Гари ХАРИН. Эммануэль навсегда

БРЮКИ

Бывает, иногда второпях выскочишь из дому и даже посмотреть забудешь: брюки-то твои в каком порядке? Нет, я, конечно, боже упаси, близко не имею здесь какую-либо совсем анекдотическую ситуацию. Я о том, что, допустим, за день до этого дождь лил, слякоть – мало ли что? Может, заляпал где, не заметил? Но топаешь себе прямо, отшагиваешь как обычно, а вот глянуть на низины брючные, проверить долго не решаешься – не хочешь. Вдруг, в самом деле? Тогда и настроение вмиг испортишь. Если вообще – вернуться не потребуется.

А я вот вроде посмотрел…

Только в моем случае – дело не совсем в запачканной одежде будет. И с возвратом здесь уже гораздо потяжелее.

Причем, с виду как бы неброский, ничего не значащий эпизод вышел. Но вот, кажется, образовалось у меня сразу после него маленькое такое, но хворое пятнышко. Где-то в груди. И скажу прямо – одно из… Из тех, через которые, обвивая все мысли и члены, где жизнь течет, прорастают во мне из памяти вьюны сорняковые. Ну так вот, взял я один такой, еще в июне, ощипал и настоял на спирту, как полагается, до горькой настойки. Пусть будет. Поделюсь легко, если кто захочет. Я думаю, чтоб человеку против серьезной (не дай-то бог) напасти выстоять, без такого зелья все же не обойтись: нельзя не пригубить, не опробовать.

* * *

Солнышко косым лучом, ветерок легонько занавеской играет, да со двора, как из самого беспечного детства, голубь ухает и, кажется, с мальцом моим трехлеткой невпопад перекликается. В общем, вроде все неплохо начиналось. А планы у меня на ход дня какие замечательные были! Даже каверзно-нежные, если честно. Я как проснулся, сразу о подруге своей новой подумал. Да, вот так вот сразу о ней и подумал. Вроде как посыл, запрос себе в настроение сделал. Хотел таким образом на что-то приятное, на что-то очень хорошее настроиться. И, казалось, по силам, по возрасту. А что? Кому ж не хочется жизнь свежей прочувствовать? Чтоб расцветилась красками лишний раз яркими, чтоб сладкой почудилась. И нутро твое пощипало, приятно, как «Тархун» газированный, еще тот, бархатный, советский.

А вот организм поначалу все мои радужные желания бойкотировать принялся: так и так, мол, дай хоть потянуться, умыться, зубы почистить. Тогда я вялому тельцу в помощь приказал себе встать и подошел к окну.

И не напрасно – погода вполне радует. Причем, за неделю подобная впервые нарисовалась. Небо – свежее, ясное. Вплоть до горизонта ни одного облачка не видно! Думаю, здорово. Красиво даже. Хотя особой глубины и цвета в нашем городском небе, как правило, нет. Так что оно не то, чтобы чистое, а скорее как бы пустое. Но все ж и трогательное, ну как… как мечта совсем юной барышни. (И прям ухмыльнулся своему сравнению.)

Ну, а днем понятно: жара на нас на всех, жди, рухнет несусветная.

И я подумал: все, быть празднику! Погода в подарочной упаковке, жена делом занята, ребенок к бабке с дедом задуман, и я, получается, свободен. Могу на встречу кое с кем с высоко поднятым коленом мчаться. Стоило… Я же, честно говоря, этого часа прямо заждался. Ну еще бы! Какая нимфа у меня в подругах записалась! Безгрешная, красивая.

Нет, дома я, конечно, сказал, что туда-сюда, в мастерскую, работать. А сам… В общем, возле этой темы долго кружить можно, так что скажу только, что тем летом каждое мое свидание в событие превращалось, потому что жила моя пассия в другом городе, хоть и училась у нас, в местном вузе.

Ну, я, значит, собираюсь, одеваюсь, к встрече готовлюсь, а жена прям пред самым выходом из ванной спрашивает меня с громкой заботой:

– Пошел уже? Бутерброды не забудь! На столе лежат! – и еще под включенный фен добавляет: – Я тебе их в кулек положила!

М-да… А я даже спасибо не сказал. И краской не залился. Только пальцы раненым пауком в щетину пустил ненадолго, а затем как ни в чем не бывало сверток в сумку, и будь здоров – скорей во двор спускаюсь.

А двор наш прям притихший какой-то. Он мне сразу подозрительным показался. И тут вижу: возле крайнего подъезда гроб прислонен, венки, люди стоят разбитой когортой. Проняло меня насквозь, и, как в таких случаях бывает, пустотой жутковатой сразу пахнуло. Да кто же опять? Что случилось? Подхожу, конечно, спрашиваю… Не самое приятное любопытство, но это порядок, так принято.

Елкан умер. Прошлой ночью ушел. Пусть земля ему будет пухом.

Одни мне говорят – тромб, другие – инфаркт или цирроз. Да какая здесь разница, думаю. Мужику ведь чуть больше пятидесяти было. Не задержался человек на земле и дверью за собой не хлопнул.

И Андрея – сына Елкановского – не я один в тот день вспомнил. Многие тогда говорили, что забрал он к себе отца.

Ведь и двух лет не прошло, как погиб парень. И совсем еще молодой был. Умница, трудяга – каких всегда мало. Только на ноги более менее вставать начал, жену себе выбрал. Светился, в общем, жизнью человек.

А в один день… Вначале вроде пропал – домой ночевать не пришел. Искали повсюду. Но потом, уже через два дня, Андрея мертвым и нашли в морге. А кто, как, за что? – до сих пор никто не знает.

Света, мать Андрея, все себя винила. Говорила, что не усмотрела, не уберегла. Хотя, по ее словам, могла бы. Вроде, знамение ей было. По ее словам, не обратила, она, мол, должного внимания на то, что за день до беды к ним летучая мышь в открытое окно влетала. (Тут можно, конечно, сказать: суеверие, но ведь миллионы людей на голубя, как на птицу мира, как на вестника благого, хотят – не хотят, смотрят же . Привыкли. Так уравнение сей позитивной энергетики, даже негласное, должно же в ком-то другом существовать, наверное).

После смерти Андрея у разбитой горем матери эпилепсия развилась, а Елкан, который всегда хорошо одевался и молодцевато выглядел, сразу постарел, обветшал. Пить стал часто. Раньше он не особо любил это дело, но, видимо, что-то для себя уже решил и крепко-накрепко присоединился к дворовым выпивохам. Но все же настоящий мужик был – не озлобился, в себе не замкнулся. По крайней мере, вида не подавал ни что выпивший, ни что душа на части рвется.

– Где брюки такие взял? – как-то спрашивает он меня.

– А вот здесь, – отвечаю, – за углом, на Рамонова. – Только последние у них, вроде, были.

– Цвет хороший, – говорит Елкан спокойно так, простодушно. Но вот заметил, что я, как всегда, куда-то бегу, тороплюсь, видимо, обиделся немного и сам разговор к концу подвел: – Скажешь мне, если такие же где-нибудь еще встретишь… А больше мне ничего в этой жизни не надо.

И последнюю фразу он уже уходя, повернувшись спиной, сказал. Словно сам с собой разговаривал.

А я и не сообразил тогда сразу, что и брюки-то ему совсем не нужны были. Устал просто человек. И от жизни, и от водки, и от своих приятелей. Да просто побеседовать со свежим человеком хотел. Слов каких-нибудь о нормальной жизни услышать, на тему, что к ней поближе, выйти.

Черт! Мы же только себя слушать и можем. И в беседу, пожалуй, для того же и вступаем.

Или помню, как другой раз, тоже накануне, остановил он меня во дворе – справиться о здоровье бабки моей Тони – и опять разговорился по обыкновению.

– Смотри, – говорит, – Гари, какая жизнь… Я сына похоронил, многих друзей своих тоже, а сам – где меня только не носило – жив, и отец мой, ветеран войны – пять ранений, контузия, – тоже сейчас живой, здоровый.

