Расул ГАМЗАТОВ. Времена и дороги

Поэма
Предисловие и перевод с аварского Ш. Казиева

«В МОЕЙ ДУШЕ ЕЩЕ НЕМАЛО СВЕТА…»

С Расулом Гамзатовым ушла великолепная культурная эпоха, когда Кавказ открылся миру великой плеядой творцов, ставших голосом и сердцем своих народов.

Горцев считают людьми суровыми и сдержанными в чувствах. Но их песни полны страстной любви и трепетных откровений, потому что любовь для горца – это вся его жизнь.

За хорошую песню поэтам дарили коней, за плохую – могли с позором изгнать из аула, а когда поэт отваживался петь то, что было неугодно правителям, горцы в складчину покупали быка, чтобы заплатить штраф.

Малым народам нужны большие поэты. Они, как степень в математике, возводят национальные культуры до планетарного уровня. Не о том ли у Коста Хетагурова:

Весь мир – мой храм, любовь – моя святыня,

Вселенная – отечество мое.

Мне довелось много и близко общаться с Расулом Гамзатовым, и меня не покидало ощущение, что Расул Гамзатов – нечто большее, чем наше представление о нем.

Суровые ветры времени не обходили Гамзатова стороной, но он всегда предпочитал политической карьере поэтическую судьбу. Гамзатов глубоко переживал за судьбу страны и ее многонациональной культуры. Сетовал, что гибнет замечательная школа перевода, что он уже не знает, что пишут его друзья из национальных республик, а оттеснение культуры на окраины общественных процессов считал непоправимой ошибкой.

Но всегда, дома или в больнице, он не переставал творить, потому что поэзия была его жизнью. И сила духа превозмогала немощь тела, новые строки ложились на листы тетрадей, и глаза поэта светились чудесным огнем, когда он читал написанное.

Невероятная популярность Гамзатова отнюдь не мешала его
неустанным поискам первозданной чистоты слова и исповедальной предельности чувств.

Однажды, прочитав мою книгу «Имам Шамиль», вышедшую в серии ЖЗЛ и книгу стихов для детей «Горская азбука», Расул Гамзатович предложил попробовать перевести поэму, которую он мне же и посвятил.

Он читал мне отрывки в Дагестане, в Москве, в больничной палате… Поэма росла, обретала новые измерения и краски. Он часто переделывал написанное, что-то добавлял, от чего-то отказывался… Порой мне казалось, что Расул Гамзатович, который давно уже считался классиком, слишком требователен к своему творчеству. Но это были творческие сомнения, муки иного порядка, о которых он однажды написал:

Другой хочу я музыки и слова,

Что не было досель изречено.

Переводить Гамзатова после таких мэтров, как И. Сельвинский, Н. Гребнев, Я. Козловский – это было испытание. Но вдохновляло то, что, может быть, впервые это будет прямой перевод с аварского на русский, без подстрочника. Как и надежда постичь то особенное, что роднит поэзию Гамзатова с вечностью.

Очень непросто передать национальную красоту поэзии Расула средствами другого языка, имеющего другую образную традицию. К тому же в аварском языке нет рифм. Как говорил сам Гамзатов, немало переводивший на аварский поэзию других народов, рифма аварскому языку не нужна, как пуговица – бурке. Но и переводить без рифмы на русский – все равно, что шить шинель без пуговиц.

Последние годы были для творца непростыми. Он много работал, но мало печатался. Хотя последние произведения мастера
свидетельствовали, что поэзия Гамзатова переживала новый расцвет.

Я, как мог, старался преодолеть этот вакуум, издавал его книги и альбомы, убеждал провести в Москве творческие вечера. Он
сомневался, говорил, что его, наверное, уже забыли, что поэзия теперь никому не нужна. Но размах торжеств в честь 80-летнего юбилея поэта и неподдельная любовь подданных его поэтической державы убедили Гамзатова в обратном.

Особым этапом стали съемки фильма о Р. Гамзатове «Мой путь», над которым мы работали с режиссером Р. Гаспарянцем, оператором М. Немысским и продюсером И. Притулой. Скорбная весть застала нас в самом конце работы, когда фильм уже монтировался. Вся жизнь поэта и его последние съемки… Я слышал, что фильм показывали во Владикавказе и люди его хорошо приняли.

Перевод поэмы я прочитал Гамзатову в Барвихе, где он отдыхал после больницы. Расул Гамзатович сделал несколько полезных замечаний, которые помогли мне завершить работу. Но прочитать ему окончательный вариант я так и не успел.

