Нугзар ЦХОВРЕБОВ. Синие кони

Документальная повесть

…Пускай завистникам пока неймется…

Галактион когда-нибудь вернется,

Он просто задержался по пути…

Булат Окуджава

Жизнь Галактиона Табидзе, которого М. Горький окрестил “поэтом легендарной славы”, трагически оборвалась в марте 1959 года. О судьбе Ольги Окуджавы, супруги поэта, репрессированной в 1937 году, их взаимоотношениях читателю известно немногое. В личном архиве Г. Табидзе хранятся письма, дневниковые записи О. Окуджавы, другие не менее интересные материалы, – которые впервые приводятся в настоящей повести.

Одновременно с Галактионом на поэтическом поприще выступал и его двоюродный брат – Тициан Табидзе, благодаря превосходным русским переводам его поэзии пользовавшийся широкой известностью у читателя. “…У Вас есть какая-то пленительная чистота лирического голоса, душевность его и очень широкий диапазон: конечно, Вы – один из самых крупных поэтов нашего Союза”, – писал Тициану поэт Николай Заболоцкий.

Галактиону и Тициану глубоко был чужд национализм в любых его проявлениях: И. Эренбург писал, кажется, в своих мемуарах о том, что люди подобные им, были бы хороши “на любой почве”.

У Галактиона Табидзе нет прозаических произведений. Единственное исключение – рассказ “Бесо”, посвященный нелегкому быту осетин-горцев. Интерес к истории осетинского народа скорее всего зародился у Галактиона в Тифлисской духовной семинарии, где с ним вместе учился выступавший под псевдонимом “Ладо-оси” (“Ладо-осетин”) талантливый поэт Владимир Фарниев, стихи которого часто принимали за стихи Галактиона.

Поездки Г. Табидзе в Южную Осетию описаны в книге журналиста Гиви Тедеева, перу Тициана принадлежит один из первых в советской литературе очерков – “Неделя в Южной Осетии”.

Все реже Галактион стал появляться в городе: долгие ночи коротал он теперь за правкой старых рукописей, или неумело штопал прохудившиеся носки, аккуратно складывая их в старый, обитый по sck`l стальными скобами, чемодан. Дышал он неровно, время от времени потирая зябнувшие руки; всего несколько дней назад покинул городскую больницу. Галактион был в теплом пальто и меховой шапке; борода на скулах местами была выстрижена неровно, видимо, сам орудовал ножницами…

…Весной, едва утихал холодный мартовский ветер, сотрясавший на проспекте Руставели голые ветви платанов с уцелевшей еще кое-где прошлогодней листвой, Галактион, по своему обыкновению, пускался бродить по городу, который что ни день менял свой облик. На узких и горбатых улочках с деревянными балконами, козырьком нависшими над ними, сносились целые жилые кварталы. Не стало, как с горечью заметил Галактион, и хорошо известного старожилам Речного базара, и дома, под лестничной клеткой которого доживал свои дни Нико Пиросмани – трубадур старого Тифлиса. “Ортачальская красавица”, “Кутеж кинто”, “Купеческий обед с граммофоном” и еще многое другое запечатлел художник на холсте, клеенке, жести и просто на стенах духанов.

– Пиросмани, в отличие от его современников, вовсе не знал школы… – задержавшись у груды развороченного кирпича, подумал Галактион. – Впрочем, это, наверное, и к лучшему. Как знать, не утратил бы он вместе со школой и того по-детски простодушного и восторженного взгляда, которым взирал на окружающий мир?.. Жаль однако, – вздыхал Галактион, – гению художника-примитивиста воздали должное, увы, не соотечественники, а иностранцы -французы. Видимо, и в самом деле нет пророка в своем отечестве!

К лету вылазки Галактиона становились все более продолжительными: в минувшем году в сопровождении известного историка литературы Корнелия Кекелидзе посетил он храм Бетанию*. Галактион, как человек, уже не раз бывавший здесь, шел впереди, безошибочно выбирая нужную тропу. Едва перевалили за невысокий косогор, как перед ними неожиданно открылась просторная, залитая солнцем поляна. В воздухе стоял несмолкающий монотонный гуд: расположившись недалеко друг от друга, перед храмом в ряд стояли улья. Близился полдень. Укрывшись под сенью бука, и подложив под голову ладони, Галактион вытянулся блаженно на траве, но не прошло и четверти часа, как, стряхнув с себя оцепенение, он следом за Корнелием вступил под прохладные своды храма. Луч солнца, с роившимися в нем пылинками, пробивался в узкое оконце храма. В безмолвии и восхищении застыл Корнелий перед фресками на стене с изображением святых: от золотистого отблеска свечей в канделябрах, растворившихся в свете дня, лики святых ожили. Корнелий перевел
восторженный взгляд на Галактиона: стоял он тут же, рядом, с разметавшейся, как у библейского пророка, бородой, с тонкой свечкой в руках.

… Дева, не жду ослепительной встречи –

Дай, как монаху, взойти на костер!

Строен твой стан, как церковные свечи,

Взор твой – мечами пронзающий взор…*, –

чуть слышно произносит Корнелий свои любимые стихи. Галактион, собрав бороду в кулак, весь обращается в слух.

– Одобряю твой вкус, мой Корнелий, – обхватив за плечи приятеля, взволнованно бормочет Галактион. – Блок и в самом деле поэт магический!

Смеркалось, когда тронулись в обратный путь. Как только миновали небольшой дачный поселок, внизу под ними, в широкой котловине, засверкали, переливаясь, огни ночного Тбилиси.

* * *

В бессонные ночи все чаще стали к Галактиону наведываться дорогие воспоминания и лица… Вот он мальчиком лежит на веранде деревенского дома, и мать, вся в черном, присев на край постели, заботливо склоняется над ним.

– Расскажи мне сказку, моя бархатная мама, – просит он, поглаживая рукой податливый ворс ее шали…

Овдовела Макринэ рано. Ее супруг Василий, прикованный к постели, медленно угасал. Жалея беременную жену, он все старался выпроводить ее на другую половину комнаты, где за дощатой переборкой то и дело всплакивал их первенец. Василий, почувствовав себя лучше, потребовал стакан вина и выпил его за благоденствие младенца, которому суждено было народиться на свет… Похоронили Василия в приделе церкви Св. Георгия, причетником которой он служил; спустя семь месяцев у Макринэ Адеишвили родился второй сын, Галактион…

…Когда Макринэ заболела и уже не вставала с постели, то долго не соглашалась, чтобы известили сына о ее болезни. Галактиона она всегда любила больше, чем старшего сына Прокла, возможно, потому, что Прокл стоял на ногах твердо, был уравновешенным, чего нельзя было сказать о Галактионе. Бывало, в течение целого года не появлялся он в отчем доме, все хлопотал об издании каких-то там своих книжек. Когда же Макринэ стало совсем плохо, Галактиону отправили телеграмму. Как молодо заблестели у нее глаза, когда в комнате появилась долговязая фигура сына! Прижимая руку Галактиона к груди, она, как в детстве, называла его ласково:

– Гатуния, сыночек мой, сынок…

… Ничто не омрачало детства Галактиона: жалея сироту, Макринэ не утруждала сына по хозяйству. Прихватив с собой ломоть попахивающей дымком кукурузной лепешки, он уходил на весь день к так называемому царскому выгону, на котором паслась Цабла*, их кормилица. Ребятишки тут же на лугу состязались. И надо было тут видеть Галактиона! Стремительно, так, что босые ноги, казалось, вот-вот оторвутся от земли, несся он по луговому приволью в сторону реки, вскипавшей на валунах молочной пеной. Товарищи его оставались далеко позади.

За Галактионом увязывался повсюду его двоюродный братец Титэ, Титико, двумя годами младше Галактиона, будущий поэт Тициан Табидзе.

Бродили они как-то в знойный день по замшелой низине Риони. Пар, мерцая плавленым стеклом, струился над рекой. Неожиданно, из-под старой покрытой плесенью коряги выползла змея: Галактион на какое-то время, оцепенев от неожиданности и страха, прирос к земле, но потом, решившись, тихонько дернул Титэ за рукав.

– Смотри, Титэ, змея!

Галактион стоял завороженный, не в силах отвести глаза от пресмыкающегося, которое изумрудной лентой извивалось под жгучими лучами солнца, вытянув вверх маленькую головку с рубиновыми глазками.

