Александр КРАМЕР. Люди и странности

РАССКАЗЫ

СТРЕЛОЧНИК

1

Дядя Вася трудился на крошечном полустанке стрелочником и жил он, как и положено стрелочнику, в маленьком домике вблизи железной дороги. Подле домика у него сараюшка стояла со всякими запчастями и причиндалами, которые для ухода за стрелкой положены, а в домике жена его обреталась, Анастасия Никитична, необходимая крайне для ухода за самим дядей Васей. Еще жили там куры, гуси и утки, но они в курятнике находились, к сараюшке прилепленном, и к делу стрелочному никакого отношения не имели, а держали их просто для пропитания и разнообразия унылой стрелочной жизни; находилась вся эта живность в ведении Анастасии Никитичны, а дядю Васю она, пока, конечно, живьем по двору бегала, ну нисколечко не занимала.

И было безлюдно вокруг того дома и безрадостно, а самым близким местом, где когда-никогда душу живую повстречать удавалось, являлось деревенское кладбище. Вот.

Но дядя Вася одиночеством таким особенно не тяготился, притом ведь и Анастасия Никитична, а привык он давным-давно к этому своему положению, это во-первых, а во-вторых, ничего ему такого от людей не надобно было, чтобы он скучал по ним сильно.

И все бы совершенно прекрасно, да только детей у дяди Васи и Анастасии Никитичны не было и не намечалось, и от этого сокрушение в домике часто гостило и отношения между нестарыми еще супругами сильно портило. Ну, так каждая живая душа к обстоятельствам своей жизни, даже и горестным, привыкает, однако. Вот и дядя Вася с Анастасией Никитичной к своим обстоятельствам тоже привыкли и даже смирились, но время от времени налетала на супругов такая кручина-тоска, что начиналось меж ними, иногда из-за ерунды совершенной, а иногда даже и ерунда была им без надобности, холодная битва; до горячего же сражения, то есть до рукоприкладства, с обеих сторон до времени дело не доходило, и дальше слов всяких да швыряния тяжелых и легких предметов не шло. Но время такое, по всяким отличительным свойствам, находилось не за горами, и сами они, а особенно дядя Вася, беду эту чуяли. Вот.

Да, так однажды… Из-за живности это вышло. Курятник старый совсем уже стал и начал маленько разваливаться. Вот Анастасия Никитична, что ни день, и грызла супруга нещадно: да когда ж в тебе, трутне, совесть проснется, да поставь, бездельник ты этакой, какой-никакой другой, да чтоб у тебя, ледащего, руки отсохли… И так далее, и так далее. Терпел дядя Вася такую пилильню, терпел, да как-то раз и не вынес, кинулся на Анастасию Никитичну с кулаками и прибил ее, сильно довольно-таки. И так он прибил ее сильно, что слегла она, горемыка, и он ее травами всякими отмачивал и отпаивал. А после до того ему стыдно стало, что клятвенно он ей и себе обещал никогда больше в ход кулаки не пускать и, надо сказать, что в дальнейшем слово свое держал крепко. Вот.

Только гудок в паровозе не единственно для сигнальных надобностей изобретен, сами знаете. И завел себе по той же причине Дядя Вася привычку престранную: только чувствовал он, что свара к черте подошла, и что паром его вот-вот напрочь с нарезки сорвет, уносился он во весь дух – в чем был в тот момент, ни на какую погоду не глядя – к ни в чем не повинной стрелке, и переводил ее, куда не положено. Потом летел назад сломя голову и, гремя кулаками по столу, ревел благим матом, что через язык окаянной бабы душ безвинных погибнет немерено, а сам он себя после этого порешит смертью лютою. Вот.

2

В самый первый раз, увидав такую историю, Анастасия Никитична бухнулась мужу под ноги, орала не своим голосом и просила его о прощении, а пуще всего молила, чтоб не брал он грех на душу, пощадил и себя, и души невинные.

В общем, сменил тогда чудной, прости Господи, стрелочник, гнев на милость; побежали оба, как скаженные, к стрелке, и дядя Вася ее куда надо опять переустановил. А потом они, после жутких таких переживаний, кинулись друг к дружке в объятия, и тотчас затеялся у них пир горой, и пили они горькую за счастливое избавление душ невинных от смерти лютой, безвременной.