Я тогда Елкану что-то умничать в ответ стал: о судьбе рассуждал, об обрядовой стороне горских похорон, осетинских обычаях. Кичился же, по сути, что знаю их, кичился – познания свои демонстрировал. И черт меня еще почему-то дернул говорить ему о том, что в традиции все, как и в нашей жизни, отнюдь не случайно. Это я – молодой, счастливый отец – ему! Потом только на весь этот разговор со стороны глянул… Серо, гадко на душе как-то стало.

Ну, а суть? Помучаешь ведь себя совестью, помучаешь немного, и все – потом все в тебе утрясется, забудется, а там вскорости, глядишь, и опять не заметишь, как какую-нибудь тихую мерзость отколешь.

Ведь сколько уже раз случалось? С дедом моим, например, сразу эпизод вспоминается. Он у меня был человек высокообразованный, знавший все обо всем, собравший богатейшую домашнюю библиотеку. Так вот, когда он тяжело заболел и был уже прикован к постели, попросил меня, подростка, почитать статью из газеты. Статью – только и всего! Но, как назло, это был день решающего матча между нашими пятыми классами. И я выбрал игру. Через неделю деда не стало.

А похороны Елкана послезавтра, в его родовом селе.

Я постоял еще немного с мужиками и вышел прочь, со двора на улицу.

Я никак не мог выкинуть из головы, что на мне те самые злосча-стные брюки. Еще и вспоминаю, что и подруге они моей, собственно, тоже нравятся.

– Идут они тебе, – так нимфа моя про них буквально недавно и сказала.

Идут. Мне ж особо комплимент за внешность, галантность не отпустишь. Вот она и старалась, наверное. Хотя, вроде, брюки как брюки. И по мне все равно: идут не идут. Наверное, и износились они к тому времени даже… Может, стоило уже и новые купить.

К часу, ближе к свиданию с подругой, владикавказское небо от температур и сует земных уже помутнело, и на тонкие аллегории тянуть перестало. Я плелся со своими, враз потяжелевшими планами, бутербродами и зачем-то старался уговорить себя: пусть не знать, не думать, а хотя бы чувствовать, что мне в этой жизни еще много чего надо…

КОЛЯ

Уже кто меня только не спросил:

– Как ты его нашел?

Да случайно. На вокзале. Приятельницу одну свою провожал и в какой-то момент его и заметил. Вначале смазано, нечетко, вроде еще не понимаю: он это, не он… Вокзал гудит-галдит, толпа сюда, толпа туда, я со своей барышней, и вдруг пред глазами чей-то знакомый облик промелькнул. Думаю, может, показалось? И я еще, честно говоря, в тот момент, пусть не сразу, но все же инстинктивно спину подставил – ничего страшного, конечно, быть не могло… просто мне не очень хотелось, чтобы это был кто-либо из наших общих с женой знакомых. Не знаю, говорил я об этом, нет, но такое здесь уже случилось однажды.

Странно, вообще, что еще до сих пор никто ничего…

Но все же в тот момент, не в силах сдержать любопытство, конечно же, на секунду оборачиваюсь еще раз – как бы невзначай. Но даже и этого мгновения мне хватило, чтобы в сидящей под навесом фигуре уже точно опознать Колю Жаботинского.

Так вот, клокочущий автобус увозил мою «нежность», ее воздушный поцелуй еще клеился к стеклу, просачивался сквозь него, а я уже стоял и вовсю пялился на только что обнаруженного Колю – нашу некогда городскую достопримечательность.

Город же наш не такой уж большой. Особенно в те годы. Здесь, даже если и незнаком тебе человек, а видишь его чуть ли не каждый день – обращаешь внимание, изучаешь его неприметно и, сам того не желая, оставляешь этот образ в памяти. Откладываешь для чего-то.

Я же, пока не потерял Колю из виду, часто, бывало, наблюдал за ним. Причем, даже на протяжении не одного года.

Лицо у него, если не вглядываться, – скажешь, обычный житель Средиземноморья, только без прибрежного загара и беспечности. Под широкими черными бровями, в темных кругах, горящий отстраненностью взгляд. Да, безумный такой карий взгляд. Губы узкие, беспокойные, верхняя вздернутая, часто чуть обнажавшая края двух хворых передних зубов. И на кривом подбородке «клеилась» жидкая бороденка.

Что еще добавить? Крупный нос, волосы черной копной и голова, голова всегда немного набок – вот так – словно в учтивом наклоне.

Одевался он, конечно, абы как: в шаблон вещевых, перестроечных рынков, с самыми нелепыми сочетаниями цветов и фасонов, но при этом, надо сказать, достаточно опрятно. Вот если бы Коля просто молча стоял на месте – не дурил, то вроде ничего особо демонстративного или примечательного в его облике не было. Но вот запоминающаяся походка, гулкий, гнусливо-трубный голос и, самое главное, те бессмысленные, однотипные заявления, которыми Жаботинский неустанно норовил огорошить любого встречного – все это, естественно, выглядело вызывающе. То есть человек был достоверно болен духом.

Случается такое… Это, конечно, всегда беда и для отца, матери и родных, но все остальное общество относится к подобным людям довольно равнодушно.

Да и что тут говорить. Сколько всего сказано. То, что мир не совершенен – полон жестокости, несправедливости и боли – это не совсем моя интуитивная догадка. И так же давно уже существует версия, что, может быть, именно больные, калеки и сумасшедшие и расплачиваются своими бедами за всех нас.

И в самом деле – не всегда же искра божья так просто отступает, гаснет в том или ином увечном мозгу или теле. Вот продолжает тлеть и освещает собой то, чего мы не видим и о чем никогда даже и не помышляли.

А глядя на Колю, на его беспрерывные кружения по городу, всю степень его внутреннего накала, мне еще в те годы в голову простая мысль приходила: возможно, сны людей, ему подобных, могут быть вполне вменяемыми. То есть в то время, как все благоразумное человечество ежедневно, на несколько часов, может осмысленно погружать свой мозг в полный абсурд – правда, безгласно и статично – когда спит и видит сны. То есть, можно сказать, что для большинства сон – это легальная территория сумасшествия. Другие переваривают свой бред наяву.

Это очень похоже на изнанку покрова, что неизбежно ведет к противостоянию, к конфликту, к суеверию.

* * *

Кстати, Жаботинский не настоящая Колина фамилия. Настоящей я даже не знаю. И отчего, межу прочим, чуть ли не с самого детства в нас живет тяга назвать человека не так, как решили его родители, а так, как однажды вздумалось какому-то остряку? Смеха ради – перевернуть все с ног на голову? Или же новым именем неосознанно хочется повлиять на судьбу – что повелось еще аж с далекой, языческой традиции?

И что только не выдумают при подобных крестинах! Последнего школьного недоумка-двоечника назовут Профессор, дворовую толстушку Диану величают – Две Дианы. А одного моего соседа с общих дворов, что напротив, называли не менее любопытно. Он был освободившийся с зоны зек, который зарубил однажды топором двух человек насмерть. Так вот, от мала до велика, все к нему обращались не иначе как Ленин. (Я подозреваю, из-за того, что он считал себя правым, а расправу необходимой).

Но наш чокнутый Коля накликал свою участь сам и почти без посторонней помощи. Колю все звали просто и в то же время, согласись, несколько для советского Кавказа необычно – Жаботинский.

Этого малахольного знал почти весь город. Его можно было опознать или услышать еще издалека: всюду сея-посыпая свои знаменитые слоганы, он ходил всегда широко размахивая правой рукой.

– Самый сильный человек в мире это …! – кричит Коля шумному Тереку. Идет по Чугунному мосту и галдит сам себе с рекой на пару.

Жаботинский бродил по паркам, по закоулкам, появлялся на центральных улицах, навещал кинотеатры, пивнушки, рынок и частенько вышагивал по моему району – застроенному неподвижной музыкой ретро-шансона и советских гимнов.