– Бичо,* как же ты не видишь, вон же, смотри! – указывает, теперь рукой, Галактион, но Титэ, оттопырив по привычке толстые губы, по-прежнему ничего не видит. Но вдруг, неожиданно сорвавшись с места, он с воплем “мгели, мгели”** припускает в сторону села.

Несколько женщин, озираясь удивленно вокруг, показались в окнах домов: такой переполох и в самом деле случался, но только зимой, когда перейдя реку, волки забегали в село и задирали овец…

Вольная жизнь Галактиона близилась к концу: август 1899 года был на исходе. Макринэ, выполняя волю покойного супруга, решила дать образование и младшему сыну. Накануне состоялся у нее трудный разговор с деверем; Галактион, робко притаившись за спиной матери, сделался невольным свидетелем их разговора.

– Ну, хорошо, ты везешь мальчика в город, а на кого ты оставляешь дом?

– Запру, там все равно ничего нет, да и вы присмотрите, – виновато отвечала Макринэ.

– Вот, вот, как же, запру! – все больше сердится дядюшка Юстинэ, настаивая, что везти мальчика в город не следует, так как нет у нее на это нужных средств.

За небольшую меру кукурузы сердобольный сосед согласился отвезти вдову и ее сына в Кутаиси, где Галактиону предстояло учиться. И вот арба, оглашая округу скрипом немазаных колес, медленно катит по проселочной дороге. Под напором ветра острые, как пики, листья кукурузы о чем-то таинственно, как кажется Галактиону, перешептываются, и это еще больше усиливает чувство тревожного ожидания: что ждет его в городе, где предстоит ему теперь жить? Утешало, правда, то, что там учился Прокл, старший брат.

…Отдаляясь, уходят вглубь отроги Кавказского хребта и вытянувшееся по берегу реки село, затем все это исчезает за поворотом дороги.

* * *

В списке выпускников кутаисского училища, рекомендованных в Тифлисскую духовную семинарию, значилось и имя “сына ныне покойного причетника церкви Св. Георгия” – Галактиона Табидзе.

Основанная в конце прошлого века Тифлисская семинария располагала двумя классами: богословия и риторики; обязательными предметами считались здесь также старославянский, всемирная история, математика, словесность, французский и немецкий языки.

В праздничные дни молебен совершался не в семинарии, как обычно, а в городской церкви, куда со всего города стекались миряне послушать хор семинаристов.

В густом, пропитанном ладаном, воздухе торжественно звучали, возносясь под своды купола, сагалобели – песнопения – “Святой Господь” и “Господи, направи предо мной путь твой”.

Галактион похвалиться успехами в семинарии никак не мог: одно уже то, что следовало заучивать целые тексты Священного писания, ввергало его в уныние. А тут еще – надо же было так случиться! – кто-то из семинаристов донес учителю закона божия Мураховскому, что Галактион Табидзе пишет стихи. Мураховский как-то публично выговорил нерадивому семинаристу:

– Полезней было бы заняться священным писанием, нежели виршеплетством и бумагомаранием!

Экзамен у Мураховского, как, впрочем, того и следовало ожидать, закончился полным провалом. Повторный экзамен теперь следовало держать перед самим архимандритом Пименом, ректором семинарии. Конечно же, Пимен был поставлен в известность Мураховским о предосудительном увлечении семинариста Табидзе виршами, его “своенравном” характере. Хотя экзамен длился для Галактиона “мучительно и долго”, его все же оставляют в том же классе. Макринэ, в последнем письме к сыну, словно предчувствуя что-то недоброе, увещевала Галактиона:

– Не ввергай ты меня в геенну огненную, сынок Галактион, одумайся, прояви прилежание…

“ Бедная мама” – вот первая мысль, пришедшая Галактиону в голову. Он решает покончить со всеми бедами разом и пьет карболовую кислоту, – такой случай уже имел место в семинарии, – но помощь, на этот раз, подоспела вовремя и семинариста удалось спасти.

* * *

Молодой поэт Али Арсенишвили в альманахе “Корона” обнаружил новое имя – Александр Блок. Стихи неизвестного автора произвели на него такое сильное впечатление, что он тут же написал ему письмо, в котором признавался, что “отныне просто не умеет жить на свете без его стихов”. Блок, тронутый глубоко искренним и непосредственным тоном, предостерегал своего молодого почитателя: “Милый друг, – писал в своем ответном письме Блок Арсенишвили, – берегитесь Елисейских полей; пока есть в нас кровь и юность, – будем верны будущему… Последняя просьба к Вам, если Вы любите мои стихи, преодолейте их яд, прочтите в них о будущем…”

Но сладостный “яд” нового литературного веяния опьянил не только одного Арсенишвили, но и его друзей – Тициана Табидзе, Паоло Яшвили, других поэтов, которые объединились в 1915 году вокруг созданного Арсенишвили органа грузинского символизма, журнала “Голубые роги”.

Щедрую дань символизму отдал и Галактион; лучшие свои стихотворения “Луна Мтацминды” и “Синие кони”, исполненные мистики и неизбежности конца земной жизни, отдал он именно в журнал “Голубые роги”.

На туманные поляны льет лучи закат багряный,

Край посмертный, берег странный, неживая кромка льда.

Не сбылися обещанья, не исполнились мечтанья,

Бесприютное молчанье воцарилось навсегда…

Тут сама пурга застынет и над всей пучиной водной

Кверху крылья запрокинет и останется такой.

Свет в твоих очах потухнет. Крепко спи в земле холодной.

Крепко спи в земле холодной, непробуден твой покой…

Кабачки провинциального Кутаиси как-то неожиданно и вдруг преобразовались в литературные “салоны”, где под звуки неизменной шарманки и “мравалжамиер”* произносились заветные имена Малларме и Бодлера, Анненского и Бальмонта…

В Тифлисе, в свою очередь, созданы были свои очаги артистической богемы – “Ладья аргонавтов”, “Фантастический кафетерий”, но особой популярностью пользовалось, пожалуй, кафе “Киммериони” на проспекте Головинского,** в подвальном этаже театра Руставели, стены которого расписали декоратор Петербургского императорского театра Сергей Судейкин, художники Ладо Гудиашвили и Давид Какабадзе.

И кто только не побывал под сводами “Киммериони”: Бальмонт и Кузьмин, Есенин и Маяковский, Вячеслав Иванов и Федор Сологуб, Марджанов и Евреинов, Врубель и Лансере – да можно ли поименно назвать всех прославленных служителей Муз!

Как правило, литературные бдения в “Киммериони” затягивались
до самого утра: тостам, казалось, не предвиделось конца. Роги,
правда, не голубые, переходили из рук в руки, обходя круг гостей,
и над всем этим шумным застольем властвовал тамада – Паоло Яшвили… Одно время Паоло жил в Париже, учился в Сорбонне, при Лувре
посещал институт искусств, но в конце концов страсть к поэзии,
стихам Малларме и Бодлера взяла верх… Чуть откинув ладно
посаженную голову и картинно выставив одну ногу вперед, Паоло
бросает в клубы табачного дыма строки своего экспромта.
Поэтическую эстафету подхватывает тут же грузный, с алой гвоздикой в петлице костюма, Тициан Табидзе – он “вещает в пространство
сибилическим голосом” – так, по крайней мере, это слышится Андрею
Белому – свои стихи о “халдейских городах”.

… Мне представляется порою,

Что мир – огромный сад.

Где все – проклятье и отрава,

Где гибель – шаг любой.

И без доспехов, хмуря брови,

Три всадника летят:

Я узнаю в лицо Верхарна,

Эредиа, Рембо.

Я чувствую, что по ошибке

Сюда ввели меня…

…………………………………

Кто в этот сад впустил ребенка?

Кто душу городов

Исполнил ядовитым дымом?..

…………………………………

Тициану долго и шумно рукоплещут. Участник не одной такой

сходки Борис Пастернак скажет позже: “…Тициан для меня лучший образец моей собственной жизни, это мое отношение к земле и поэзии… Души в его стихах столько же, сколько было в нем самом, души сложной, затаенной, целиком направленной к добру…”.

* * *

Не выдержав экзамена у архимандрита Пимена, Галактион оставил семинарию. На лето отправился в село к матери. Макринэ не обмолвилась ни словом о том, что случилось с ним в семинарии и заключила сына в объятия. В село вернулся и Титэ, теперь уже поэт Тициан Табидзе и студент Московского университета. Увлеченно рассказывает он о своих профессорах Николае Марре и Розанове, встречах с Бальмонтом и его переводе “Витязя в барсовой коже”, без устали декламирует он стихи своих любимых поэтов – Иннокентия Анненского, Верхарна, “Песни Мальдарора” Лотреамона, так напоминающие ему повседневный оркестр лягушек в Колхиде.

