Сергей КИБАЛЬНИК. Гайто Газданов и Лев Толстой

О РОМАНЕ «ВЕЧЕР У КЛЭР»

Значительная ориентация Гайто Газданова в своем творчестве на Л.Н.Толстого видна невооруженным глазом. Может быть, именно поэтому до настоящего времени данной теме посвящено лишь несколько работ. В них, как правило, признается, что Толстой оказал существенное влияние на зрелого и позднего Газданова: «к концу жизни главным его “наставником” <…> становится не Эдгар По, не Мопассан, не Гоголь, но именно Лев Толстой».1 А.И. Чагин распространил это суждение на весь творческий путь писателя, начиная с его первого романа «Вечер у Клэр»: «В пристальном внимании героя к своему “внутреннему существованию”, в подробном описании каждого движения души, в калейдоскопе разрозненных, как бы случайно сплетенных эпизодов, свидетельствующих в соединении своем о пути этого “внутреннего существования” во времени – иными словами, в том, что составляет духовную и художественную суть романа Газданова, виден отблеск того художественного открытия, которое сделал в свое время Л. Толстой…».2

Между тем, критические отклики на «Вечер у Клэр» сразу после его выхода в свет составили Газданову прочную репутацию последователя М. Пруста.3 Впрочем, и тогда звучало также и более сдержанное мнение по этому вопросу: «говорить о непосредственном влиянии Пруста на Газданова нельзя <…> У Газданова не заметно стремления к психологической детализации».4 Так что вопрос: ориентировался ли Газданов на Пруста непосредственно или лишь двигался в сходном направлении, равняясь на Толстого, – по-прежнему нуждается в более детальном изучении.

Действительно, не содержится ли многое из того, что нам кажется открытым Прустом, – между прочим, восхищавшимся Толстым, – уже в самом Толстом?5 А кроме того, привыкнув к мистификациям Набокова, не слишком ли недоверчиво относимся мы к признанию Газданова о том, что ко времени создания «Вечера у Клэр» Пруста он еще не прочел?6 Тем более, что оно, разумеется, означает: не читал внимательно, не испытывал его влияния, не на него в первую очередь ориентировался.7 Во всех этих вопросах нам и предстоит разобраться в рамках данной статьи.

1

Если прочитать «Вечер у Клэр» сквозь призму прозы Толстого, складывается совершенно определенное впечатление: вопреки декларированной в упомянутых выше «Заметках об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане» (<1929>) ориентации на этих писателей, Газданов пишет свой первый роман, равняясь прежде всего на Толстого.

Во-первых, с сюжетно-повествовательной и даже с тематической точки зрения «Вечер у Клэр» представляет собой палимпсест ранних автобиографических, а также военных8 произведений Толстого. Это исповедальная проза, написанная от лица вымышленного героя-рассказчика, даже имя которого представляет собой своего рода кальку с имени толстовского героя: Николай Соседов в акцентологическом отношении то же самое, что и Николай Иртеньев.9 В отличие от бунинской «Жизни Арсеньева», где условная нарративная маска дана в заглавии, в «Вечере у Клэр» – так же, как и в автобиографической трилогии Толстого, – мы обнаруживаем, что его зовут Николай Соседов, только из обращений к повествователю других героев.10

Кроме того, вся внешняя канва романа – кстати сказать, довольно значительная у Газданова, как, впрочем, и у Толстого, – совпадает: детство, юность (причем уделяется особое внимание отношениям с родителями, учителями, родственниками, домашними, однокашниками и друзьями) и фронтовая жизнь (впечатление от которой у Толстого отразились в его военной прозе). У Толстого все эти воспоминания разбиты по главам в соответствии с тематикой («Учитель Карл Иваныч», «Maman», «Папа», «Классы», «Юродивый», «Приготовления к охоте», «Охота», «Игры», «Что-то вроде первой любви», «Что за человек был мой отец?», «Занятия в кабинете и гостиной», «Гриша», «Наталья Савишна» и т.д.) – у Газданова они связаны сложной, ассоциативной связью и не собраны тематически. Соответственно, в романе «Вечер у Клэр», существенно уступающем автобиографической трилогии по объему, нет и разделения на главы.

Немалое место в обоих произведениях занимает изображение домашних (у Толстого это глава XII – «Гриша», глава XIII – «Наталья Савишна», у Газданова – эпизоды с няней и т. п.). В обоих произведениях описывается разлука с матерью и затем жизнь вдали от нее: у Толстого, начиная с главы XIV, которая так и называется – «Разлука», у Газданова – в связи с отъездом в кадетский корпус и с уходом на фронт (I, 68, 126). При этом внимание героя-рассказчика переключается: у Толстого на отношения с отцом и бабушкой, – а у Газданова: на эпизоды с дедом, дядей и др. Московские сцены «Детства», таким образом, соответствуют в какой-то степени кавказским, кадетским и кисловодским эпизодам у Газданова. Ряд эпизодов «Вечера у Клэр», содержащих изображение друзей и близких к семье Газдановых (ср., например: I, 56-67), также находят близкую аналогию у Толстого. Разумеется, любовь далеко не занимает у Толстого столь видного места, как у Газданова (у которого вcе повествование движется, как выразился М. Горький, «в определенном направлении – к женщине» – I, 39), однако все же в автобиографической трилогии она тоже есть (например, гл. IX «Детства» «Что-то вроде первой любви»,11 гл. VI «Отрочества», «Маша» – 2, 19-21 и др.).12

На сознательное равнение и отталкивание от Толстого в изображении детских и юношеских впечатлений Газданов недвусмысленно указал сам: «И когда я стал вспоминать об этом времени, я подумал, что в моей жизни не было отрочества.13 Я всегда искал общества старших и двенадцати лет всячески стремился, вопреки очевидности, казаться взрослым» (I, 82). Разумеется, в этих словах звучит и присущее русскому человеку дореволюционного воспитания представление о детстве, отрочестве и юности как о трех первых возрастах в жизни человека, но сложилось оно в массовом сознании не без воздействия Толстого, а в устах такого его последователя, каким был Газданов, разумеется, не свободно от прямых ассоциаций с ним.

Наконец, особое отношение к Толстому несколько раз декларировано на страницах самого романа Газданова. Первый раз – устами обрисованного с особой симпатией учителя Василия Николаевича: «Вот я назвал вам имя Льва Толстого, – говорил он. – А ведь в народе о нем совсем особенное было представление. Моя мать, например, которая была совсем простой женщиной, швеей, как-то хотела идти к Толстому после смерти моего отца, советоваться с ним: что ей делать дальше; положение было плохое, она была очень бедная. А к Толстому хотела идти, потому что считала его последним угодником и мудрецом на земле» (I, 108). Второй раз – устами Клэр: «– К вашим услугам, – сказал Гриша низким голосом, eye не вполне чистым, звучавшим из сна. – Григорий Воробьев. – Вы это говорите так гордо, как будто бы вы сказали: Лев Толстой» (I, 88). И третий раз – снова устами Василия Николаевича: «Дня через два Василий Николаевич советовал нам прочесть то начало позднейшей биографии Толстого, где говорится о муравейных братьях…» (I, 110). Как справедливо отметили комментаторы собрания сочинений Газданова, под «позднейшей биографией Толстого, по-видимому, подразумевается обширное исследование П.И. Бирюкова “Биография Льва Николаевича Толстого”» (I, 815). Между прочим, именно в различных изданиях этой книги впервые в отрывочном изложении были помещены «Воспоминания» Толстого (1901-1906), которые также являются, как будет показано ниже, важнейшим претекстом романа Газданова.

Впрочем, дальнейшие пояснения к этому месту «Вечера у Клэр» комментаторов собрания сочинений Газданова (I, 815) не совсем точны. Лучше процитировать здесь полностью тот текст «Воспоминаний» Толстого, который приводит сам П.И. Бирюков. О старшем брате Толстого Николеньке тут сказано: «Так вот он-то, когда нам с братьями было мне 5, Митеньке 6, Сереже 7 лет, объявил нам, что у него есть тайна,14 посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми; не будет ни болезни, никаких неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться, и все будут любить друг друга, все сделаются муравейными братьями (вероятно, это были моравские братья, о которых он слышал или читал, но на нашем языке это были муравейные братья). Я помню, что слово «муравейные» особенно нравилось, напоминая муравьев в кочке. Мы даже устроили игру в муравейные братья, которая состояла в том, что садились под стулья, загораживая их ящиками, завешивали платками, и сидели там в темноте, прижимаясь друг к другу. Я, помню, испытывал особенное чувство любви и умиления и очень любил эту игру. <…> Как теперь я думаю, Николенька, вероятно, прочел или наслушался о масонах, об их стремлении к осчастливлению человечества, о таинственных обрядах приема в их орден,15 верно, слышал о моравских братьях и соединил все это в одно в своем живом воображении и любви к людям, к доброте, придумал все эти истории и сам радовался им и морочил ими нас. Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешенными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же. (*).»16

Смысл понятия «муравейные братья» на страницах самого романа Газданова не разъясняется, так что тема всеобщей истины в братстве, связанная с Толстым, звучит лишь в подтексте «Вечера у Клэр» и, в частности, подсвечивает фигуру учителя Василия Николаевича. Учитель этот, рассказывающий гимназистам о «совсем особенном представлении в народе», о Льве Толстом и читающий им «длинные отрывки» из «Жития протопопа Аввакума» (I, 109), получает характеристику героя-рассказчика, отчасти сближающую его с самим Толстым: «Он принадлежал к числу тех непримиримых русских людей, которые видят смысл жизни в искании истины, даже если убеждаются, что истины в том смысле, в котором они ее понимают, нет и быть не может» (I, 111). В уже приведенных выше «Воспоминаниях» Толстой пишет: «я верю и теперь, что есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает».17 Газдановский взгляд на такое правдоискательство отмечен как сочувствием, так и легким налетом чеховско-шестовского скептицизма:18 «он все искал свою истину – везде, где только ни был. Я часто потом думал: найдет ли он ее, хватит ли у него мужества обмануть себя – и умрет ли он спокойно? И мне казалось, что даже если бы ему почудилось, что он ее нашел, он, наверное, поспешил бы отречься от нее – и снова искать» (I, 112).

