и ее проблем. Ибо после мужского времяпрепровождения должен был следовать целый фейерверк литературных суждений, как будто он вернулся из черных дыр Бермудов, где изголодался и по литературе, и по слушателям. И снова беснующиеся светильники в его глазах, а потом неожиданно и совершенно другим голосом он вдруг заявляет мне:

— Вот придет весна, зазеленеет травка, и ты станешь моей…

Мне стало так страшно, даже показалось, что все вокруг стихло, как перед землетрясением. Мне мало было мучений от сидения на подоконнике рядом с комнатой “чиндз” — невест с национального отделения. О них надо рассказать подробнее.

Когда они появлялись из всех сел Осетии с целью получить образование, то начинали демонстрировать свои манеры сельских невест. Лучшей манерой была у них стирка. Они стирали день и ночь — в здании без постирочной комнаты, без стиральных агрегатов.

Но у всех у них в арсенале оказывались огромные тазы, словно они поступали на обучение вместе с ними. И они стирали, стирали, а остальные девушки из других мест и городов должны были угнаться за ними. Эти девицы вместе с тазами и дипломами возвращались обратно в свои села уже просватанными. Все приезжие должны были или игнорировать, или подстраиваться, чтобы тоже выходить замуж неопозоренными.

Я тоже стирала, хотя мне не надо было замуж. Но каждый раз, когда я вывешивала во дворе общежития свое постельное белье, ни один южанин не проходил, чтобы не выразить удивления — ты и стирать умеешь? И каждый раз мне приходилось с достоинством отвечать:

— Если умеешь стирать, необязательно выглядеть прачкой.

И они одобрительно кивали. Если бы я не стирала, они бы плохо думали обо мне, хотя я не была чиндзой. Но я считалась хорошей девочкой, а этот титул обязывал не нарушать привычного набора достоинств — приходить в общежитие не поздно и не просто быть чистенькой, а стирать, стирать, и чтобы все это видели. Сверх того, я стирала рубашки моего брата у него в общежитии.

Но возвращаюсь к той сакраментальной фразе — об опасности будущей весны для меня. С того последнего сидения у двери чиндз я обходила Джоджра весь семестр до летних каникул.

А он отлавливал меня, приходилось вновь и вновь сидеть на подоконнике, но внутри было постоянное напряжение – этот стервец опасен, его следует избегать, особенно когда приблизится весна. Это напряжение меня совсем сломало.

Как только в воздухе запахло весной, я опустилась на ступеньку лестницы прямо у ног Джоджра, горько при этом рыдая. Проходившие мимо пораженно спрашивали у Джоджра — что случилось? Тот не знал, что ответить, но участливо склонился надо мной и все никак не мог уловить связи между давно сказанными словами и моим поздним рыданием.

Я была безутешна — этот Джоджр, с его громкой славой бесконечных похождений и дружеских попоек, был тяжелой обузой для моей души.

Мои обильные слезы были искренними — мне нужен был покой, я была маленькая, худая и нервная, и мой вид, мои стенания, должно быть, пробудили в Джоджре сострадание, потому что он положил на мою голову совсем отеческую руку и прорычал, как добрый зверь:

— Иди спать, я не трону тебя!

С того момента я ожила, легко сбросив с себя великолепное платье избранницы Джоджра, и старалась больше не попадаться ему на глаза. Оно было мне не по плечу. На мне была простая одежда — минимум юбочки и чулки из “Детского мира” на тонких ногах. Стыдно признаться теперь, но даже по две пары, чтобы ноги казались толще. Это была моя женская тайна — толстенные чулки в резинку по паре на каждой ноге!

А весной я, как все маленькие птички, запела. Мне не нужен был Джоджр, мне нужны были солнышко, весна, мое будущее, которое тоже сверкало, и в нем никак не просматривался этот буйный Принц с его дружескими попойками и бесконечными женскими историями.

4

Но этот счастливо встреченный год принес много изменений. В первой половине лета мы проходили практику за городом пионервожатыми. Моя подруга Марина на сборы не поехала. Она была детдомовской и практику проходила с самого детства, там старшие воспитывали младших проверенными способами — спустить кого-то в лестничный пролет с целью перевоспитания за стукачество или воровство из той же тумбочки.

Мы были в лагере на положении солдат в воинской части, и она приехала нас навестить. Общество всколыхнула весть, что приехала Марина с “самим Dfndfpnl”.

Она была как чеховская героиня — под белым зонтиком с какой-то немыслимой прической, выкрашенная в золотой цвет, а этот ловелас в белом костюме — ну, вылитый Марчелло Мастроянни в свои лучшие годы.

Меня в это время раскачивали на качелях математики, и мне было наплевать прямо с небес на Джоджра и на взбесившихся девиц, пытавшихся отгадать, к кому он приехал: к Пожарной Лошади, ко мне или сопровождал нашу актрису. Пожарная Лошадь, крупная мясистая девица из Пятигорска, тогда же высказалась, что Джоджр — как деньги занимать, так всегда приходит к ней, а в лагерь явился, без сомнения, к … и назвала меня.

Она попала пальцем в небо, потому что с Джоджром мы не виделись, и вообще меня больше занимал вопрос с родителями — отпустят ли меня в Москву со стихами и как ухитриться перевестись в Литературный институт, чтобы они поняли, что это роковое обстоятельство не подлежит исправлению.

Затем было чудесное лето, когда я открыла для себя Москву, пьянящий настой московского общения, читала стихи, носилась по улицам и музеям.

На родину я вернулась под новым именем — “Аланка”. Так прозвали меня в столичном кругу друзей, которые заслушивались моими историческими фантазиями о древней стране Алании. Как и для Джоджра, история и филология были для меня единым пространством знаний.

Но главное — это имя с самого начала изменило всю мою дальнейшую жизнь, мое осознание себя в окружающем мире. Вероятно, рождение под зодиакальным созвездием Близнецов должно было, дополнив недостающими именами — Татьяна и Аланка, обозначить отныне и навсегда некоторую двойственность моей души, и среди множества моих сложностей было ощущение от участия в жизни и одновременно наблюдения за происходящим как бы со стороны. Я говорила себе — здесь я как Аланка не могу поступить иначе, а здесь я могу побыть просто Таней. Это помогало формированию моей личности.

С тех пор при знакомстве я предлагала оба имени и неизменно выбирали второе – Аланка — как наибольшее соответствие моему образу. Со временем произошло полное слияние, и я нашла сама себя, но в те годы это было новое, на время целиком поглотившее меня событие глубоко личного свойства.

А Джоджр, как оказалось, употребил это лето на то, чтобы… открыть для себя прелести Марины. Это была ужасная история, но самое ужасное было то, что потеря кем-то невинности с помощью Джоджра сказалась злым роком на моей судьбе.