После шумного города сельская тишина кажется непривычной: далеко раскинулись вокруг кукурузные поля и луга. Склоны гор, с рыжевато-желтыми проплешинами от селевых потоков, усеяны мелким, густым кустарником. Не далее, чем в сорока саженях от табидзевского дома, несет свои стремительные воды Риони: несколько раз на день братья бегают к реке и плещутся в ней, пока гусиные пупырышки не проступят на теле. Ах, и какое это неизъяснимое блаженство припасть продрогшим телом к обжигающему прибрежному песку и чувствовать сквозь прикрытые веки подрагивающий винно-красный диск солнца!.. Лежа на берегу, Тициан и Галактион рассказывают друг другу о любовных своих похождениях, разумеется, от начала и до конца вымышленных: в конце концов все же выясняется, что “похождения” Тициана уступают пикантным небылицам Галактиона. Окончательно завравшись и встретившись случайно взглядом, они не выдерживают и принимаются дружно хохотать…

К Макринэ часто заглядывала тетушка Елисабед, мать Тициана, дома их стояли рядом, и они подолгу беседовали о чем-то своем. Галактион как-то показал тетушке Елисабед газету, в которой напечатаны были стихи Тициана, она обрадовалась очень и вспомнила день, когда у нее родился Титэ.

– Однажды моя свекровь – ты тогда едва передвигал ножками – рассказывала она, – завела тебя в мою комнату и, взяв тебя на руки, положила на постель рядом со мной: была я беременна и это считалось доброй приметой, и вскоре я, действительно, благополучно разрешилась… Первым на Новый год обычно прибегал ко мне ты: говорили, что у тебя счастливая нога, и я тут же вручала тебе серебряный “абази”*.

* * *

Кутаисская жандармерия завела на Галактиона Табидзе, как на сотрудника газеты “Новая мысль”, дело. Жил он на окраине города в доме своих знакомых. Затворническую его жизнь лишь изредка нарушал заглядывавший к нему художник Федор Чудецкий.

Утро застало Галактиона за письменным столом с огарком догорающей свечи; в век электричества так и не отрешился Галактион от своей привычки: пламя свечи таило в себе ощущение какого-то покоя и умиротворенности. Он полностью окунулся в мир поэтических грез, забыв обо всем: и о сыскной полиции, учредившей за ним надзор, и о том, что у него давно кончились деньги, и о многом другом. Как некий талисман, на стопке рукописей, исписанных каллиграфическим почерком, лежал орнамент – сколок с капители храма Баграта. Стихи рождались с удивительной легкостью:

…О друзья, лишь поэзия прежде, чем вы,

Прежде времени, прежде меня самого,

Прежде первой любви, прежде первой травы,

Прежде первого снега и прежде всего.

Наши души белеют белее, чем снег.

Занимается день у окна моего,

И приходит поэзия прежде, чем свет,

Прежде Светицховели* и прежде всего.

Что же, город мой милый, на ласку ты скуп?

Лишь последнего жду я венка твоего,

И уже заклинанья срываются с губ:

Жизнь и Смерть и Поэзия – прежде всего.

Хозяйка дома вошла как-то к Галактиону прибрать комнату и, увидев орнамент, улыбнулась и сказала, что орнамент-то каменный и что поэту не мешало бы и подышать свежим воздухом. Накинув на плечи бурку и обвязав лицо чабалахи, башлыком, Галактион боковыми улочками направился к центру города. На площади перед зданием городского театра толпился народ и оттуда доносился какой-то странный шум; были слышны возгласы: “Да здравствует революция! Знамена, скорей знамена!”.

Галактиона тотчас узнали и, подхватив на руки, стали подбрасывать в воздух.

…Слава борцам дерзновенного стана!

Зарево рдеет на всех облаках.

Тесно сплотитесь. Знаю: в веках

Празднично так никогда не светало.

В алых полотнищах и лоскутах

Ширь небосклона –

Знамена, знамена!

* * *

Галактион познакомился с Ольгой Окуджавой, когда она заканчивала гимназию Св. Нины. Набольшего роста, тоненькая и хрупкая, с умными глазами, так поразившими юношу при первом знакомстве. У Ольги – шестеро братьев и сестра Мария. Владимир, старший брат Ольги, получивший образование в Швейцарии, был приговорен за революционную деятельность к смертной казни; переодевшись в жандармскую форму, он каким-то чудом бежал из Метехской тюрьмы. Позже Владимира, как и его братьев – Шалву*, Михаила, Василия репрессировали.

Галактион увлекся старшей из сестер, Ольгой, однако его ухаживания наткнулись на решительное сопротивление Елизаветы Михайловны, матери девушки, которая называла его парием и уличным мальчишкой. На семейном совете постановили отправить Ольгу подальше, в Чиатуру, высокогорный поселок. Но разлучить молодых так и не удалось: в Чиатуру одно за другим следуют письма с пылкими признаниями Галактиона.

Натура импульсивная, легко подверженная смене настроений, Ольга часами следила где-нибудь на окраине поселка за плывущими по небу причудливыми облаками, предаваясь своим девичьим мечтам. Она хорошо знала о нелегком детстве и отрочестве Галактиона, а за строчками его стихов угадывала натуру тонкую, восприимчивую и легко ранимую.

В новом, 1915 году, остались, наконец, позади все трудности, и Галактион с Ольгой обвенчались в небольшой кутаисской церкви, расположенной в Балахвани, старой части города. Спустя неделю они стали уже собираться в Москву – там решено было продолжить учебу. Обосновались на тихой и безлюдной Поварской улице. Ольга поступила на высшие женские курсы, а Галактион так и не сумел никуда пристроиться. Между тем от скромных их сбережений почти ничего уже не оставалось, их едва хватало на пропитание. “…Бедность, какое это унизительное чувство. В этом огромном городе все куда-то спешат, копошатся, как мухи, и ни одной родной души кругом… Только лютый мороз неотступно следует за тобой повсюду, пробирая до костей”, – сетует Галактион в письме к брату Проклу.

Галактион вынужден был оставить столицу и возвратиться в Кутаиси. Переезд этот как-то его особенно окрылил. “…Едва миновали Ростов, – сообщает он Ольге, – как высокое небо распахнулось над нами и, наконец-то, почувствовал я животворное тепло. Вот и он, мой славный Кутаиси! Олюшка, попиваю янтарное имеретинское и пишу тебе эти строки…”

Праздная жизнь вскоре окончательно затянула Галактиона: ему кажется, что все ликует вокруг него, даже, подвешенная у порога духана, раскачиваемая ветром тарань, казалось, пустилась в неудержимый танец “кинтоури”.

Слухи о беспутной жизни Галактиона доходят и до Ольги и к тому же, как это нередко бывает, обрастают всевозможными сплетнями. Уязвленная, она корит Галактиона в распутстве и необузданности и, видимо, желая досадить ему, эта целомудренная женщина принимает ухаживания некоего Евгения, страстного почитателя романтиков и Ницше. Всякий раз, бывая у Ольги в гостях, он дарит ей букетик непритязательных, но любимых ею полевых цветов. Но стоит лишь Евгению заговорить о своих к ней чувствах, как она мысленно тут же призывает на помощь… Галактиона! Единственный свидетель этой сумятицы ольгиных чувств – ее сохранившийся дневник.

Галактиону, между тем, все никак не удается вернуться к Ольге в Москву, – сбор от литературных вечеров оказывается всякий раз ничтожным. Он и в самом деле чувствует себя парием и уличным мальчишкой. Справляясь у Ольги о ее жизни, – “Слышал, Оля, что ты поступила на работу”, – он признается ей, в свою очередь, что сам ничем не занят, “да и надо ли жертвовать собой ради грузин?”…

Ранней весной, едва иглы молодой травы пробиваются сквозь палую листву, Ольга спешит на кладбище, чтобы поведать, увы, теперь уже покойному другу Евгению о своих невзгодах и печали.

Галактиону в последних числах декабря 1918 года удается все же выехать в Москву, но и на этот раз супруги пробыли вместе недолго: было голодно, страна переживала не лучшие времена. Галактиону с большим трудом удается втиснуться в битком набитый людьми вагон поезда, следующего в южном направлении. После ряда злоключений он на пароходе из Одессы попадает в Батум. Но власти, опасаясь “красной заразы”, не спешат принимать пассажиров на берег. Лишь только через три дня Галактион, наконец, добирается до Тифлиса.