* * *

Шапи Казиеву

В скалистых трущобах, блуждающий зверь

Иль смерть повстречает, иль сыщет тропу.

Махмуд

Тяжело живется абиссинцам!

Г. Цадаса

Времена были незабываемые.

Ш. Михайлов

1
В заснеженном окне встает рассвет,
Уже декабрь, который мне пророчит,
Что к белым журавлям еще короче
Мой путь теперь,

и возвращенья нет.

Мой алфавит немало пострадал,
Пока до буквы «Ш» от «А» добрался,
Шапи, в календаре моем остался
Листок последний.

Я его сорвал.

Не уцелели башни грез моих,
Их глыбы катятся легко и грозно,
Вниз увлекая трепетные весны,
Любовью наполнявшие мой стих.

Морская ширь все примет без печали,
И с толщей вод сольется толща лет…
Уже декабрь. Пора…

И все же – нет!
К зиме суровой я готов едва ли…

2
Я не готов, я вовсе не готов,
Я абиссинцам шлю приветы бодро,
И к моему писательскому одру
Не торопите вечности послов.
Пускай я таю, как в ночи свеча,
В моей душе еще немало света,
Еще хочу я странствовать по свету,
Пренебрегая мнением врача.

Нетрудно было изменить маршрут,
Но плох мотор, и колесо пробито…
Куда спешу я колеей изрытой?
Пути такие к счастью не ведут.

Хотел отведать время – не созрело.
Когда созрело – ели без меня.
Когда досталось – выплюнул, кляня,
Я это время, что прогнить успело.

Живу иль нет – не знаю я, не знаю.
Я проиграл любви последний матч.
И, как вратарь, поймавший трудный мяч,
Свою седую голову сжимаю.

3
Я стал седым, стал белым от того,
Что сладкие мне боком вышли груши,
Которые с начальством мирно кушал…
Виню себя и больше никого.

Мне исколола, исколола грудь
Игла уже пустого сожаленья,
О том, что тех, чье место в отдаленьи,
Я приближал, не разглядев их суть.

Как ветка персика любовь моя цвела,
Пока от града не прогнулась в пояс.
И между нами встал товарный поезд,
Когда меня любимая звала.

Во все вокзальные я бил колокола,
Но замер поезд, как осел на льдине,
Толкал назад, тянул вперед…

Поныне
Стоит состав – железная гора.
Его ль вина – там красный свет горит,
И путь закрыт. Дежурный – в амнезии.
А позади – несчастная Россия
На рельсах, как Каренина, лежит.

4
А тот, кто обещал на рельсы лечь,
Стал режиссером этого позора.
Его бояр бесчисленная свора
Не собиралась ничего беречь.

Пока кругом неслось на все лады:
Дзержинский, миновало ваше время! –
Лукавых мудрецов лихое племя
Распродало Вишневые сады.

Нам новые законы написали
И принялись по-своему рулить,
Да так, что все сумели растащить…
А виноватых нет… И не искали.

Как партизаны, в Беловежской пуще
Биллиардисты били по шарам.
И разогнали по своим углам
Пятнадцать неделившихся республик.

Я собираю те воспоминанья,
Как облако – дыхание озер,
И в Думе моих мыслей снова спор,
Как вечером на сельском годекане*.

5
Не знаю, я не знаю, что за снег
В горах такое породил ненастье.
Иль это время, полное напастей,
В засаде поджидало, как абрек.
Что за очки у сердца моего? –
Минувшее ясней того, что рядом.
Каким меня окутывает чадом,
Что впереди не видно ничего?

И в небесах не разглядеть уже
Звезду, что вдохновение дарила,
Звезда другая в небе засветила,
Расплатою грозя на рубеже.

6
Но даже звезды, кажется, мельчают,
Они все дальше от людских невзгод.
Как сестры, что поссорились, и вот –
Друг друга уж давно не навещают.

Похожи на окурки сигарет
Мои давно забытые дороги.
И как бутылок выпитых осколки
Блестят обломки тех беспечных лет.

Тропинки горные похожи на веревки,
Что в скирдах хлеб от ветра берегут.
А мои весны змейками бегут
В сияньи молний с редкою сноровкой.

Змея, линяя, сбрасывая кожу,
Становится сильнее и мудрей.
Людская совесть в саже наших дней
На черных змей становится похожа.

7
Достоинство таится, точно вор.
Народу много – но людей так мало.
В пыли любовь, и схоронили славу.
Но мы без них – уже не дети гор.

