Милена ТЕДЕЕВА. Центр одного мироздания

Наша старая двухкомнатная квартира на первом этаже хрущевки. Дед учит меня играть в нарды, мне пять, я сижу на большой мягкой мутаке. Он широким жестом выбрасывает желтые зарики и выкрикивает: «Шешу-беш!», «Пянджи-сэ!», «Чари-як!», «Се-бай-ду!»… Я в полнейшем восторге, пытаюсь подражать, даже мои уши пылают от азарта. А дед такой красивый: желтая шелковая прядь падает на лоб от движения, улыбка щекочет уголки губ, голубые глаза сверкают. Я изо всех сил пытаюсь запомнить слова, эти волшебные, танцующие слова… В Южной Осетии, как и в Грузии, играют в нарды именно так – громко называя выпавшие цифры по-персидски.

Мой дед Борис Гаврилович был коренным тифлисцем, в котором удивительным образом смешались Европа с Азией. Его дедушка по отцовской линии Давид Джмухадзе в конце 19-го века умудрился взять в жены дочь французского посланника, некоего Ля Мок, уроженца Марселя. Нина-Мария – так звали прапрабабушку. Ее дочери, тетушки моего деда, описывали настолько тривиальную романтическую историю встречи родителей, что сложно было не заподозрить их в фантазерстве. Сцена из немого кино: Давид помчался на коне вслед фаэтону, который понесли взбесившиеся лошади, и остановил его. Он взял на руки кисейную барышню Ля Мок, лишившуюся чувств со страху, и понес ее вдоль проспекта, а толпа восхищенно глядела им вслед… Но факт остается фактом: дочь французского посла вышла за тифлисского предпринимателя.

Супружеская чета Джмухадзе-Ля Мок произвела на свет троих дочерей – Тамару, Женико и Лилечку. Последним у них родился мой прадед Гавриил. Когда-то я нашла в семейном фотоархиве старый пожелтевший снимок, на обратной стороне которого было написано: «Gabriel est quatre ans» (Габриэлю 4 года. – франц.). Габриэль в 1930-м женился на Татьяне Корчинской, дочери ссыльного белогвардейского офицера. Матушка деда была очаровательной женщиной. Сын однажды увеличил в фотостудии портрет матери: томные глаза, прелестная улыбка… просто красавица. Он хранил фотографию всю жизнь. Но офранцуженному семейству почему-то не пришлась по душе belle Tat’yany, они ее ненавидели. Золовки – три старые девы – подозревали невестку в аморальном поведении, потому что она всегда нравилась мужчинам. Но травить Татьяну при брате не смели, а когда его не стало, словно с цепи сорвались. «…Этот мальчик не наших кровей, он даже не похож на нас!..» – и многое другое в таком же духе. Таня глотала слезы, но молчала, она была воспитана иначе. Терпеливо сносила оскорбления, пока ей не указали на дверь… Дедовы тетушки сели в галошу со своими подозрениями относительно племянника: когда Боря подрос, и внешность его окончательно оформилась, на носу отчетливо проступила фамильная джмухадзевская горбинка. И голос у него был точной копией отцовского.

Переехала Таня с сыном и больной матерью в один из старых кварталов Тбилиси, Сололаки. На одном снимке дедушка, черный, как негритенок, с выцветшими на солнце волосами, сидит на ветхой лавочке рядом со своей роскошной матерью, которую даже ситцевое платье не сделало простенькой: волосы ее уложены в модную прическу, губы накрашены, она широко улыбается, обнажая ровные зубы. Когда Боре исполнилось 13, Татьяна Корчинская умерла от белокровия. Подросток и прикованная к постели бабушка жили вдвоем. Деда воспитывала улица. Он нечасто рассказывал мне о своем детстве, но из того, что мне удалось выудить у него, я знаю, что они с бабушкой испытывали большую нужду. В 15 лет друг покойного отца Антон Гургенидзе, летчик, оформил сироту в Харьковское высшее военное авиационное училище. По окончании учебы дед служил на Курильских островах, и в один из отпусков, уже в Тбилиси, товарищ уговорил его съездить в санаторий Юго-Осетинской области. Там, в местечке под названием Джава, молодой дедушка Борис встретил пионервожатую Гульнару, которая работала неподалеку от санатория – в детском лагере.

Бабушка Гугуля тоже была полукровкой. Отец ее был мегрелом, а мама представительницей большого армянского клана. Сохранилась фотография, где маленькая Гуля сидит на коленях у своей бабушки в ряду величавых дам в национальных армянских костюмах. Судьба бабушки тоже была не из легких. Отец бросил ее мать еще до рождения Гугули. Росла девочка в бедности, потому что Мария Давидовна Мелкуева была человеком несостоятельным – актрисой грузинской труппы Цхинвальского драмтеатра. Бабушка рассказывала иногда о своем голодном детстве, о том, как плохо они с матерью питались. Однажды с двоюродной сестрой с детской дури она даже попробовала есть землю… На две семьи, бабушкину и ее дяди, живущие стена к стене, была одна пара туфель. Зато тетя Надя обшивала и свою дочку Наташку, и мою бабушку Гулю. Но, несмотря на все лишения, Гугуля была крепкой девочкой: с малолетства хозяйничала в доме, а когда стала старше, то наравне с матерью трудилась и в саду, и в огороде. А еще она плавала как рыба. Рядом с домом протекал канал Арх, впадающий в реку Лиахву, и бабушка с малолетства плескалась в нем. Иногда канал разливался. Гугуля вспоминала, как во время одного такого наводнения сидела на дереве и ждала, пока мама вернется с работы и снимет ее. Бедствие случилось днем, и шустрые детишки расселись на ветках, как обезьянки. Им-то было весело, а вот родителям пришлось тяжело: с трудом приобретенные ими вещи, мебель, утварь, запасы на зиму – все смыла или подпортила вода…