Марина со своей трагедией на время стала, как и Джоджр, persona grata — ее ситуация заняла все светское общество института. Вечерами она то и dekn оказывалась у окна на лестничной площадке и в качестве пай-девочки выслушивала советы сострадательных старшекурсниц. Огромный белый медведь в ее руках, которого я привезла из Москвы, дорисовывал портрет жертвы Джоджра, соблазнителя наивных девочек. От прежней актрисы с вечным бенефисом, который с рожденья уже был при ней, не осталось и следа. Ее золотистая головка вызывала у всех желание погладить это дитя и защитить от таких мерзавцев, как наш проходимец.

Я чувствовала себя так, будто помогала Джоджру совершать это пакостное дело; по слухам, где-то на чердачном этаже и прямо на его светлом, песочного цвета элегантном пальто, которое справили ему любящие родители. Мне было так стыдно, как будто это был мой брат и он опозорил наших с ним родителей.

Марина ежевечерне порывалась назавтра же уехать, выброситься в мир со своей сломанной судьбой, и все этажи, курсы и факультеты спорили и отговаривали — это был какой-то ужас.

С самого детства в моем сознании было четкое понятие о невозможностях для меня, моих ровесниц и подруг — я признавала строгие нравы, даже не понимая, что они строги. Поэтому со мной проблем быть не могло. Но дальше последовало то, что об истории Марины узнали в Горном институте, где учился мой брат. Все его друзья шефствовали надо мной, и даже в моменты возлияний после сессий они не забывали прислать кого-нибудь в качестве проверяющего.

Проверяющий спрашивал, нет ли у меня проблем и вручал фрукты, привезенные друзьями из своих сельских садов, — чаще всего из грушевого Алагира, — варенье, а также полученные от моих родителей деньги. Заодно они зорко присматривали, не обидел ли кто-нибудь меня из таких же прохвостов, какими, возможно, бывали и они, но не с сестрами друзей. Это бывали серьезные комиссии, из которых нынче получились министры и другие государственные деятели, однако тогда мне можно было их не бояться, я была вышколенным человеком и поэтому с большим удовольствием и без всяких задних мыслей и тревог тут же принималась за братские приношения.

Знаменитое лето одной историей Марины не исчерпывалось. Жил в общежитии еще один, местный кударец — белоголовая накачанная бестия с физкультурного факультета, который тоже был не промах. История почти такая же, как с Джоджром, но тому удавалось поучать меня только тогда, когда я пробегала мимо. В конце этого же лета он решительно остановил меня, чтобы преподнести свой урок — по его словам, история с Мариной была и у него, и в то же самое лето, когда она работала в своем родном детдомовском лагере, в Тарском ущелье. И теперь он не советовал мне dpsfhr| с ней, потому что она будет плохо влиять на меня, хорошую девочку.

Но в сентябре Марина сама бросила меня, нанеся мне глубокую рану. Я страдала от внезапного одиночества, приученная к нашей дружбе. Другая моя подруга — рыжая Ламинка — жила в центре города, а Марина была всегда рядом, наши кровати соседствовали, ужинали мы или оставались голодными, если ничего не купили, тоже

всегда вместе. Я привыкла делить с ней деньги, присылаемые моими родителями. Я делила с ней все, что имела. Однажды она налетела на меня на тихой улице, затащила в подъезд ближайшего дома, и мы обменялись платьями — я натянула ее платье и продолжила свой задумчивый путь в общежитие, а она в моем понеслась в театр, которым бредила и где очаровала пожилую чету приезжих актеров — Геворкянов.

Кроме привычки делиться с ней, как с сестрой, я привыкла многое решать под ее влиянием. Для начала Марина перетащила меня в общежитие от старичков с Библией и окунула в комнату с восемью кроватями, самую перенаселенную, приучая жить буквально среди толпы, как жила она с самого детства в детдоме.

И это после того, как на берегу Терека в Беслане я жила в отдельной моей детской комнате и могла при маминых шагах быстро спрятать под учебник книгу. И мама всегда говорила:

— Ты совсем дикая, как же ты будешь жить среди людей, если постоянно закрываешься от всех?!

Но сейчас у меня было неприятное чувство раздвоенности. С одной стороны, доступность Марины — на что она могла надеяться, она не была даже Золушкой, чтобы вырвать своего Принца из его ментальной жизни и привязать — к какому очагу? Скорее всего, это была проба романа для юной экзальтированной особы, не скованной узами домашнего воспитания.

Только однажды раскрылась ее тайна, когда она повела меня к своей матери, заводской работнице, жившей с каким-то новым мужем, из-за чего Марина оказалась в детдоме. Это было не военное время, в детдом попадали дети, лишенные матерей из-за пьянства, или, как Марина, не нужные даже собственным матерям.

Такой истории с Джоджром у меня быть не могло, было бы слишком много осложнений для соблазнителя. Во-первых, у меня было много братьев, из них только один родной, старший, но зато двоюродных — девять, самых разных возрастов. Затем следовали дальние, а потом были те, с кем я выросла — рыцари моей чести. Еще были алагирцы, жившие в общежитии в одной комнате с братом — это уже означало ущелье, через которое лежал путь Джоджра к qeae домой на Юг.

А один из моих двоюродных братьев, мой ровесник, мог привести своего закадычного друга — знаменитого бойца с Турханы — Серого. У того в уличных драках было повреждено сухожилие, и он прихрамывал. Почти после каждой фразы он употреблял заимствованное у какого-то большого и крупного дядьки-хохла слово “добре”. Я познакомилась с ним в доме у моего дяди, где и встретила свой первый студенческий Новый год: с друзьями моего брата и моими новыми подружками-однокурсницами, которых пригласила по просьбе первых.

Серый тогда выманил меня на лестничную площадку, чтобы потрогать мою темно-русую косу. Я стояла на верхней ступеньке в платье, по-старинному настоящем, только коротком, бальном платье — белом, с прозрачными оборками и большим легким шарфом, папа привез его из командировки в Москву, купил в ГУМе.

Герой уличных драк оглядел меня с головы до ног и восхищенно сказал:

— Ты настоящая принцесса!

С того момента он всегда был готов сложить свою буйную голову за мою честь – это я знала точно. И до конца жизни, пока его не убили, боясь его политического лидерства, он держал меня в этом образе и выполнял все, что бы я ни попросила. А попросила я однажды военный вертолет…

Но, возвращаясь к Джоджру, следует сказать, что за любой проступок на моем севере мало бы ему не показалось!

А с другой стороны, мне было больно, что Джоджр оскорбил мою подругу, зная, что никогда не мог жениться на ней. Парень из приличной осетинской семьи на русской детдомовке — это похоже на женитьбу английского принца на девушке с пенькового завода. Я искренне переживала эту ситуацию, приняв сторону Марины, за которую некому было вступиться — у нее не было прочной семьи, братьев, фамилии с национальными традициями, к которой в таких случаях можно было бы воззвать. Это был тупик для моего сознания.