На следующий день, рано, в дверь гостиничного номера громко постучали. Не успел полусонный Галактион придти в себя, как двое сыщиков уже рылись в его книгах и бумагах. Особенно усердствовал один из них с бегающими мышиными глазками и плоской вдавленной грудью.

* * *

Второй сборник Галактиона, вышедший в Тифлисе в 1919 году, озаглавлен был весьма необычно, по-французски “Crane aux fleurs artistiques” – “Череп в артистических цветах”. Он состоял из лучших его стихотворений: “Я и ночь”, “Могильщик”, “Луна Мтацминды”, “Синие кони”, “Мери”, “Горы Гурии”. Имя Галактиона было у всех на устах: едва ли какой-либо из его сборников, написанных в последующие годы, мог сравниться с “Артистическими цветами”.

Многих – и читателей, и критиков – занимал вопрос, как создавались эти лирические шедевры, стояли ли за ними реальные прототипы? Но Галактион не любил говорить о своем творчестве, отшучивался, когда его об этом спрашивали, а порой, лукаво посмеиваясь, вводил в заблуждение своих собеседников. И все же кое о чем удавалось узнать.

– Ты и сейчас можешь увидеть в конце Перовской улицы дом с куполами, – рассказывал он как-то своему племяннику, – там прежде была церковь с кельями для монашек во внутреннем дворе. Иногда забредали туда и блудницы покаяться в своих грехах. Большинство из них попадало в город из оголодавших деревень, и нужда, в конце концов, приводила их на панель… В тот день с утра моросил дождь, церковь была пуста. У иконы Божьей матери в свете лампады заметил я молодую коленопреклоненную женщину: беззвучно шевеля губами и воздев руки, она самозабвенно о чем-то молилась. На иссиня-черных ее волосах алмазами вспыхивали капли дождя: казалось, что сама святая Инесса сошла с полотна Риберы…

Образ молодой женщины долго не давал Галактиону покоя: ее безысходность, жар молитвы, все это каким-то образом передалось, соединилось с его собственными переживаниями, его неприкаянностью и одиночеством…

…О богородица, дева Мария!

Розой на зыбкой и влажной тропе

Жизнь моя стелется в тщетном порыве

К свету безгрешного неба, к тебе.

Мгла ли расступится в сполохе зарев

Или свое отгрохочет гроза –

Гонит бессонница в пьяном угаре

Блудного сына к твоим образам.

Изнемогая в жестоком похмелье,

Я прислонюсь к косяку, у свечи,

Пламя зажгу, и в церковном приделе

Вспыхнут над иконостасом лучи…

………………………………………

О богородица, дева Мария! –

Розой на зыбкой и влажной тропе

Жизнь моя стелется в тщетном порыве

К свету безгрешного неба, к тебе.

О стихотворении “Мери”, ставшем сразу же хрестоматийным, поведала нам современница поэта. “…В тот день Галактион был навеселе, громко и заразительно смеялся, довольно поглаживая бороду. Воспользовавшись такой минутой благодушия, я спросила его, а была ли в самом деле такая женщина, Мери?..

Галактион долго молчал, что-то, видимо, удерживало его, а затем сказал, что судьба Николоза Бараташвили была куда счастливей его собственной, он вращался в кругу своей возлюбленной Екатерины Чавчавадзе, а на его долю не выпало и этого счастья. Мери Шервашидзе, которая была фрейлиной императрицы Анны Федоровны, одно время проживала в Кутаиси в доме баронессы, своей родственницы, и надо вам сказать, что дом этот был для меня сущей Каджетской крепостью*.

Репродукцию портрета Мери Шервашидзе с полотна художника Савелия Сорина** можно было увидеть в самых неожиданных уголках Кутаиси. Николай II, пораженный ее красотой, заметил как-то молодой фрейлине: “Грешно, княжна, быть такой красивой!” За три дня до того, – продолжал Галактион, – как Мери Шервашидзе венчалась с князем Гуцой Эристави и молодые отправились в Париж, я написал и отправил ей стихотворение “Мери”. Помните?

Венчалась Мери в ночь дождей,

И в эту ночь я проклял Мери.

Не мог я отворить дверей,

Восставших между мной и ей,

И я поцеловал те двери.

Я знал, так упадают ниц,

Колечком палец награждают.

Послушай! Так кольцуют птиц!

Рабынь так рабством утруждают!

……………………………………

Не хорони меня! Я жив!

Я счастлив! Я любим судьбою!

Как запах приторен, как лжив

Всех роз твоих… Но Бог с тобою…

* * *

Первым о возвращении Ольги из Москвы домой сообщил Галактиону Тициан. Беседуя о чем-то со Степаном Васильевичем, своим тестем, он то и дело нетерпеливо поглядывает на соседнюю дверь. Дверь комнаты, наконец, отворилась и в гостиную какой-то неуверенной и мелкой походкой вошла Ольга. Первое, что бросилось в глаза Галактиону, это то, как сильно Ольга переменилась. Обычно на все реагирующая живо, она выглядела, на этот раз подавленной и озабоченной. Так и не сумев разгадать причину разительной перемены (правда, в письмах к нему, она глухо намекала о каком-то своем недомогании), Галактион просит супругу объяснить, что все-таки
произошло, но та упорно молчит и только тяжело вздыхает. Обняв супругу, – он знает, что в такие минуты она становится покорной, как ребенок, – Галактион нежно гладит ее по голове. Глаза Ольги наполняются слезами, и она молча указывает ему на свою правую руку.

– Что такое, что с рукой, Оля?

– Гал, – слезы стекают по щекам Ольги, – Гал, врачи говорят, что мне надо лечиться… Наконец выясняется, что с Ольгой и в самом деле стряслась беда: на коммунистическом субботнике она поранила пилой руку, но рана показалась ей незначительной, и она смазала ее йодом. Но спустя несколько дней рука сильно воспалилась, покрывшись пунцовыми пятнами. В больнице Ольге сообщили, что у нее заражение крови, и что необходима операция, на что она решительно заявила, что скорее лишится жизни, чем руки. Сохранить руку удалось, но она не действовала.

– Гал, я и сейчас не совсем здорова, и это все, наверное, неприятно тебе.

– Ты о чем это, Оля?

– Врачи советовали мне съездить на грязевые ванны в Крым, но лучше куда-нибудь поближе, в Пятигорск или Цхалтубо… Гал, я ведь скоро поправлюсь?..

Желая успокоить Ольгу, Галактион говорит ей, что она слишком сгущает краски, что она нисколько не переменилась, разве что похудела немного.

На следующий день, собрав кое-что из своих вещей, Ольга перебралась в Дом искусств на Сергиевскую улицу. Галактиону на время здесь выделили комнату. Наконец-то, в их скромной обители воцарился долгожданный покой. Ольга поступила на работу в рабоче-крестьянскую инспекцию; свободные вечера проводят они у Михаила, брата Ольги, супруга которого разрешилась недавно здоровым крепышом. После родов Катюша еще больше похорошела и стала, как подшучивал над ней Галактион, “неотразимой, как польская пани”. Ольга же всю нерастраченную любовь материнства перенесла на племянника, – прошло пять лет их совместной с Галактионом супружеской жизни, а у них все еще не было детей.

* * *

Галактионом полностью завладела идея издавать собственный журнал: осунувшийся, целыми днями носится он по различным инстанциям. К концу осени Ольга уговорила супруга немного передахнуть, и Галактион отправился в Батум – этот светлый приморский город всегда манил его к себе. “Олюшка, снял после некоторых мытарств прекрасную комнату, доволен, – сообщает он из Батума жене. – Здесь все здоровы, едят, хнычут, переругиваются изредка, – так уж в Батуме полагается!”

По возвращении в Тифлис Галактион застал Ольгу в постели: жаловалась она на боли в суставах и сердце. Через Союз писателей Галактиону удалось выхлопотать путевку в Боржомский санаторий.

Со дня отъезда Ольги не прошло и недели, как четко при ней отлаженный ритм жизни нарушился. Отправляя ей открытку с изображением трех глядящих в книгу мышей, он спрашивает супругу, узнает ли она этих мышей, их соседей по крыловской улице… Так вот, стоило ей только уехать, как эти мыши тут же чрезвычайно оживились и затеяли реформу: перед окнами, выходящими на веранду, поставили колченогий стол, а к входной двери вплотную пододвинули ржавую кровать, навалив тут же гору окурков. Конечно же, он хорошо догадывается об этой “перидоновской” мести за то, что он не обращает внимания на этих пытающихся соблазнить его своими дебелыми прелестями шлюх… “Олюшка, пью твое здоровье и не перестаю повторять: “Господи, облегчи страдания моему милому другу!”