Так у них и повелось: дядя Вася, удила закусив, несется стрелку переводить, за ним Анастасия Никитична мчит, в ноги падает, а потом у них примирение полное и дальше пир горой. Вот.

Долго ли, коротко ли так продолжалось – не знаю, а только дознались люди добрые про ту катавасию и, по обычаю, стукнули. Ну, только стукнули, как началось моментально дознание. Но только дознание то ничего не дало, разумеется. Дядя Вася по всем статьям отпирался, да и Анастасия Никитична супруга своего не сдавала, держалась, как надо. Комиссия все ж таки от греха решила держаться подальше; отыскали у дяди Васи какое-то там расстройство нервное и, на случай всякий, с работы турнули. Пусть еще скажет спасибо, что подлые-то времена миновали, а то б загремел в места не столь отдаленные – и пикнуть бы не успел.

Ну, окрестных сел жители языки почесали маленько, да про стрелочника с женой и забыли, тем более новый стрелочник появился, и народу про новую личность-то куда интереснее разговаривалось. Вот.

А дядя Вася перебрался с супругой в места дальние, устроился сторожем на сахарный склад, и стали они с Анастасией Никитичной дальше жить. Только и тоска на новое место подалась вместе с ними, нападала, зараза, по-старому, и войны их потому так и не прекратились; да только стрелки-мирительницы теперь рядом не было, и доходить оттого у них уже стало до мелкого рукоприкладства, да с обеих сторон, и еще до чего дойти могло – бог его знает.

Так что ж дядя Вася, стрелочник бывший, удумал! Не стал он того дожидаться, когда все у них с Анастасией Никитичной снова края достигнет. Однажды достал из загашника все свое стрелочное хозяйство, которое, как на новое место перебираться стали, каким-то манером из сараюшки повывез, прикупил где-то по случаю рельсы списаные и на краю огорода, под лесом, соорудил персональную стрелку. Во как!

С того дня, чуть только скандал у супругов до красной черты доходить станет, мчится стрелочник бывший опрометью на свой огород и стрелку-спасительницу-то и переводит. А Анастасия Никитична потакать мужику своему в этой, прости господи, дурости, стала: во весь дух неслась она за ним следом, бухалась окаянному в ноги и дурным голосом выла все в точности, что в подобном случае выть надлежало. Потом у них это дело, как было заведено, примирением бурным и пиром заканчивалось, и тост свой главный, за невинные души, безвременной гибели избежавшие, непременно первым произносился, как и положено. Такие дела.

ПРОИСШЕСТВИЕ

Дарья Акимовна Перская была дамой среднего возраста, дородности чрезвычайной и, при богатырском сложении, формы имела соответствующие, значительные и даже, в роде некотором, завораживающие. Однако венчала эти значительные и завораживающие формы голова совсем никудышняя: маленькая такая, плоская, с волосиками жиденькими, коротенькими и цвета совершенно неопределимого.

К сожалению, и физиономия у Дарьи Акимовны также (извините за плохой каламбур) была не на высоте, потому как постное выражение почти никогда не покидало ее, и даже улыбка, посещавшая изредка внешность Дарьи Акимовны, тоже имела легкий, легчайший такой оттенок сентиментальной постности.

И на этой, несколько вымученной природой, физиономии затерялись глаза фиалковые-фиалковые, со всеобъемлющей, неизбывной, трогательной тоской на мир разноцветный глядящие… И того, кто в эту бездну фиалковой грусти глядел слишком долго, тоже охватывало уныние беспричинное, беспросветное и он долго потом не мог никаким образом из себя эту безнадежность безотчетную выветрить.

Однажды раннею осенью, тихим ласковым вечером сидела Дарья Акимовна в парке, в одиночестве, в преприятнейшей скуке, а вокруг с тихим, минорным шорохом падали листья, теплый ветер шептался в пустеющих кронах о грустном, люди ходили по опавшей листве и печально шуршали, шелестели, шушукались… Было кручинно-расчувственно, было задумчиво-меланхолично, была вялость чудесная во всех разнеженных членах…

Так сидела себе Дарья Акимовна тихо, наслаждалась шуршанием и шелестом, и никому не мешала. Да, между тем она еще с разнеженною горчинкой о замужестве думала. Надо сказать вам, что Дарья Акимовна к своему среднему возрасту была еще чистая дева, что не то чтобы чем-то мешало, а только колкие подшучивания редких ее приятельниц все ж таки досаждали, и еще больше туманили и без того туманную даму.