Яркая толстовская деталь использована Газдановым и при обрисовке другого, вызвавшего симпатию героя-рассказчика учителя – преподавателя естественной истории в кадетском корпусе, «штатского генерала»: « – Я попросил бы вас, кадет Соседов, не размахивать на ходу так сильно хвостом. Это, наконец, привлекает всеобщее внимание. И ушел, улыбаясь одними глазами (I, 69-70). Ср., например, в «Анне Карениной»: « – Пускай делают, как им, вам то есть, угодно, – сказал он, смеясь только глазами… (18, 7), «– И глаза его смеялись при чтении доклада» (18, 18). Гл20 – и в «Воскресении»: «Генерал не переставая улыбался глазами…» (32, 301) – и др.

Вообще, между общим содержанием толстовского «Детства» и «мирной» частью «Вечера у Клэр» просматривается своего рода ассиметрическое подобие, предопределенное самим различием в судьбе родителей Газданова с тем, как у Толстого изображена судьба родителей Иртеньева. Центральное событие «Детства» – смерть матери, центральное событие начальных страниц «Вечера у Клэр» – смерть отца. У Толстого эта смерть как будто бы накликана «вещим» сном, который, впрочем, не видит, а выдумывает Иртеньев, чтобы объяснить Карлу Ивановичу свои слезы: «Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон, – будто maman умерла и ее несут хоронить».19 У Газданова воспоминание героя-рассказчика о смерти отца предваряется упоминанием о двух «событиях», второе из которых – прочитанная книга о «деревенском сироте» – тоже как бы предвещает эту смерть: «И вот однажды школа сгорела, и этот мальчик остался зимой на улице в суровый мороз.<…> горе мое было так сильно, что я рыдал двое суток, почти ничего не ел и очень мало спал. Ни одна книга впоследствии не производила на меня такого сильного впечатления: я видел этого сироту перед собой, видел его мертвых отца и мать…» (I, 51).20

Кроме того, герой-рассказчик «Вечера у Клэр» также видит сон о смерти, но о своей собственной, и реальный, а не выдуманный: «Иногда мне снилось, что я умер, умираю, умру; я не мог кричать, и вокруг меня наступало привычное безмолвие, которое я так давно знал» (I, 80) – и к тому же впадает после смерти отца в бредовое состояние, в котором он видит его похороны: «Мы поднимаем паруса и долго едем наравне с лошадьми. Вдруг отец поворачивается ко мне. – Папа, куда ты едешь? – кричу я. И глухой, далекий голос его отвечает мне что-то непонятное. – Куда? – переспрашиваю я. – Капитан, – говорит мне штурман, – этого человека везут на кладбище. – Действительно, по желтой дороге медленно едет пустой катафалк, без кучера; и белый гроб блестит на солнце. – Папа умер! – кричу я. Надо мной склоняется мать» (I, 60-61).21

Должно быть, от Толстого у Газданова и пристрастие героя-рассказчика к наблюдениям за муравьями, по всей видимости, связанное в сознании обоих писателей с темой «муравейных братьев»: «Дойдя до леса, я ложился возле первого муравейника, который мне попадался, ловил гусеницу и осторожно клал ее у одного из входов в высокую, ноздреватую пирамиду, из которой выбегали муравьи. Гусеница уползала, подтягивая к себе извивающееся мохнатое тело. Ее настигал муравей; он хватался за ее хвост и пытался задержать ее, но она легко тащила его за собой. На помощь первому муравью прибегали другие: они облепляли гусеницу со всех сторон, живой клубок медленно подвигался назад и, наконец, скрывался в одном из отверстий» (I, 81). Ср. в «Детстве»: «Я взял в руку хворостину и загородил ею дорогу. Надо было видеть, как одни, презирая опасность, подлезали под нее, другие перелезали через; а некоторые, особенно те, которые были с тяжестями, совершенно терялись и не знали, что делать…» (1, 25).22 Описанному же Газдановым сражению с муравьями тарантула (I, 82) в какой-то мере соответствуют наблюдения Николеньки и других детей за «огромной величины червяком» (1, 27).

В цветовой палитре «Вечера у Клэр» синий цвет явно доминирует надо всеми остальными: «Помню густой синий дым над сукном и лица игроков, резко выступавшие из тени» (I, 86), «На полу лежал большой синий ковер, изображавший непомерно длинную лошадь с худощавым всадником, похожим на пожелтевшего Дон-Кихота <…> Темнело; и как будто синее стекло застывало в воздухе, – синее стекло, в котором возникало изображение города, куда я возвращался, где в белом высоком доме гостиницы жила Клэр; <…> и опять я слышу слабый голос няни, доходящий до меня будто с другого берега синей невидимой реки» (I, 90, 93). Складывается впечатление, что Газданов как будто бы реализовал намеченную в «Детстве» Толстого «какую-то особость его отношений с синим, в дальнейшем неосуществленную. В главе “Занятия в кабинете и гостиной” рассказывается, как Николенька после охоты расположился нарисовать ее, тогда как у него была только синяя краска. <…> Возможно, в этом, исключительном для творчества Толстого, примере выявилось интуитивное ощущение гетерономности синего цвета, его способность воздействовать на человека извне».23

В «Вечере у Клэр» синий цвет – должно быть, не без влияния искусства XX века – обладает свойством изменяться: «Я лежал рядом с Клэр и не мог заснуть; и, отводя взгляд от ее побледневшего лица, я заметил, что синий цвет обоев в комнате Клэр мне показался внезапно посветлевшим и странно изменившимся. Темно-синий цвет, каким я видел его перед закрытыми глазами, представлялся мне всегда выражением какой-то постигнутой тайны – и постижение было мрачным и внезапным и точно застыло, не успев высказать все до конца; точно это усилие чьего-то духа вдруг остановилось и умерло – и вместо него возник темно-синий фон. Теперь он превратился в светлый; как будто усилие еще не кончилось и темно-синий цвет, посветлев, нашел в себе неожиданный, матово-грустный оттенок, странно соответствовавший моему чувству и несомненно имевший отношение к Клэр. Светло-синие призраки с обрубленными кистями сидели в двух креслах, стоявших в комнате» (I, 46).

Светло-синие облака как бы отделены от героя-рассказчика «лиловым бордюром обоев», который «изгибался волнистой линией, похожей на условное обозначение пути, по которому проплывает рыба в неведомом море; и сквозь трепещущие занавески открытого окна все стремилось и не могло дойти до меня далекое воздушное течение, окрашенное в тот же светло-синий цвет и несущее с собой длинную галерею воспоминаний <…> эти светло-синие облака» (I, 46).24 Особое пристрастие Толстого к лиловому цвету уже за несколько лет до выхода газдановского романа привлекло к себе внимание исследований.25 Семантика этого цвета у Толстого: «Лиловый часто появляется у Толстого на тревожном фоне: волнение природы, гроза, ночь, море, дым выстрелов, дым солдатских костров. <…> Лиловый – цвет той любви, которая еще не успела проснуться в Кити, но возможность которой Кити ощущает, почти чутьем схватывает в Анне».26 – в целом созвучна газдановской.

Образы «Вечера у Клэр», по-видимому, нередко возникали у Газданова – при том, что, по-видимому, играло роль и реальное сходство прототипов – по ассоциации с образами толстовских «Воспоминаний». Так, об отце Николая Соседова рассказано, что он «любил музыку и подолгу слушал ее, не двигаясь, не сходя с места» (I, 55). В «Воспоминаниях» Толстой писал о своем деде: «Вероятно, он также очень любил музыку, потому что только для себя и для матери держал свой хороший небольшой оркестр».27

Отношение героя-рассказчика «Вечера у Клэр» к музыке связано с Толстым еще и иным образом. Познышев в «Крейцеровой сонате» предъявляет музыке обвинение: «Она действует ни возвышающим, ни принижающим душу образом, а раздражающим душу образом. Как вам сказать? Музыка заставляет меня забывать себя, мое истинное положение, она переносит меня в какое-то другое, не свое положение: мне под влиянием музыки кажется, что я чувствую то, чего я, собственно, не чувствую, что я понимаю то, чего не понимаю, что могу то, чего не могу. Я объясняю это тем, что музыка действует как зевота, как смех; мне спать не хочется, но я зеваю, глядя на зевающего, смеяться не о чем, но я смеюсь, слыша смеющегося.» (27, 61). Герой-рассказчик «Вечера у Клэр», напротив, «самым прекрасным, самым пронзительным чувствам, которые» он «когда-либо испытывал», «обязан был музыке; но ее волшебное и мгновенное существование есть лишь то, к чему» он «бесплодно» стремится. Однако при этом говорит он о музыке в выражениях, весьма сходных с познышевскими: «Очень часто в концерте я внезапно начинал понимать то, что до тех пор казалось мне неуловимым; музыка вдруг пробуждала во мне такие странные физические ощущения, к которым я считал себя неспособным, но с последними замиравшими звуками оркестра эти ощущения исчезали, и я опять оставался в неизвестности и неуверенности, мне часто присущими» (I, 47).