Понимая это, Марина и сама сочла, что она сделала что-то неправедное, даже по отношению ко мне, поэтому она бросила меня в нашей комнате среди чужих людей и сменила не только комнату, но и общежитие.

Джоджра я больше не встречала, он растворился в атмосфере настолько, что, возможно, я проходила сквозь его материю – желудок, шею и между глаз, которые, по всей видимости, на какое-то время погасли.

Я похоронила Принца в своем сердце без погребальных колоколов. За ним стоял сияющий солнечный мир – он был ласков ко мне, и мое сердце оставалось пушистым комочком, тоже ответно ласковым ко всему миру. Словно для меня, у мира была другая оболочка. Я забыла об этих людях и жила qbnei жизнью, которая, несмотря на полученный урок, казалась бесконечной и полной ожидания в этой бесконечности только светлого, чудесного и достойного.

5

Впервые с тех самых пор я увидела Джоджра в мой выпускной год, когда он со своей южной стаей шел по проспекту. Он успел прочесть презрение на моем лице перед тем, как я гордо отвернулась и прошла стороной, остерегаясь его, как чумы.

Он обогнал и развернулся передо мной во фронт так, что я икнула от неожиданности и выронила свое роковое презрение, потому что он внушительно произнес, медленно вдавливая мне в мозг:

— Ты — маленькая и очень глупая девочка. Вот станешь взрослой, поймешь, что я ни в чем не виноват!

Я растерялась, и получилось, что мне преподали для осмысления тему моей собственной глупости.

В это время мне нужно было распределяться вместе со своим курсом для преподавания русского языка и литературы, однако все понимали, что учить я не стану: я пропадала на телевидении, на радио, блуждала со своими литературными настроениями — вся на виду, и в то же время вещь

в себе, потому что никому было не понять, что бродило во мне, внутри.

Милый старичок Лукашенко, профессор-лингвист, звал меня в аспирантуру, но я отвечала, что мне хочется во все глаза смотреть на эту жизнь. Он рассмеялся и ответил, что у меня есть время и рассмотреть, и вернуться для науки к нему.

И, как в школе, все были убеждены, что мне больше всего пристало заниматься журналистикой.

“Место, где Макар телят не пас”, — так называлась кампания в министерстве образования, куда поступил мой отчаянный заказ. Кто-то сказал, что там с ног сбились, ищут. И нашли — горное селение Дзинага в Дигорском ущелье.

Все восприняли это как каприз избалованной девочки или модная на ту пору романтика, например, отъезд по молодежному призыву на строительство БАМа.

Я просила Дзинагу, потому что помнила ее, я там каталась на лошади в туристических походах после девятого и десятого классов, где бывало полшколы наших, из БМК. Дзинага – это альпийские луга и Караугомский ледник, дома и низкие ограды из белого камня. Наш выводок водили через перевалы в Цейское ущелье. Рюкзак мой носили мальчики, я еле плелась, qepdve выпрыгивало на крутых подъемах. Сама я никогда не просила о помощи и не ныла, но все понимали слабость таких, как я, и помощь была законом для сильных.

И вот теперь я возвращалась в тот дикий горный край, получив от жизни новый урок, теперь уже по линии советской партийной системы. Редактор городской комсомолки сама позвала меня, при встрече была очень ласкова, пообещала работу в ее газете. Но при этом расспрашивала о… Джоджре. От нее же я узнала, что история с Джоджром имела продолжение.

Оказывается, Марина метнула в глаза своего соблазнителя порошок красного перца – огненно-красное, обжигающее, прямо на зеленый ослепительный бархат его глаз! Джоджр, говорят, взревел, как молодой бык на арене фиесты. Навсегда для меня осталось нерешенным — Марина была юным отважным тореадором или это была подлость — вместо клинка в самое сердце быка гасить светильники

его глаз?!

Что нужно было знать партдаме — я тоже не поняла. Джоджру в силу нашего менталитета и не грозило жениться на Марине, да и вряд ли, имея такой буйный успех, Принц насильственно посягал на невинность этой девушки, которую даже не завоевывал — она ни разу не сидела на подоконнике. Почему же все это происходило, я не понимала.

Редакторше я ответила как будущий честный журналист все, что знала, но без собственной оценки, только факт — да, это было, но я ничего другого не знаю. И о красной паприке для глаз я услышала от нее. На мгновение я зажмурила глаза, как от жжения, но более никаких эмоций.

Меня манила журналистика, но при чем здесь был Джоджр с наперченными глазами и роковая Марина со зверской манерой мщения?!

После столь незаинтересованного отношения к нашумевшим городским историям мне было отказано в работе в редакции. Всю последующую жизнь эта партдама

будет чинить мне зло по непонятным причинам, вероятно, по моему невезению, оттого что была одно время знакома с Джоджром.

Так, много лет спустя, когда я спешила к юбилею подарить моей родине версию кровной связи с аланами поэта Пушкина, она более года препятствовала ее публикации, пока не вмешался тот самый Серый, боец-с-Турханы, который больше не хромал, не употреблял слово “добре”, стал обкомовцем, но был навечно предан нашей юности.

Потом партдаму с позором выкинули из той самой газеты, куда она закрыла мне вход, восставшие против нее молодые журналисты. А позднее, волею судьбы, я, наоборот, стала работать на родине главным редактором газеты qr`peixhm, решительно и бесповоротно объединявшей север и юг Алании. К тому времени я буду иметь свой собственный опыт познания, что любая подлость рано или поздно, но непременно наказуема. Я наблюдала это собственными глазами, о чем могла говорить уверенно. Сложнее было с такими людьми, как Джоджр. Кто он был и каков? Само имя его обжигало и обдирало язык. Возможно, это и подсказало подсознанию Марины выбрать для мести оружие жгучее, выжигающее.

Но тогда в юности для меня главным было то, что меня впервые обманули. Не как Марину — в личных взаимоотношениях. Меня предали — мое будущее, мою любовь к профессии, мои идеалы.

Джоджр, королевский отпрыск, стал корреспондентом московского Агентства Печати и Новостей у себя на юге.

А моим прибежищем должна была стать первозданно дикая

провинция Дзинага, где такой, как я, нужно было суметь выжить.

6

Мы ехали с братом, который отвозил меня к месту добровольной ссылки. Ни он, ни наши родители ничего не понимали. Первые сходили с ума от беспокойства, второй был удручен моим самопожертвованием ради этого назначения. Почему и зачем, если я все уши прожужжала про литературу, если в Москве меня ждали маститые преподаватели поэтического мастерства, сам Сергей Наровчатов посвятил мне в Литинституте двухчасовой семинар, на котором я читала свои стихи, а потом он как-то горячо объяснял своим студентам — понимаете, этой девочке нужна Москва, нужны все вы! Что же со мной случилось?