Временами, колкости эти утомляли настолько, что всегдашняя флегматичность ее улетучивалась, появлялась в душе совершенно Дарье Акимовне не свойственная раздраженность, правда, на что, на кого – неизвестно, скорей всего так, умозрительно. И тогда Дарьей Акимовной на какое-то, впрочем, весьма короткое время, овладевала неотчетливая идея найти себе мужа, и она принималась выискивать себе среди знакомых некоего пригодного для этой цели мужчину, но всякий раз довольно быстро к этому охладевала, ввиду необходимых для этого значительных нервных затрат, каких-то утомительных действий и некоторой неопределенности цели.

Итак, наша Дарья Акимовна тихо сидела на лавочке в парке, скучая, думала о замужестве под шуршание листьев и, повторим, никому не мешала, когда вдруг подходит к ее скамейке мужчина хлипкой комплекции и незавидного роста и спрашивает ее несколько грубовато:

– А скажите, как мне выйти к улице Парковой?

Нет, был бы он видный собой, представительный, а то недомерок какой-то! Мало того, что невежа, так еще и мозгляк! И главное, она в этот момент так приятно о замужестве думала, так чудесно печалилась…

Встала тут Дарья Акимовна в полный свой рост, да как отпустит мозгляку и невеже оплеуху щедрой своею, богатырской рукою… Не ожидавший такого ответа невидный мужчина, как осенний лист, повалился возле скамейки. Однако быстро очухался, вскочил и, как йеху, забыв про мужское достоинство, кинулся на обидчицу. И вспыхнул тут между ними бой настоящий. Дарья Акимовна была-таки дамой видной, но противник ее, хоть и фактурой не вышел, но мужчина был все-таки. Принялись они в бешенстве друг друга тузить и в конце концов повалились на землю, и стали по листьям кататься, и орать благим матом, так что даже в дальних аллеях никакого шуршания нельзя было больше расслышать, а стоял в окрестности только визг и рев дикий насмерть сцепившейся пары.

Враз народ набежал и вместе с ним стражи порядка, совместными силами подняли с земли вошедших в раж ратоборцев и выяснять стали, в чем причина таких беспорядков. А когда внушительных габаритов печальноликая дама изложила причину состоявшейся потасовки, стал народ ржать неприлично и вместе с ним стражи порядка, аж остатки желтой листвы с близстоящих деревьев посыпались.

И пока все ничтожные эти объяснения происходили, стоял неказистый мужчина как в ступоре, держал свою гору-обидчицу за грудки и смотрел ей в глаза, голову к небесам запрокинув. Постепенно, сам того не желая, стал его взгляд погружаться в глаза колдовские, фиалковые, наполняться тоской неизбывной, неисповедимою… тем более формы… и так постепенно довольно сильно увязла душа его, очаровалась…

И чары эти, надо сказать, оказались довольно необоримы, потому как через короткое время привели его, точно в одурь сонную впавшего, в государственный орган, где документально его новое гражданское состояние и зарегистрировали, чтоб неповадно было невеже спрашивать ни с того ни с сего дорогу у одиноко сидящих незамужних порядочных женщин.

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ

Однажды Юрий Иванович Шейкин пришел на работу и увидел, что на его месте сидит какой-то посторонний человек, что-то сосредоточенно пишет и отдает указания. Юрий Иванович почувствовал себя так, как должно себя чувствовать мороженое, упавшее в лужу. Но будучи по характеру человеком не агрессивным, Юрий Иванович для начала подсел к секретарше Верочке и стал ожидать, что же произойдет дальше. Но ничего не происходило. Все было как всегда, и человек в ипостаси Юрия Ивановича чувствовал себя довольно уверенно. Сослуживцы его тоже подмены вроде бы не замечали. И даже одна очень красивая женщина, которая ему всегда сильно нравилась, но с которой у него никогда ничего не было, вела себя как всегда, и Юрия Ивановича игнорировала.