«Охота была его страстью. – читаем мы в «Вечере у Клэр» об отце повествователя. – Иногда он возвращался домой на розвальнях после суток осторожного и утомительного выслеживания зверя, – и с саней глядели стеклянные, мертвые глаза лося; он охотился за турами на Кавказе; и ему ничего не стоило поехать за несколько сот верст по простому охотничьему приглашению» (I, 55). Увлечение охотой было свойственно и отцу Толстого: «…уезжал он часто и для охоты – и для ружейной, и для псовой».28 Немало сходного и в отношении к своим отцам у героев-рассказчиков «Вечера у Клэр» и автобиографической трилогии Толстого. Так, обожание, с которым отец изображен в «Вечере у Клэр», имеет четкую параллель в «Отрочестве»: «Я чувствовал, что папа должен жить в сфере совершенно особенной, прекрасной, недоступной и непостижимой для меня…» (2, 37). Разница в том, что отец Николая Соседова умирает очень рано, а отец Николая Иртеньева живет достаточно долго,29 чтобы у героя-рассказчика появилась в отношении его доля скептицизма: «Я с тем же искренним чувством любви и уважения цалую его большую белую руку, но уже позволяю себе думать о нем, обсуживать его поступки, и мне невольно приходят о нем такие мысли, присутствие которых пугает меня» (2, 62-63). Отношениям героя-рассказчика «Вечера у Клэр» к отцу по закону асимметрического подобия, который объясняется, должно быть, как личными биографическими обстоятельствами Газданова, так и стремлением его в ряде случаев сделать ориентацию на претекст не столь явной, у Толстого скорее соответствуют отношения Иртеньева к maman.30

Говоря об избирательности памяти применительно к событиям раннего детства: «Из раннего моего детства я запомнил всего лишь одно событие. Мне было три года… Этот случай запомнился мне чрезвычайно; я помню еще одно событие, случившееся значительно позже, – и оба эти воспоминания сразу возвращают меня в детство; в тот период времени, понимание которого мне теперь уже недоступно. Это второе событие заключалось в том, что…» (I, 50-51). – Газданов также, по-видимому, следует за «Воспоминаниями» Толстого: «Вот первые мои воспоминания (которые я не умею поставить по порядку, не зная, что было прежде, что после <…> Другое впечатление – радостное.31

Между произведениями Газданова и Толстого можно усмотреть целый ряд других, частных подобий. В «Вечере у Клэр» есть такой диалог между бабушкой и героем-рассказчиком: « – Дед меня зарубит. Дед страшный человек. – Ты просто трусиха, – сказал я. – Дед очень симпатичный, он тебя пальцем не тронет, хотя ты злая и скупая» (I, 84). В «Воспоминаниях» Толстой сходным образом отрицает какую-либо жестокость своего деда: «Дед мой считался очень строгим хозяином, но я никогда не слыхал рассказов о его жестокостях и наказаниях, столь обычных в то время».32 Вообще через «деда», который в молодости «угонял табуны лошадей у враждебных племен» и потом «после прихода русских» (III, 79-80) покончил с этим, в «Вечере у Клэр» проходит незримая, внутренняя связь с Толстым. На этом образе лежит как будто бы какой-то отпечаток Хаджи-Мурата,33 недаром он характеризуется словами «простодушных выходцев из середины девятнадцатого столетия»:34 «дед был умен и хитер, как змея» (III, 80).35

Некоторые детали «Вечера у Клэр» отсылают нас к другим произведениям Толстого. Так, изображение раненого волка напоминает знаменитую сцену охоты Ростовых в «Войне и мире»: «Волк приостановил бег, неловко, как больной жабой, повернул свою лобастую голову к собакам и, так же мягко переваливаясь, прыгнул раз, другой и, мотнув поленом (хвостом), скрылся в опушку. В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где пролез (пробежал) волк. <…> Как будто почувствовав опасность, волк покосился на Карая, еще дальше спрятав полено (хвост) между ног, и наддал скоку. <…> Николай, его стремянный, дядюшка и его охотник вертелись над зверем, улюлюкая, крича, всякую минуту собираясь слезть, когда волк садился на зад, и всякий раз пускаясь вперед, когда волк встряхивался и подвигался к засеке…» (10, 250, 253). В «Вечере у Клэр» этой сцене отдаленно соответствует следующий эпизод: «Я видел однажды на охоте раненого волка, спасавшегося от собак. Он тяжело прыгал по снегу, оставляя на белом поле красные следы. Он часто останавливался, но потом с трудом снова пускался бежать; и когда он падал, мне казалось, что страшная земная сила тщится приковать его к одному месту и удержать там – вздрагивающей серой массой – до тех пор, пока не приблизятся вплотную оскаленные морды собак» (I, 93).

В газдановском романе дружная жизнь всей семьи, атмосферу которой во многом определял легкий характер отца, скоро заканчивается: «Никаких размолвок или ссор у нас в доме не бывало, и все шло хорошо. Но судьба недолго баловала мать. Сначала умерла моя старшая сестра; смерть последовала после операции желудка от не вовремя принятой ванны. Потом, несколько лет спустя, умер отец, и, наконец, во время великой войны моя младшая сестра девятилетней девочкой скончалась от молниеносной скарлатины, проболев всего два дня. Мы с матерью остались вдвоем» (I, 67). В своих «Воспоминаниях» Толстой отмечает, что «во всех семьях бывают периоды, когда болезни и смерти еще отсутствуют, и члены семьи живут спокойно. Такой период, как мне думается, переживала мать в семье мужа до своей смерти. Никто не умирал, никто серьезно не болел, расстроенные дела отца поправлялись. Все были здоровы, веселы и дружны. Отец веселил всех своими рассказами и шутками. Я не застал этого времени. Когда я стал помнить себя, уже смерть матери положила свою печать на жизнь нашей семьи».36

Отчетливую параллель представляют собой эпизод из «Вечера у Клэр», где описывается недоброжелательство к герою-рассказчику со стороны классного наставника в кадетском корпусе, и эпизод с St.-Jerome’ом в «Отрочестве». В следующих строках Газданова имеется даже явная реминисценция: «если мне приходилось стать на руки, я сейчас же видел перед собой навощенный паркет рекреационного зала, десятки ног, идущих рядом с моими руками и бороду моего классного наставника: – Сегодня вы опять без сладенького. Он всегда говорил уменьшительными словами, и это вызывало во мне непобедимое отвращение» (I, 70).37 Ср. у Толстого: «Но вдруг учитель с злодейской полу-улыбкой обратился ко мне. – Надеюсь, вы выучили свой урок-с, – сказал он, потирая руки <…> – Василь! – сказал он (курсив Л.Н.Толстого – С.К.) отвратительным торжествующим голосом: – принеси розог» (2, 34, 42).38

Наказаниям со стороны классного наставника (оставление без обеда) и соответственно, St.-Jerome’a (угроза наказания розгами) в обоих произведениях противопоставлены любовное отношение к Иртеньеву Карла Иваныча и симпатия к Соседову со стороны Василия Николаевича. Истории жизни Карла Иваныча, занимающей несколько глав в «Отрочестве» («История Карла Иваныча», гл.YIII – X; 2, 24-32), соответствует короткий рассказ о жизни Василия Николаевича (I, 111-112), включающий в том числе и отчет о его заграничных странствиях (в центре повествования Карла Иваныча, естественно, находится его рассказ о жизни за границей).

Интеркультурная тема и обширное использование французской речи в «Вечере у Клэр» становятся во многом более понятными при сопоставлении с автобиографической трилогией Толстого. Повествователь «Детства» замечает о St.-Jerome’е: «Обсуживая теперь хладнокровно этого человека, я нахожу, что он был хороший француз, но француз в высшей степени. Он был не глуп, довольно хорошо учен и добросовестно исполнял в отношении нас свою обязанность, но он имел общие всем его землякам и столь противоположные русскому характеру отличительные черты легкомысленного эгоизма, тщеславия, дерзости и невежественной самоуверенности» (2, 50). Газданов также противопоставляет как в начальных диалогах, так и во всей истории отношений героя-рассказчика с Клэр, русскую серьезность французскому легкомыслию, непоседливости и непостоянству, сходным образом апеллируя к этнокультурным стереотипам (например, «специальное русское остроумие» – I, 40).

У Толстого недоброжелательство Николая Иртеньева к его гувернеру-французу принимает форму отвращения к его речи: «Его пышные французские фразы, которые он говорил с сильными ударениями на последнем слоге, accent circonflex’ами, были для меня невыразимо противны.» (2, 51). У Газданова этому соответствует аналогичная речевая мотивировка антипатии к классному наставнику: «Он всегда говорил уменьшительными словами, и это вызывало во мне непобедимое отвращение. Я не любил людей, употребляющих уменьшительные в ироническом смысле: нет более мелкой и бессильной подлости в языке» (I, 70).

Напротив, французская речь Клэр и ее принадлежность к другому миру, очевидно, входят в набор вещей, которые предопределяют долгосрочную любовь к ней Николая Соседова: «Может быть, мое чувство к Клэр отчасти возникло и потому, что она была француженкой и иностранкой. И хотя по-русски она говорила совершенно свободно и чисто и понимала все, вплоть до смысла народных поговорок, – все же в ней оставалось такое очарование, которого не было бы у русской. И французский язык ее был исполнен для моего слуха неведомой и чудесной прелести» (I, 101).

Тема женской ветрености, безусловно, связанная у Газданова с образом Клэр, также могла находить себе опору и у Толстого: «Едва успела Катенька произнести эти слова, как Сережа нагнулся и поцаловал Сонечку. Так прямо и поцаловал в ее розовые губки. И Сонечка засмеялась, как будто это ничего, как будто это очень весело. Ужасно!!! О, коварная изменница!» (2, 40). Однако, в отличие от Толстого, тема эта у Газданова переплетена с интеркультурной темой: ветреность Клэр отчасти мотивирована «отличием француз-ской психологии от серьезных вещей» (I, 44), как несколько тяжеловесно, на русском языке, отмеченном явной интерференцией французского, это обозначено в романе.

