ДВЕ СТАТЬИ
СТАЛИНСКИЙ АНДРОИД
Тогда дело шло к тому, что применение
роботов на Земле запретят. Но конструк-
торы пытались предотвратить это и зало-
жили в дурацкие машины прочный, на-
дежный инстинкт раба.
Айзек Азимов. Я, робот.
Однажды Иосиф Виссарионович Сталин удачно процитировал фразу из рассказа Юрия Олеши «Человеческий материал». Рассказ этот заканчивается так: «Если я не могу быть инженером стихий, то я могу быть инженером человеческого материала. Это звучит громко? Пусть. Громко я кричу: «Да здравствует реконструкция человеческого материала, всеобъемлющая инженерия нового мира!». Можно сказать, что фраза Олеши была точной формулировкой программы реформирования художественной литературы – в том виде, как понимали эту реформу большевики. Поэтому когда 26 октября 1932 года на встрече с советскими писателями И.В. Сталин назвал писателей «инженерами человеческих душ», он не изобрел новую формулировку, а воспользовался известным и, что важно, политически грамотным высказыванием. И действительно, если прав Владимир Маяковский и человеческая душа – это «такой же хитрый двигатель», то кому как не писателю знать, как работает этот механизм и какие возможны в нем поломки.
Русский философ Владимир Эрн в 1914 г., после начала Первой мировой войны, высказал идею о «глубочайшей философичности орудий Круппа». Эрн доказывал, что военная мощь современной Германии имеет философское происхождение, поскольку феноменализм Канта породил немецкий милитаризм, а немецкий милитаризм в свою очередь создал «пушечного короля» Круппа. Советская индустрия и советский милитаризм («оборонка») были не менее философичны, в них также нетрудно увидеть глубинное самоопределение советского народа, и поэтому вполне обоснованными кажутся слова главного героя известного в свое время романа Якова Ильина «Большой конвейер»: «…техники вне политики не бывает». Не бывает ее и вне философии.
В романе Я. Ильина «Большой конвейер», посвященном строительству Сталинградского тракторного завода, описывается драматичный процесс борьбы человека и машины, причем парадоксальность созданной Ильиным картины заключается в том, что автор заворожен величием техники и как будто не может до конца поверить в ее подчиненность человеку. Яков Ильин подводит читателя к мистическому открытию: не только человек пытается понять технику и найти с ней общий язык, но и техника пытается осмыслить человека, ищет способ общения с ним. Сам того не сознавая, Яков Ильин доказал тезис о взаимозаменяемости человека и машины.
Сталинградский тракторный завод был заложен 12 июля 1926 г. среди голой степи севернее Сталинграда. Решено было строить здесь завод массово-поточного производства, в основу проекта которого положен опыт США. Известный советский журналист, член ЦК ВЛКСМ Яков Наумович Ильин редактировал заводскую газету, выпускал производственные «листовки-молнии», организовывал заво дские конференции, писал о тракторном материалы для «Правды».
Ранняя смерть (он ушел из жизни в двадцать семь лет) не позволила Якову Ильину завершить «Большой конвейер», этим в значительной степени оправдываются очевидные недостатки романа, однако, на наш взгляд, схематизм в изображении героев «Большого конвейера» объясняется вовсе не тем, что автор не успел вдохнуть жизнь в их образы, а общей концепцией произведения. Как вспоминала Мариэтта Шагинян, «мы, писатели, увлеклись в ту пору вещами и техникой, машиной, проектами, даже названиями инструментов. Весь этот мир был для нас нов». Один из теоретиков ЛЕФа Сергей Третьяков прямо указывал, что писатель должен заняться «биографией вещи», чтобы тем самым поставить «на свое место раздутую романом человеческую личность».
Такое произведение как «Большой конвейер», воспевающее могущество техники, не может быть достаточно пристальным к внутренней жизни героя, к движениям его души. Николай Бердяев, которому было свойственно апокалиптическое переживание проблемы взаимоотношения человека и машины, отмечал, что «единственной сильной верой современного цивилизованного человека остается вера в технику… Техника есть последняя любовь человека, и он готов изменить свой образ под влиянием предмета своей любви». О том же размышлял и Максимилиан Волошин: «Они [машины] повинуются нам как рабы […] Но проходит время, и мы вдруг начинаем сознавать, что совсем они не рабы, а что мы безвозвратно продали им в рабство свою вольную душу». О самом себе попавший в рабство человек начинает мыслить, прибегая к машинным метафорам, как Олейников из «Машины Эмери» М. Слонимского: «…хорошо бы механизировать в человеке все, кроме мысли: все чувства, ощущения, желания, – так, чтобы машина не только работала за человека, но и радовалась и страдала бы за него». Но если произойдет то, о чем думает Олейников, то это будет означать, что человек и машина поменялись местами: ведь в ХХ веке наступила компьютерная эпоха, возник искусственный интеллект, машина научилась «думать», а, значит, у человека исчезло то единственное преимущество, которое хотел оставить ему Олейников. И потом, чувствующая машина является ли вообще машиной, не становится ли она уже живым существом?.. В рассказе «Машина Эмери» Михаил Слонимский предвосхищает такую научную сенсацию XX века как клонирование.