Мама была безутешна:

— В Дзинаге должны преподавать люди серьезные, привыкшие к горным условиям. Ты обязательно опозоришься и опозоришь нас, — твердила она. — Ты осенью замерзнешь прямо на улице, как цыпленок. Ты еще не человек, только вздор и романтика! Глупая ты, лучше бы я тебя отпустила в Москву, — причитала она.

Папа курил и молчал, потому что они сами воспитывали меня так, что если я во время колхозного сезона появлялась в курортном городе Кисловодске, где в центре города была роскошная старинная библиотека с читальным залом, а рядом огромные пирожные – все, что мне было нужно от жизни, то они сразу же возвращали меня в колхоз – что всем, то и тебе. Я возвращалась в моздокский колхоз, где меня ждал суп из жирной утки и лапши. Правда, были арбузы и звездное небо, место моих прогулок. Я ложилась на траву, а невдалеке слышался смех и песни филологинь:

О поцелуй же ты меня, Перепетуя, в кончик носа,

Я тебя очень сильно люблю…

Все же распределение молодого советского специалиста — это государственное дело, и это следует признавать, так что, по своей сознательности, они не могли волевым решением отменить мое назначение.

Пока они, устав от моего упрямства, оставались в недоумении, так и не решив, как быть со мной, подошел срок ехать. И я поехала в сопровождении брата. В дороге он продолжал меня переубеждать, просил подумать о родителях, злился — это не по городу носиться от читалки до института, это не с книжкой целыми днями валяться на диване, я должна подумать о родителях, я — зимой в горах!

Тем временем мы проехали Дигору, затем въехали в Чиколу — последний пункт перед Дигорским ущельем. И в отделе районного образования узнали об обвале в горах. Погибли дорожные рабочие и горный мастер. Наш путь был прерван: пока не расчистят горную дорогу от камнепада, Дзинага будет прочно отрезана от остального мира.

Тут меня стал просить директор школы. Но заведующий районо посмотрел на меня и сказал:

— Нет, эта девочка в школу не пойдет, я знаю, куда она пойдет.

И… отправил меня в редакцию местной газеты. Значит, судьба — она и в Чиколе судьба, быть мне отныне журналистом!

Брат же употребил остаток времени, чтобы найти украденную из нашего города в это село невесту — хорошую девушку, старшую из четырех дружных сестер Агаевых. И сад ее примыкал к территории редакции! Так опять был найден выход с моим проживанием в семье.

Для потомства из этого дома это была неожиданная радость — они уже сидели у меня на голове, а я раздаривала свои желтые и красные носки, которыми запаслась в Москве.

Брат, успокоенный, уехал. Мне постелили в комнате с детьми. Свернувшись калачиком под новым небом, я тихо заплакала, но перед тем, как забыться сном усталости от длинной пыльной дороги и слез, выплеснула в чужую ночь:

— Джоджр, какой же ты стервец, Джоджр!

7

Ираф, Миг-Моей-Юности! Я обретала свою романтику среди редакционных чиколинских будней — их иногда скрашивал Рамазан-Ромашка, как, любя, называли этого мальчика-наборщика нашей газеты в редакции. Его сестры, gekemnck`g{e с узкими личиками, и я были похожи, как четыре капли воды из одной пипетки и, когда он сопровождал весь наш выводок в кино, никто не пересчитывал, все принимали меня за “девочку Тавасиевых”.

Он привел мне однажды светло-серую лошадь. Не скаковую с английским дамским седлом, но и скакать мне, к слову сказать, было не в Булонском лесу.

Я отправилась в центр села, где разъяренный от моего невиданного в Чиколе поведения шофер рейсового автобуса стал в бешенстве орать мне вслед: сейчас же слезь с лошади, ты девушка, как тебе не стыдно!

Но я заехала в школу, где жили мои однокурсницы, попавшие туда по направлению. Там же стоял во время летних учений военный полк. Командир подтянул подпруги, одобрил меня в седле, и за Чиколой я поскакала по полю к дороге, которая вела за холмы в соседнее село. Там жил объект моего любопытства – председатель сельского совета, который окончил вуз(!) в Ленинграде. Он был худощав, поговаривали, что был слаб легкими, а в жизни строг и аскетичен – близкий мне по духу образ.

Сказок, подобно Джоджру, я не писала, я жила в них. Поэтому, вообразив этого человека классическим литературным героем, я смело отправилась на его поиски. Это был единственный повод направить куда-нибудь своего коня в незнакомой местности.

Выехав за Чиколу, я обнаружила далеко в поле, где был выгон, скамейку, на которой беседовали двое стариков. Из уважения следовало сбавить ход, что я и сделала. Но, попав в поле их зрения, я прервала их беседу, и мгновение они молча смотрели на меня. А затем оба одновременно поднялись со скамейки! Это было совершенно явное выражение их уважения к наезднице, как выражают его младшие старейшинам. Один из них спросил:

— Чья ты девочка?

— Я — Ваша племянница! — назвала я свой титул, что является информацией, несущей весть о сестре, всегда дорогую для каждого осетина. И я была в тот миг наследницей утраченной традиции, в которой мы, племянники, не наследники фамилии, а дети дочери и сестры, были более любимы и чтимы племенем, когда не детям сыновей, а детям дочерей осетины дарили белого, как мечта, коня.

И вот она я – на серой колхозной лошади — проношусь живым ветром прошлого мимо старейшин на этой скамейке посреди мира. До меня донеслись их пожелания, полные гордости, любви и нежности, как только могут в здоровом племени старшие любить своих младших, и я на всю жизнь унесла в себе этот образ: я — на коне и два старика, непонятно откуда взявшиеся, оторванные от своего окружения, существовавшие в этот момент для того, wrna{ заметить меня и благословить за то, что проношу мимо них нечто необычное для их мира.

Мне свойственно чувство бурного восторга от жизни, но ни один момент моей последующей жизни не приблизится по знаковой сути к этому мигу. Возможно, вся история с моим пребыванием в том краю была послана Богом для этой встречи.

Но от восторга своих ощущений я не познала этого тогда, это наступит позднее. Через много лет я вспомню благословение как знак свыше, на который стану ориентироваться, сверяя свои чувства и степень значимости моего участия в том или ином событии. Это был второй знак после моего имени – Аланка.

Это случится в тот момент, когда я буду сидеть в центре Европы, в огромном зале международного конгресса миролюбивых сил — одна, но уже развесив по стенам фотографии со следами насилия над южанами, расчлененными телами и мертвыми детьми — и обреченно ждать появления тех, кто учинил это.