Мотивы созревания молодой женщины у Толстого: «Нового в ней только густая русая коса, которую она носит, как большие, и молодая грудь, появление которой заметно радует и стыдит ее» (2, 61) – у Газданова трансформируются в гораздо более откровенное изображение сексуальности юной Клэр: «Клэр находилась в том возрасте, когда все способности девушки, все усилия ее кокетливости, каждое ее движение и всякая мысль суть бессознательные проявления необходимости физического любовного чувства, нередко почти безличного и превращающегося из развязки взаимных отношений в нечто другое, что ускользает от нашего понимания и начинает вести самостоятельную жизнь <…> она вздыхала, потягивалась всем телом – она обычно сидела на диване – и вдруг опрокидывалась на спину с изменившимся лицом и стиснутыми зубами» (I, 86). Замужество Клэр, возможно, отчасти предсказано следующим пассажем «Юности»: «Катенька была уже совсем большая, читала очень много романов, и мысль, что она скоро может выйти замуж, уже не казалась мне шуткой» (2,87). Вообще очевидно, что Катенька, которую Любочка, дразня, называет «иностранкой» (2, 90), была для Газданова одним из внутренних импульсов при создании образа Клэр.

Среди «приятелей Володи», с одной стороны, и собственных знакомых Соседова, с другой, очевидно, не случайно обнаруживаются сходные типажи. Так, Дубков у Толстого характеризуется как «один из тех ограниченных людей,39 которые особенно приятны именно своей ограниченностью, которые не в состоянии видеть предметы с различных сторон и которые вечно увлекаются. (2, 67). У Газданова эта характеристика – уже без всяких пояснений – применена к художнику Северному и к большинству преподавателей героя-рассказчика: «был человеком очень ограниченным.», «были людьми ограниченными…» (I, 104, 112).

Посредством прямой и однозначной отрицательной характеристики, а также идеологической дискредитации охарактеризованы Северный и Смирнов: «помимо того, что они были глупы, они еще находились во власти господствовавшей тогда моды на политические разговоры и социально-экономические рассуждения» (I, 106). Как известно, Толстой скептически относился к идеологическим героям,40 деятельность которых вытекала не из их собственных, а из усвоенных ими идей: «Вся революционная деятельность Новодворова, несмотря на то, что он умел красноречиво объяснять ее очень убедительными доводами, представлялась Нехлюдову основанной только на тщеславии, желании первенствовать перед людьми <…> Все ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно. И при узости и односторонности его взгляда все действительно было очень просто и ясно…» («Воскресение» – 32, 400).

Сходным с Толстым образом решается у Газданова и тема отношений с «другими» в целом. Так, когда Соседов случайно узнает о серьезной страсти Бориса Белова к музыке, то это становится причиной охлаждения к нему этого героя: «Но я уже знал то, что он считал нужным скрывать (он, вышучивавший всех, пуще всего боялся насмешек), – и после этого Белов стал относиться ко мне более сдержанно, чем раньше» (I, 104). Вся история дружбы Иртеньева с Нехлюдовым свидетельствует о том, что сближение чревато охлаждением и даже вероятностью разрыва.

У Толстого – например, в «Юности» – сближение также чревато охлаждением и даже вероятностью разрыва: «Именно в эту пору дружба моя с Дмитрием держалась только на волоске. Я уже слишком давно начал обсуживать его для того, чтобы не найти в нем недостатков; а в первой молодости мы любим только страстно и поэтому только людей совершенных. Но как скоро начинает мало-помалу уменьшаться туман страсти или сквозь него невольно начинают пробивать ясные лучи рассудка, и мы видим предмет нашей страсти в его настоящем виде с достоинствами и недостатками, – одни недостатки, как неожиданность, ярко, преувеличенно бросаются нам в глаза, чувства влечения к новизне и надежды на то, что не невозможно совершенство в другом человеке, поощряют нас не только к охлаждению, но к отвращению к прежнему предмету страсти» (2, 205-206).

Немалое место у Толстого занимает описание того, что читает Иртеньев: «Чтение французских романов, которых много привез с собой Володя, было другим моим занятием в это лето. В то время только начинали появляться Монтекристы и разные «Тайны», и я зачитывался романами Сю, Дюма и Поль де Кока. Все самые неестественные лица и события были для меня так же живы, как действительность, я не только не смел заподозрить автора во лжи, но сам автор не существовал для меня, а сами собой являлись передо мной, из печатной книги, живые, действительные люди и события. Ежели я нигде не встречал лиц, похожих на те, про которых я читал, то я ни секунды не сомневался в том, что они будут» (2, 171). Мотив увлечения массовой литературой звучит и в «Вечере у Клэр» – с той разницей, что критицизм, лишь бегло очерченный в отношении к ней Иртеньева, становится господствующим чувством в восприятии ее Соседовым.

В отличие от Иртеньева, Соседов со стыдом рассказывает о своем краткосрочном увлечении «глупой и порнографической литературой»: «Никогда у нас в доме я не видел модных романов – Вербицкой или Арцыбашева; кажется, и отец, и мать сходились в единодушном к ним презрении. Первую такую книгу принес я; отца в то время не было уже в живых, а я был учеником четвертого класса, и книга, которую я случайно оставил в столовой, называлась “Женщина, стоящая посреди”. Мать ее случайно увидела – и, когда я вернулся домой вечером, она спросила меня, брезгливо приподняв заглавный лист книги двумя пальцами: – Это ты читаешь? Хороший у тебя вкус. Мне стало стыдно до слез; и всегда потом воспоминание о том, что мать знала мое кратковременное пристрастие к порнографическим и глупым романам, – было для меня самым унизительным воспоминанием» (I, 66). И в дальнейшем о такой литературе неизменно упоминается в ироническом или презрительном ключе (I, 87; 118, 158). В этом отношении Соседов как бы наследует отношение к массовой словесности не от самого Иртеньева, а от его демократических товарищей по университету: «Раз я хотел похвастаться перед ними своими знаниями в литературе, в особенности французской, и завел разговор на эту тему. К удивлению моему, оказалось, что, хотя они выговаривали иностранные заглавия по-русски, они читали гораздо больше меня, знали, ценили английских и даже испанских писателей, Лесажа, про которых я тогда и не слыхивал. Пушкин и Жуковский были для них литература (а не так, как для меня, книжки в желтом переплете, которые я всего и учил ребенком).41 Они презирали равно Дюма, Сю и Феваля и судили, в особенности Зухин, гораздо лучше и яснее о литературе, чем я, в чем я не мог не сознаться» (2, 218).

Между произведениями Газданова и Толстого можно усмотреть целый ряд других, частных подобий, которые еще в большей степени подтверждают наш общий вывод.

2

Сюжетное сходство и одновременно композиционное отличие «Вечера у Клэр» от автобиографической трилогии Толстого (большинство воспоминаний об отце у Газданова следует уже после рассказа о его смерти) подчеркнуто одной явной реминисценцией. Подлинное осознание смерти матери приходит к герою толстовского «Детства» только во время ее отпевания в церкви: «Только в эту минуту я понял, отчего происходил тот сильный тяжелый запах, который, смешиваясь с запахом ладана, наполнял комнату; и мысль, что то лицо, которое за несколько дней было исполнено красоты и нежности, лицо той, которую я любил больше всего на свете, могло возбуждать ужас, как будто в первый раз открыла мне горькую истину и наполнила душу отчаянием.» (1, 88). Герой-рассказчик «Вечера у Клэр» тоже по-настоящему осознает смерть отца только во время похорон – на кладбище: «Та минута, когда я, неловко вися на руках дяди, заглянул в гроб и увидел черную бороду, усы и закрытые глаза отца, была самой страшной минутой моей жизни. <…> В ту же секунду я вдруг понял все».

У Газданова здесь это не просто осознание смерти отца, а еще и осознание смертности всех людей, в том числе и своей собственной: «ледяное чувство смерти охватило меня, и я ощутил болезненное исступление, сразу увидев где-то в бесконечной дали мою собственную кончину – такую же судьбу, как судьба моего отца» (I, 59-60). В своей «Биографии» Толстого П.И. Бирюков отмечает, что такое же значение смерть его отца имела для самого писателя: «Смерть отца была одним из самых сильных впечатлений детства Льва Николаевича. Лев Николаевич говорил, что смерть эта в первый раз вызвала в нем чувство религиозного ужаса перед вопросами жизни и смерти».42 Впрочем, эта мысль героя-рассказчика «Вечера у Клэр» находит себе параллель также и в автобиографической трилогии Толстого – в главе «Отрочества», посвященной смерти бабушки: «Все время, покуда тело бабушки стоит в доме, я испытываю тяжелое чувство страха смерти, т. е. мертвое тело живо и неприятно напоминает мне то, что и я должен умереть когда-нибудь, чувство, которое почему-то привыкли смешивать с печалью.» (2, 65-66).

В целом роман Газданова, безусловно, в гораздо большей степени по сравнению с автобиографической трилогией сосредоточен на экзистенциальной проблематике и прежде всего на теме смерти. Однако в ее разработке Газданов во многом опирается на Толстого, в том числе и на его позднюю прозу, в которой предвосхищена проблематика экзистенциализма, – в частности, на «Записки сумасшедшего» и «Смерть Ивана Ильича». Так, следующий диалог «Вечера у Клэр: «Перед смертью он говорил, задыхаясь: – Только, пожалуйста, хороните меня без попов и без церковных церемоний. Но его все-таки хоронил священник: звонили колокола, которых он так не любил; и на тихом кладбище буйно рос высокий бурьян» (I, 59) – быть может, навеян не столько личными воспоминаниями, сколько знаменитой повестью Толстого:43 «Он открыл широко глаза. – Что? Причаститься? Зачем? Не надо! А впрочем… Она заплакала. – Да, мой друг? Я позову нашего, он такой милый. – Прекрасно, очень хорошо, – проговорил он.» (26, 111).44 Герой Толстого соглашается причаститься, идя навстречу желанию жены. В романе Газданова верх над желанием покойного берет церковная обрядность, что, как легко можно себе представить, только укрепляет героя-рассказчика «Вечера у Клэр» в его более критическом отношении к ней по сравнению с тем, как эта тема освещена в произведениях Толстого.