Посидев так немного, Юрий Иванович Шейкин поднялся и в полном расстройстве чувств пошел на четвертый этаж, где трудился старинный его приятель Юрий Иванович Красиков. Юрий Иванович Красиков сидел на своем рабочем месте и о чем-то небрежно размышлял. Ощутив присутствие Юрия Ивановича Шейкина, он осторожно потянул носом воздух, но позы не переменил и продолжал размышлять, не напрягаясь. Юрий Иванович Шейкин подошел к нему вплотную, выставил перед собой правую руку и воскликнул: «Юра, ты чего?..» Юрий Иванович Красиков тяжко вздохнул и перестал думать, что отчетливо отразилось в его размагниченном взгляде.

Тогда, окончательно потрясенный чудовищностью происходящего, Юрий Иванович Шейкин решил идти на второй этаж к вышестоящему руководству. Поскольку секретарша директора, Верочка, никак на него не отреагировала, то он, в нарушение всех неписанных правил, открыл высокую дубовую дверь и вошел в кабинет директора Юрия Ивановича Долгополова. Юрий Иванович Долгополов сидел за большим двухтумбовым столом и смотрел на вошедшего, как таракан на имбирное пиво. «Здравствуйте», – твердо сказал от порога Юрий Иванович Шейкин Юрию Ивановичу Долгополову. Не дожидаясь ответа, Юрий Иванович решительно пересек комнату, без спросу подсел к столу и стал излагать Юрию Ивановичу Долгополову сначала свое непонимание, потом свое недоумение, а затем и свой гнев по поводу происходящего. Впервые за всю свою жизнь Юрий Иванович так неприлично орал на начальство. Но начальство вело себя инертно, совершенно на ор не реагировало, отчего Юрий Иванович распалялся все жарче и жарче, пока, наконец, не дошел до своего апогея и в ту же секунду потух – внезапно и окончательно. Угасший и обессиленный, Юрий Иванович Шейкин осторожно поднялся из-за стола, сделал пол-оборота направо, на цыпочках вышел из кабинета, аккуратно прикрыл за собой дверь и направился к выходу из учреждения.

Когда вахтер на выходе сказал ему: «До свиданья», – Юрий Иванович вздрогнул, но прошел мимо и ничего не ответил.

Однажды Юрий Иванович Шейкин пришел после работы домой и увидел, что на его месте сидит какой-то посторонний мужчина и с аппетитом ест его любимый суп с фрикадельками, а жена Юрия Ивановича, Верочка, очень мило за ним ухаживает. Юрий Иванович почувствовал себя так, как должно себя чувствовать мороженое, которое съели. Тогда он повернулся на сто восемьдесят градусов, твердым шагом вышел за дверь… и исчез…

СПАСАТЕЛЬ

Павлов очень любил плавать в море. До того, когда плыл, наслаждался, что мысль назад воротиться его даже и не посещала, и горе-пловца тогда служба береговая насильно назад доставляла (не безвозмездно, конечно). Он пытался плавать в реке, но такое плавание никакого настоящего удовольствия ему не приносило, ну ни малейшего, а все потому, что масштабы были не те – совершенно.

Однажды солнечным днем поплыл Павлов в свои дальние дали, но совсем далеко заплыть не успел, потому как увидел старуху, которая, несмотря на свои лета и седины, заплыла основательно, силы не рассчитала и теперь, Павлова только завидев, стала истошно орать старушечьим басом и тощими членами бить по воде что есть силы.

Павлову до сего дня спасать никого еще не приходилось, то есть опыта – никакого, но тут не до опыта, значит! Подплыл Павлов осторожно к старушенции сзади, помня о том, что утопающий своего спасающего за собой утащить может запросто, просунул ей руки подмышки и стал, как он на картинке видел, сплавлять каргу старую к берегу. А та только пуще вопит, обзывает словами всякими, из которых постепенно понятно становится, что дура старая поведением его недовольна и требует, чтобы он обходился с ней, как обходятся с дамой, а не как с чурбаном бесчувственным, и что это он ее просто лапает, а не спасает… Слава богу, спасатели почти в тот же момент на катере подскочили, и, таким образом, старухины инсинуации Павлов не особенно долго выслушивал.

На берегу, куда их обоих доставили, стала тощая неврастеничка в благодарностях перед спасателями мелким бисером рассыпаться, а на Павлова, которому по гроб, натуральным образом, жизни должна была быть обязана, ноль внимания. А вокруг толпа колобродит, бурлит, и все как один человек выказывают спасателям свое восхищение и приязнь, а Павлов и у толпы, как и у бабки, – будто сбоку-припеку.