Чины, чины, чины, чтоб им пропасть,
Честь отдающим кошелькам бездонным.
Пусть знать и челядь сгинут в брани кровной,
Закрыв свою прожорливую пасть.
Летать рожденных ползать научили,
Рожденных ползать – вижу в облаках.
Есть ноги из голов, прости Аллах,
И головы, которые ногами были.

Налей мне «белой». В этой кутерьме
Не выпив, не смогу я разобраться.
А так – пойму я что-то, может статься…
Но вряд ли и она поможет мне.

8
Прощай, что было, было и прошло,
Закрыли тучи призрачное счастье.
И вот хирург меняет, как запчасти,
Мне сердце. Мол, состарилось оно.

Другое сердце пусть дадут другим,
А мне мое, измученное, ближе.
Оно еще по-юношески слышит
Любви небесной сокровенный гимн.

И живописец знает в деле толк:
Чтоб молодым меня увековечить,
Он на мои натруженные плечи
Другую голову по-дружески кладет.

Другая голова – другим нужней.
Им не достигнуть высоты иначе.
Я и за две, за сто голов придачу
Не соглашусь расстаться со своей.

9
Прощай и ты, лет наших колесо,
Что целый век старательно скрипело.
«Политики» мечтают переделать
Глаза мои и уши заодно.

Что я услышу новыми ушами?
Как дуют в горн страны наоборот?
А что замена глаз мне принесет?
Увижу ли развязку этой драмы?
Уж по утрам рассвет не настает.
А радуга моя в какой темнице?
Вслед за зимой весне пора явиться,
Но май в сугробах снова пропадет.

Как на току упрямые быки
Молотят вкруговую чечевицу,
Все, что могло еще со мной случиться,
Уходит в прошлое желанью вопреки.

10
Отцовский возраст я преодолел,
Но не достиг его глубин поныне.
Наверно есть на то свои причины,
Что к высоте его я не взлетел.

Средь сверстников моих – один Гамид
В Цада остался – сколь ушло народу!..
В аварской поэтической породе
Я старший – биография твердит.

Пусть голова моя – не серебро,
Она не от веселья поседела.
Пусть в голове не золото, но пел я
Не для наград, а веруя в добро.

Как лестница, в неведомую даль
Кровавыми ступенями уходят
Мои стихи.

Что ждет их?

Кто готовит
Им приговор? Я не узнаю, жаль.

11
Мне Мурсал-Хан не выколол глаза,
Хоть на красавиц я глазел немало.
И губы, как Марин, не зашивали,
Хоть лишнего немало я сказал.
Ирчи Казак в Сибирь в цепях попал,
И я там был, но был вполне свободен.
Как Батырай, за песни о народе
Владыкам я быков не отдавал.

И яду мне никто не подносил
В вине на свадьбе, как Эльдарилаву.
Я воспевал в стихах Хочбара славу,
Но на костер, как он, не угодил.

Без жарких споров я не помню дня.
Я дерзок был, известный был повеса.
Но не нашлось в горах у нас Дантеса,
Который бы хотел убить меня.

12
Не в восемнадцатом родился я году,
Был мал еще, когда пошли расстрелы.
В тридцать седьмом мы дружно гимны пели,
Мальчишки, не понявшие беду.

В сорок девятом были рукописи целы,
В космополиты я не угодил.
В авангардистах тоже не ходил,
И кулаками вождь в меня не целил.

Нет, не Махмуд** я. Нет, я не Махмуд,
Свою Муи не похищал я тайно.
Я, с Патимат увидевшись случайно,
Почувствовал – ее мне отдадут.

Вокруг не замечая ничего,
Какое счастье мне она дарила!..
Мюрид любви – она меня хранила
Как подданного сердца своего.

13
Я много видел и добра, и зла –
Был Сталин вождь, а после – вне закона.
Других вождей легко сдувало с трона…
«Кузькина мать» – и та не сберегла.

Сменил Хрущева Леонид Ильич,
Грудь в звездах – точно коньяка бутылка.
«Процесс пошел…» Мы снова на развилке…
Мне перемен тех странных не постичь.

Вы бросьте в море тысячи цветов,
На дне его лежат мои мечтанья.
Пусть памятник несбывшимся желаньям
Летит по небу выше облаков.

Вопросов сотни на моем листе,
Ответы на которые не знаю.
И до сих пор еще не понимаю,
Как уцелел я в злые годы те.