Вот тогда толкнет мое сердце Миг-Моей-Юности, и далеко в поле на одинокой скамейке я увижу тех стариков, Бог знает, с каких времен и каких эпох сидевших там; они снова встанут, приветствуя меня и благословляя, еще не знаю, на что. И я твердо скажу себе — на этот день, и останусь, внешне спокойная, ожидать, что же будет дальше. И Бог спасет меня — безумный президент не выпустит из тбилисского аэропорта сорок своих посланцев, ранее заявленных для участия в конгрессе.

А тогда, по окончании короткой, как вспышка света, встречи я крепко сжала коленками бока лошади, физически ощущая восторг души и тела, и послала ее, как учил отец, шенкелями — вперед, туда, где не ожидал меня загадочный и строгий предводитель села с петербургской бледностью.

По длинной улице, спрашивая у сельчан, я подъехала, наконец, к дому моего героя. Он вышел, и картина — я верхом на коне — ужасно развеселила его. Смеясь хорошим смехом, он взял поводья, завел нас с конем во двор, громко позвал сестер, — их оказалось две и обе по виду старые девы, — строго и торжественно велел им “принять гостью, напоить и накормить коня”. И тут же решительно отправился прочь со двора, даже не спросив, зачем я приехала.

И в гордой посадке на коне я оставалась чем-то маленьким пушистым без названия, вызывающим только улыбку или веселый смех! Это не было горем, это было занудством тоски, когда ничто извне не удивляет, не ослепляет — сколько же ждать чего-то невиданного, сколько?!

Сестры были так удивлены и при этом так явно обрадованы, что взялись cnpwn исполнять веление любимого и глубоко почитаемого брата и принимать меня как дорогого гостя из дальнего далека. Я была тронута

их взрывом гостеприимства, отвечая на бесконечные вопросы, но мне было грустно оттого, что брат отчего-то не мог создать им более радостного дома с новизной и детскими голосами. Возможно, по своей обреченности…

Через некоторое время я тепло простилась с ними, оторвала свой транспорт от мешка с овсом, заново взнуздала и двинулась в обратный путь. За селом за мной погнался с громким криком какой-то человек, я припустила коня, но затем повернула и помчалась обратно.

— Ты, кажется, девочка из редакции, — сказал человек, подобравший и протягивающий мне мой шейный платок.

Ночью я не могла заснуть от жуткой боли в ногах, мои кости разламывало изнутри, я плакала от боли и мне казалось, что я навсегда сброшена конем на обочину жизни. А мне хотелось сидеть в седле и нестись в необъятный простор, в неведомые дали.

К слову, отец мой долго не выдержит — как только выяснится, что в редакции нет автомашины и материал я должна собирать, бегая по горным дорогам, он, не медля, заберет меня оттуда.

8

В Москву я вернусь только через несколько лет, но все будет идти в ином измерении, чем могло бы быть в ранней юности. Я опоздала в Москве сама к себе, к своим творческим планам и начинаниям. Оттого я стану выплескиваться и из Москвы и носиться, как неприкаянная, по просторам одной шестой части всей земной суши и буду достигать чего-то, скрытого в тумане, а всякую реальность, столь необходимую для жизни человека, упрямо отвергать.

Жизнь в столице давала мне мир, у которого относительно нашей державы не было границ, а моя работа журналиста торговой рекламы и пропаганды средствами массовой информации, отвечавшего за деятельность коллег на территории всей Российской Федерации, воплощала эту свободу передвижения. Я много ездила и летала, читала и думала, но меня всегда томило тоненькое чувство одиночества. Вечерами я плакала на сон грядущий, беспокоясь и тоскуя по родителям. Московские окна мучили меня отсутствием домашнего очага.

Я не поняла в ту самую студенческую весну освобождения от влияния Джоджра, когда я запела, как все маленькие птички, что стала дичью — и на всю жизнь. С тех пор внимание уверенных в себе мужчин отбивало у меня способность воспринимать себя рядом с ними, а от неуверенных не ожидалось rni силы, которая могла поглотить мою волю. Я смотрела на них на всех с какой-то отстраненностью, которую не могла ни понять, ни объяснить другим. Все справедливо считали, что я сама не знаю, чего хочу, и было похоже, что меня пугала реальная определенность, а успокаивала бездна пространства и времени.

Я перестала быть по-юношески диковатой. Я стала дикой…

9

Вот уж чего я никогда не могла предположить, так это то, что Принц будет приговорен к отбыванию срока в колонии строгого режима!

С тех самых пор, как мы отправились по жизни на разные уровни распределения, мы ничего друг о друге не знали, во всяком случае, не знала я. В Москве я жила уже достаточно долго, и уже сложилась привычка отправляться от родителей к Черному морю, чтобы согреться для долгой московской зимы. Но в этот раз возвращаться в родительский дом предстояло не через Краснодар, а через Грузию, чтобы попасть в Цхинвал. Я впервые ехала в южную столицу, не раздумывая, почему я поступаю именно так.

Джоджра, повергнув всех его сограждан в шок, наказал своею властью всесильный главный прокурор республики Грузия, которому противостоял этот упрямый и принципиально честный журналист. К тому времени, когда я узнала об этом, Джоджр уже вернулся домой.

В Цхинвале, в доме родственников, взяла телефонную книгу. В его фамилии несколько особей — не много, фамилия не столь многочисленна. Но среди инициалов он не обнаружился. И я набрала первый же номер.

Ответил мужской голос, я сказала, кого ищу.

— Кто это? — резко спросил голос, и я, повинуясь, но не зная, как объяснить, начала:

— Я из Москвы…

— Где ты сейчас? — прервал меня голос, и я уловила его одновременно удивление и волнение.

Я назвала имя хозяина дома, и голос сказал:

— Будь там и никуда не уходи!

Я слетела вниз, чтобы объявить, что сейчас появится Джоджр, потом взлетела наверх причесать уже просохшие волосы, которые я теперь носила длинными и распущенными по плечам, а через несколько минут мне прокричали снизу, что ко мне пришел гость, и кто-то прошел в гостиную рядом с комнатой, где я стояла у зеркала и раздумывала, что же за встреча сейчас будет.

Но когда я вошла в гостиную, человек быстро поднялся с дивана, и из ck`g его брызнул свет вмиг зажегшихся светильников. Мой нынешний облик был ему незнаком, и он восторженно встретил мою взрослую женственность. А я искренне, совершенно по-детски, бросилась ему на шею, и он так же искренне весело рассмеялся.

Снизу уже звали обоих к столу, но Джоджр шепнул мне:

— Давай сбежим!

И мы понеслись по лестнице, он по дороге прокричал извинение хозяевам. На улице нас ждала… медицинская “скорая помощь”, на которой Джоджр принесся сюда.