В романе П. Вигдоровича «Онегострой», посвященном строительству гидроэлектростанции, описан тот восторг, с которым работавшие на стройке люди наблюдали за только что полученным экскаватором: «…стояли поблизости и любовались, обменивались впечатлениями, пытаясь оформить эти впечатления, сравнивая его с живым существом. Зойкина заявила, что больше всего он напоминает «помесь свиньи со слоном…». А работающий на этом экскаваторе Сергей Егоров «гордился своей машиной и шутил, что экскаватор и есть его настоящая жена, а Настя только для виду, дети же, хотя и родились от Насти, но похожи на экскаватор – так же любят в земле рыться и камни швырять». Машина может быть сравнена не только с животным (с помесью слона и свиньи), но и очеловечена. Человек и машина образуют настоящую семью. Машина – не только родственное существо, но и, возможно, жена. Техника, подобно дикому зверю, была приручена и одомашнена. Впоследствии Дмитрий Пригов напишет о «железных скотах», которые к «человеку жмутся ближе».
В «Большом конвейере» американский инженер Стевенсон, наблюдая, как самоотверженно и исступленно трудятся русские рабочие и инженеры, говорит своим советским коллегам: «Такая энергия… тем быстрее истощается, чем сильнее напряжение». Выпустив пятитысячный трактор, завод внезапно стал сбавлять обороты, месячный план сорвался, «на заводе не прекращались прорывы, брак и аварии». Хотя советские инженеры и обвинили американца Стевенсона в узости кругозора, развитие событий на заводе доказало его правоту – «искусственно вызванный подъем» непременно сменяется спадом, кризисом, вслед за штурмовщиной и работой на износ наступает время бессилия. По мнению Стевенсона, Советский Союз – это «злостный растратчик людского времени и материала», здесь невысоко ценятся людские силы и время. Американ-ского инженера удивляет, что в СССР «каждый квалифицированный рабочий мечтает стать изобретателем» и что «повсюду висят плакаты, призывающие к изобретениям». Он не может взять в толк, зачем делать из изобретательства культ, зачем экспериментировать там, где уже все придумано. Изложенные Яковом Ильиным мысли американца – отнюдь не плод фантазии автора «Большого конвейера», а точка зрения, действительно имевшая распространение среди работавших на советских стройках иностранных специалистов. Например, видный советский инженер Н.А. Филимонов в своих мемуарах описал разговор с американским инженером Пулсом, который работал на Днепрострое. Пулс говорил ему: «…русские – хорошие инженеры, хорошие специалисты. Только у них есть очень крупный недостаток – они постоянно ищут что-то новое, тратят на это много времени, волнуются, хотя есть уже апробированные практикой и надежные решения».
Тема схожести человека с заведенным механизмом отчетливо возникает на носящих ярчайший отпечаток сервильности страницах «Большого конвейера», которые посвящены речи И.В. Сталина. Описывая выступление вождя, Ильин останавливает внимание на слушателях, на руководителях заводов Баркове, Панченко, Игнатове, отмечая, какое воздействие оказывают на них его слова. Подобно искусному костоправу, вождь вправляет вывихнутые суставы, его прикосновения болезненны, но они врачуют. Автор показывает, как меняются люди, как они начинают анализировать давние и недавние свои поступки. «Барков краснел так, словно Ста лин… говорил о нем и перед всеми его отчитывал». Очищение приходит через осознание собственных ошибок, через раскаяние и муку совести и завершается всплеском энтузиазма. Игнатов думает, слушая Сталина: «Да, да, я не вник глубоко в дело, не знал толком ни техники поточного производства, ни экономики его…». До выступления Сталина Игнатов, тяжело переживая свою неудачу с пуском тракторного завода, сторонился знакомых и ожидал упреков в свой адрес, а после сталинской речи он вдруг начинает просить, чтобы ему вновь было доверено ответственное дело. Нет такого вопроса, на который Сталин не дал бы ответа. В «Большом конвейере» после сталинской речи «людям казалось, что их раскрыли, очистили, дали новый запас крови, мозга, энергии, бодрости и пустили их в ход». Этот процесс преображения описан Ильиным в чрезвычайно примечательных выражениях – «открыли», «очистили» и т.д. Очищение напоминает некую операцию, про деланную над разладившимся механизмом, который был «открыт», то есть разобран на отдельные детали, затем изучен изнутри, «очищен» и исправлен, собран вновь и пущен в ход. Кроме того, каждому человеку был дан новый «запас крови, мозга», то есть имплантировано нечто, меняющее человека коренным образом, имплантированы «мозг» и «кровь», сознание, память: в биологического робота вложена новая программа поведения.
Метафоры человека, как машины, занявшие весьма прочное место в официальной идеологии и советском общественном сознании, опирались на базис советской физиологической науки. Теория условных рефлексов И.П. Павлова, с философской точки зрения, была возвратом к мировоззрению механициста Жюльена Офре де Ламетри, утверждавшего, что «человеческое тело – это заводящая сама себя машина, живое олицетворение беспрерывного движения» и «все зависит от того, как заведена наша машина». Павловская теория согласовывалась как с процессом автоматизации советской промышленности, так и с утверждением человеко-машинных метафор в общественном сознании; теория И.П. Павлова о человеке как о сложной биологической машине обосновывала и легитимизировала представление о человеке как контролируемом, управляемом механизме, который являет собой часть целого большого государственного механизма. Власть, в изображении Ильина, опирается на послушных ей, управляемых человекообразных андроидов.