– Самый сильный человек в мире – это …! – горланит наш бедолага возле памятника вождю революции. Блуждает тягостным взглядом, доказывает что-то, окруженный щепоткой зевак. А бронзовый Ильич, между прочим, как и многие городские изваяния (пожалуй, кроме двух-трех почитаемых художников и писателей – те жмут к сердцу книгу или ладонь), тоже, если что, машет рукой.

И кто знал Колю не первый год, мог заметить, что с каждым годом амплитуда его правой конечности становилась все шире и шире.

Но суть проблемы, которая волновала его, которой он жил и делился с миром, оставалась прежней. Громко, делая при выкрике свое желтоватое лицо непримиримым, он объявлял всем прохожим имена тех, кто на его взгляд является самым сильным человеком в мире. (По крайней мере, на тот день и час.) Он целеустремленно твердил, постоянно напоминал об этом всему городу, глядя как бы наискосок нашему суетному миру.

Время от времени Коля еще и снабжал свое мнение небольшим примитивным комментарием или, не реагируя ни на кого, просто вступал сам с собой в негромкий диспут.

Да что Коля? Скажи: кому из нас не требуется корректировать свой собственный пантеон или протирать значимые имена шелковой тряпочкой?

* * *

Но ажиотажа вокруг него не было… Люди ж ко всему привыкают.

Что уж говорить о Колином поведении, о реакции на него – большинство местных свыклись и уже не обращали на все его выходки никакого внимания. Впрочем, и те, кто видел и слышал Колю в первый раз, также могли без труда отгородиться снисходительной улыбкой. В общем, к нему относились достаточно доброжелательно. Правда, бывали минуты, когда за большую ценность могло сойти и безразличие.

Иногда городские шутники, смеха ради, начинали оспаривать все его лозунги. В такие минуты Коля начинал нервничать, ругаться, кричать до срыва голоса, а то и до настоящей истерии. Жаботинский становился растерянным, агрессивным – неузнаваемым.

Наверное, присутствие на земле отобранных им богатырей было для него очень важным, а может быть, даже и успокаивающим фактором. Ему необходимо было всеобщее признание их могущества – ну, как минимум, молчаливое.

– Самый сильный человек в мире – это …! – надрывается Коля, объявляя своего нового фаворита.

В разные годы и в разное время лидерами его своеобразного рейтинга были штангисты Власов и Жаботинский (с олимпийско-сионистской фамилии которого и заварился весь сыр-бор, да и клей для необычного прозвища), борцы Сослан Андиев и Александр Медведь, боксеры Мохаммед Али и Джордж Форман. А вот в начале девяностых предпочтение было отдано популярным актерам, большей частью американским – Шварценеггеру, Чаку Норрису, Сильвестру Сталлоне, Брюсу Ли, ну и так далее. То есть, тем кинофигурам, кто своей игрой, своими образами олицетворял нам – обывателям страны Советов – эталоны мужества духа и образцы невероятной силы.

А сейчас, в некоторой путанице времен, этих знаковых личностей, культовых призраков, имена которых распространялись в народе своеобразными неровными волнами, у меня есть ощущение, что наш юродивец, может, даже и предсказывал своим кумирам скорый триумф или популярность.

* * *

Вот моя подруга говорит, что хороший попутчик или интересная книга сокращают ей дорогу. А я добавлю: смена власти, развал страны тоже неплохо ускоряют ход часов. Это еще если ходики хорошие – вроде «Ле Рой»; плохие, так вообще ни черта не выдерживают. Годы ж тогда, словно карусели, вертелись. И с того момента, как я видел и слышал Колю в последний раз, тоже немало времени прошло. Мне даже казалось, что Жаботинский навсегда исчез как из нашего города, так и моего обозрения. И вот поскольку и спросить о нем было особо не у кого, я и подумал, что с ним что-то случилось или же он переехал от нас куда подальше.

Нет… Ну, не мог же он просто перестать встречаться на улице?!

И вот, сам себе не веря, я вновь смотрю на Колино лицо – слегка лишь постаревшее и, что бросалось в глаза, абсолютно безучастное, хоть и сытое, вплоть до легкого второго подбородка.

Да, безумец Коля, которого я считал умершим, оказался жив, но на его нелегкую дорожку, похоже, сошел сель, и она для него окончена: «Желтый дом» – клиника, демонстрирует нам всю силу науки. Легко, не напрягаясь, можно представить доктора – знающего врача – средних лет, всесторонне образованного, седого в висках мужчину (правда, он все чаще и чаще прикладывается к рюмке)… И врач был Коле друг и бог. Вижу, как он внимательно осматривает стенку палаты, увешанную Колиными героями: на глянцевых вырезках из журналов – Брюс Ли – Дракон, Сталлоне – Рембо – Рокки. А вокруг, в палате, Колины товарищи по несчастью. Затхлый запах. Вздор полушепотом… Рисунки умалишенных. Паутиной на окнах толстая неровная решетка из арматуры. За ней синее, отливающее свинцом небо. Жужжание мухи, зевота сторожевого пса с длинной грязной шерстью. Крик нянечки, вывешивающей на больничном дворе застиранное до дыр белье. Старое, в пятнах.

Врач, между тем, смотрит на Колю.

«Жаботинский… – думает, – обычное безумие. Фамилия… Откуда у него это прозвание? Шизофрения… бесконечный поиск авторитетов. Желание называть по имени. Бред. Жаботинский… а, тот, который Владимир – Зэев? А, между прочим, разве его мания возродить государство, исчезнувшее две тысячи лет назад, не выглядела менее безумной?»

Короче, так, заложив руки за спину, устало идя по мрачному больничному коридору, мог думать лечивший Колю доктор.

Конечно, это всего лишь зарисовка воображения. Джазовая, как я называю, поскрипывающая музыка вопросов, картинок и предположений. Кто ж его знает, как там на самом деле было?

Но вот в тот момент, там, на вокзале, я смотрел на Жаботинского, и мне чудилось, что Колин камертон, маятник, остановился и умолк в реальности. Мне показалось, что он вроде бы на самом деле выздоровел. И нет ему теперь необходимости ходить по городу и напоминать нам о богатырях – легендарных и настоящих. И даже самые липовые из них, получается, больше не нужны ни его, ни нашим идеалам.

Сейчас ведь повсюду вокруг глянцевая пустота и такие же пустые люди. Так и Коля стал пугающе спокоен. Он стал равнодушен.

Не скажу сейчас уж точно, как долго длилась эта встреча, но все это время я, почти не отрываясь, наблюдал за Колей, находясь в непосредственной близости от него. А вот помню точно, что в один прекрасный момент от толчка в плечо кем-то из торопящихся пассажиров мой взгляд дрогнул. Поспешно вернув его обратно, я сразу понял: Жаботинского на месте уже нет. Он, как и много лет назад, опять внезапно испарился. Коля просто исчез.

Я, слегка, конечно, изумленный, попробовал несколько раз оглянуться по сторонам, поискать его взглядом, но, поняв всю тщетность, закурил сигарету и поплелся домой, к остановке.

Но, видимо, еще по дороге, идя к маршрутке, я все же чем-то зацепил всю ткань обозреваемого пространства, и она, дрогнув вместе с воздухом и картинкой вокзала, сместилась с места и поползла, потянулась следом за мной. Я не стал делать никаких выводов и что-то в себе править, потому как знал, что в дальнейшем сим материалом можно будет пользоваться как холстом или пледом.

И удаляясь все дальше и дальше, я не переставал думать о Жаботинском, его бледно-восковом лице, безжизненном взгляде. А может, Коля уже и сам осознал, что иные из его кумиров искусственны, другие бесполезны, и человечество по-прежнему под угрозой? Или же вдруг, только что, сидя на вечернем, едва шевелящемся вокзале, Жаботинский просто что-то выжидал, и где-то, из плаценты нашей пластмассовой, выдыхающейся цивилизации рождается новый, абсолютно новый герой? И тогда однажды наш засыпающий город вновь разбудит нелепый гортанный крик:

– Самый сильный человек в мире…!