Ну так тогда Павлова это задело, просто даже и высказать невозможно. Он, который никогда раньше об этом не думал, вдруг осознал, что в шажочке всего был от славы… и – пшик! черт его подери. Днем и ночью теперь ходил он и думал о том, что не произошло, ни о чем другом больше думать уже был не в состоянии. Даже плавать забросил, потому того удовольствия, что до происшествия, уже не получал. Зато он сидел теперь часто на берегу, бросал в воду камешки и зорко выслеживал в просторах морских индивидуумов, могущих под действием силы тяжести, а так же и собственной глупости и разгильдяйства, на дно опуститься. Он даже однажды услуги свои спасателям предложил, но как только узнал, что дежурить на вышке их будет всегда трое-четверо, да не каждый день, а есть еще законом предписанные выходные и праздники… моментально от намерения своего отказался: ему нужно было спасать одному, и всегда чтобы было это душевной потребностью, а не службой, какую по часам, по обязанности и по инструкции выполняют. А после того, как ему чуть не каждую ночь стал сон сниться, будто тонет в морских просторах целая тьма народу, а он эту тьму сам, в одиночку спасает, спасает, спасает… бросил он все и посвятил себя делу спасения человеков.

Вот уже скоро год, как Павлов сюда, на берег морской, переселился. Днем и ночью сидит он с подзорной трубой на самолично построенной, индивидуальной спасательной вышке, напоминающей то ли храм, то ли водонапорную башню, наблюдает за морем и мечтает о том, чтобы в конце-то концов! ну хоть кто-нибудь из этих проклятых купальщиков наконец-то! начал тонуть.

ТОСТ

Шла самая обыкновенная предновогодняя учрежденческая вечеринка. После первого круга легкой выпивки и закуски народ расслабился, непринужденно веселился в огромном зале, украшенном новогодней мишурой и прекрасной высокой елью; между делом пили шампанское, блистающие нарядами и украшениями прекрасные дамы очаровательно флиртовали, кавалеры внимательно следили за флиртом, старались наверняка угадать, у кого и как далеко такая игра сегодня готова зайти… Самодеятельный ансамбль наигрывал легкую музычку, приглашая флиртующих и размышляющих побыстрее определяться…

И только один человек очень сильно выделялся из этого общества. Пожилой мужчина огромного роста, невероятно тучный и не-опрятно одетый, с потерянным видом бродил по залу, заглядывал всем в глаза, пожимал плечами и презрительно гримасничал, будто недоумевая от того, что здесь происходит. В какой-то момент ему сунули в руки бокал с шампанским, и он автоматически так и ходил с ним все время, держа его перед собой, будто факел. Наконец, мужчина устал бродить среди веселящейся публики, подошел к рампе маленькой сцены, о чем-то коротко переговорил с дирижером и стал грузно, с натугой взбираться на подмостки по крутой и узенькой лестнице, непрерывно расплескивая шампанское.

Поднявшись, мужчина подошел к микрофону и произнес, астматически задыхаясь после каждой рубленой фразы:

– Господа и дамы… коллеги… я хочу в этот предновогодний… вечер… произнести тост… за нашего… директора. Но поскольку о покойниках… принято говорить или же хорошо… или же… ничего… то я выпью… молча.

Потом пожилой мужчина действительно выпил остатки шампанского и, что было сил, швырнул бокал об пол.

После этих неожиданных слов тишина навалилась на зал – невыносимая, и эта гробовая, гигантская пауза затянулась невероятно, как вдруг одна очень милая брюнетка заорала совершенно неприличным истерическим голосом, так что даже соседи ее слегка отшатнулись:

– Но он же живой! Он живой! Вы что же, не видите! – и у нее немедленно бурно зарделись и лицо, и руки, и шея, и полные покатые плечи… и резкая складка залегла меж темных бровей, и обильные слезы сами собой покатились из черных огромных глаз.

– Но он же умрет… когда-нибудь… а я могу… не дожить… до возможности… выпить за это, – возразил мужчина иронически-меланхолично, потом осторожно, опасно раскачиваясь, спустился со сцены и, непрерывно пожимая плечами и качая огромной седой головой, стремительно, насколько позволяли комплекция и старые ноги, направился к выходу.