Торжество технократии советской цивилизации 1920-х гг. проявилось также в распространении евгенических идей, которые обрели поддержку среди влиятельных большевистских деятелей – таких как нарком здравоохранения Н. Семашко и нарком просвещения А. Луначарский. Евгеника была той «всеобъемлющей инженерией», о которой говорил Юрий Олеша…Многим ученым и политикам казалось, что евгеника сможет сделать наследственность полностью управляемой, выведет новую человеческую генерацию – «гомо советикус». Генетик А. Серебровский в 1929 г. выступил с предложением внедрить «социалистическую евгенику» или антропотехнику, суть которой состояла в том, чтобы искусственно осеменять женщин спермой талантливых мужчин. Предпринимались попытки изобрести технику сотворения нового человека – конструирования модернизированной модели биологической машины.
Новый общественный порядок в России установился в 1917 году в результате политического переворота. Однако установление нового общественного порядка отнюдь не означало возникновения «нового мировоззрения» российского общества, и одну из своих первоочередных задач большевики видели в том, чтобы произвести в стране «культурную революцию». Поэтому в 1919 году председатель исполкома Коминтерна Г. Зиновьев, говоря о задачах воспитания подрастающего поколения, провозгласил: «…нам необходима борьба за душу ребенка, за душу юноши». И, действительно, развернулась тотальная борьба за душу человека. Здесь большевикам надо было стать тонкими инженерами. В своей «Речи о социальном воспитании» в ноябре 1918 года А.В. Луначарский, говоря о завтрашнем дне новой власти, обратился к библейской аналогии, а именно – к переходу израильтян через Чермное (Красное) море. «Мы сами, жизнь которых в некоторой степени является мертвенной по отношению к дальнейшему поколению, мы сами перейдем через это Красное море, которым мы идем из буржуазного Египта, дети наши должны готовиться к жизни в обетованной земле, которая ждет их по ту сторону этого Красного моря и которая завоевана нашими руками». Само использование А.В. Луначарским библейских аналогий для разъяснения исторической перспективы большевиков говорит о стремлении автора придать новой власти сакральный характер.
В одной из сцен романа «Большой конвейер» Газган, идя по улицам поселка, видит изумляющие его картины: спящих прямо на улице людей, музыканта со скрипкой, поющую похабные частушки молодежь, женщину, которая мылась совершенно голая на виду у прохожих. «Вся жизнь выходила наружу. От этой обнаженности и потрясающей неприхотливости Газгану стало не по себе». Словом, вся окружающая действительность слишком мало напоминает картину создания нового быта, общества эпохи «культурничества», напротив, здесь обнажена изнанка жизни, ее самые низменные, «отсталые» стороны. Этот человеческий материал, казалось, был совершенно негоден для новой жизни. Директору завода Игнатову приходилось неоднократно слышать «рассказы о безобразиях, о хулиганстве, о пьяных потасовках, картежной игре в бараках, о насилиях и проституции». Для исправления человеческого материала нужны были самые радикальные меры…
В дневнике Яков Ильин зафиксировал такие свои впечатления от строительства завода: «Непрерывный поток жизни, если хочешь, конвейер истории, закономерность ее развития…». Конвейер, массовое производство – это метафоры, относящиеся не только и не столько к промышленности, сколько к человеческому обществу. С.Третьяков заявлял, что «революция на вещном конвейере прозвучит жестче, убедительнее и массовей. […] …вещь, проходящая сквозь строй людей, – вот методологический литературный прием, представляющийся нам более прогрессивным, чем приемы классической беллетристики». Как говорит Арно Арэвьян в «Гидроцентрали» М. Шагинян, «мы делаем плановую вещь… На каждой фабрике, на каждом строительстве, в каждом производстве… выделывается, или обрабатывается, или строится вещь плюс наше новое общество, плюс профсоюз…». Человек – это, в конечном счете, тоже «плановая вещь», сходящая с конвейера (с «конвейера истории»). Человек сошел с исторического конвейера эволюции, Советский Союз произведен «конвейером» всемирном истории. Кроме того, в СССР вынашивались планы создания и конвейера евгенического, который производил бы «нового человека» как «плановую вещь».
Не случайно, что уже на первых страницах «Большого конвейера» герои (Бобровников и Газган) обсуждают роман Ильи Эренбурга «Десять лошадиных сил». Якову Ильину важно продемонстрировать свое несогласие с идеей Эренбурга, своим романом он возвеличивал то, что вызывало неприятие Эренбурга. В романе «Десять лошадиных сил» Эренбург описывает труд рабочего на конвейере как притупляющее, уничтожающее интеллект занятие. «Рабочий не знает, что такое автомобиль. Он не знает, что такое мотор. Он берет болт и приставляет гайку. […] Он делает это сотни, тысячи раз. Он делает это восемь часов кряду. Он делает это всю жизнь». 25 тысяч рабочих завода Ситроена «когда-то говорили… на разных языках. Теперь они молчат». «Поляк когда-то пахал землю, итальянец пас баранов, а донской казак верой-правдой служил царю. Теперь все они у одной ленты. Они не разговаривают друг с другом. Постепенно забывают они человеческие слова…». В конце ХХ века описанное Эренбургом явление назовут глобализацией (смешивание наций в гигантских плавильных котлах всемирных корпораций). Человек превращается в производственную функцию. Яков Ильин в «Большом конвейере» стремился изобразить героев-антиподов Пьера Шардена из «Десяти лошадиных сил», людей, которые хотя и трудятся у ленты конвейера, но подходят к своей работе и жизни творчески, по-изобретательски, они не исполнители, а творцы. Ильин хочет подчеркнуть неприятие позиции Эренбурга, начинает с ним полемику и устами своего героя Бобровникова говорит по поводу «Десяти лошадиных сил»: «Те, кто так пишет, просто не знают или не видели других видов физического труда. Разве работа на ткацком станке не однообразна? […] Это же нелепость – осуждать конвейер за монотонность. Только кустари-ремесленники могут этого бояться».