На исходе осени, – все еще стояла теплая, солнечная погода,– Галактион почувствовал себя плохо, и его прямо с улицы доставили в больницу. Прошло два дня, но Оля так и не появилась в больнице, не разыскала его, что при ее характере было немыслимо. Какое-то беспокойное и тревожное чувство охватило Галактиона: покинув тайно больничную палату, он поковылял домой. Царивший в комнате странный беспорядок поразил его, – на кровати, стульях, прямо на полу разбросаны были предметы ольгиного туалета – платья, ночные рубашки, туфли… Причину столь неожиданного и загадочного исчезновения супруги выяснить удалось лишь спустя несколько дней: Ольгу Окуджаву обвинили в троцкизме и сослали в Среднюю Азию.

* * *

После долгого ожидания, наконец, пришло письмо от Ольги. Она подробно описывала переезд через Каспий. По иронии судьбы, судно, на котором везли политзаключенных, оказалось тем, на котором доставили в красноводские барханы бакинских комиссаров. Ольгу сильно укачало, ей стало дурно, и ее удалось привести в чувство лишь уколами камфары, случайно оказавшейся у кого-то под рукой. Галактион всячески пытается облегчить участь супруги: он посылает ей теплую одежду, вату, одеколон, кое-какие продукты.

Возвратилась Ольга из ссылки через два с половиной года; она сильно изменилась, в коротко остриженных волосах мелькала проседь, загар покрывал руки и лицо. Медленно, но верно стал налаживаться быт, хотя они и испытывали большие трудности. “Гал, привела с Михайловской улицы старьевщика и продала ему бутылки на 14 руб. 28 коп. На два рубля купила картошки, остальные отдам, как только вернусь”, – гласит ее записка, оставленная супругу.

Но их мирной семейной жизни вскоре наступает конец: недуг, от которого Галактион, казалось, избавился, вновь заявил о себе – он снова запил… Прокл, которому лучше, чем кому-либо были известны слабости брата, спешит успокоить Ольгу; он напоминает ей, под какой необычной звездой родился этот человек: “Прекрасен он, когда парит на крыльях поэзии, но смешон и беспомощен, едва ступает на землю. Поэтому, сестра моя Оля, мы должны ему многое прощать”.

Время, в конце концов, стирает обиды, и новый, 1934 год, Галактион и Ольга встречают довольно весело: но год, так хорошо начавшийся, омрачился буквально через несколько дней. Галактион вернулся домой глубокой ночью, его колотил озноб; какие-то негодяи, набросившись на него в темном переулке и сбив с ног, стащили с него пальто… Ситуация сложилась скверная: у них совершенно нет денег… Хотя с Галактионом такое случается не впервые… Как-то, пьяный, он прикорнул на Верийском спуске под молодым тутовником, у обочины. Проснулся от холода, уже под утро: на нем не оказалось ни костюма, ни обуви. Потом Галактион всегда обходил стороной это злополучное место: в неказистом тутовнике чудилось ему что-то зловещее…

Целыми днями теперь Галактион вынужден сидеть дома за ворохом зачитанных до дыр газет; на дворе морозно и холодно. Прокл среди своих вещей отыскал старое пальто, но оно настолько вытерто, что в нем, как говорит Ольга, неприлично даже показываться на улице. Наконец, заняли денег и по сходной цене на толкучке купили Галактиону пальто. Ольга безмерно счастлива; Галактион вновь повеселел, лукавыми огоньками засветились у него глаза, он то и дело подтрунивает над собой.

Из Москвы к концу лета на имя Галактиона поступила радиограмма: его срочно требовали в столицу. Ольга крайне обеспокоена, лететь надо самолетом, а Галактион часто в последнее время жалуется на боли в сердце. Оля, вся превратившись в комок нервов, ждет не дождется каких-либо вестей от супруга.

Вынув как-то утром из почтового ящика газету, Ольга чуть не выронила ее из рук: с фотографии, помещенной на первой странице, на нее смотрел Галактион. И тут же сообщение: Галактион Табидзе награждается орденом Ленина! “Браво, Гал!..”

Разного рода “мелкие людишки”, мнящие себя великими поэтами, не раз пытались умалить поэзию Галактиона, втоптать его имя в грязь, замолчать, обойти стороной. Ольга-то хорошо знает причину постоянной настороженности и подозрительности Галактиона. Среди бумаг поэта сохранился небольшой обрывок, разумеется, не предназначавшийся для посторонних глаз, на котором начертано рукой Галактиона: “Никто в Союзе писателей не внушает мне доверия: заседают там одни лицемеры”. А в письме, адресованном председателю Союза писателей республики, он просит без обиняков высказаться, верит ли тот в действенность его поэзии?..

По возвращении Галактиона из Москвы супруги решили немного отдохнуть и отправились к морю, в Кобулети. Город встретил их неприветливо; с моря дул ветер, моросил дождь. Но уже на другой день распогодилось, засияло солнце, и море из свинцового сделалось зеленоватым, небольшие волны, набегающие на берег, украсились белой пеной.

* * *

Со станции Негорелое Оля получила телеграмму: “Мы на границе Польши через Берлин будем в Париже девятнадцатого”.

В составе советской делегации, в которую входили А. Толстой, И. Эренбург, М. Кольцов, Н. Тихонов, другие видные деятели литературы, Галактион отправился в Париж на международный конгресс в защиту культуры.

В Рюдерсдорфе, приграничном с Польшей городе, он стал свидетелем разыгравшейся там трагедии: на химическом заводе, выполнявшем военный заказ, произошел взрыв: погибли сотни рабочих.

Из Рюдерсдорфа поезд выехал поздно ночью; затем он долго еще стоял у какого-то перелеска. На исходе короткой ночи неожиданно раздалось робкое, словно пробное щелканье соловья, и тут же, как будто ждавшие сигнала, к соло соловья присоединились его собратья: окрестность огласилась виртуозными руладами и пересвистом. “Соловьи и истерия нагнетаемого милитаризма”, – промелькнула в сознании Галактиона невеселая мысль.

До открытия конгресса оставалось еще два дня: Галактион заспешил в Лувр. У статуи Венеры Милосской чудаковатый старый француз резонерствовал о том, что пока статуя стоит на месте и ее не снесли в хранилище, войны ожидать не следует…

Прогуливаясь на другой день по улицам Парижа, Галактион сделался невольным свидетелем любопытного зрелища: у Собора Парижской Богоматери шла мистерия “Страсти Господни”, написанная каким-то профессором богословия. Представление шло полным ходом, когда внезапно пророкотал гром, после чего “разверзлись хляби небесные”. Зрители и актеры в длинных хитонах тут же бросились под укрытия… Но не прошло и четверти часа, как дождь так же внезапно прекратился, и Париж, умытый и торжественный, снова засиял во всей красе. “За столетие, возможно, не так уж и многое изменилось в этом удивительном городе”, – обходя стороной лужи, подумал Галактион. Накануне посетил он знаменитое “Чрево Парижа”. Сюда так же, как и во времена, описанные Эмилем Золя, свозили все, чем богата земля благословенной Франции: мясистые артишоки, матово-желтую репу, розовые кораллы моркови, изумрудно-нежную зелень салата и многое другое. Парижане, живым потоком устремлялись от одного павильона к другому, вступали в торг:

– Alors qu’est ce qu’il faut te donners?

– Ex! dix francs, tu le sais bien, je te dis…*

Парижский конгресс представлен был делегатами более чем из двухсот стран, среди которых были Анри Барбюс, Лион Фейхтвангер, братья Манн, Кнут Гамсун, Майкл Голд, Олдон Хаксли и многие другие деятели литературы и культуры.

В свой “парижский дневник” Галактион записывает: “23 июня. Председатель утреннего собрания Анри Барбюс. Тема доклада: гуманизм. На вечернем заседании председательствует Уильям Фостер. Тема: культура и нация. Выступают: Анри Барбюс, Галактион Табидзе, Майкл Голд”.

В беседе с друзьями, в перерыве между заседаниями конгресса, Анри Мальро признавался, что самое большое впечатление произвел на него грузинский поэт Галактион Табидзе. В знак благорасположенности и дружбы он подарил Галактиону свою недавно появившуюся на книжных прилавках Парижа книгу – “Годы презрения”.