В «Отрочестве», впрочем, заходит речь о тревоживших Иртеньева «религиозных сомнениях», первый шаг к которым был сделан им под влиянием мысли о «несправедливости Провидения» (1, 45). Герой-рассказчик «Вечера у Клэр» не верит вовсе: «Я давно уже не верил ни в Бога, ни в ангелов…» (I, 95)45 – и сам разъясняет, как в нем зародилось и укрепилось его безверие: «С религией в корпусе было строго; каждую субботу и воскресенье нас водили в церковь; и этому хождению, от которого никто не мог уклониться, я обязан был тем, что возненавидел православное богослужение» (I, 71). Разумеется, Соседову и в голову не приходит то, что время от времени одушевляет мысли и дела Иртеньева: «мне вспомнилось, что нынче Страстная середа, нынче мы должны исповедоваться, и что надо удерживаться от всего дурного; и вдруг я пришел в какое-то особенное, кроткое состояние духа» (2, 81).

Между прочим, оба произведения: и «Вечер у Клэр», и автобиографическая трилогия Толстого – представляют собой целую череду смертей. В повествовании Николая Иртеньева это, кроме смерти матери, также смерть бабушки и Натальи Савишны. В «Вечере у Клэр», помимо отца, это смерть сестер героя-рассказчика, гибель чиновника на охоте и целая вереница смертей на войне. Но смерти эти как будто бы сознательно противопоставлены смертям у Толстого – смерти матери, убежденной, что ее любовь к близким переживет ее смерть, или Натальи Савишны, чья смерть описана как смерть христианской подвижницы.46 Разумеется, в «Вечере у Клэр» смерть «без сожаления и страха» (и уж тем более «с неколебимою верою и исполнив закон Евангелия» – 1, 95) не встречается. Отец же Николая Соседова своей страстной любовью к жизни: «И тогда он прибавил с необыкновенной силой: – Боже мой, если бы мне сказали, что я буду простым пастухом, только пастухом, но что я буду жить!» (I, 51)47 – и желанием быть похороненным «без попов и без церковных церемоний» (I, 59) предстает абсолютным антиподом Натальи Савишны.

И в автобиографической трилогии, и в «Вечере у Клэр» запечатлены далеко не простые отношения героев-рассказчиков с их товарищами. У юного Иртеньева все же складываются дружеские отношения с Нехлюдовым, хотя с большинством других товарищей сближения не получается: «Как только я чувствовал, что товарищ начинал быть ко мне расположен, я тотчас же давал ему понять, что я обедаю у князя Ивана Иваныча и что у меня есть дрожки» (2, 192). Зато герой-рассказчик «Вечера у Клэр» испытывает почти полное отчуждение от окружающих: «Я быстро привыкал к новым людям и, привыкнув, переставал замечать их существование. Это была, пожалуй, любовь к одиночеству, но в довольно странной, не простой форме. Когда я оставался один, мне все хотелось к чему-то прислушиваться; другие мне мешали это делать <…> товарищей у меня не было» (I, 63).

По сравнению с Толстым, у которого критический взгляд Иртеньева на друзей Володи сочетается с постепенно осознаваемыми достоинствами его демократических товарищей по университету, друзья юности Соседова изображены c меньшей симпатией (I, 103-106). Дружбе Иртеньева с Нехлюдовым соответствует лишь грустная констатация Соседова: «слова “товарищ” и “друг” я понимал только теоретически. Я делал невероятные усилия, чтобы создать в себе это чувство; но добился лишь того, что понял и почувствовал дружбу других людей, и тогда я вдруг ощутил ее до конца. Она становилась особенно дорога, когда появлялся призрак смерти или старости…» (I, 63).

Основной темы автобиографической трилогии: сближающего Иртеньева с Нехлюдовым убеждения, что «…назначение человека есть стремление к нравственному усовершенствованию, и что усовершенствование это легко, возможно и вечно» (2, 79) – в «Вечере у Клэр», разумеется, нет. Зато именно у Толстого, очевидно, берет истоки главная тема «Вечера у Клэр» – тема внутреннего разлада в душе героя-рассказчика. В «Детстве» она представлена как тема противоречия между воображением и действительностью: «Я не спускал с него глаз, а воображение рисовало мне картины, цветущие жизнью и счастьем. Я забывал, что мертвое тело, которое лежало предо мною и на которое я бессмысленно смотрел, как на предмет, не имеющий ничего общего с моими воспоминаниями, была она. <…> И снова мечты заменяли действительность, и снова сознание действительности разрушало мечты.» (1, 85). В «Отрочестве» тема эта получает специфическое преломление: «Мне кажется, что ум человеческий в каждом отдельном лице проходит в своем развитии по тому же пути, по которому он развивается и в целых поколениях, что мысли, служившие основанием различных философских теорий, составляют нераздельные части ума; но что каждый человек более или менее ясно сознавал их еще прежде, чем знал о существовании философских теорий» (2, 56).

Эти мысли Николая Иртеньева, явно напоминающие теорию Платона о познании как «припоминании», уже сами по себе близки к главной внутренней теме героя-рассказчика «Вечера у Клэр» – теме метемпсихоза. Однако она и сама по себе представлена в автобио-графической трилогии: «… мы, верно, существовали прежде этой жизни, хотя и потеряли о том воспоминание. <…> Когда я подошел к окну, внимание мое обратила водовозка, которую запрягал в это время кучер, и все мысли мои сосредоточились на решении вопроса: в какое животное или человека переедет душа этой водовозки, когда она околеет?» (2, 57). У Иртеньева это лишь мимолетный мотив, причем от которого он тут же отмахивается: «В это время Володя, проходя через комнату, улыбнулся, заметив, что я размышлял о чем-то, и этой улыбки мне достаточно было, чтобы понять, что все то, о чем я думал, была ужаснейшая гиль.» (2, 57). Между тем в «Вечере у Клэр» мысли о метемпсихозе владеют героем-рассказчиком непрестанно.48 Преобладание внутренней жизни над внешней у Иртеньева, впрочем, не меньше, чем у Соседова: «Из всего этого тяжелого морального труда я не вынес ничего, кроме изворотливости ума, ослабившей во мне силу воли и привычки к постоянному моральному анализу, уничтожившей свежесть чувства и ясность рассудка» (2, 58). У газдановского героя-расказчика прямо ни о чем подобном не сказано, но, судя по его увлечению Юмом и Бёме (I, 86, 106), ему присуще нечто сходное.

Раннему знакомству Соседова с философской литературой и, в частности, с Юмом: «Тринадцати лет я изучал “Трактат о человеческом разуме” Юма и добровольно прошел историю философии, которую нашел в нашем книжном шкафу» (I, 86) – соответствует аналогичное увлечение Иртеньева Шеллингом: «Я воображал, что, кроме меня, никого и ничего не существует во всем мире, что предметы не предметы, а образы, являющиеся только тогда, когда я на них обращаю внимание, и что, как скоро я перестаю думать о них, образы эти тотчас же исчезают. Одним словом, я сошелся с Шеллингом в убеждении, что существуют не предметы, а мое отношение к ним.» (2, 57). У Газданова о том, что Николай Соседов извлек для себя из Юма, сказано лишь: «Это чтение навсегда вселило в меня привычку критического отношения ко всему» (I, 86).49 Особое выделение Юма из ряда философов прошлого уже само по себе многозначительно: по поводу высказанного Иртеньевым «схождения» с Шеллингом он мог бы заметить, что того, существует ли внешний мир или нет, человеку знать не дано.

Одной из своих главных инноваций Юм полагал то, что он применил «принцип ассоциации идей», который пронизывает почти всю его философию: «Наше воображение обладает громадной властью над нашими идеями. И нет таких идей, которые отличались бы друг от друга, но которых нельзя было бы в воображении разъединять, соединять и комбинировать в любых вариантах фикций. Но, несмотря на господство воображения, существует некая тайная связь между отдельными идеями, которая заставляет дух чаще соединять их вместе и при появлении одной вводить другую». Эти «принципы ассоциации» сводятся им к трем: «сходству – картина естественно заставляет нас думать о человеке, который на ней изображен; пространственной смежности – когда упоминают о Сен-Дени, естественно приходит на ум идея Парижа; причинности – думая о сыне, мы склонны направлять наше внимание на отца».50 Нетрудно заметить, что философия Юма в какой-то мере не только объясняет разрыв между внутренним и внешним существованием героя-рассказчика, но отчасти и предваряет «поэтику памяти» романа «Вечер у Клэр». Не случайно Николай Соседов, в отличие от повествователя Пруста, хотя и опирается, как правило, на более причудливые ассоциации, всякий раз приводит их в качестве мотивировки своих воспоминаний51 и, между прочим, рассказывает свою историю последовательно, лишь с незначительными нарушениями хронологии и последовательности событий.52

Мотив воспоминаний о детстве – как жизни «воображением в прошедшем» – у Толстого представлен и в «Смерти Ивана Ильича»: «в последнее время этого страшного одиночества Иван Ильич жил только воображением в прошедшем. Одна за другой ему представлялись картины его прошедшего. Начиналось всегда с ближайшего по времени и сводилось к самому отдаленному, к детству, и на нем останавливалось». Толстой наделяет своего героя воспоминаниями ассоциативного характера: «Вспоминал ли Иван Ильич о вареном черносливе, который ему предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном и французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки» (26, 108).53 Герой Толстого гонит от себя мучительные для него воспоминания о детстве, но они все равно приходят к нему по ассоциации: «Не надо об этом… слишком больно», – говорил себе Иван Ильич и опять переносился в настоящее. Пуговица на спинке дивана и морщины сафьяна. “Сафьян дорог, непрочен; ссора была из-за него. Но сафьян другой был, и другая ссора, когда мы разорвали портфель у отца и нас наказали, а мама принесла пирожки”. И опять останавливалось на детстве, и опять Ивану Ильичу было больно, и он старался отогнать и думать о другом» (26, 108).