Прости, Бетмен

– Ну… допрыгался? Ага… Вот, что ты натворил! А что мы будем показывать папиному врачу, когда он попадет в сумасшедший дом? – громко и наигранно корит она Бетмена.

Так этого вполне можно было бы ожидать. Я отлучился от письменного стола всего да ничего и… пожалуйста! Мой супергерой без устали, с самого утра сражаясь с какими-то невидимыми, но достаточно коварными чудищами, опрокинул чашку кофе на листы с записями. Бетмен, между тем, допуская скорую расплату, мгновенно заворачивается в плащ (то есть в полотенце) и, нисколько не стесняясь, бежит, уходя от содеянного. После его несколько судорожного исчезновения на ковре и по всей комнате остается разбросанный в беспорядке автопарк, обездвиженные тельца солдатиков, кубики с буквами и миловидные плюшевые монстры.

А я не сержусь – я завидую. Сам бы в этих битвах поучаствовал. Я ведь словно вчера вернулся с этой великой и счастливой войны. Пусть несмотря на то, что возвратился контуженным и, конечно же, проигравшим, знаю – то было славное время. И чтобы хоть иногда ощущать сладкий запах того пороха, я и живу в эпицентре нового ристалища и потому и веду летопись «о боях пожарищах, о друзьях-товарищах».

Но вот она, Мадина, ратных заслуг никак не признает – ни моих, ни его. Ко всему прочему, она, я смотрю, не в лучшем расположении духа. То ли по дороге с рынка сломала каблук, или же ей там фруктов попытались недовесить? В общем, что-нибудь в этом духе. Трезвонит сейчас с кухни посудой, шумит недовольно водой, сверкает молнией.

Тем временем мне видно, как скрываясь в другой комнате, Бетмен – изнутри, пальчиком, тихонько закрывает за собой дверцу шкафа, окутанного грозовыми тучами.

Бетмен… – а кто у меня еще мог родиться?

* * *

Да и бог с ними, с этими записями. Сам же виноват, а не ребенок. И не сжег же он их, а всего лишь залил кофе. Так что Мадина пусть не переживает – всякий специалист по меланхолии, любой, так сказать, доктор Гоше, в моих бумагах что к чему прекрасно разберется.

Но потрудился я сегодня, конечно, немало (хоть и не на славу). Полвоскресенья просидел над бумагами, за письменным столом. Кажется, около шести часов кряду. Но и воскресенье летом не воскресенье – блеклое, и поработал не ахти как продуктивно.

А вот как только я почесал свою сытую дорогами пятку – и ничего – дело вроде чуть сдвинулось. Видимо, расправляясь с зудом, я нажал на ней некую точку, отвечающую за семью и за… судьбу.

И что же ? Думаю о семье, о своей судьбе.

Мама. Я знаю, что моя мама иногда молится богу. Но помимо стандартных обращений, она рассыпается перед всевышним в благодарностях за то, что тот не дал мне музыкального слуха. – Иначе бы он писал и музыку, – уверенно сетует она моей жене Мадине, помогая ей в возне по кухне. Мама сочувственно считает, что для женщины и без того достаточно неприятностей, если ее муж свободный художник. – Но беда, Мадиночка, не приходит одна, – добавляет она – и, щурясь от пара кипящей кастрюли, бросает в посудину щепотку соли. Это мама о том, что я, без стыда и совести, пробую стать и писателем.

Папа богу не молится, ему это не надо, он атеист. Но он очень становится похожим на священника, когда обещает мне семь казней Египетских, если я не одумаюсь, не возьмусь за ум и не найду нормальную работу. Он делает это так неистово и запросто, что иногда я ему даже верю… и обещаю исправиться. А то проклянет еще.

А вот Мадинка – молодец, не поддается. Ей чужое мнение о муже нипочем. У нее есть свое, принципиальное.

– Ребенка твоего жалко. А по мне – так живи, как хочешь, – делится она. – Только вот попомни мои слова, в один прекрасный день от своей мазни и бесконечной писанины ты обязательно сойдешь с ума.

Причем супружница мне эту мысль довольно часто высказывает. Почти как «здравствуй» говорит. Хотя я в ответ, бывает, припомню ей, что после нашего первого с ней свидания она делилась с подругами, что вчера за ней пытался ухаживать один ненормальный. Хм… – пытался?!

Нет, семья у меня на самом деле замечательная, а нормальный я – ненормальный – этот же вопрос у любого художника в доме всегда стоял так или иначе. Я стараюсь, конечно, на себя внимания поменьше обращать, но видимо у меня не очень получается.

А вот сумасшествие – дело другое. Да и если бы только оно… Проблема в том, что на этот счет, есть у меня одно не совсем приятное предсказание.

И я все никак не могу его забыть. Хотя и услышал его давно – еще в первые студенческие годы, и вроде как бы от человека сомнительной компетенции, но вот не могу его из головы выкинуть, и все. Что не бывает – вдруг это уже завтрашний день?

А настоящее? Настоящее – оно так часто бывает хрупко и скользко, что для устойчивости и баланса людям частенько приходится подменять его фундаментальными конструкциями прошлого или же будущего.

Особенно у прошлого – они стальные, железобетонные. И в погожий день на них часто греются кошки.

Так вот, эти бездомные киски и перевернулись набок от теплых лучей конца восьмидесятых, и заскреблись.

Я плохо помню облик оракула, но точно, что фамилия у нее была очень пернатая. Кажется Воробьева. Еще я припоминаю, что на ее открытом (для Кавказа даже уж как-то слишком открытом) славянском лице красовался вздернутый, слегка раздвоенный носик и вздернутый раздвоенный подбородок. Для пущего устрашения, с приемом противоположного эффекта, который часто используется в голливудских триллерах, я рисую ее в памяти худенькой, бледной девушкой с большими добрыми глазами.

– Хочешь, я тебе погадаю?

– Ммм… давай.

Я же рассчитывал в первую очередь на славу с оскалом восхищения от грядущих искусствоведов, красивый роман с деньгами, легкую суженую, пятерых сынов-богатырей с розовыми ланитами!

Да надо было тогда ее сразу, прилюдно сжечь или, пока никто не видит, не по-джентельменски двинуть головой по ее замечательному носику, и уже после позвать на помощь доктора.

– Помогите! Вызовите скорую – Воробушку плохо!

Грубовато конечно, но ведь эта пустозвонная гадина, расковыряв какие-то скомканные сообщения на моей потной ладони (и никоим образом не обращая внимания на все то, что там явно выгравировал Аполлон), заявила, о том, что ожидает меня в скором, нескучном будущем.

– Либо ты умрешь молодым, – смачно цементировала она, покачивая головой, – либо (в том же отрезке двух миллиметров) найдешь время, чтобы лишиться разума. А в ответ на мой вопрос, не дано ли третьего, я лишь встретил ее ласковую улыбку.

От такой перспективы я буквально сразу же вскипел и, по-моему, очень грубо ее поблагодарил, потому что на следующий же день она пожаловалась на меня своим старшим братьям. И когда я чудом успел скрыться от двух ее бурбонов, понял, что впервые избежал одного из напророченных вариантов. Другое “либо”, при моей мнительности и воспаленном сознании, могло случиться сразу в последующие пару дней, когда под плафоном пятьсотваттной лампы, косея от напряжения и жалости к себе, а также к этому миру, который может остаться без моего таланта, я, ничего, конечно, в этом деле не понимая, попытался разглядеть на ладони свою бледную кривую линию жизни.

Но мне, наверное, повезло. Временно, но все же повезло – линия сердца делит мою обреченную ладонь поперек так, что она идет аж до кисти, и там через кожу, мясо и жилы врезается прямо в кости. Так вот, такая аномалия делает кисть достаточно цепкой до жизни. Буквально, до мертвой хватки в нее. А люди с подобными рисунками на руке, как правило, цепляются за любовь.

И в моем случае это было особенно важно. Ведь я мало того, что был девственником, так еще ни разу, ни полраза по-настоящему не влюблялся. До этого у меня в качестве возлюбленной, вернее, в роли ее эрзаца-заменителя любезно согласилась выступить сама Шерон Стоун. Вернее, ее фотоизображение.