* * *

Светящийся глазок последнего вагона растворился в ночи, а перед Галактионом все еще маячило за решеткой товарного вагона растерянное и бледное лицо Ольги… Высокий, слегка согбенный, напоминая обиженного подростка, Галактион долго еще стоял неподвижно, не в силах стронуться с места, хотя уже давно смолкли испуганно-сдержанные причитания и спазматический кашель кого-то из провожающих. Медленно побрел, наконец, он вдоль товарной станции в сторону города…

Совсем еще недавно их комната, такая уютная и обжитая, теперь казалась нестерпимо пустой. Галактион подошел к буфету, нетвердой рукой налил в стакан водки. Из настенного зеркала глянуло на него его собственное, но такое незнакомое, без кровинки, лицо, с мокрыми, прилипшими ко лбу волосами (шляпу он, видимо, обронил где-то по дороге). Каждая вещь в комнате напоминала о том, что здесь нет больше Ольги, Олюшки… На этот раз Ольгу сослали в Сибирь…

Ночь за окном,

И в уголок забился

Чуть теплящийся свет одной свечи

С тех пор, как образ твой

Исчез в ночи – из дому вышел и не возвратился.

Смех,

Взрывчатый и звонкий каждый раз,

И слезы,

И сиянье этих глаз, и радостный

И нежный их рассказ –

Из дому вышли

И не возвратились…

………………………………

И кажется:

С ее глазами мгла

И песнь, и боль,

И месть мою взяла.

И вслед за ней вся жизнь моя ушла –

Из дому вышла и не возвратилась.

… Всю ночь по жестяной крыше барабанил дождь. Галактиону все чудилось, что время остановилось, или, быть может, его нет вовсе. Он подошел к окну: на Арсенальной горе сквозь пепельную мглу одиноко и холодно мерцали электрические огни.

… И город спал. В его невнятном сне

Все тот же дождь ворочался устало…

Кончалась ночь,

И в смутной вышине

Медлительно и нехотя светало…

* * *

Как-то, набегавшись за день по издательствам и вернувшись домой, Галактион в почтовом ящике обнаружил письмо: было оно от Ольги. Она все еще никак не могла отрешиться от своего прошлого и жила в воспоминаниях о нем, хотя за окнами барака у нее была иная совсем картина: к лагерю для заключенных подступают со всех сторон необозримые покрытые снегом равнины. Нить, связующая Ольгу с ее прошлым – письма Галактиона, идущие, можно сказать, целую вечность, и часто так и не достигающие адресата; этих томительных и тревожных ожиданий не способен перебить даже короткий сон. SСегодня ночью, – пишет она Галактиону, – опять видела тебя во сне: будто я в колыбели, но не маленькая, а взрослая. Колыбель вся соткана из переливающихся золотых нитей, и тут же рядом сидишь ты и громко читаешь мне лист бумаги: “Вот тебе желанная свобода и впредь будь осмотрительней!..”. И еще ты напоминаешь мне слова Гераклита о том, что если человеку не удается устроить собственную судьбу, то он все же должен внушить себе, что все не так плохо, ибо может ли произойти что-либо такое, чего бы не испытали множество других людей?.. Но, посильно ли, Галактион, болящей душе и плоти отрешиться от сиюминутного, ежечасного и следовать мудрой заповеди Гераклита?.. Напротив, меня все чаще и чаще, вот и в прошлую ночь, настигает ужасный и роковой бег твоих синих коней:

…Только в призрачной погоне, в этой путанице спешной,

Слышу: топот синих коней – все ужасней и ясней.

Все цвета в глаза сливая, сна лишая безутешно,

Ждет могила вековая, чтобы ты остался в ней.

Кто в лицо тебя узнает, кто по имени окликнет,

Кто по голосу услышит, отзовется кто мольбе?

Не услышит, не узнает – и опять, опять возникнет

Лес, ветвями заколышет, весь в уродливой резьбе.

Лишь снопы лучей веселых без объема и без веса

Легионом чисел голых мчатся из минувших дней.

Призрачных скелетов клочья, сучья призрачного леса

Днем и ночью, днем и ночью обступают все тесней.

И в горячке бесконечной, в этой прозелени вечной,

Всей живущего стихией проклятые с давних пор,

Как волна морская, в пене, в грозном ржанье и хрипенье

Кони синие несутся вслед судьбе – во весь опор…

Проснулась я вся в слезах. Мороз перламутром разукрасил стекла барака, а на них, мне, как в детстве, чудится целый сказочный мир: и волки, и медведи, и множество птиц, и других живых существ. Ах, Галактион, в который раз я уже гадаю, даст ли этот новый год мне желанную свободу?..”*.

С необозримых северных широт медленно сходит покров снега; весна 1939 года набирает силу. Исстрадавшаяся, но еще не сломленная окончательно, Ольга пишет Галактиону: “Все мои мечты и думы стремятся к тебе! Но тут же непогода дней моих пересекает им порог любимый, порог далекий, и тогда, как гордый Макиавелли, я повторяю: пусть судьба моя топчет меня, и посмотрим, не станет ли ей стыдно!.. Тбилиси, наверное, теперь утопает в зелени, цветах… Солнце заполнило и нашу комнату, где некогда жила и я: лучи солнца вызолотили всю стену узорами. Да будет тебе, Галактион, лучезарное солнце на радость! И мне хочется быть дома, хочется знать, как ты живешь, и всякая мелочь меня интересует. Да и буду ли дома? Я ведь серьезно больна, милый мой Гал, а берег жизни радостной так удаляться от меня, как быть?..”.

В некоторых письмах Ольги нет-нет да и прорываются нотки отчаяния, но она тут же спешит рассеять их и, в свою очередь, вдохновить, подвигнуть Галактиона к работе: “Пусть жажда пустынника никогда не покидает тебя, Галактион, помни, что ты должен создать еще не один поэтический шедевр!” И тут же о будничном, житейском: “…Есть ли у тебя дрова, и не работаешь ли в холоде?”

Неумолим бег времени: месяцы следуют один за другим, проходят годы, а Ольга все ждет и верит в справедливое разбирательство ее дела. “…Как видишь, Галактион, живу и не думаю расставаться с жизнью. Ах, как хочется быть птицей, чтобы опуститься у порога родного дома и хотя бы краешком глаза сквозь кружево занавески заглянуть к тебе. Я надеюсь, что мое дело разберут и я скоро буду дома…”

После всего случившегося с Ольгой, – да и разве с ней одной только? – мог ли Галактион признаться кому бы то ни было о своей утраченной и в прах поверженной вере в разумность чудовищной государственной машины и самого строя?.. Когда забрали Тициана, горячо любивший его Пастернак, рискуя многим, пытался напасть, разыскать следы друга, но, увы, все попытки оказались тщетными. Кто теперь скажет, на какой стороне, в каком краю покоится прах этого синеокого жизнелюбца?!.. После очередной проработки в Союзе писателей Паоло Яшвили прямо было сказано, что он давно уже не мальчик и что ему пора одуматься… Он понял, что его ожидает участь Тициана – собрата по ордену “голубороговцев”, и вернувшись домой, в тот же день застрелился в собственном кабинете из охотничьего ружья… Уж кто-кто, а Галактион то хорошо знал, что вся жизнь Ольги, все ее помыслы, наконец, письма к нему, исполнены были верой в новую и справедливую жизнь! Ольга и в него стремилась вселить эту веру. “…Пришла, Галактион, сказать про радость, что день победы ленинизма стучится в окно… не забывай себя, поэта, задачи поэта!”. Когда вышел его “Космический оркестр”, Ольга первой откликнулась на него. “Да, нужен такой оркестр… Ты поэт, поэт из стана борцов за великую жизнь без рабов, ты их друг, слагай им песни боевые, зови их к творчеству светлой жизни, зови, зови! Ау! Откликнись! Гимн мировой революции, гимн сложи!.. Люблю тебя огненно, не туши… мой огонь создает для тебя миры для твоего гения!”.

…На штампе последнего письма, полученного от Ольги, значился второй год начала войны; больше писем от Ольги Галактион не получал…

* * *

Прокл скончался в холодную мартовскую ночь. Громыхая железными кровлями, ветер неистовствовал до самого утра. Всю жизнь Прокл был опекуном, советчиком, другом своему младшему брату.