У Газданова подмечен такой же ассоциативный характер воспоминаний, но они у него не только носят мотивированный характер, но он, как и Толстой, сам нередко указывает на эти мотивировки: «Так же, как для того, чтобы совершенно отчетливо вспомнить мою жизнь в кадетском корпусе и ни с чем не сравнимую каменную печаль, которую я оставил в этом высоком здании, мне было достаточно почувствовать вкус котлет, мясного соуса и макарон, так, как только я слышал запах перегоревшего каменного угля, я тотчас представлял себе начало моей службы на бронепоезде, зиму тысяча девятьсот девятнадцатого года, Синельниково, покрытое снегом, трупы махновцев, повешенных на телеграфных столбах…» (I, 142). Как и у Толстого и в отличие от Пруста,54 у Газданова почти не встречаются ничем не мотивированные ассоциации.

3

Из всего вышесказанного можно сделать заключение о сознательной и значительной ориентации Газданова в «Вечере у Клэр» на Толстого.55 Последний был самым подходящим ориентиром для Газданова и с чисто жанровой точки зрения: ведь он писал книгу, которая была одновременно и автобиографией, и мемуарами, и военной прозой, и интеркультурным, отчасти даже двуязычным романом.56

Рассмотрим в заключение один из центральных моментов концепции человека, представленной в «Вечере у Клэр», которым Газданов, на первый взгляд, обязан современным ему течениям в искусстве, в том числе, возможно, и Прусту. Это мотив превращений и многоликости героини: «И хотя я хорошо знал ее наружность, но я не всегда видел ее одинаковой; она изменялась, принимала формы разных женщин и становилась похожей то на леди Гамильтон, то на фею Раутенделейн» (I, 92). Как известно, в творчестве Пруста этот момент один из центральных: «Я знал несколько Альбертин в одной, и мне казалось, будто я вижу еще и других Альбертин, почивающих возле меня <…> При каждом повороте головы она творила новую женщину, часто для меня неожиданную. Мне казалось, что я обладаю не одной женщиной, а несчетным их числом».57 Он распространяется и на самого повествователя: «Я знал, что все равно к концу второй половины дня, когда наступят сумерки, я все равно стану другим человеком, печальным, и буду приписывать самым пустячным отлучкам Альбертины важность, которой они были лишены в этот утренний час, в такую хорошую погоду».58

Однако этот мотив также как бы задан Толстым: «Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем другим человеком, не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слов: до свидания (курсив Л.Н.Толстого – С.К.).» (18, 36).59 В «Воскресении» он представлен в виде знаменитой формулы «люди как реки»: «Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем непохож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою» (32, 59). Мотив этот проявляется у Толстого и как мотив постоянной метаморфозы женщины. Правда, звучит он применительно к игре на сцене французской актрисы, но зато можно быть почти уверенным, что он обратил на себя внимание Газданова. «А какова нынче Клер? Чудо!», – восклицает в романе полковой командир Вронского, не пропускавший «ни одного представления во Французском театре». И добавляет: «– Сколько ни смотри, каждый день новая. Только одни французы могут это» (18, 139, 140).60 Нетрудно заметить, что у Газданова этот мотив соотносится с Толстым лишь как последующее развитие с первоначальным импульсом, то есть так же, как он соотносится и у Пруста с Толстым, так что исключить возможное влияние на него французского писателя в этом моменте вряд ли возможно.

Кстати, Газданов и сам не раз намекал на то, что Пруст многим обязан Толстому. Например, в своей радиопередаче «Достоевский и Пруст» он назвал Пруста «самым значительным писателем нашего века» и тут же вспомнил Толстого, оговорившись, что он «скорее все-таки писатель века XIX-го». Замечание о Прусте: «новатором его можно назвать с натяжкой» – Газданов сделал в контексте разговора о Толстом. Приведя критическое суждение о Прусте «Большой Советской Энциклопедии»: «сосредоточивает внимание на субъективных ощущениях персонажей» – он тут же парировал его: «что в этом плохого?» – а в подтверждение сослался на Толстого (IV, 420).

«Замечательность и гениальность Пруста» Газданов усматривал как раз «в том, что он увидел мир так, как его не видит никто другой. В глубине его психологического анализа, в его понимании, в его переходах из одной жизни в другую – так как каждый из нас ведет несколько жизней – каждый, кроме самых примитивных людей» (IV, 419). Отвечая на вопрос о том, показано ли в «Вечере у Клэр» то, что «каждый из нас ведет несколько жизней», и изображены ли эти «переходы из одной жизни в другую», нельзя не ответить утвердительно. Сделано это Газдановым не так, как у Толстого (хотя и в значительной степени опираясь на него), но и не так, как у Пруста.

Роман «Вечер у Клэр», всецело принадлежа литературе XX века, представляет собой палимпсест важнейших мотивов прозы русского гения века XIX-го. В первом и самом известном романе Газданова реализованы предпосылки к созданию близкой к экзистенциалистской картины мира, которые уже имеются в творчестве Толстого.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Федякин С.Р. Толстовское начало в творчестве Гайто Газданова // Гайто Газданов и «незамеченное поколение»: писатель на пересечении традиций и культур. Сборник научных трудов. М., 2005. С. 102.

2 Чагин А.И. Пути и лица: О русской литературе XX века. М., 2008. С. 354-355.

3 См., например, рецензии на роман Н. Оцупа, М. Осоргина, Г. Адамовича, В. Вейдле К. Зайцева. Это мнение имеет своих сторонников и среди исследователей. См.: Цховребов Н.Д. Марсель Пруст и Гайто Газданов // Русское зарубежье: приглашение к диалогу. Сб. науч. трудов. Отв. ред. Л.В. Сыроватко. Калининград, 2004. С. 65 – 75.

4 Марк Слоним. Литературный дневник. Два Маяковских. Роман Газданова // Воля России. 1930. Май – июнь. С.454-457. С этим соглашается и современный исследователь Л.Ливак: «В самом деле, Николай только говорит, что занимается анализом, а не действительно погружен в него. Насыщая свой текст маркерами, отсылающими к современным спорам о психологизме в литературе <…> Газданов создает впечатление близости к Прусту» (Livak, Leonid. How It Was Done in Paris. P.120). На этом основании исследователь усматривает в «Вечере у Клэр» своего рода «кокетничанье с Прустом», тем самым недооценивая связь романа с толстовской традицией.

5 Еще В.В. Набоков отметил, что «поток сознания» был изобретен (хотя и представлен у него «в зачатке») не Прустом и Джойсом, а Толстым (Набоков В. Лекции о русской литературе. М., 1996. С. 264).

6 Это высказывание Газданова было сделано им в ходе неопубликованного интервью, которое излагает в своей книге Л. Диенеш (Диенеш Л. Гайто Газданов. Жизнь и творчество. Владикавказ, 1995. С. 105-106). Ср. также свидетельства на этот счет В. Яновского (Поля Елисейские. Книга памяти. СПб., 1993. С. 33-34).

7 «Многие писатели и критики говорили о Прусте, не читая его», – справедливо отмечает Л. Ливак (Livak, Leonid. How It Was Done in Paris. P.96).

8 С точки зрения общего содержания «Вечер у Клэр» можно считать своего рода «Войной и миром» гражданской войны в миниатюре – с той разницей, что вначале идут все мирные, а в конце все военные сцены, так что «Вечер у Клэр» построен даже более традиционно, чем «Война и мир». Об интертекстуальных связях «Вечера у Клэр» с военной прозой Толстого речь пойдет в другой статье.

9 Как известно, «Иртеньев» – это видоизмененная фамилия «Исленев»: Александр Михайлович Исленев был, по словам П.И. Бирюкова, «соседом по имению и приятелем» «действительного отца» K.Н. Толстого. Именно его Толстой «изобразил в отце», каким мы его видим в автобиографической трилогии (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. М.; Пг., 1921. Т.1. С. 18). Так что фамилия газдановского героя «Соседов» тоже ведет свое происхождение – по крайней мере, в том числе и – от Толстого, причем не столько от его автобиографической трилогии, сколько, по-видимому, от книги Бирюкова. Хотя тут возможны и дополнительные, интертекстуальные сближения. Фамилия газдановского героя-рассказчика, безусловно, намекающая на близость, но неаутентичность нарратора и автора, в сущности, восходит к классическим, пушкинским маскам, причем не только к игровым, но и к антиавтобиографическим («всегда я рад заметить разность между Онегиным и мной»), «Онегин, добрый мой приятель…», «Здесь с ним обедывал зимою / Покойный Ленский, наш сосед», «вы изъявляете мне свое желание иметь подробное известие о времени рождения и смерти покойного бывшего моего искреннего друга и соседа по поместьям» («Повести Белкина»).