Инженер Петр Пальчинский, впоследствии осужденный по «делу Промпартии», также, подобно Эренбургу, высказывал опасения, что рабочий, стоящий у сборочного конвейера, перестанет восприниматься как личность, окажется лишь винтиком в машине, и в противовес модным в сталинском СССР методам Форда и Тэйлора Пальчинский выдвигал идею «гуманистической инженерии», сущность которой состояла в подъеме интеллекта советского рабочего «до такого уровня, когда примитивные методы тэйлоризма, разработанные для неквалифицированных работников, окажутся ненужными» [Грэхэм Л. Призрак казненного инженера. Технология и падение Советского Союза. СПб, 2000. С.68].
Интересно, что ни Ильин, ни Эренбург не пытаются серьезно размышлять на тему агрессивной, физически уничтожающей человека техники – отсутствует тот мотив, который впоследствии ляжет в основу «Газонокосильщика» Стивена Кинга.
Герой «Большого конвейера» Газган говорит о той исключительной роли техники, «большого конвейера» в жизни социалистического общества – именно эта идея положена автором в основу романа, прославляющего «большой конвейер». «…дающий перебои конвейер на Тракторном нас более волнует, чем все девушки мира, утром – смущенно и неловко, или искусно и смело – входящие в воду, хотя и девушки нам очень по душе». Та же самая техника, которая в условиях капитализма отупляет человека, в социалистической промышленности развивает его интеллект: такой вывод должен сделать читатель из критики Яковом Ильиным романа Эренбурга.
В романе «Большой конвейер» техника еще не способна заменить человека, но происходит это, прежде всего, по той причине, что производство пока не налажено, техника дает сбои, и поэтому человек должен вмешиваться, и там, где машина не справляется, че ловек вынужден экспериментировать, действовать методом проб и ошибок, то есть рабочий на заводе является и в какой-то мере ученым-конструктором, проектировщиком. Яков Ильин ничего не говорит о том, что произойдет, когда «большой конвейер» начнет работать без сбоев и срывов. Разве в условиях налаженного производства не будет советский рабочий выполнять такую же притупляющую и однообразную работу, как его французский коллега с завода Ситроена? – на эту тему Ильин не задумывается, поскольку описываемому предприятию еще далеко до той степени налаженности производства, которое сделает его сравнимым с заводами Ситроена и Форда.
Очевидно, что роман «Большой конвейер» представляет интерес, прежде всего, как ценный исторический источник, как документ, сообщающий любопытные сведенья об одной из грандиозных советских строек. Ценность романа Ильина состоит также в том, что это произведение (как исторический источник) предохраняет нас от схематичного, шаблонного представления о жизни советского общества 1930-х годов. Увиденный Яковом Ильиным образ «большого конвейера» как метафоры общественно-политических процессов оказался чрезвычайно характерным для советской литературы 1930-х годов. Советская мечта о «новом человеке» воплощалась в литературных текстах, авторам которых начинало казаться, что созданный ими художественный образ ускорит социальные преобразования, приблизит тот момент, когда «гомо советикус» родится не в лаборатории евгениста, не возникнет антропотехническим гомункулом, а станет рядовым трудящимся многочисленных социалистических строек.
ЗАЧЕМ НАМ УЭЛЬБЕК?
Если произойдет в России очередное ужесточение режима, то Мишель Уэльбек будет одним из первых писателей, кого у нас запретят. Потому что чем меньше гуманизма во власти, тем больше ее раздражает негуманная литература.
Говорить о том, что в творчестве Уэльбека, пишущего «о болезненной немощи европейцев»1 , мы обнаруживаем шпенглеровские мотивы «заката Европы» не слишком интересно, поскольку симптомы этого «заката» в романах Уэльбека до того очевидны, что хотелось бы размышлять прежде всего о тех социальных и психологических проблемах, которые в наши дни уже не являются специфически европейскими. По крайней мере, интерес российского читателя к творчеству Уэльбека позволяет утверждать, что черный пессимизм автора «Элементарных частиц» обретает в России сторонников. Помнится, когда во время визита в Москву Мишелю Уэльбеку в интервью на «Радио России» был задан вопрос о причинах успеха его книг в России, писатель ушел от ответа, обмолвившись лишь, что «интерес оправдан»… Наверное, немало российских читателей увидят в Уэльбеке единомышленника, когда обнаружат в его небольшом романе «Лансароте» такие размышления главного героя: «Как бы там ни было, мы стремительно приближаемся к созданию всемирной федерации под управлением Соединенных Штатов Америки и с английским языком в качестве государственного. Разумеется, перспектива жить под властью идиотов несколько смущает, но ведь это не в первый раз»2. Полагаю, что с такой заинтересованностью в России могут читаться лишь книги, написанные «про нас» или «для нас». И действительно, во время чтения его прозы иногда начинает казаться, что действие происходит не во Франции, а в России конца ХХ – начала ХХI веков. И, оказывается, «интерес оправдан». В российском обществе само понятие «политкорректности» – это повод для анекдотов, и французский писатель, который словно бы взял себе за правило нарушать всегда и во всем эту пресловутую европейскую «политкорректность», ничем, кажется, не нарушает представлений российского читателя о политических нормах и ценностях. За Уэльбеком утвердилась репутация расиста, в 2002 году его таскали в суд за «разжигание межнациональной розни». Современное европейское общество испытывает некий травматический шок от самого обсуждения проблемы расизма, а такая болезненная реакция, прежде всего, говорит об уязвимости, о страхе перед тем явлением, с которым не можешь справиться. Но возможно, расизм – это сокровенное, подавленное желание европейца, его потаенная надежда. Европеец хотел бы реабилитировать расизм, чтобы спасти свою слабеющую белую расу, но для этого пришлось бы отказаться от многих привычных и удобных вещей – от толерантности, демократии, политкорректности… Поэтому в Европе всякий человек, не испугавшийся расизма, выглядит бунтовщиком. Возможно, бунтовщику тайно завидуют, но публично никогда с ним не согласятся… Мишелю Уэльбеку не дорога демократия, он не ценит толерантность, а герой романа «Платформа» Робер, очевидно, высказывая тем самым и авторскую позицию, заявляет, что «понятие равенства в человеке не заложено»3. Борьбу за «свободу слова» Мишель Уэльбек зло и цинично высмеивает в романе «Возможность острова». Действительно, как можно бороться за то, что никто не способен отобрать, а если же у тебя изначально нет «свободы слова», то никто ее тебе не даст… Обратим внимание, что в России хотя и несомненно ценят такое завоевание демократии, как отсутствие цензуры и «свобода слова», считается почти что неприличным всерьез говорить об этом как о большом благе, наоборот, мы часто увлеченно разговариваем о цензуре, хотя на самом деле она не нужна никому… Уже на одном этом маленьком примере видна особенность нашего «ментального кода», которому оказываются близки идеи Мишеля Уэльбека с его декларативной «антидемократичностью».