Он привез меня к какому-то особняку, схватил за руку, стремительно куда-то повел, по дороге бросил кому-то приветствие, и мы очутились в рабочей комнате с тремя письменными столами. Оказалось, что это Союз писателей.

Он сел за свой стол и смотрел на меня, а я стояла у другого стола и забрасывала его вопросами. Тема лагеря раскрыта не была, он хотел забыть, а мне важно было знать — он выжил или сломался. Он отвечал на мои вопросы, но при этом его рука тянулась внутрь стола и что-то наливала, затем подносила ко рту. Джоджр пил, пил откровенно и привычно, потягивая коньяк или что-то другое. Я не уточняла и не комментировала его действия.

Потом я наблюдала, как он счищает кожицу с огромного персика, который добыл непонятно где и когда, но он в его руке. Нежную, обнаженную плоть персика он протягивает мне, я так и съедаю, как зверек, прямо с его ладони.

А Джоджр вдруг говорит:

— Если бы тогда не твои глупые капризы, у нас был бы уже взрослый сын…

Странно, но в тот момент ни его прошлая громкая и скандальная слава, ни брошенные таким человеком слова о весне уже не имели значения, я была взрослая, с привкусом не только постоянной глубинной печали, но и отчаяния оттого, что мир всегда не тот, который я представляю себе. Я приехала с простым и искренним намерением поддержать его, так как подозревала, что эта трагедия могла его сломать. Это подсказывал уже мой опыт жизни, когда мужчины оказывались в испытаниях слабее и ломались гораздо чаще, чем женщины. И это было важнее, чем наше прошлое, в котором все было столь эфемерно, что ничего и не было.

Мы были две половинки чего-то одного, но это было столь высоко и не найдено по каким-то теперь уже незначительным причинам, что прошлого тоже не было.

На прощанье тем же вечером Джоджр, верный себе, сказал, что скоро он будет в Москве и что “мы должны увидеться и поговорить”. Я спешила домой h уехала назавтра же.

Не успела доехать до Москвы, как вслед за мной пришло письмо, в котором говорилось, что я, такая цельная и чистая, не должна доверять Джоджру — негодяю и мерзавцу, ибо у него от очередной любовницы только что родился ребенок…

В ночной тиши, в самой глубине Москвы, в поселке художников на Соколе я пишу Джоджру первое и последнее в жизни письмо. Я оскорблена? Нет, я радуюсь, потому что слышу прежний рык Джоджра, значит, он не сломлен. Я уже не маленькая певчая птичка, я — птица, которая не теряет перьев.

Но я по-прежнему ненавижу, ненавижу, ненавижу всякую ложь!

— Джоджр, какой же ты стервец, Джоджр!

10

В московском аэропорту Быково в октябре 1991 года томительная жара от людских масс — несколько дней нет вылета. В моем распоряжении большой самолет Ту-154 с чартерным рейсом во Владикавказ. Меня приглашают к начальству аэропорта и просят мой самолет, чтобы вывезти людей после недельного ожидания куда-то в Сибирь. Я даю согласие подождать, пока самолет вернется обратно, потому что это рейс от моей кампании, одной из множества новых созданий, которые принес ветер перемен в стране, но все мы еще прежние — и пилоты хорошие парни, и я не крутая-деловая.

Я везу гостей на первую нашу международную конференцию по осетиноведению. По причине моей человечности много недовольных, все устали, меня обвиняют в мягкотелости, которая должна, дескать, обидеть иностранцев. На самом деле иностранцы и наши интеллигентные ученые понимают ситуацию гораздо лучше, ведут себя благородно, помогают мне, утешая. А рвут меня на части свои, по характеру – сброд, который самоназвался гостями конференции и теперь орет, грубит, хамит мне и ломится к начальству аэропорта.

Мои нервы уже несколько суток на пределе, я не выдерживаю, плачу навзрыд на груди англичанки, жены оксфордского лингвиста. Наша судьба — остаться на ночь в гостинице аэропорта. И только к полудню следующего дня встречают во Владикавказе наш основной отряд конференции.

Мы с баулами вторгаемся в тихий мир гостиницы на набережной Терека, здесь у меня тоже ни минуты покоя: я ответственна за иностранцев, за еду, за весь порядок, заложенный в программе конференции.

И когда вся эта разноликая толпа — американцы, индусы, англичане — рассредоточивается по номерам, я вижу Джоджра. Он сидит в фойе неприкаянный, совершенно отдельно от всего, что здесь происходит.

Южане ринулись сюда, чтобы вырваться из объятий войны. Я вспоминаю, что Джоджр историк, хотя и сказочник и поэт. Он тоже пришел из горнила войны, и теперь сидит один и заметно, что не видит ничего вокруг, словно не может сбросить с себя потрясение от войны на своем Юге.

Программа конференции насыщенна, я занята и только краем глаза вижу, как изредка мелькает Джоджр. И ни разу не обнаруживаю его в ресторане нашей гостиницы, которая обслуживает участников конференции, где южане вмиг создали традиционное осетинское застолье, сдвинув не менее пяти столов в один, и загудели, заспорили, зашумели не обычными молитвами-тостами, а тостами-политическими спорами.

Американец и австралийка, самые отчаянные из всех, стали проситься в Южную Осетию, чтобы своими глазами увидеть происходящее. И вот тогда я попросила у Бойца-с-Турханы военный вертолет, как единственный транспорт, с помощью которого можно было перелететь через блокадное кольцо, сжавшее Цхинвал. Он ответил в неизменной с самой юности манере:

— Будет тебе, девочка, вертолет…

И на рассвете мы выехали на юг микроавтобусом, а в Джаве, которая была наполовину стерта с лица земли недавним землетрясением, пересели в вертолет.

В Цхинвале обошли все, что наиболее показало нам войну, плеснули в людей надеждой, что это когда-нибудь закончится, а они в нас – своей болью и тоской – когда там, в центре, защитят нас?! Война восходила в моей душе накалом чувств до высочайшей степени. Каждый, как и я, из послевоенных поколений, в понимании этих спешно сотворенных войн был предоставлен самому себе – кроме самой войны, в межнациональных конфликтах после развала СССР учителей не было. И в новой стадии самовоспитания я чувствовала мир иначе и обостренным чувством любила более всех людей на свете тех, кто был объединен понятием единой крови -абстрактное, но сильное чувство.

С борта вертолета я вглядывалась вниз, зная, что где-то там шел, возвращаясь с Севера на Юг, Джоджр. Я не видела его с того самого момента, как он, словно хищник, подстерег меня, выходящую из зала ресторана, где ели гости конференции и должен был кормиться Джоджр. Но этот одичавший зверь не ел, как все остальные.