Прокл – Галактиону: “… Галактион, ты же знаешь себя, как только у тебя заведутся деньги, то ты их швыряешь направо и налево, а потом голодаешь. Остались у тебя деньги? Купи себе исподнее белье, простыни, что-либо из одежды…”

Галактион – Проклу: “… Присланный тобой табак выручил меня очень, да и обувь, надо сказать, сработана на славу, держится и имеет вид пристойный. Купить что-либо здесь не представляется возможным, на все нужен ордер. Слегка приболел гриппом, но это не беда, главное, если можешь, пришли еще табачку, а все остальное образуется…”.

Прокл – Галактиону: “… Скоро год, как ты не подаешь о себе вестей, но я смирился с этим и который уже раз пишу тебе. На Рождество послал с Симоном тебе письмо, но, увы, ответа так и не дождался. Признаться, сердит я на тебя очень, однако, если ты, подобно иерусалимскому старцу, раскаешься и напишешь мне обо всем обстоятельно, то я готов все забыть…”.

Прокл – Галактиону: “… Галактион, прояви больше трезвости и выдержки, помни, вино и водка – козни дьявола, унижающие достоинство человека. Будь осмотрителен, нести читателям журнала новое слово, до конца отстаивать собственную позицию, дело непростое…”.

Прокл – Галактиону: “… Прочел в газете статью, где тебя бранят очень, но надо ли этому удивляться? Орден Ленина, украсивший твою грудь, многим не дает покоя; найдутся всегда люди, которые готовы поднять вой, а иначе как же избыть им собственную желчь?.. Не поддавайся ты искушению этого чертова зелья, не пей! У тебя теперь есть все: имя, достаток, слава, не одурманивай себя, не давай лишнего повода твоим недоброжелателям…”.

Проходя как-то через двор дома, в котором жил Галактион, Прокл услышал, как две женщины жалобно причитали по-русски: “Ой, бедный Галактион Табидзе!”. Словно что-то оборвалось у Прокла в груди, стремительно взбежал он по ступеням и увидел брата: разметав руки, без кровинки в лице, лежал он на лестничной площадке. И в который раз уже Прокл пытается образумить Галактиона: “… Насилу перетащил тебя в комнату (хорошо, помогла подоспевшая соседка), ты страшно кашлял, стонал и хрипел… Галактион, ради Бога, не напивайся ты до беспамятства! В такие минуты ты не осознаешь своих поступков, делаешься посмешищем в глазах людей… Хорошо, был день, а ночью ты бы простыл и загубил себя окончательно. Заклинаю тебя, Галактион, прояви волю, докажи, что можешь жить без вина, ну, а если станет невмоготу, то пей тогда дома… Купил тебе блузу, только не знаю, подойдет ли? Заштопал карманы твоих брюк и пальто; да, в брюках оказалась квитанция из ломбарда на заложенное тобой кольцо и какие-то еще вещи, завтра истекает срок, выкупи их непременно… Господи, настанет ли тот желанный для меня день, когда бросишь ты пить?!”

* * *

В передней громко затрещал телефон: незнакомый голос сообщил в трубку, что тяжело болен Федор Чудецкий. Галактион тут же заторопился к Федору, к которому был привязан и которого даже по-своему любил. Впрочем, обыватель утверждает, что друзей у Галактиона не было. Когда за Галактионом в Кутаиси был установлен негласный надзор полиции, ему не раз приходилось ночевать в мастерской Чудецкого, стены которой были завешаны пейзажами Сванетии, где отец Федора служил лекарем. Маленький Федя хорошо запомнил тот день, когда из соседней деревни прибыли к ним крестьяне-сваны и попросили отца поехать к больному. Утром следующего дня крепко спящего Федю разбудил леденящий душу крик; лишь спустя какое-то время он понял, что кричала мать. Шлепая босыми ножками, он подбежал к окну и увидел на узкой стремянке, – такие обычно приставляют к деревьям в саду, – неподвижно лежало посиневшее и сильно вздувшееся тело человека. Федя скорее догадался, чем узнал – отец!.. Оказалось, что осмотрев больного, отец собрался было уже в обратную дорогу, но хозяева уговорили его дождаться утра; ночь за трапезой, – покойник, царство небесное, не дурак был выпить, – прошла незаметно и, едва рассвело, тронулся в дорогу. Решив сократить путь, он пустил лошадь вплавь через Ингури. Всадник и конь уже миновали стремнину грозной реки, когда их внезапно накрыло мутной волной…

Федор бесконечно был влюблен в Сванетию: едва ли кто-либо смог бы убедить его, что на земле есть места и краше.

– Представь себе, может показаться, что из Местии до вершин Тетнульда рукой подать, в то время как Ушбу едва видно. Но какое это заблуждение, и какой обман зрения! – волнуясь, рассказывал он Галактиону.

– Пригласили меня как-то в сванскую деревню на сенокос. А надо знать, что у сванов пора эта нечто вроде наших празднеств; косьба идет под неумолкающий рокот старинной песни, и вот, докосив луг до края обрыва, я поднял голову и невольно ахнул: Ушба, которая казалась столь отдаленной, была тут же, сосем рядом… Ну, а дорога в Лотпари, Галактион, … луга пестрят альпийскими цветами, какое это многообразие оттенков и переходов, словами не передать! Солнце припекает здесь так сильно, что зимой можно растереться снегом, зато совсем недалеко, в соседней деревне Кала не согреешься, не растопив как следует камин…

В обществе Федора с Галактиона спадает обычная маска сдержанности и отчужденности (а маска все-таки, видимо, необходима, ибо держит любопытного и прилипчивого обывателя на расстоянии).

Федору Чудецкому, как никому другому, прощается многое. Прикорнув как-то прямо за столом в духане и очнувшись, Федор, не без умысла, как показалось Галактиону, завел разговор о поэзии Маяковского. Сохраняя внешнее спокойствие, Галактион начинает перебирать пальцами бороду. Но уже через минуту в его широко раскрытых глазах вспыхивают воинственные огоньки. И только Федор собрался что-то возразить своему собеседнику, как крепко сжатый кулак Галактиона взметнулся в воздух и тут же обрушился на стол. Хмель слетел с Федора: он понял, что на этот раз зашел слишком далеко.

– Ну что ты, чудак, сердишься, я ведь сказал только, что ты такой же большой поэт, как Маяковский…

Не проходит и минуты, как Галактион отходит и, украдкой, бросив взгляд в сторону Федора, тут же принимается его поучать:

– Я не умаляю вовсе заслуг Маяковского, но мы, ты пойми это, наконец, разные, да, да… Он отринул, отказался от традиций русской классики, а я же, напротив…

Федор лежал на высоко взбитых подушках и никого уже не узнавал. Склонившись над ним, Галактион чуть слышно бормотал в бороду:

– Ничего, Федя, ничего, все еще наладится, нам ведь надо так много успеть еще сделать, – и рука Галактиона, скользнув под одеяло, пожимает холодеющую руку художника.

* * *

Стенные часы пробили три ночи. Шумно засипели в ванной комнате, а потом сердито задрожали водопроводные трубы. И вновь наступила глубокая тишина.

Мысли увели теперь Галактиона в Абхазию. Далеко за полночь засиделся он с поэтами Ивневым и Петренко в прибрежном кафе. В соседнем ресторане давно уже смолкли звуки музыки и погасли огни. В проеме приоткрытой двери виднелась изломанная лунная дорожка, убегающая по поверхности моря во тьму. Со стороны пляжа время от времени доносился взрыв женского смеха: кто-то возился там, внизу.

Пантелеймон Петренко по настоянию изрядно уже захмелевшего Ивнева соглашается, наконец, прочесть свой перевод из “Витязя”, над которым он трудится вот уже второй год.

…Ты, вселенную создавший, силой собственной велик,

Дуновеньем животворным бездыханное проник…

Утомленное слегка лицо Галактиона оживляется, он неторопливо поглаживает бороду. Уловив довольное выражение на лице Галактиона, Пантелеймон неожиданно обрывает чтение поэмы Руставели и, вскочив на стул, читает собственный экспромт:

…Опять неровная страна

В глаза мне броситься должна,

Где в короли Галактион

Уже давно определен.