Ну и что? – недоумевает по поводу всего этого российский читатель. «Возмутителем спокойствия» и скандальным автором Мишель Уэльбек в России не станет никогда. Внутренняя свобода Уэльбека для русского читателя – не есть некое достоинство, она, внутренняя свобода писателя, воспринимается нами как первейшее условие творчества. Куда ж без нее, свободы?.. Мы мало чувствительны к тому, что шокирует европейцев в книгах Уэльбека. И ничто не помешает нам воспринимать утверждения Уэльбека о том, что «мир – замкнутое пространство, кишащее живыми тварями»4, как своеобразную литературно-философскую позицию, претендующую на оригинальность, но отнюдь не как вызов «общественному мнению» или политический демарш. Поэтому мы обладаем известным преимуществом перед западным читателем: возможностью спокойного чтения; чтения и узнавания того, что было нами пережито.
Но еще несколько слов о «взрывоопасном» расизме… За чтением романа «Платформа» начинаешь думать, как все-таки странно, что в демократических обществах Запада по-прежнему осуждается секс-туризм, ведь секс-туризм – лекарство от расизма, феномен в духе европейской толерантности, это – выражение мультикультурного общества, ничем не противоречащее материалистической антропологии современности. Секс-туризм – это ведь и есть глобализация, это смешение наций, это такой «международный контакт», который совершенно несовместим с агрессией, он тождественен если уж не любви, то уж наверняка симпатии и доверию. В прямом смысле – взаимопроникновение. Может быть, ничем иным, кроме секс-туризма, уже не примиришь Запад с Востоком?..
В романах Уэльбека живет предощущение новой «метафизической мутации, то есть радикального, глобального изменения картины мира»5 – явления редкого в истории человечества. Мишель, герой романа «Платформа», будучи человеком неглупым и проницательным, понимает, что «с такими, как я, обществу не выжить»6, но вокруг он видит похожих на себя людей, а, следовательно – общество обречено. Одной «метафизической мутацией» стало возникновение христианства, другая породила научное знание Средневековья, но «материалистическая метафизика, сначала сокрушив религиозные верования предыдущего столетия, сама была уничтожена новейшими достижениями физики»7. Весь период от XV до XX века, размышляет писатель в «Элементарных частицах», был «периодом прогрессирующего разложения и распада»8. Мишель Уэльбек подводит читателя к мысли, что мы – свидетели новой «метафизической мутации», которая, как обычно, не оставит камня на камне от привычной картины мира. И чем острее ощущение тупика, тем ближе эта «метафизическая мутация», которая откроет новые смыслы. В «Элементарных частицах» Деплешен предсказывает неотвратимый крах мировых религий – ислама и христианства, а Хюбчеяк видит перспективу гораздо более глобальной метаморфозы: «человечество должно исчезнуть, дать жизнь новому роду, бесполому и бессмертному, тем самым преодолев индивидуальность, разобщенность и понятие будущего»9. Впрочем, Уэльбек не прогнозирует, он просто выдумывает, чего и не скрывает. В целом же писатель выбрал для себя роль «язвительного наблюдателя социальных явлений»10, говоря словами героя романа «Возможность острова».