Краснея, признаюсь, что после того, как Воробьева объявила мне о кое-каких мрачных перспективах, я, переполнившись от ее слов тревогой и неопределенностью, схватил помятый цветной журнал с любимой голливудской актрисой и заперся с ней в своей комнате. Отгородившись от этого страшного мира, я интуитивно и в терапевтических, так сказать, целях, бредил по Шерон пару суток подряд. Это было прощание… – наши отношения с ней и без того давно уже оставляли желать лучшего. Но сей ритуал дал некоторые положительные результаты – и, в истощении, я немного успокоился.

Но, с другой стороны, это был уже не совсем я.

Да – я изменился, практически, у всех на глазах. Ну, а что остается делать подростку, юноше, который вдруг осознал, что век ecn не совсем чтобы вечен, а скорее очень короток. А если даже все и не так, то лишиться разума еще хуже – ведь все, что составляет его Я – сознание, опыт, чувства, память, словом, сущность, все это, возможно, очень скоро исчезнет, покинет его навсегда.

На тот момент, мне не с кем было посоветоваться – так получилось, а поделиться с кем-либо из друзей воробьиным карканьем я постеснялся.

И рассудил сам: раз все и так решено, и мой пароход скоро уйдет под воду, я оставлю палубу и спущусь в его ресторан. И в нем, еще шумном веселящемся, я имею полное право, есть все вкусности и сладости со стола руками, а не пить жизнь как все – мерно с чайной ложечки! И без пяти минут утопленнику, не стоит особо волноваться, где дно у моря – ему лучше просто раскинуть в стороны руки и открыть глаза.

И пусть мне обещала изменить фортуна, пусть, – тогда, я тоже могу изменить ей… с другой… с другими. Женщины, живопись… Я решил ,что и в той и другой области для меня есть много удачи. Со мной непременно поделятся. Да они созданы для того, чтобы ею делиться. Я со свойственной тому возрасту категоричностью и пафосом решил, что только женщины и искусство – вот то самое, что даст мне пусть короткую, но ясную и полнокровную жизнь.

От этих выводов, решений и планов я прозрел. Прозрел настолько, что за один месяц повзрослел лет на пять и как бы в доказательство – перестал слушать всех. Особенно преподавателей – ведь у меня уже не было столько времени, как у остальных студентов.

Но, правда, кое-что из советов старших товарищей я все же принял к сведению.

В заведении, где я учился, уже мало кого удивляло, что бывший бездарь и блеклый троечник Гари Харин взялся за учебу с необычайным рвением. Его не раз заставали в аудитории, сосредоточенно работающим за мольбертом даже в далеко внеурочное время. Всех тут смущало другое.

– Ты что, вообще… не пьешь, Харин? – спрашивали меня они.

– Нет… – отвечал я, сощурившись на холст, в поисках того самого места, где чувство прекрасного диктовало мне «ударить холодненьким».

– А как ты же ты, родной, живописцем быть собираешься?

И действительно – как? Но уж над этой проблемой я не стал долго раздумывать и плавно влился в компанию, искушенную живописью и жизнью.

Так я пристрастился к пиву. И если кто-то думает, что от пива плавятся мозги или пухнет живот, то я отвечу, что это скорее бывает только у пустых людей; у меня же, хоть это звучит нескромно, но день ото дня стал раздуваться талант и пыл.

И тем, и другим – включенными на всю мощь, я стал пользоваться с необычайной прытью. В частности, для того, чтобы постараться влюбить в себя хоть кого-нибудь. А по дороге, безнравственно и не умеючи, пробовал взобраться на самых высоких и неосторожных девушек.

Хотя по-настоящему я стал искать ту самую – ЖЕНЩИНУ, с которой… проживи с которой я хоть год, хоть месяц или же неделю, то от полученного счастья мог бы смело поставить точку (две… или три – неважно) и уже ничего в этой жизни не бояться.

О женщина из грез! О, исполняющая желания… Да, путь мой был нелегок. Я бы даже сказал банален и в чем-то даже убог.

Я уже вряд ли вспомню всех тех девушек, с которыми мне когда-либо приходилось общаться. Но я помню, что они смеялись, курили, звонили, не снимали трубки, жаловались на родителей, стыдливо раздевались, таинственно молчали, целовались, одевались, уходили, уезжали, писали письма, говорили слова – приятные или наоборот. Но, в целом, весь этот хор праматери Евы успешно высасывал ощущение скорой, возможной беды.

А еще припоминаю, что кто-то отчего-то плакал. Возможно, даже это был я.

Можно, конечно, сослаться на подростковый возраст – впечатлительность, максимализм и неприятие никакой середины. В то время ведь все, что посередине, по центру, кажется весьма непотребным местом. И логика здесь особая не нужна. Хотелось чего-то яркого, запоминающегося.

Например, мой преподаватель рисунка, несмотря на то, что носил фамилию террориста, был человеком весьма интеллигентным и оригинальным. Однажды, слегка пошатнувшись, он дал мне прямо с похмельного утра ни к чему не обязывающий совет на будущее: «Запомни, Гари, ты художник, и тебе не стоит дружить с ни с официантками, ни с футболистами». Я остался в недоумении, но не стал требовать объяснений у просветленного гуру. И что? Прав он, не прав – я же ведь до сих пор четко и неосознанно следую этому странному завету.

Так ведь это всего лишь рекомендация… И, возможно, мой педагог о ней сейчас даже и не вспомнит. А то – ПРЕДСКАЗАНИЕ, то – практически установка.

Я где-то слышал, что по одной из версий даже цивилизация великих инков исчезла по причине того, что уж слишком шибко поверила в предсказание о драматическом конце своей истории.

И пока мое сердце было ареной для когтистого ретро-шоу (интересно, где-нибудь гадают на кошках?), в комнату ворвался Бетмен. Запрыгнув на спину огромному плюшевому крокодилу, он тут же поторопился сделать животине болевой прием.

Наблюдая за пацаненком, я вспоминаю, что ровно через месяц отцу этого бесстрашного героя будет 29 лет.

Получается, что оба выстрела еще за пророчицей.

– Привет, Бетмен, – здороваюсь я. Неаккуратно и невнимательно.

– Я не Бетмен, я Джеки Чан.

– Хм… Извини, не узнал сразу. Богатым будешь.

Когда я смотрю на это бесконечно перевоплощающееся существо, слышу его голос, то все пытаюсь понять, вникнуть – откуда, откуда здесь взялось, материализовалось это чудо? Каким образом я могу видеть его, любить? И ответов, хоть они и всегда близки и прозрачны, никогда нет. Есть только легкое, счастливое головокружение от этой тайны.

– Пап, смати, как я его схватиль за душу.

– За что ты его схватил?

– За душу… – усиливая обхват.

– А с чего ты решил, что его душа именно в этом месте?

– Ну, я же его сейчас душу.

– А-а. Понятно. Ну, хватит уже. Жалко же его тоже. Отпусти…

Джеки Чан проникновенно посмотрел мне в глаза. Казалось, я озадачил его своей вроде банальной просьбой. Но нет, тут дело в чем-то другом… Не люблю, когда он на меня так смотрит. Знаю я этот взгляд – одновременно сосредоточенный и мутный. Настораживает он меня.

– А ну-ка быстро в туалет, – гаркаю я на него.

Слегка вздрогнув, малыш вскочил со своей большой мягкой игрушки. Но на прощание, негодник, все же врезал поролоновому Генчику ногой. В область все той же шеи. Если бы этот замученный «крокодау» мог говорить, он бы наверняка прохрипел: «Мо-оя душа»…

Одна большая точка на ладони воссоздалась в проеме открытой двери и попросила Джеки не мешать мне.

– Потому что если папа устанет, – поспешила она объяснить свою заботу, – то ему надо будет пойти в бар, в этот… как его… «Блюз» и упиться там до поросячьего визга вместе со своими такими же, как он, неудачниками и их… – как бы это при ребенке помягче сказать – профурсетками.