Он неожиданно напал на меня, одержимый необходимостью сказать что-то важное для него. От его натиска я оказалась загнанной в угол между стеной и стеклянной ресторанной дверью. Не ожидая такого выпада, я никак не могла вникнуть в смысл его слов. Меня больше волновала несуразность моего положения на виду у людей в фойе. Джоджру было все равно.

Он с прежней силой вдавливал в мой мозг какой-то свой новый текст:

– Я был тогда так же чист, как и ты!

И был он в состоянии какой-то ожесточенной решимости заставить меня понять его слова, его глаза горели, но в них мне виделась самая настоящая боль.

Я поняла это высоко в небе. Когда сердце поднято высоко, его вдруг пронзает какое-то молниеносное понимание, недоступное внизу, на земле. Возможно, когда Джоджр подвергался смертельной опасности, как и все осажденные цхинвальцы, все другое в его жизни было ясно ему и согласовано со временем. Оставалось лишь одно — тот солнечный год, разбег юности, споткнувшейся о ту историю. Неужели сказочник вполне понимал мое потрясение? И даже сострадал мне? Или его задевало мое презрение по поводу всего, что вторглось в мое доверительное отношение и разрушило его навсегда? А может, он так мудр, что понимал все, что могло происходить в жизни с личностью, выросшей из той девочки?

Внизу, где-то между горами, пробирался тот самый Джоджр, который всю жизнь весело отмерял шагами дорогу между Югом и Севером. Напрасно я вглядывалась в темноту, увидеть его было невозможно. Где-то за Джавой он мог откопать свое оружие или шел безоружный и мог стать жертвой поругания, бесчестия, убийства, как становились многие осетины. Самое важное сейчас – это была сама жизнь: его, моя, Бойца-с-Турханы, за спиной у которого я сидела, – всех нас.

И наверху, и внизу было пространство моих тревог, моей любви ко всем моим теперь уже братьям. С самого детства они дарили мне тот мир, где я знала столько бескорыстной доброты, столько сдержанной мужской нежности, что это они создали из меня то, о чем могли бы впоследствии пожалеть -ранимую незащищенность, которая старалась, как могла, нарастить себе шипы да колючки, но была не способна принять от жизни качественно иное, чем то, что сделало меня такой. И выживала, спасаясь от любой реальности, способной травмировать.

И, тем не менее, а возможно, тем более, они заслужили мою боль и тревогу за каждого из них.

Я поняла, что путь Джоджра домой был полон той смертельной опасности, которая всегда служит очищением души.

Его не было на банкете по окончании конференции, который был за городом в мотеле, что только подтвердило уверенность в его уходе тогда же.

На банкете я не веселилась, во мне уже глубоко поселилась война. Все на другой половине зала развлекались с очаровательным Аланом Кристолем из Института Греции в Монте, а я в сумеречной части зала танцевала aeqjnmewm{i танец “хонга” с Людвигом, Людовиком, как правильно звали французских королей, еще не зная, что он вскоре станет править на Юге -вторым президентом у одного и того же народа.

11

Черное с плеч до кончиков туфель — мое строгое соответствие происходящему в южной части родины, моя униформа правозащитных конгрессов — уже третьего по счету. Так в черном и проехала пол-Европы под палящим июльским солнцем. На узкой улочке в Брюсселе если проходить, то цепочкой, иначе заденешь столики маленьких ресторанов, вынесенные по обеим сторонам, там на меня смотрит пучеглазый красный омар с итальянской витрины

В такой обстановке и догнали меня вышедшие из собора наши среднеазиаты; я принимаю по этикету их церемонное сообщение о том, что в соборе зажжены свечи за здравие и безопасность боевых защитников Цхинвала. Говорит об этом мне их главный. И у меня случайно вырывается:

— Значит, за этого стервеца тоже…

Он весело смеется и со знанием дела говорит:

— Чаще всего в тяжелые времена как раз из таких стервецов и бывают стоящие парни. Они не предают.

На королевской площади объявлен карнавал, там идет бесконечное шествие башмачников, кузнецов — всех гильдий ремесленников, на огромных конях восседают облаченные в латы средневековые рыцари. Какое благополучие окружает меня и какие негодяи моей державы содеяли наши войны?! Один из них получит Нобелевскую премию мира. В первый год войны на Юге, как передали нам из уст в уста источники, он орал, бессильный что-либо изменить, буквально орал настоящим русским матом по телефону из Кремля на безумствующего президента Грузии за бесчинства в Южной Осетии — 58 сел уже сожжены. Все в безумии распада.

Я смотрю на уходящие колонны процессии с развевающимися знаменами и штандартами, все ринулись за ними под мостом, я остаюсь в одиночестве. Нет, кто-то берет меня за локоть — опальный советский генерал-диссидент, военный обозреватель газеты “Московские новости”. Он говорит, что ему нравится, когда свободный, то есть гражданский человек столь внутренне организован, столь целеустремлен, как я.

Мне не пристало веселиться на карнавале, когда часть моей родины поливается артиллерийским огнем. Беседуя, идем уже около часа пешком из центра, и я рассказываю ему обо всем, что важно для меня. По-видимому, это интересно и ему, война — его профессия. Теперь он объясняет мне тайны jnmtkhjrnb на нашей родине. А я вспоминаю, как лечу высоко над землей, а внизу дорогой смерти идет Джоджр, один и, скорее всего, безоружный.

12

Джоджр, по своей пожизненной привычке, уже после войны продолжает то появляться в северной столице Осетии, то уходить к себе за Хребет.

Однажды, когда я стояла в кругу знакомых людей на проспекте, он прошел совсем рядом, — неприкаянный, обросший, с бородой. С седой бородой!

Я спросила, боясь ошибиться:

— Случайно, это не Джоджр?

Мне ответили, что это именно он.

Я окликнула его, он был рад.

— Джоджр, почему ты по-прежнему такой неприкаянный? Ты как будто слишком свободен от всего в этом мире.

И сама не знаю, зачем спросила:

— Ты что, очень свободен?

— Да, — ответил он.

Через год в Цхинвале, случайно попав в театральное общество, продержавшееся всю войну, я сочла нужным, раз уж оказалась в обители Джоджра, сказать что-то хорошее о ее хозяине. Вначале я хотела поведать ему самому о важных наблюдениях за прошедшее военное время, но сказали, что Джоджр очень болен и лежит дома. Незаметно для себя, я стала рассказывать о нем милым и красивым девочкам-актрисам. И тут обнаружилось, что это уже иная планета, иная эпоха, где о Джоджре никто ничего не знает. Свет его прошлой славы уже не лежал отблеском на его чертах. Это было так странно, непривычно и даже печально, словно это касалось и меня…

И вдруг начинаю с удивлением понимать, что Джоджра не знаю и я. И рассказываю то, что слышала когда-то сама: о том, как девицы истфака надевали лучшие платья в день его приезда. Но девочки-актрисы уже не знали и того. Джоджру было не до обольщения и сказок – была война. А может, он стар для этих девочек. От моего рассказа кто-то из них начинает с удивлением вспоминать, отыскивать и перебирать его достоинства. Его начинают видеть. Джоджр на глазах обрастает загадочностью.