Уэльбек пишет о «цивилизации развлечений», и очевидным становится, что это очень грустная и скучная «цивилизация», в ней люди живут в постоянном поиске не столько развлечения, сколько отвлечения от накопившихся проблем, в основном, психологического характера. Мир без развлечений становится для них трагическим потому, что все неразрешимые вопросы тут же оказываются на поверхности и их уже невозможно игнорировать… Постоянная жажда развлечений приводит к тому, что нашего современника «ничто, включая самое смерть, не ужасает… так, как жизнь в ослабевшем теле»11, человек предпочитает смерть старению, он боится потерять привлекательность и способность получать удовольствия, жизнь сама по себе не имеет для него никакой цены… Стоит сказать о проблеме возраста в романах Уэльбека. Сорокалетние герои «Элементарных частиц» наполнены чувством угасающей жизни, и поскольку буйство юности осталось позади, то им нечего ждать от будущего, они верят, что «из всех земных благ молодость – самое драгоценное»12. Джейн в «Элементарных частицах» не желает видеть своих детей, поскольку они напоминают ей, что она принадлежит к старшему поколению. Вообще тема нелюбви к детям проходит через все творчество Уэльбека, это, вероятно, выражение какой-то авторской фобии… То, что всегда было возрастом творческого расцвета и зрелости, теперь, несмотря на увеличение средней продолжительности жизни европейцев, становится старостью: «Вы уже не столь молоды. Скоро вы умрете. Но это не страшно», – размышляет герой романа «Расширение пространства борьбы»13. Вечная молодость или смерть. Старость как время мудрости и спокойствия видится только в мрачном свете. Нет сомнения, что в самом ближайшем будущем европейцы признают возможность и даже необходимость эвтаназии. Европеец становится «ницшеанской сволочью»14, которая жаждет уничтожить тех, кто слабее – детей и стариков, а в конечном счете – убить и себя, постаревшего. Отсюда – «самоубийственное бытие западного мира»15. В ХХ веке западная цивилизация утвердила молодость как абсолютную ценность. Как размышляет главный герой романа «Возможность острова», молодежь – это «соль земли, им все дано, все разрешено, все можно»16. Уэльбек изучает конфликт между христианской и материалистической антропологиями – конфликт, возникший отнюдь не сегодня, но породивший множество новых духовно-нравственных проблем во второй половине ХХ века. С одной стороны, материалистическая антропология снимает остроту проблемы лицемерия, ханжества, лживой морали, вообще позволяет терпимее относиться к несовершенствам человеческой природы, но с другой лишь христианская антропология возвышает человека над животным, дает ясное понимание того, что есть грех, понятие которого применимо лишь к обществу людей. Материалистическая антропология признает, что люди – это «бывшие животные»17. Она волей-неволей приходит к отрицанию ценности человеческой жизни, а именно этот вопрос, как мы видим из «Элементарных частиц» Уэльбека, «послужил причиной того общего депрессивного, едва ли не мазохистского умонастроения, которое распространилось в цивилизованных странах Запада»18. Выбор между двумя антропологиями делает отдельный человек и общество в целом, и если общество делает выбор в пользу материалистической антропологии, то оно рано или поздно превращается в «цивилизацию развлечений», потому что нужно как-то спасаться от массовых психозов, эпидемии самоубийств и преступлений на сексуальной почве… Без индустрии развлечений общество, сделавшее выбор в пользу материалистической антропологии, со временем превратилось бы в одну большую психиатрическую клинику, где стирается грань между врачом и пациентом. Делает ли христианская антропология жизнь общества благополучнее?.. Ответить однозначно нельзя, ведь понимание греха и общественное осуждение грешной жизни, объявление греха постыдным деянием не искореняют тех явлений, которые признаны низменными, и человек опять-таки обречен на душевный недуг – от подавленного желания, от гнета репрессивной культуры с ее обилием запретов, от мучительного сознания своего несовершенства… Христианская антропология способна сделать человека чище, милосерднее и добрее, но гораздо чаще она делает его всего лишь лицемернее и заставляет не быть, но только казаться лучше, чем он есть. Впрочем, может быть, уже это – великое дело?.. Попытки построения в России общества материалистической антропологии кончались всякий раз одним и тем же – большевистский проект «рая на земле» привел к возникновению ожиревшей, равнодушной политической элиты, которая при первой же возможности продала страну за тридцать сребреников. Общество капиталистического потребления все чаще обнаруживает непоправимую несовместимость с мистическими и иррациональными основами жизни народа… Все эти «нестыковки» между сознанием человека, в котором живы традиции христианской идеологии (даже если он мыслит себя атеистом) и потребительской психологией «бывших животных» раскрыты Уэльбеком в «Элементарных частицах» и в «Возможности острова».
В «Элементарных частицах» Мишель Джерзински задается во-просом, «сколько времени западное общество сможет обходиться без какой бы то ни было религии?»19 Ответ на этот вопрос дан в романе «Возможность острова». Западная цивилизация, порождавшая политические теории, но не создавшая ни одной новой религии, приближается сегодня к созданию религии, суть которой состоит в физическом бессмертии, достигаемом при помощи клонирования. Клонирование – это бесконечная череда смерти и рождения, бесконечно длящаяся индивидуальная жизнь. Клонирование делает смерть «нейтральным периодом ожидания нового, молодого тела»20, в которое будет вложен «дубликат… реальных переживаний»21. В эту возможность современный человек готов поверить, как в новую религию. Может быть, в этой готовности верить отражается не только жажда бесконечной молодости и связанных с нею удовольствий, но и тоска по давно утраченной европейцами религии, придающей жизни духовное содержание. Заключенная в каждом человеке энергия веры должна находить выход.