10 Сначала имя героя появляется в романе в обращениях к нему отца: «Коля, никогда не ходи в кабинет без моего разрешения» (Гайто Газданов. Вечер у Клэр // Собр. соч.: В 5 т. М., 2009. Т. I. С. 55. Далее цитаты из произведений Газданова даются по этому изданию с указанием номера тома римской и страницы арабской цифрами в тексте), «Маму мы с тобой не возьмем, Коля…», «Ты спокойно отдаешь команду. Какую, Коля?», «он больше не будет. Не будешь, Коля?» (I, 59, 65), «Хорошо, Коля, я сейчас лягу» 1,67), «Смотри, Коля: видишь, птица летит?» (I,95) – затем учителей и дяди героя-рассказчика: «Я попросил бы вас, кадет Соседов, не размахивать на ходу так сильно хвостом» (I, 69), «Вы, Соседов, в Бога верите?» (I, 111) «Ты думаешь, Коля, <…> что я не имею никакого представления о твоих познаниях в катехизисе?» (I, 112), «Возьми, Коля, десять рублей и пойди к этому долгогривому идиоту» (I, 113), «Смысла нет, мой милый Коля» (I, 123). Наконец, оно звучит также и в третьем лице: «Твой отец <…> был бы очень огорчен, узнав, что его Николай поступает в армию тех, кого он всю жизнь не любил» (I, 126), «с той зимы я перестал быть гимназистом Соседовым» (I, 127). Вероятно, поскольку у Газданова почти не идет речь о раннем детстве, то, соответственно, и не встречается обращение или называние героя уменьшительно-ласкательным именем «Николенька».

11 Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.; Л., 1929. Т. 1. С. 27-28. Далее цитаты из произведений Л.Н. Толстого, за исключением его «Воспоминаний», даются по этому изданию с указанием номера тома и страницы арабскими цифрами в тексте.

12 Приставания старшего брата Володи к горничной Маше находят себе вполне определенную параллель не столько в «Вечере у Клэр», сколько в «Истории одного путешествия», где главный герой, один из двух братьев – которого, между прочим, зовут Володя – вступает в интимную связь с горничной в доме своего старшего брата Николая (снова асимметрическое подобие: старший у Толстого брат Володя становится младшим братом, а Николай, напротив, из младшего превращается в старшего). Одна деталь даже почти совпадает. Ср. «”Ну, куда руки суете? Бесстыдник!”, и Маша, с сдернутой набок косынкой, из-под которой виднелась белая, полная шея, пробежала мимо меня». (2, 20) и «” – C’est vous, Germaine?” – сказал он вдруг изменившимся голосом. Он видел ее белое тело у шеи, где сходились полы капота…» – I, 254). Под пером Газданова этот изображенный через призму детского удивления младшего Иртеньева эпизод превращается в выразительную эротическую сцену.

13 Здесь и далее курсив, за исключением отдельных, особо оговоренных случаев, мой – С.К.

14 Эти строки «Воспоминаний» Толстого, по всей видимости, отозвались в следующем фрагменте «Вечера у Клэр»: «Мне всю жизнь казалось – даже когда я был ребенком, – что я знаю какую-то тайну, которой не знают другие; и это странное заблуждение никогда не покидало меня. Оно не могло основываться на внешних данных: я был не больше и не меньше образован, чем все мое невежественное поколение. Это было чувство, находившееся вне зависимости от моей воли. Очень редко, в самые напряженные моменты моей жизни, я испытывал какое-то мгновенное, почти физическое перерождение и тогда приближался к своему слепому знанию, к неверному постижению чудесного» (I, 80).

15 Можно предположить, что одним из внутренних толчков к вступлению самого Газданова в 1932 году в масоны послужило это место из «Воспоминаний» Толстого.

16 Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т. 1. С. 31-32. Примечание П.И. Бирюкова: «Из доставленных мне и отданных в мое распоряжение черновых, неисправленных записок Л.Н. Толстого».

17 Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т. 1. С. 32. В то же время этот герой вызывает ассоциации с чеховским Петей Трофимовым. Ср. в «Вишневом саде»: «Т р о ф и м о в. Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, и я в первых рядах! Л о п а х и н. Дойдешь? Т р о ф и м о в. Дойду. Пауза. Дойду, или укажу другим путь, как дойти». (Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1986. Т. 12. С. 244).

18 См.: Кибальник С.А. 1/ Газданов и Шестов // Гайто Газданов в контексте русской и западно-европейских литератур. Отв. ред. А.М. Ушаков. М., 2008. С.75-86; 2/ Художественная феноменология Чехова // Образ Чехова и чеховской России в современном мире. Сб. статей. Отв. ред. В.Б. Катаев, С.А. Кибальник. СПб., 2010. С.18-28.

19 Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. М.; Л., 1928. Т.1. С. 4. Далее цитаты из Л.Н.Толстого даются по этому изданию (Полн. собр. соч.: В 90 т. М., 1928-1958. Т.1-90).

20 Этот фрагмент находит себе довольно близкое соответствие в «Записках сумасшедшего» Толстого: «Я вспоминаю, как при мне раз били мальчика, как он кричал и какое страшное лицо было у Фоки, когда он его бил: – А не будешь, не будешь, – приговаривал он и все бил. Мальчик сказал “не буду”. А тот приговаривал “не будешь” и все бил. И тут на меня нашло. Я стал рыдать, рыдать. И долго никто не мог меня успокоить. Вот эти-то рыдания, это отчаяние были первыми припадками моего теперешнего сумасшествия. Помню другой раз это нашло на меня, когда тетя рассказала про Христа <…> И на меня опять нашло, рыдал, рыдал, потом стал биться головой об стену» (26, 467).

21 В обрисовке отца героя-рассказчика: «и в то время как к отцу я бежал навстречу и прыгал ему на грудь, зная, что этот сильный человек только иногда притворяется взрослым, а, в сущности, он такой же, как и я, мой ровесник, и если я приглашу его сейчас идти в сад и возить игрушечные коляски, то он подумает и пойдет» (I, 62) – обнаруживается явная реминисценция из «Анны Карениной»: «Какие бы ни были недостатки в Левине, притворства в нем не было и признака, и потому дети высказали ему дружелюбие такое же, какое они нашли на лице матери. На приглашение его два старшие тотчас же соскочили к нему и побежали с ним так же просто, как бы они побежали с няней, с мисс Гуль или с матерью. Лили тотчас же стала проситься к нему, и мать передала ее ему, он посадил ее на плечо и побежал с ней» (18, 282).

22 Наблюдением за «муравейной жизнью» Толстой, согласно свидетельствам, приведенным в том числе и в биографии П.И. Бирюкова, любил предаваться и в старости.

23 Порудоминский В. Цвета Толстого // О Толстом. СПб., 2005. С. 388.

24 Ср. «бело-лиловые облака в «Детстве» Толстого (1, 111). О семантике синего цвета в «Вечере у Клэр» см. также: Семенова Т.О. К вопросу о мифологизме в романе Газданова «Вечер у Клэр» // Газданов и мировая культура. Калининград, 2000. С. 47-48; Алхимия цвета и звука в романе Г. Газданова «Вечер у Клэр» // Текст. Поэтика. Стиль: Книга, посвящ. юбилею В.В. Эйдиновой. Екатеринбург, 2004. С. 165–182.

25 Апостолов Н.Н. «Лиловый» цвет в творчестве Толстого // Толстой и о Толстом. Новые материалы. Сб. 3. М., 1927. Особенно значим лиловый цвет в «Анне Карениной»: «Я вас воображаю на бале в лиловом» (18, 78), « – Что же это Мари в лиловом, точно черное, на свадьбу?» (19, 21), «Она, в том темно-лиловом платье, которое она носила первые дни замужества…» (19, 93), «Нынче в Летнем саду была одна дама в лиловом вуале…» (19, 95). См. об этом: Порудоминский В. Цвета Толстого. С. 370.

26 Там же. С. 367, 370.

27 Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т. 1. С. 8.

28 Там же. С.15.

29 Интересно, что в действительности отец Л.Н. Толстого умер, когда самому Толстому было почти столько же, сколько Николаю Соседову в год смерти его отца, и это Газданов почти наверняка знал, поскольку указание на это содержится во все том же «начале позднейшей биографии Толстого» (I, 105), то есть в первой части «Биографии Льва Николаевича Толстого» П.И. Бирюкова: «Как раз летом 1837 года отец Льва Николаевича уехал по делам в Тулу и, идя по улице к приятелю своему Темяшеву, он вдруг зашатался, упал и умер ударом» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т.1. С.37).

30 Так, о матери Толстого в его «Воспоминаниях» сказано: «Самое же дорогое качество ее было то, что она, по рассказам прислуги, была хотя и вспыльчива, но сдержанна. “Вся покраснеет, даже заплачет, – рассказывала мне ее горничная, – но никогда не скажет грубого слова”. Она и не знала их» (Там же. С.11). Такой же сдержанностью наделен отец героя «Вечера у Клэр», о которой, как обычно у Газданова, не только говорится: «Терпение его было необычайно» – но которая еще и иллюстрируется отдельной сценой. Когда Коля нечаянно разбивает гипсовую «рельефную карту Кавказа», которую «целый год, вечерами» отец «лепил из гипса», единственная его реакция: «посмотрел на меня укоризненно и сказал: – Коля, никогда не ходи в кабинет без моего разрешения» (I, 55).

31 Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т.1. С.22.

32 Там же. С. 8.

33 Например, это касается следующих эпизодов биографии газдановского героя: «Все его товарищи погибли жертвами мести; на его дом дважды производили нападение, но в первый раз он узнал об этом заблаговременно и уехал со всей семьей, на второй раз – отстреливался несколько часов из винтовки, убил шесть человек и продержался до того времени, пока не подоспела помощь» (I, 80).