Похоже, точка опять вредничает или даже ревнует. Хотя какого черта ? – возмущаюсь я, говоря если не в саму ладонь, то прямо в свой кулачок. – Ведь я всегда изменял ей еще и до нашего знакомства, до того, как она проявилась на линии жизни. Так почему же я должен останавливаться теперь? Точка отсчета, блин.

Но в общем-то, в целом – ею все неплохо подмечено. Согласен, на все сто. И насчет «Блюза» – хорошая идея. Во-первых, «Блюз» – отличное направление в музыке. Тот же Джаз. На него гладко ложатся слова о семейных неурядицах. Мог бы играть – только «музыку старых пьяниц». А вот во-вторых – насчет женщин – Мадина чуток ошиблась. К сожалению, супружеская неверность у меня теперь в строгом графике. Я досадую, потому что с моей новой подругой Леной я не могу видеться часто. Наш с ней день рая намечается аж через неделю. И ожидая его, я соблюдаю все заповеди и часто бываю в чистилище – все в том же пресловутом «Блюзе». Я никак не могу не попасть в рай!

– Папа, купи мне Человека-паука, – попросил Человек-паук, прилипнув ладошками к коридорной стене. Он никогда не дает мне просто так уйти из дома. Вот и сейчас, видать, почуял, как в своей стыдливой спешке я на выходе нечаянно задел одну из его паутинок.

– Так ты уже не Джеки Чан? – осторожно интересуюсь я.

Держа в руках оторванную башку пластмассового Деда Мороза, маленькое суперобразование забежало под вешалку и по самые плечи засунуло свою голову в висящий на ней длинный плащ. Встав таким образом, мой Человек-паук сурово засопел и, не считая нужным реагировать на мой глупый вопрос, вновь повторил свой.

– Купишь?

– Куплю, но попозже – когда зарплату получу.

– А в «Блюзе» у тебя долгов нет? – проявляя недюжинную осведомленность, молвит мое дитя-бессребреник.

– Нет, – уверенно вру я. Стараюсь, иначе малейшее замешательство на лице и в голосе им легко считывается.

Наши неосторожные разговоры о зарплате, покупках и долгах привели за собой матримониальный хвост.

– И куда это ты так быстренько собрался? – спрашивает Мадина, стряхивая с рук мыльную пену.

– Да мне надо проехать до Галогена, потом до Хоранова. Я уже давно пообещал ему кое-что. И представь, какое совпадение, – говорю, стараясь скользнуть в сторону от сути, – Галоген попросил диск Эллы Фицджеральд, а Хоран – книгу Френсиса Фицджеральда.

– Ничего удивительного – оба Фицджеральда – певцы джаза – один – эпохи, другая – музыки, а Хоран и Галоген – такие же придурки, как и ты. Здорово тут другое… Объясни мне, пожалуйста, зачем ты, когда несешь Галогену или Хорану диски, книги, то всегда оставляешь их в нашем почтовом ящике? А, книгоноша?

– Не ври, бессовестная женщина. Такое только один раз было. Потом я исправился и…

– И ношу все это с собой в большой удобной сумке, как у почтальона. Причем вместе с презервативами.

– Так. Ну, вот что ты ворчишь? На, посмотри в сумку… А не хочешь, чтобы я уходил – так и скажи.

– Нет, почему, ради бога, пожалуйста. Пойди, развейся. Только ты, я надеюсь, не будешь против, если я прежде расцарапаю тебе лицо? Ну, мне очень хочется. А еще больше мне хочется взглянуть на тех дурочек, с которыми ты общаешься.

– Ты же знаешь – они любят меня за мои деньги, – касаясь ворота рубашки манерным жестом красавца, уверенного в своей неотразимости.

– О! Я бы была на седьмом небе, если это было бы правдой. Тогда, может быть, и нам бы с твоим сыном мелочь какая-нибудь перепадала. Но, к сожалению, я только что видела, как ты стащил с полки свои ничтожные двести рублей и лихорадочно засунул их в джинсы. И теперь, – показывая якобы мою посадку, – мачо готов тратить свои легкие деньги!.. Так вот, чтоб ты знал – небритый, в своей ужасной цветастой рубашке, которую ты почему-то называешь гавайской, в этих растоптанных сандалиях на босу ногу да еще и с этой большой черной сумкой ты выглядишь жалким городским сумасшедшим.

Возможно, Мадина права, только мне, ослепленному предсказанием, но уже привыкшему к жизни, эта ответственная в истории города роль как-то более по душе, чем амплуа даже самого респектабельного молодого покойника с остывающее-мудрым лицом. И раз от меня нет пользы для нашей маленькой семьи, пусть моей миссией станет какое-нибудь благо для всего нашего города.

И либо нонче, либо никогда, либо все, либо ничего.

А посередине, тем более всего, что удаляется от нас ежесекундно, бывает…

– Ладно, Мадин, пока. И не сердись – я ненадолго! А буду задерживаться, позвоню.

– Позвони, позвони… доктору своему позвони – а у нас телефон уже со вчерашнего дня отключен.

– Как отключен? Разве уже двадцатое?.. – стоя на ступеньках, не оборачиваясь, мнусь я. Это, это… они нам за переплату отключили… – отшучиваясь от стыда и бедности, мой бессовестный голос звучит уже из подъезда.

Прости, Мадина…

Простите – Бетмен, Джеки, Паук… простите и… храните меня.

2006

ЭММАНУЭЛЬ НАВСЕГДА

Мне, признаться, не стыдно, что смотреть сериалы я не люблю. Их и так на экране – что кур нерезаных, а тут еще и в реальности – собственный монтируется. Семейный, домашний. Нет, пусть все мило, замечательно, но долго не выдерживаю. Потому нажал кнопку и выключил.

Коротким рывком дергаю дверную ручку и, как минимум, до вечера отключаю звук, картинку.

Хотя, наверное, люди всегда заслуживают всего того, что видят, смотрят, слышат. Как и человек заслуживает всех своих мыслей. Ну, да ладно…

В общем, не знаю другого, более надежного способа удалиться от бесконечного бытового шума, семейных проблем (точнее сказать, от ответственности), как просто взять и свалить на время из дома.

Нет, есть еще, конечно же, качественное кино, музыка, толщи литературы – куда я особенно люблю погружаться. Все это есть. Только разве мне дадут здесь посмотреть что, послушать, почитать спокойно? А ведь пока молодой был, неопытный, я ведь, было дело, за этот час боролся. Пробовал. Раньше я ради этого даже специально заболевал, простужался, понижал давление. Но все тщетно. Теперь не дергаюсь, знаю, не поможет. Обязательно кто-то к нам придет, куда-то надо пойти, что-то купить, что-то сделать. Это же прямо свихнуться можно от такой жизни! Одно время я даже подумывал усовершенствовать свое недомогание, по крайней мере его внешние признаки – надевать длинную русскую рубашку, обвешиваться по углам иконами, держать в сложенных руках тоненькую свечку, бредить обрывками фраз… И это несмотря на то, что я далеко не религиозный и не совсем, скажем так, русский. Но теперь я уже точно знаю, что и этот метод не сработает. Потому как даже если жена и ребенок шарахнутся от тебя на пару метров, насторожатся, примолкнут, наконец, ненадолго, – есть мама. Она тут же среагирует, принесет кучу лекарств, заставит их проглотить, помассирует виски и через полчаса найдет мне работу – прикажет если не убрать подвал, так почитать ребенку книжку, вкрутить лампочку, разобрать книжную полку и так далее, и тому подобное.

Не даст помереть, одним словом.

* * *

А вот покидать дом, бежать из него лучше всего в комфортном собственном авто или же на такси. Но если нет собственной машины, а на такси жалко и без того ничтожных денег, тогда сойдет и трамвай, и автобус. Но вот непогода, ливень – дело другое: прыгай во что ни попадя или вызывай такси.