Начиная с эпохи Просвещения, западное общество живет идеей прогресса, считая несомненным благом бесконечные перемены нравов, условий жизни, моды, технологии и т.д. Однако «принять идеологию бесконечных перемен – значит признать, что жизнь человека жестко замыкается в пределах его индивидуального бытия, а прошлые и будущие поколения в его глазах ничего не значат»22. Телевидение, гламурные журналы, массовая культура породили «ненастоящее, легковесное человечество, которое уже никогда не будет понимать ни серьезных вещей, ни юмора…»23 «Легковесное» человечество беззащитно, оно не возьмет в руке оружие и будет способно лишь на такое проявление агрессии, как беспорядки футбольных фанатов с битьем витрин и поджогом автомобилей. «Легковесное» человечество не выиграет ни одну войну. Справедливо заметил один из героев Милана Кундеры: война в сегодняшней Европе стала «антропологически немыслимой. Европейцы уже не способны воевать»24. Но, не одержав ни одной победы, они ведут себя, как победители. Эта «ницшеанская сволочь» нападает лишь на слабых. Пожалуй, каждый из нас ежедневно сталкивается с представителями этой «легковесности», которые совершенно искренне полагают, что окружающий мир создан по их вкусам, он, этот непротиворечивый глянцевый мир, не имеющий ни прошлого, ни будущего, освобождает от бремени ответственности не только за твоих родителей, не только за твоих детей, но и за тебя самого. «Легковесный» человек стремится жить удовольствиями, которые доступны зрелым мужчинам и женщинам, но в своем мировоззрении он остался ребенком, и именно с мысли о невозможности повзрослеть начинается роман Уэльбека «Платформа». Ведь прежде всего понимание ответственности отличает взрослого от ребенка. «Мы – цивилизация мальчиков-шутников», – отмечал Чак Паланик в романе «Колыбельная»25. «Легковесное» человечество воплощает в себе европейский культ вечной молодости. Оно бесплодно, потому что решило, что не будет рабом собственного потомства и не возьмет на себя ответственности за другого человека. Это – общество презерватива. «Легковесное» общество – это общество индивидуалистов, но этот индивидуализм, присущий многим героям Уэльбека, не настаивает на своей исключительности: «Люди в большинстве случаев напрасно придают значение индивидуальным судьбам и характерам, – размышляет герой «Платформы», – Утверждение, что человеческая личность уникальна, не что иное, как возвышенный вздор»26.
1960-е годы, как видно из «Элементарных частиц», явились временем «новой ступени исторического возрастания индивидуализма»27 в Европе. Симптомом наступления этого периода стал крах традиционного супружества как «островка первобытного коммунизма в лоне либеральной цивилизации», семья была последним и, как оказалось, ненужным препятствием, «стоящим между индивидом и рынком»28. Эту тенденцию в обществе Запада отмечал еще Василий Розанов, писавший: «семья тяготит человека; дети составляют не радость уже, а бремя»29. Крах семьи подразумевает сексуальную свободу, но здесь не все так однозначно, поскольку свобода секса приводит к возникновению особой социальной иерархии, о чем размышлял герой «Расширения пространства борьбы», заметивший, что «сексуальность – одна из систем социальной иерархии»30. При царящей в обществе сексуальной свободе один человек живет насыщенной сексуальной жизнью, другой же оказывается постоянно отвергнутым, одиноким. Сексуальную свободу следует провозглашать тотчас же после провозглашения экономической свободы. Если мужчина имеет право заработать неограниченное количество денег, значит он должен иметь право овладеть неограниченным количеством женщин. Когда нет ограничений в зарабатывании денег, бессмысленны ограничения сексуального поведения. Когда устанавливается свобода нравов, происходит обострение «сексуальной борьбы», в которой выживает сильнейший, и этот сильнейший занимает главенствующее положение в сексуальной социальной иерархии. В рыночном обществе, при потребительском капитализме каждый человек, живущий сексуальной жизнью, оказывается в роли проститутки, его любовь так или иначе имеет цену и продается на рынке сексуальных отношений, хотя эта сделка у некоторых индивидов может состояться не более одного раза в жизни, потенциально же все мы выставлены на продажу. Выйти из иерархической системы можно лишь посредством кастрации. Общество абсолютной сексуальной свободы стало бы обществом абсолютного тоталитаризма. Потребительский капитализм, как показывает Уэльбек, – это не только и не столько экономический уклад, сколько тип взаимоотношений между людьми и, в частности, сексуальных отношений.
«Возможность острова» начинается с того, чем завершаются «Элементарные частицы»: с мысли о том, что человечество постепенно «выходит из игры». «Неочеловек», замышлявшийся в «Элементарных частицах», в романе «Возможность острова» уже явился на свет. Но нет оснований сомневаться в том, что создание «неочеловека» – событие катастрофичное, поскольку «у этого нового вида… не больше моральных обязательств перед людьми, чем у человека перед ящерицами или медузами»31. Чак Паланик в романе «Колыбельная» поведал притчу о том, как в древние времена моряки оставляли на пустынных островах по паре свиней или коз, а когда приплывали на этот остров снова, то там их ждали уже стада животных, которых моряки называли «посеянным мясом». Героям романа Паланика эта притча напомнила историю Адама и Евы. Один из героев спрашивает: «Может быть, Бог однажды вернется на Землю с большой бутылкой острого соуса для барбекю?»32. Не было ли человечество «посеянным мясом»? Не было ли оно изначально приготовлено если не уж к физическому уничтожению, то к какому-либо изощренному эксперименту? И вообще, думает герой Паланика, «каждое поколение хочет быть последним»33, то есть, по большому счету – избранным, единственным и неповторимым, венчающим историю человечества. И me так уж важно, что это последнее поколение окажется самым «легковесным», самым пустым, самым извращенным, не важно, что оно само приведет себя к гибели – важно, что оно будет последним.