У всех прилавков, господа,

Он даром пьет вино всегда

И, славя город, где вино

Без денег лирику дано

………………………………

Галактион, неравнодушный, особенно же подпитый, ко всякого рода панегирикам, до глубины души растроган; веселые огоньки загораются в его хмельных глазах; своими сильными руками сгребает он и прижимает к груди субтильного Петренко…

… В коробке “Казбека” оставалась еще одна папироса. Жадно затянувшись, Галактион несколько раз прошелся по комнате, потом снова опустился в кресло. За окном небо сделалось пепельно-серым, светало. Из сумрачной дали прошлого всплыло еще одно видение: бородка клинышком, живые и умные карие глаза… Аветик Исаакян… Галактион долго не расставался с фотографией “варпета”*, подаренной ему в Швейцарии Аветиком, и носил ее в нагрудном кармане. Казалось, что в самом воздухе угасающего дня разлита была некая печаль. Закатное солнце окрасило в пурпур отроги сказочно-красивых Альп. На прощанье, крепко пожав руку Галактиону, Аветик сказал:

– Дорогой брат, кланяйся нашей прекрасной родине, я надеюсь, что еще увижу ее.

* * *

В Союзе писателей Галактиону дали путевку в Шови, в высокогорный санаторий. К лечебнице со всех сторон подступал стеной густой хвойный лес. Местный плотник по просьбе Галактиона прямо в лесу соорудил ему деревянный столик. Орудуя топором и рубанком, он рассказывал Галактиону о храме Никорцминда* в его родной деревне, о сохранившихся там фресках “Второго пришествия” и “Вознесения креста”. И сколько же сдержанного восхищения было в этом бесхитростном рассказе простого плотника! Галактиону вспомнилось посещение храма и, в самом деле, удивительного храма Никорцминда, где ни один узор в орнаментах, украсивших его, не повторял другой…

На следующее утро можно было видеть, как Галактион долго прохаживался по лесной тропинке: иглы хвои рыжими огоньками вспыхивали у него под ногами… Жадно вдыхая смолистый запах, склонив набок голову, он словно к чему-то прислушивался, затем перебирая на ходу пальцами бороду, устремлялся в лес, к своему деревянному столику. Лист бумаги быстро покрывался стремительными строками. Рождалась “Ода Никорцминде” – лебединая песня Галактиона.

Лиру держа на груди,

Остановившись в пути,

Вижу я луч впереди,

Словно во мгле лабиринта.

Чудо твой зодчий воздвиг,

С благостью отчей воздвиг,

Небом венчая твой лик,

Тебя, Никорцминда!

Стены украсил резьбой,

Вещим сплетением чисел,

И горизонт голубой

С мыслью о вечности сблизил.

Кто же зажег здесь для нас

Яростный твой хризопраз,

Блеск, нестерпимый для глаз,

Твой столп, Никорцминда!

Что за бесценный завет

Был нам оставлен веками!

И безграничен свет,

И гармоничен камень.

Кто же над миром вознес

Граней суровый тес,

Вытесал твой утес,

Тебя, Никорцминда?

…………………………

* * *

Галактион, откинувшись на заднее сиденье машины, выглядел озабоченным и хмурым: мысль снова оказаться в стенах больницы тяготила его. Долго он не соглашался ехать в больницу, но племяннику удалось все же его уговорить.

Машина, сбросив скорость, остановилась у железных ворот больницы. Но Галактион, вдруг быстро перегнувшись к водителю, решительно скомандовал:

– Нет, нет, дуй на всю катушку дальше!

Набирая скорость, машина покатила по проспекту Марра, но не прошло и минуты, как Галактион просит водителя остановиться. Затем берет у племянника, сидящего с ним рядом, взаймы червонец. В закусочной, переполненной народом, перед Галактионом тотчас же почтительно расступились – тбилисцы хорошо знали в лицо своего кумира. Одним духом выпив стакан водки, Галактион возвратился в машину. В глубине его глаз вскоре загораются веселые и лукавые огоньки, и, как не раз уже это бывало, он вступает с водителем в долгий разговор: расспрашивает его о семье, детях, жизни…

На следующий день, по настоянию племянника, Галактион все же отправился в больницу. На этот раз он был в хорошем расположении духа, так, во всяком случае, казалось, был предельно предупредителен с медперсоналом, шутил.

Водворение в палату началось с неприятного инцидента: к неудовольствию больных, туда поставили дополнительную для Галактиона кровать. “Гм, – хмыкнул недовольно про себя Галактион, – а у них ведь есть свободная палата, приберегают, видимо, для какого-нибудь госчиновника”.

Расхаживая по длинной ковровой дорожке коридора, Галактион так ни разу и не заглянул в свою палату. Было довольно душно, и он решил посидеть на балконе, но санитарка, с которой он недавно о чем-то мирно беседовал, отсоветовала: бетонный пол веранды влажно и холодно поблескивал от прошумевшего недавно весеннего дождя. Галактион вновь принялся вышагивать по коридору, где после ухода санитарки уже никого не было.

…Галактион решительно направился к кабинету главврача. Бесшумно, как тень, проскользнул он в комнату, снял с себя халат и положил тут же на кушетку, застланную накрахмаленной белой простыней. Потом, взяв стоящий рядом стул, шумно дыша, взобрался на подоконник. Окна кабинета выходили во внутренний двор больницы. Рамы были двойные. Наружная рама, набухшая, видимо, от дождя, не сразу поддалась. Галактион сильнее потянул на себя ручку и …

Старый парикмахер при больнице уже собирался закрывать мастерскую, когда до него донесся какой-то странный шум, похожий на падение чего-то тяжелого и мягкого, сопровождаемый звуком, напоминающим легкий стон. Выглянув в просвет шторы во двор больницы, он вздрогнул: на земле, разметав казавшиеся такими большими руки, лежал человек … Это был Галактион.

* * *

Накануне похорон кто-то вспомнил, что с Галактиона следовало бы снять посмертную маску. Но кто бы взялся за такую работу? Времени оставалось мало. Вспомнили, наконец, о старом, ушедшем на покой, скульпторе, который долго не соглашался браться за работу – он знал и любил Галактиона.

Посмертная маска “короля поэтов” долго лежала на полке в мастерской скульптора, и он бережно стирал с нее пыль, а потом, после его смерти, маска и вовсе куда-то исчезла*.

* * *

Всякий раз, бывая наездами в Кутаиси, Галактион поднимался на старое балахванское кладбище, чтобы помянуть, по обычаю, предков, окропить красным вином могилу Мамия Гуриели, своего любимого поэта, острослова и кутилы… Не о самом ли себе написал Галактион слова, сказанные о Гуриели: “…Любящая душа Гуриели жаждала чувств сильных и неординарных; он много пил, но вовсе не потому, что был пропойца, а пил, чтобы отрешиться от тягот будничной жизни и раз и навсегда распроститься с избыточными грезами…”. Попытки же самоубийства предпринимались Галактионом трижды…

И, конечно же, его “Синие кони” оказались во многом пророческими и исповедальными!

… Ни о чем жалеть не буду, все, что кончилось – забуду

И в подушечную груду не пролью горючих слез.

Все исчезло, отзвучало, отмаячило, умчало,

Без конца и без начала вихрь минувшее унес.

Только в призрачной погоне, в этой путанице спешной,

Слышу: топот синих коней все ужасней и ясней…**

Тбилиси – Владикавказ
_______________________________
* Храм Бетания в селе Бетани, близ Тифлиса, построенный при царице Тамаре (1184-1207).
* Неточная, с перестановкой строк, строфа стихотворения А. Блока
“Девушка из Spoleto”.
* Цабла (груз.) – корова каштановой масти.
* Бичо(груз.) – парень.
** Гвели (груз.) – змея, испуганный мальчик воспринимает как
созвучное мгели (груз.) – волк.
* Мравалжамиер (груз.) – многие лета, застольная песня.
** В настоящее время проспект Руставели.
* Абази (груз.) – монета достоинством в 20 копеек.
* Светицховели – храм XI века в г. Мцхета, выдающийся памятник
зодчества
* Отец поэта Б. Окуджавы.
* Неприступная крепость в поэме Ш. Руставели “Витязь в
тигровой шкуре”.
** В настоящее время портрет М. Шервашидзе находится в Италии и является собственностью вдовы художника.
* – Итак, сколько тебе дать?

– Э, десять франков, я же сказал. (фран.)
* Стиль и пунктуация писем О. Окуджавы, написанных по-русски,
сохранены.
* Варпет (армян.) – метр, учитель. Так в Армении называют А.
Исаакяна.
* Никорцминда – храм в Грузии, архитектурный памятник XI века.
* В настоящее время посмертная маска Г. Табидзе хранится в
Литературном музее Грузии.
** Стихотворения Г. Табидзе даются в переводах П. Антокольского,
Б. Ахмадулиной, В. Леоновича, Б. Резникова, Г. Маргвелашвили, М.
Синельникова.