34 Ср. в «Вечере у Клэр»: «Я помнил деда маленьким стариком, в черкеске, с золотым кинжалом» (I, 79) и в «Хаджи-Мурате»: «Хаджи-Мурат был одет в длинную белую черкеску… <…> заложив руку за кинжал и отставив ногу, продолжал стоять… (35, 45-46), «И вспомнился ему и морщинистый, с седой бородкой, дед…» (35, 105). Ср. также: «но несравненное искусство верховой езды, которым он славился много десятков лет, изменило ему» (I, 80) – и: «Хаджи-Мурат всегда верил в свое счастие. Затевая что-нибудь, он был твердо уверен в удаче, – и все удавалось ему. Так это было, за редкими исключениями, во все продолжение его бурной военной жизни» (35, 24).

35 Ср. у Толстого: «Глаза же Хаджи-Мурата говорили, что старику этому надо бы думать о смерти, а не о войне, но что он хоть и стар, но хитер, и надо быть осторожным с ним» (1, 47).

36 Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т.1. С. 13.

37 Само по себе слово «сладенький», как и другие уменьшительные прилагательные, на страницах «автобиографической трилогии» появляются не-однократно. Например: «делал сладенькие глазки» (2, 86). Однако фраза Газданова: «Я не любил людей, употребляющих уменьшительные в ироническом смысле: нет более мелкой и бессильной подлости в языке. Я замечал, что к таким выражениям прибегают чаще всего или люди недостаточно культурные, или просто очень дурные, неизменно пребывающие в низости человеческой» (I, 67) – вероятно, имеет не литературные, а чисто биографические основания.

38 П.И.Бирюков приводит следующий фрагмент из «Воспоминаний» Толстого: «В один праздник, – вспоминает Л. Н-ч, – пришел, как всегда, к нам приятель и сверстник, маленький Милютин Владимир, тот самый, который открыл нам, будучи в гимназии, ту необыкновенную новость, что Бога нет (новость, не произведшую большого впечатления)» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т.1. С. 38).

39 Ср. в «Воспоминаниях» Толстого: «Дед мой, Илья Андреевич, ее муж, был тоже, как я его понимал, человек ограниченный, очень мягкий, веселый и не только щедрый, но бестолково-мотоватый, а главное – доверчивый» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т. 1. С. 4).

40 Антиидеологизм Газданова имеет и вовсе универсальный характер: См.: Кибальник С.А. Газданов и Шестов // Русская литература. 2008. № 1. С. 218-226.

41 Хорошее знание ими русской классики напоминает аналогичную черту матери Соседова: «Она знала наизусть множество стихов, всего “Демона”, всего “Евгения Онегина”, с первой до последней строчки» (I, 64).

42 Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т.1. С. 37.

43 «”Смерть Ивана Ильича” страшнее и глубже, чем весь Достоевский», – написал Газданов в письме к Г.В. Адамовичу (V, 157).

44 Ранее этот же мотив использован Толстым в «Анне Карениной»: «Катя <…> в первый же день успела уговорить больного в необходимости причаститься и собороваться. <…> – Что, Кати нет? – прохрипел он, оглядываясь, когда Левин неохотно подтвердил слова доктора. – Нет, так можно сказать… Для нее я проделал эту комедию. Она такая милая, но уже нам с тобою нельзя обманывать себя. Вот этому я верю, – сказал он и, сжимая стклянку костлявой рукой, стал дышать над ней» (19, 66, 69).

45 П.И. Бирюков приводит следующий фрагмент из «Воспоминаний» Толстого: «В один праздник, – вспоминает Л. Н-ч, – пришел, как всегда, к нам приятель и сверстник, маленький Милютин Владимир, тот самый, который открыл нам, будучи в гимназии, ту необыкновенную новость, что Бога нет (новость, не произведшую большого впечатления)» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Т.1. С. 38).

46 «Предвестия толстовского “выхода” к добродетелям крестьянским (христианским), – отмечает Г.Я. Галаган, – ощутимы уже в повести “Детство” (бескорыстная любовь, терпение, отсутствие страха смерти в художественном решении образа Натальи Савишны выступают на первый план.)» (Галаган Г.Я. Л.Н. Толстой. Художественно-этические искания. Л., 1981. С. 48).

47 Между прочим, это тоже, возможно, переосмысление толстовского мотива, звучащего, например, в «Рубке леса»: «Ежели бы была какая-нибудь возможность променять эту жизнь хоть на жизнь самую пошлую и бедную, только без опасностей и службы, я бы ни минуты не задумался» (3, 62). По сравнению с героями Толстого отец газдановского героя-рассказчика выражает готовность принять долю простого человека только перед лицом смерти. Возможно, у Газданова это реминисценция из «Одиссеи» Гомера. См.: Семенова Т.О. К вопросу о мифологизме в романе Газданова «Вечер у Клэр». С. 34.

48 См. об этом: Кибальник С.А. Буддистский код творчества Газданова // Русская литература. 2008. № 2. С. 42-60.

49 Основное содержание своей философии сам Юм излагал так: «Философия, которая содержится в этой книге, является весьма скептической и стремится дать нам представление о несовершенствах и узких пределах человеческого познания. Почти все рассуждения сводятся к опыту, и вера, которая сопровождает опыт, объясняется лишь посредством специфического чувства или яркого представления, порождаемого привычкой. Но это еще не все. Когда мы верим во внешнее существование какой-либо вещи или предполагаем, что объект существует после того, как он больше не воспринимается, эта вера есть не что иное, как чувство того же самого рода. Наш автор настаивает на нескольких других скептических тезисах и в целом делает вывод, что мы соглашаемся с тем, что дают наши способности, и пользуемся нашим разумом только потому, что не можем поступать иначе» (Юм, Давид. Сокращенное изложение «Трактата о человеческой природе» // Соч. в 2 т. М., 1996. Т. 1. С. 670).

50 Там же. С. 674.

51 Ср.: Livak, Leonid. How It Was Done in Paris. P. 109. Говоря о принципе ассоциативной памяти, Н.Д. Цховребов также полагает «довольно иллюзорным» представление о том, что «генетически Газданов восходит к Прусту» (Цховребов Н.Д. Марсель Пруст и Гайто Газданов. С. 74).

52 В то же время сам Газданов отмечал огромные нарушения в последовательности «описания событий» как одно из наиболее отличительных и замечательных качеств прозы Пруста (см.: IY, 419).

53 На этом примере, сопоставив его со «знаменитым эпизодом из первого тома “В поисках утраченного времени”, где герой пьет чай с печеньем “Мадлен”, и вкус этого печенья, которое он ел когда-то в детстве, вызывает в нем обильный прилив воспоминаний о далеком прошлом», Т.Л. Мотылева показала, что в изображении ассоциативного характера человеческой памяти, в «тонком проникновении в мир подсознательного» «иногда Пруст заимствовал у Толстого способы воспроизведения мгновенных неуловимых изменений, происходящих в сознании и в душе человека» (Мотылева Т. Л. Толстой и современные зарубежные писатели // Литературное наследство. М., 1961. Кн. 1. С. 141-184).

54 «В этом, кроме всего прочего, одно из отличий специфики ассоциативной образности у Пруста, – отмечает И.Л. Савранский, – от ее реализации в классическом реалистическом творении (например, у Толстого), в котором всегда присутствует некая реальная мотивировка того или иного вида внутреннего монолога, наконец, имеется ключевое слово, от которого расходятся “лучи ассоциаций”, “силовые линии” ассоциативной образности, организующей структуру внутреннего монолога этого типа…» (Савранский И.Л. Бергсон и Пруст (точки соприкосновения – отталкивания) // Марксистко-ленинская эстетика в борьбе за прогрессивное искусство. М., 1980. С. 233).

55 По всей видимости, в какой-то степени Газданов равнялся на Толстого и его любимых героев также и в жизненном пути и литературной стратегии (уход на фронт, вступление в масоны).

56 О сложности жанровой природы «Детства» и автобиографической трилогии Толстого в целом см.: Эйхенбаум Б. Лев Толстой. Семидесятые годы. Л., 1974. С. 256-259.

57 Марсель Пруст. В поисках утраченного времени. Пленница. Роман. Пер. А. Франковского. СПб., 1998. С. 46, 47.

58 Там же. С. 78. Расхожесть этого мотива у Пруста не раз отмечали исследователи. Ср., например: : «Кого любит Сван, боттичеллиеву Сепфору или живую Одетту? Он любит во всяком случае “существо, всегда отсутствующее… воображаемое” (1, 346), персонаж, который двоится, принадлежит ”одновременно” фреске 15 века и Парижу конца 19 в. <…> Черты Альбертины скачут, меняют места, сбивают с толку, не собираются в цельную форму, и каждый раз Альбертина не узнается, не отождествляется с девушкой прежнего раза» (Бочаров С.Г. Пруст и «поток сознания» // Критический реализм 20 века и модернизм. М., 1967. С. 220, 223).

59 В комическом плане момент этот ощущается в следующем диалоге Стивы Облонского и Левина: « – Женщина, видишь ли, это такой предмет, что, сколько ты ни изучай ее, все будет совершенно новое. – Так уж лучше не изучать» (18, 111). По-видимому, этот диалог обыгрывается в юмористическом виде в романе Газданова «Полет» в разговоре между Сергеем Сергеевичем и Слётовым: «– Так вот, милый мой, поверь мне, что нету двух одинаковых женщин в мире, понимаешь? Они все разные, все. – Возможно. Действуют они, однако, все приблизительно одинаково» (I, 314).

60 Исследователи не без основания связывают с этой актрисой имя и отчасти образ главной героини «Вечера у Клэр». См.: Семенова Т.О. К вопросу о мифологизме в романе Газданова «Вечер у Клэр». С. 38-39.