А все перед ним расступались, торопливо отпрянывая, c брезгливыми и испуганными лицами, пораженно и недоуменно… и только экзальтированная брюнетка бурно всхлипывала неизвестно из-за чего.

АПЛОДИСМЕНТЫ

Отзвучал последний аккорд. Ослепительно вспыхнули под потолком гигантские хрустальные люстры. Пианист устало снял руки с клавиатуры, нагнул лобастую голову и ждал реакции зала. Реакции не было. Было тихо. Казалось, публика все еще остается под впечатлением музыки, все еще внутренне слушает… Но ощущение это было, видимо, ложным, поскольку минуты шли, но ничего не менялось, ничего совершенно не происходило, будто бы залом вдруг овладела сонная одурь.

Так продолжалось довольно долго. Наконец, в зале зашевелились, но вяло, уходить никто не собирался. Те, кто знали друг друга, стали шепотом переговариваться на отвлеченные темы. Больше всего говорили о ценах на ранние овощи и общей дороговизне.

Сидевшая в ложе дама с грудным ребенком, ничуть не смущаясь, стала кормить его грудью, мимоходом поясняя соседу – седовласому джентльмену – что мальчик очень спокойный и она с ним нередко ходит в кино и театр. Джентльмен понимающе улыбался и вел себя очень корректно: старался на грудь не смотреть, насколько возможно. Женщина в первом ряду достала из хозяйственной сумки пяльцы и принялась заканчивать лебедя на уже вышитом озере, на котором позднее должны были вышиться еще лодка и влюбленная пара. Время текло неспешно и монотонно. Вот уже в дальних рядах партера закурили сигары и стали довольно шумно обсуждать назревшее политическое переустройство. На балконе достали тормозки и, усевшись кружками, беседовали о жизни.

Музыкант давно уже не сидел за роялем. Он бегал по сцене и в бешенстве грыз свои ногти. Временами он топал ногой, и тогда его верный рояль отзывался угрюмым гулом. А еще подбегал он к рампе и ненавидящим взглядом буравил пространство зала. Но надолго его не хватало, и он принимался снова носиться вдоль задника.

К тому времени, когда женщина в первом ряду закончила правую лапу, пианист, наконец, перестал мотаться по сцене, уселся вновь за рояль и слегка успокоился. Правда, он продолжал обгрызать себе ногти, но апатично, уже не от гнева, а скорей в силу дурной застарелой привычки. Он угомонился и мог бы теперь уйти, но в силу, опять таки, застарелой привычки, ждал аплодисментов, залихватского свиста… Тухлых яиц, наконец!.. Это было бы все же нормальней того, что происходило!

Однако ничего не менялось. Тогда он от скуки стал что-то такое наигрывать. Галерка нахально зашикала. Он, как оказалось, мешал им слушать вечерние новости. Транзистор был на балконе у мосластого парня с пуделем и на галерке слышно было неважно. Музыкант был воспитан в уважении к публике; и, конечно же, он прекратил и вновь принялся за ногти, но уже в раздражении. Ему стало ужасно тоскливо, и он постепенно стал впадать в меланхолию.

Когда ассистент режиссера принес ему кофе, он долго и искренне тряс его вялую руку, а потом они вместе стали решать, что же дальше. Решили еще подождать. Подождали. Совершенно ничего не менялось. Нет, не совсем. Дама кормить закончила, ребенок снова уснул, и она деликатно флиртовала с седовласым соседом. Прогноз погоды сменился футбольным матчем. Лебедь, правда, был все еще не готов, но клюв уже определился, остались лишь шея и корпус – не так уж и много.

Музыкант не выдержал первым. Он поднялся, решительно откинул лобастую голову и, глядя невидящим взглядом перед собой, стремительно вышел вон, за кулисы. Тогда ассистент режиссера вышел с кислой улыбкой к рампе и известил благородную публику, что концерт уже, вроде, закончен. Зрители стали роптать. Ассистент режиссера повысил голос и был непреклонен, но только после того, как он рявкнул поставленным басом, публика стала вставать и, недовольно хлопая креслами, выходить в раздевалку. И тогда неожиданно из раздевалки раздались запоздалые аплодисменты; оказалось, это хлопали черному пуделю, умевшему замечательно прыгать на задних лапах.