И вообще при такой судьбе мне, думаю, не стоит экономить только на книгах и на обуви.

Уже под слегка накрапывающим дождем, пересчитав свои мятые гроши, я вытянул для попутки руку. И чем больше мне не везло, тем сильнее, громче и ярче в воображении и памяти, начинал догонять меня и развиваться домашний сериал – быстрыми титрами все его предыдущие серии, потом актеры, участники, антураж, клочки последних диалогов, ведущие к ним причины, следствия.

И в этот же момент я вижу, как в самодовольном шуршании дорогих шин мимо меня проплывает черная иномарка. Шикарная модель, кожаный салон цвета слоновой кости и изящные матовые диски. И, конечно же, я обратил внимание на водителя. Я заметил, что за рулем в деловом костюме, при галстуке сидел не кто иной, как мой старый товарищ Дзапар – когда-то неразлучный друг и подельник времен еще первых видеосалонов.

Классное было время! Пиратское. Мы воровали целые сутки у счастья, ловкие дельцы-прокатчики тырили его у нас, а само кино у Запада и Голливуда. Нам же в небольшой, темной и душной комнатушке можно было делить и выбирать награбленное. И вполне демократичным способом – поднятием руки. Выбор за большинством. Помню, мы с Дзапаром всегда голосовали за Чака Норриса, Стивена Сигала, Брюса Ли, против Кин Конга и всяких Бинго Бонго. Хотя все – и мы, и те, и другие – на самом бы деле доплатили за «Эммануэль» и тому подобное. Но за скромность и гордость тоже надо расплачиваться. Так что у всех, вновь и снова, есть возможность смотреть и вникать в таинство кун-фу «Маленького Дракона».

О мужественное кино! И наша немного обреченная заинтересованность в нем. В силу возраста и, наверное, географии мы ведь были почти вынуждены хвастать ею друг перед другом и затем подтверждать свою привязанность к удару ногой, к подсечке с разворотом и вообще к самоотверженному подвигу – в жизни, на улице.

Но славные деньки гундосого перевода миновали, дворовые эксперименты с силой духа тоже – бог миловал, и каждый свое сполна выхватил. И сегодня мы голосуем уже порознь – я на дороге, а мой друг – за наше великое и ужасное государство. Дзапар чиновник и сын чиновника. Все на своих местах, и все уже решено. Хотя я уверен, за Эммануэль мы еще или уже готовы раскошелиться оба.

Судя по слишком внимательному к дороге лицу и очам, жадно охочим до знаков и светофоров, было понятно – Дзапар сделал вид, что не заметил меня. Ну, и прекрасно. Я на него не в обиде – это мелочь, а наше прошлое – большой сундук с драгоценностями, с мертвецом и не одной бутылкой рома.

* * *

Поднимая в воздух, что по силам, угрожающе подул низкий ветер. От тяжелых туч, несмотря на дневной час, все вокруг резко потемнело. И уже сорвался и рассыпался по округе первый раскат. Редкий, но крупный дождь тут же принялся очищать асфальт улицы Кирова от пыли, людей и машин. Ожидая града, пешеходы бежали и хоронились в магазинах, в подъездах, под любыми навесами. И я не знаю, куда делись трамваи и троллейбусы, но вот большинство автолюбителей уж постаралось припрятать своих железных лошадок. Опыт прошлого года, когда льдины с голубиное яйцо покалечили им не одну машину, все еще пах отчаянным матом и запахом ремонтных мастерских. В общем – все кто куда, как говорится.

А мне в этой ситуации вполне сгодился откидной железный козырек газетного киоска. Им же на ночь, в охранных, так сказать, целях, закупоривали и стеклянную витрину. Я воспользовался его покровительством и повернулся ко всему ненастью спиной.

Разглядывая ларек, его внутренности, содержание, я фамильярно отколупывал краску и подмечал, что он, старенький, обшарпанный, как бы ни пестрел и ни старался выглядеть внешне, чем-то, один черт, выдавал свое неверие в то, что Брежнев уже умер. Даже надпись того времени сохранилась – Союзпечать.

Чего, между прочим, не скажешь о его бессменной продавщице. Судя по тому, как сосредоточенно листает СпидИнфо, она слышала и не только об этом. Ну и пусть читает, что жалко что ли? В ее годы такой пикантной литературы, конечно, не существовало и в помине. Хотел бы я мельком взглянуть на продавщицу еще молодой или подглядеть небольшую сценку из ее распаленного воображения сальную страничку памяти, биографии… Хотя нет… не надо, не хочу.

Этот газетный киоск (правда, уже судя по товару, не совсем газетный), сколько я себя помню, стоял здесь – под каштанами, через дорогу и трамвайные рельсы от центрального роддома. Прямо напротив.

«Великое место», – так бы сказал Леха Псих, один мой харизматичный товарищ, некогда «сборщик податей», далее несостоявшийся монашеский послушник, а ныне простой «дубак» – охранник в ночном клубе. Но, по сути, Леха всегда и везде был пьяницей и неисправимым пассионарием. И возвышенный эпитет, коим в алкогольном восторге Психом награждались все и вся, в данном случае означал бы всего лишь то, что мы оба, так совпало, впервые увидели белый свет именно в этом скромном медицинском учреждении. Правда, долгое время я был уверен, что «первый свет», на самом деле, был dk нас люминисцентно-синий. То есть, я почему-то думал, что роды проходят именно при свете этой специальной лампы. Я же не знал, что она кварцевая, от микробов!

Но, уверяю, это мое не последнее и, к сожалению, не самое серьезное заблуждение в этой жизни.

Хотя, боюсь, и в той…

* * *

В свежую асфальтную мокрядь тускло запрыгнула молния, и за ней на землю рванулась вся ее свита. Как по голове бабахнул гром, словно с неким ревом полил, зашумел по-настоящему сильный дождь, а я по-прежнему не видел ни одного троллейбуса, трамвая, и ни одна таксующая сволочь не соизволила остановиться.

А когда зашалила канализация, и дорога стала похожей на Ганг, под ржавеющий навес газетного киоска забежала промокшая до нитки девушка с длинными, слипшимися на лбу черными волосами, и за ней, почти сразу, заскочил высокий и сухой (телом) старик. Я сразу обратил внимание, что его румяная, по-детски румяная кожа на лице делала его похожим на младенца, постаревшего буквально только что. И даже несмотря на все морщины, сей факт оттенял весьма странного подбора одежку – коричневый пиджак с каким-то значком, синие галифе и найковские серебристые кроссовки. В руках старикан держал новое алюминиевое ведро и какие-то деревянные садоводческие причиндалы. Представитель пожилой общественности, кряхтя и охая кривым впалым ртом, перевернул свое ведро и тут же присел на него, прямо возле меня.

А вот девушка, оставшаяся стоять с другого края, в желании сесть на такси оказалась моей конкуренткой и, как я заметил буквально через несколько минут, гораздо удачливее меня.

Но пока эта весьма фигуристая девица, одетая в очень облегающие черные брючки, стряхивала с голых плеч капли дождя и тянулась с высоко поднятой рукой к редким машинам, я, поначалу не разглядев ее лицо, все больше и сильнее наполнялся уверенностью, что все-таки это была… Лизка.

И что меня удивило – я даже слегка заволновался. Мне-то она где сдалась, спрашивается?

Но так как я видел ее всего лишь несколько раз и достаточно давно, то поэтому мог лишь предполагать, что это она, Лизка, шаболда, проныра и сучка еще та. Это она лет пять назад, перед тем как улететь к своим богатым родственникам в Киев, выпила из влюбленного в нее Галогена все соки, воды, нервы, деньги, а вдобавок, даже не предупредив его, еще и сделала аборт. На втором месяце сделала. Красава! А несчастный Галоген как оглох. Потом только понимать стал ху из ху. И то до сих пор иногда по ней поскуливает. Убьет «бутылку рома» и забывает про мертвеца.

Страшное дело.