Излагаемые в романах Уэльбека «научные» теории находятся на грани бреда, но, во-первых, всегда включают в себя два-три элемента подлинных научных истин, и, во-вторых, они описаны нарочито рационалистичным, наукообразным языком, который наводит на мысль о случайно залетевшей в художественный текст цитате из монографии, и, таким образом, читатель невольно проникается верой в эту реальность абсурда. Это тонкое умение, которым владеет Мишель Уэльбек, необходимо политикам, создателям идеологий и лидерам сект. Партийная программа, которую мог бы написать Уэльбек, будет обречена на успех, особенно в условиях полнейшего идеологического обнищания политических технологий. Не всякий политтехнолог способен стать автором мифа.
В романах Уэльбека показана модель той социальной и философско-политической системы, которая на наших глазах окончательно и бесповоротно проваливается, в том числе, и в России… Россия не вошла в проект «легковесного» человечества, в отношении нее произошел «сбой в программе». Что удержало ее?.. Думаю, что подлинность пережитых страданий: обыкновенная борьба за физическое выживание и чувство унизительной нищеты. Россия по-прежнему страна горькой, несчастной христианской антропологии, которая не признает легкого разговора о жизни. Мы не боимся ни взрослеть, ни стареть, а смерти боимся поскольку предстоит предстать перед Господом и держать ответ за все наши грехи… Россия остается одной из немногих индивидуальностей, которые невозможно «преодолеть». Это ясно чувствуется в тех эпизодах романов Уэльбека, когда в описании европейской действительности так явственно проступают специфически российские черты и конфликты – в столкновении «легковесной» жизни и традиции, христианской и материалистической антропологий… Еще недавно мы были заняты тем, что философски осмысливали задачу собственного выживания, причем перспектива гибели виделась отнюдь не в форме самоубийства. В разные периоды всемирной истории Россия брала на себя ответственность не только за себя, но и за судьбу многих народов мира, но теперь само понятие ответственности изгоняется из культуры, политики, человеческих отношений. Нет, речь идет вовсе не о провале в России западнических экономических реформ, о которых в контексте творчества Мишеля Уэльбека было бы несерьезно и мелко говорить. Речь – о провале предложенной «цивилизованным миром» стратегии будущего, подразумевающей «преодоление индивидуальности». Поэтому герои Уэльбека так отчетливо осознают, что их жизни – знамение приближающегося тупика истории.
Уэльбек – типичный европеец, можно даже сказать – европей-ский обыватель, очень похожий на тех людей, которых ненавидит и над которыми издевается, для него «недуги» европейцев – это общечеловеческие недуги. Кстати, и неприятие ислама – это чисто европейская черта. Наверное, о себе Мишель Уэльбек мог бы сказать словами главного героя романа «Платформа»: «Я до конца своих дней останусь сыном Европы, порождением тревоги и стыда; я не смогу сказать ничего обнадеживающего. К Западу я не испытываю ненависти, только огромное презрение. Я знаю одно: такие, как мы есть, мы смердим, ибо насквозь пропитаны эгоизмом, мазохизмом и смертью. Мы создали систему, в которой жить стало невозможно; и хуже того, мы продолжаем распространять ее на остальной мир»34. Кажется, в глобальных прогнозах предсказывается все, за исключением уэльбековской «метафизической мутации», о которой не говорят и не пишут потому, что для ее осмысления требуется посмотреть на человеческий род как на «вчерашний день» нашей планеты или – как на «ящериц и медуз». Европеец верит в прогресс, но ведь сам человек не стал совершеннее ни в физиологическом, ни в морально-нравственном плане, а следовательно он, проигравший эволюционную конкуренцию, должен уступить место «неочеловеку». Мечта стать «последним поколением», возможно, начала сбываться. «Легковесное» человечество само придумало и навязало миру эту модель взаимоотношения поколений, вернее этот постоянный «холокост, истребление предыдущего поколения ради того, которое идет за ним следом»35. Мы изобрели орудие уничтожения, которое завершит человеческую историю. По сравнению к этой «метафизической мутацией» кризис любой социальной системы оказывается пустяком и всего лишь одним из многочисленных симптомов той глобальной болезни, что пока остается неназванной.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Уэльбек М. Элементарные частицы… С. 203
2 Уэльбек М. Лансароте. М., 2004. С.40
3 Уэльбек М. Платформа. М., 2006. С.150
4 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.342
5 Уэльбек М. Элементарные частицы. ..С.8
6 Уэльбек М. Платформа…С.384
7 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.451
8 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.513
9 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.512
10 Уэльбек М. Возможность острова…С.153
11 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.415
12 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.432
13 Уэльбек М. Расширение пространства борьбы. М., 2004. С.18
14 Уэльбек М. Возможность острова…С.213
15 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.397
16 Уэльбек М. Возможность острова…С.385
17 Уэльбек М. Возможность острова…С.409
18 Уэльбек М. Элементарные частицы. М., 2006. С.116
19 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.271
20 Уэльбек М. Возможность острова…С.354
21 Уэльбек М. Возможность острова…С.378
22 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.281-282
23 Уэльбек М. Возможность острова. М., 2006. С.37
24 Кундера М. Бессмертие. СПб., 2002. С.135
25 Паланик Ч. Колыбельная. М., 2006. С. 109
26 Уэльбек М. Платформа…С.238
27 Уэльбек М. Элементарные частицы…С.191
28 Там же
29 Розанов В. Сумерки просвещения. М., 1990. С. 90
30 Уэльбек М. Расширение пространства борьбы. М, 2004. С.123
31 Уэльбек М. Возможность острова…С.293
32 Паланик Ч. Колыбельная. М., 2006. С. 158
33 Там же. С.162
34 Уэльбек М. Платформа…С.458
35 Уэльбек М. Возможность острова…С.386