Дома у моего племянника Олега я говорю, что, может быть, Джоджр доживает последние мгновения своей порочной жизни, надо успеть проститься с ним.

Олег, цхинвальский врач, удивлен — а что с ним?

— Не знаю, но пойдем и узнаем!

Олег собирается, и мы идем по улицам, разбитым артиллерийскими орудиями, в дом Джоджра. Что это — не дворец, а хрущевка?! В обстрелянном городе она производит еще более угнетающее впечатление. Мы входим в тесную квартирку, и нас встречает мать, которая радостно узнает Олега, они хорошо знакомы.

Я иду по наитию, благо, здесь и заблудиться нельзя, в комнату, где, по моим предположениям, лежит больное тело Джоджра.

Если бы в дом вошла молния, одетая в платье, Джоджр удивился бы меньше. Я пришла с той стороны Хребта и теперь стою, глядя на него. Это повергло его в такое изумление, что он забыл про огромный тюрбан на голове, который накрутила своему мальчику из козьего пухового платка метр-на-метр заботливая мама.

Джоджр в пуховом тюрбане, поверженный гриппом, без рыка и молодецких ухваток — Боже мой, какой ужас увидеть это!

А он тем временем медленно приходит в себя и, спохватившись, очень удивляется, что это за чушь у него на голове, и сердито срывает тюрбан.

Присев у его изголовья, я принялась участливо спрашивать, не смертельна ли его болезнь.

В дверь вошла маленькая девочка, я подозвала ее, она была доверчива, как котенок. Я посадила ее к себе на колени лицом к Джоджру, указывая тем самым на неоспоримое свидетельство — у нее были огромные, излучающие свет глаза. В глазах у Джоджра я увидела ответную нежность к крошке, наследнице его богатства — если полагать, что глаза есть зеркало души, а душа в этом мире — это единственное богатство Джоджра.

Его столица разбита, она стала картой в игре нечистоплотных политиков и разрушителей. Дом его беден, да и никогда Джоджр не был замечен в стремлении к наживе. Но под грохот взрывов и свист снайперских пуль Бог опять опустил в его руки нечто пушистое и беззащитное. Пусть эта крошка победит все невзгоды и вырастет красавицей, пусть она не сводит с ума никакой институтский факультет, а лучистым светом своих глаз осветит чье-то одинокое сердце и построит счастье.

С Джоджром же мне предстояло проститься на следующую половину жизни.

Дома нас ожидал хорошо накрытый стол. Олег принес из подвала молодое вино, которое изготовил сам. Я решила, что у нас есть классический повод для застолья, и предлагала своим ближним тост за тостом, и все они были мудры и поучительны.

Олег, видя это, поставил на ночь стакан воды и предупредил, что у меня будет сильная жажда.

Всю ночь я просыпалась от дикой жажды, но как только тянулась к qr`j`ms, то видела, что за ним прячется Джоджр в своем пуховом тюрбане, и никак не решалась дотянуться до воды.

Какая же неприятность случилась в этот раз? Когда Джоджр во Владикавказе прошел мимо меня на проспекте и я спросила, почему он по-прежнему столь неприкаян, столь свободен, то спросила я его о жизни, а ответил мне он о том вечере, что должно было ввести любого человека в заблуждение. Да, и меня тоже, если бы я не была по горло сыта его историями и не решила уничтожить его, наконец, в его же логове, что я и сделала.

— Потому что ты неисправимый стервец, Джоджр!

13

Я опять высоко в небе, лечу на военном вертолете в Цхинвал. В том здании, куда приходил Джоджр всю войну, куда ежедневно попадали снайперские пули и снаряды, где был театр, в котором когда-то директорствовал его отец, была осквернена статуя Поэта. Была она обезглавлена подонками безумного президента.

У всего есть множество граней. И у статуи тоже есть множество причин быть там, куда мы доставим ее, но есть и одна тайная причина.

Как всегда, возвращаясь из Москвы, смотрю на снежные вершины хребта — за ними, кажется, сейчас спокойно. Внизу лежит пожизненный путь Джоджра с Юга на Север и обратно. Его часть уже семь лет — библейский срок — независима в этом мире.

Всю жизнь мы были разделены вечным Кавказским Хребтом, у каждого была своя родная часть, которую не могла заменить другая. Самым мудрым оставалось объединить обе части.

Надо признать, что всю жизнь Джоджр упорно ходил с Юга на Север и обратно, что было самым совершенным способом ткать полотно единого пространства. И я делала то же самое, решительно и прочно соединив в народной газете, где была в ту пору главным редактором, обе части Осетии, несмотря на наличие двух президентов.

После пережитых нами событий для меня осталось неоспоримо важным, что Джоджр не покинул свою часть в самые тяжелые времена. Я особенно ощутила это, когда он бросил конференцию и ушел к себе на Юг в те страшные дни войны.

Он не сбежал, не струсил, а уходя на Север, неизменно возвращался на Юг. Он не пособничал агрессии, никого не предавал. Он никогда никого не предавал.

В этот прилет я его не встречу. Он не придет на помпезное открытие o`lrmhj`, на митинг – не в его манере. Джоджр придет после всех, он задумчиво посмотрит на новую статую, отметит, что изваяна она без советской одиозности — Коста сидит, задумавшись, он тонок, аристократичен, одухотворен, прекрасен, мудр и вечно юн.

Я придумала эту акцию с заменой скульптурного портрета для народных старейшин, и они осуществили перелет со статуей на борту в дар мужественной южной столице древней Алании.

Но ко всему, это — мой тайный дар Джоджру, поощрение его литературных исканий, когда он признавал меня единственной слушательницей его сказок.

Прошедшая война против нашего народа научила нас обоих чувствовать глубоко – до потрясения, но чувство это касается таких понятий, как кровь, народ, нация.

Издатель, который иногда публикует мои новеллы — тоже в прошлом стяжатель славы стервеца, но на другой территории — однажды вспомнил:

— Много лет назад мой друг Джоджр сказал мне: “У меня есть девочка, я ее воспитываю…”

— Да, — ответила я, — это было ровно один день, мы тогда вышли в ослепительный бесснежный Новый год: я — в нарядном белом пальто с бантом на груди, он – в розовой сорочке и песочного цвета костюме – счастливые и беспечные, чтобы получить то будущее, которое теперь у нас в прошлом…

2000 г.