Возможно, Бог ошибся, когда создал человечество, но, похоже, угадал в том, что сотворил его из обоих полов – дабы мужчины и женщины пудрили мозги друг другу и хоть немного, да давали Ему покоя от своих песнопений и просьб.

А, может, это и не Лизка. А просто застигнутая дождем незнакомая девушка. Стоит сейчас рядом со мной возле роддома, в котором почти во всех окнах уже горит свет, освещающий уже новых, еще незрящих Гариков, Психов, Галогенов и, конечно же, таких, как она. Кто ее знает? Я же ее не окликну. Так со мной часто бывает – если сразу не разглядел человека – все – не повернется, машина закроет, прохожие со всех сторон набегут… Ну, а коли Лизка – то нехай поскорее бежит, крыса. Геть в свой Киев!

Я еще раз ткнулся взглядом в ее неплохую девичью фигурку, от старания раз за разом привстающую на носочки, потом осмотрел свои промокшие от брызг ноги в сандалиях, брюки, а затем все мое внимание захватил тот фактурный большеухий старик.

Я вдруг заметил, что он прямо-таки застыл, застолбенел, и во всю своими бесцветными зрачками пялится на бедра, на подтянутые ягодицы этой Лизки-не-Лизки. Он даже ссутулился, искривился для более удобного обозревания. Ну, ты дед даешь!

И в самом деле – эти восхитительные части женского тела, в проеме, в своем завораживающем силуэте, словно образовывали крупную замочную скважину между ног – стилизованную и очень четкую. А сухопарый старик напряженно смотрел сейчас сквозь нее на дорогу – на всю свою дорогу. Он словно желал подсмотреть, что, что же там, за той гранью, за тем проемом, откуда младенцами появляемся все мы. Гляжу на эту мизансцену, и по мне приятно бежит ток и, заряжаясь от него, я мысленно обращаюсь к себе, к старику и даже к Дзапару. Друзья мои, Эммануэль – это навсегда!.. И вроде лампочки после долгого перепада света, в голове вдруг вспыхивает другая, любопытная мысль. А что, если это наши, то есть мужские, обтекающие, бессознательно алчные, похотливые взгляды со временем и породили именно эти совершенные линии, манящие формы? И так без конца, тысячелетиями, кропотливо отсекая при этом от волшебной, изумительной, но аморфной заготовки все лишнее, все как резцом – собственной мечтой, страстью… А что? – продолжаю я касаться не совсем умопостигаемого и уже не обращаю внимания на новый отзвук грома. – Если в нас есть хоть что-то от божьего духа – то тогда, получается, дни сотворения еще не окончены, и Он продолжает это делать и по сей день – вместе с нами или, может, даже вопреки нам. (Ну не сами же мы и не наперекор Ему!) И мы и женщины. В них та же творящая сила! Они, хоть иначе, по-другому, может быть изнутри, но все же действуют как на мужскую форму, так и на содержание. Они что-то вытягивают в нас, наращивают, манят, сушат и оттачивают всей своей жаркой, противоречивой сутью, невидимым генератором, дабы когда-нибудь хоть кто-то из нас или из тех, кто после нас, встретился однажды с одной из них и совпал, хоть ненадолго, с самым ярким и глубинным женским желанием. Ну да – и мы, и они, получается, чуть ли не самооттачивающиеся станки.

А вот для чего все это, от какой фазы работает – это уже другой вопрос. Хотя очевидно, что кое-кто заводится просто от молнии.

* * *

Град обошел наш район стороной. А с одним из порывов ветра на улицу Кирова и вообще в город вернулся обычный дневной свет. Вместе с ним и дождь сбавил обороты, все больше склоняясь к тому, чтобы остаться на земле лишь редкой капелью с деревьев и быстро гаснущим стоком водосточных труб. Кое-где, меж туч, уже показались голубые прорехи.

Девица, которую я возможно по ошибке, принял за одну давнюю знакомую, с кислым лицом прыгнула в такси и умчалась еще в самый дождь. Старик – тоже, как и я, пойманный ливнем и настроивший меня на практически теософский джаз, поблескивая ведром заковылял к трамвайной остановке. А спустя некоторое время жигули с устойчивым ароматом газа не замедлило остановиться, чтобы исправить все чужие ошибки.

– До Коней, – спрашиваю я район, прозванный так в народе из-за двух бронзовых всадников на площади. Держа руки на руле и рычаге передач, мне согласно кивает водила и небрежно перебрасывает с сидения тугой целлофановый пакет – с переднего на заднее. В его старенькой и очень захламленной машине между передними сиденьями дремал деревянный костыль, лежала папка с измятыми бумажками и… ий хо-хо и бутылка колы! Улыбчивый водитель, который своим взглядом и вздутыми ноздрями сразу же напомнил мне варана, пребывал в отличном настроении – с энтузиазмом крутил тугой руль, резво клеил педали. Он даже не преминул поделиться историей о том, как буквально полчаса назад, в самый ливень, подобрал двух промокших девчонок, скорее всего, путан, за которыми остервенело гнались какие-то мужики. Я, честно говоря, не совсем понял, что его, собственно, развеселило, но слушать было на самом весело. Судя по акценту, таксист был из Южной Осетии. За его забавным, но в целом правильным потоком русской речи всюду слышался его родной язык, звучанием похожий на сильную и опасную горную реку, ту, что с легкостью перекатывает даже самые тяжелые валуны и камни. После войны 92-го, когда из тех краев появилось множество беженцев, это довольно часто слышимый в нашем городе говор. В таксисте, чувствовался простой, уверенный в себе человек, знающий все про дорожные злополучия, жизненные заводи и прочие мутные воды.

– Одна плачет, ревет, я успокаиваю, шучу… А когда приехали, и я с них денег не взял, представь, они меня тогда по очереди обняли, поцеловали, – с самодовольным видом почесывал он грудь, откидываясь назад. Видимо, впечатления от этой встречи были еще очень свежи и переливались через край.

– А можно спросить, костыль-то тебе зачем? – любопытствую я, косясь на вполне здоровые ноги водителя. При его обычной вроде бы комплекции, впечатляли размеры ног – одна его коленная чашечка по ширине была равна четырем моим.

– Гаи остановит, увидишь (в оригинале – Гои остоновит увидишъ!).

И что? – наш страж дорог – в спецплаще, в целлофане на фуражке – явил себя минут через пять и взмахнул нам своей полосатой палочкой. Помянули его неосторожно всуе? Голод в желудке? Может на шампанское для девушки ему не хватает? В России только ненормальный поверит, что это он ради долга или же печется о безопасности граждан.

Машина прочла жест власти и коряво остановилась. Первым из нее самоотверженно выскочил костыль. Затем, дав паузу, показался корчащийся от боли хозяин, и, уже оказавшись вместе, они тяжеловесно запрыгали в сторону блюстителя порядка.

Милиционер, узрев ситуацию, с недовольным почтением стал отмахиваться от такого неаппетитного нарушителя, на такой юродивой машине.

Ий-хо-хо! Плещется в бутылке шипучая четвертушка колы. Я скалился про себя беззубым, перекошенным стариковским ртом и отмечал, что мне, пожалуй, можно завидовать, раз в тридцатник вид обшарпанного костыля еще настраивает на острова и сокровища больше, чем на увечье. И, думаю, многим из нас стоит позавидовать этому водиле, раз вид запуганных, попавших в беду путашек будит в нем человечность, а не как у нас тут обычно принято.

Я бы, например, телефон у них взять попробовал.

До Коней оставалось пара кварталов, ведущий к ним мост и еще «длинная улица детства, похожая на нацистское приветствие». Водитель, видимо, заскучал, выговорился и уже помалкивал. Я не могу знать, о чем он мыслил, подвозя в тот день очередного пассажира, но я, глядя, как движутся липкие капли на стеклах машины, почему-то забредил проститутками. Представил их ситуацию, испуганные глаза, обнаженные ножки… В общем, подумал о тех двух юных, несчастных или счастливых… чего, наверное, заслуживаю, и что, по сути, тоже своего рода приключение.

Короче, все как обычно и, видимо, навсегда.

2006