Гугуля воспитывалась в духе высоких коммунистических идеалов. Ведь Мария Давидовна, кроме того что была актрисой, принимала активное участие в пионерском движении. Она была из числа первых пионеров Цхинвали – тогда Сталинира, затем пионервожатой. В Бога она, ясное дело, не верила, зато преклонялась перед Лениным и Сталиным, и бабушку воспитывала будущей коммунисткой. Гульнара ею впоследствии и стала, а потом даже депутатом партии. Когда она уже сама стала матерью, а затем бабушкой, аналогичное идейное давление не обошло и нас с мамой. Справедливость, правда любой ценой, честность, верность идеям великого Ленина – именно такими были семейные ценности, бабушка до смерти презирала материальные и житейские блага. Как ни странно, иногда она украдкой зажигала свечи на Пасху. А на второй день после этого праздника семья традиционно поднимались на Згудери, гору на окраине Цхинвали, где находится кладбище. Разложив крашеные яйца, пироги, домашнее вино, Мелкуевы-Джмухадзе сидели в кругу родственников и поминали усопших до самой темноты. Странные они были, старые цхинвальцы – коммунисты и приверженцы народных традиций одновременно.

Дедушка Борис свято чтил Иосифа Виссарионовича: на книжном шкафу держал гипсовый бюст вождя всех времен и народов, покрашенный бронзовой краской. Я как-то взобралась на стул, потом на сервант, дотянулась до верхушки шкафа и сняла бюст с «постамента». Долго рассматривала его, скользила пальцами по благородному лицу семейного идола. Он такой приятный был на ощупь… а когда перевернула, вдруг увидела белую гипсовую основу с дыркой посередине. А я-то думала, он и правда бронзовый… Монеткой соскребла краску с кончика носа Сталина – ненастоящий! Только тогда спохватилась, что мне влетит за это. Спрятала бюст, но рассказала по секрету маме, и мы вместе потом реставрировали поврежденную часть коричневой краской, смешанной с охрой. Внешность Сталина немного пострадала, он выглядел уже менее величаво, и мы повернули его в профиль, чтобы дед ничего не заметил. Пронесло… А вот Ленина дедушка не любил, называл его издевательски: «тетя Лена». И когда в 90-х на Привокзальной площади ночные варвары-подрывники снесли памятник Владимиру Ильичу, он не особо расстроился, посетовав лишь на оконное стекло, треснувшее от взрывной волны. Взрыв был такой силы, что вся Привокзальная проснулась и прямо посреди ночи высыпала на улицу. До утра уже никто не заснул…

Мама Нонна была единственным ребенком у деда с бабушкой, но, как ни странно, росла почти в спартанских условиях, без поблажек. Бабушка активно продвигалась по партийной линии, всегда была занята и совсем не баловала дочурку. Когда маме исполнилось 15, она познакомилась с моим папой Тимуром – чистокровным осетином. Папа был начинающим рок-музыкантом-андеграундщиком, носил волосы до плеч и обматывал шею длинным шарфом. Первую пластинку «The Beatles» отец с друзьями получили прямо из Лондона. Удивительно, но такая изысканная контрабанда доходила и до Цхинвали. Это был сингл битлов «Please please me». Папа рассказывал, как они с друзьями его впервые слушали. Каждый надел самые модные вещи, вымыл голову, надушился. У Тимура были настоящие джинсы Levi’s. Цхинвальские подростки называли их не «ливайс стросс», а «левисы». И вот папа с волосами до плеч в своих потертых левисах и синей безрукавке шагает через весь город и всем знакомым по пути сообщает, что идет слушать битлов. В итоге к Алику Кабулову, чья тетя действительно жила в Лондоне и через какие-то дипканалы прислала племяннику пластинку, пришло полгорода.

Родители Алика уехали на картошку, и дом был в его распоряжении. Ребята сварили сосиски и приготовились слушать. Когда еда была съедена, и сингл прослушан уже раз двадцать, отец поставил пиратский диск из рентген-пленки, и самые стойкие меломаны отбивали ритм вилками по никелированной кровати до утра. Это была новая кровать Кабуловых, которую к рассвету было уже не узнать. Облупленная, с «ранами» от вилок и ножей, она приютила юных фанатов, мирно сопевших вповалку, уставших и счастливых… Лондонская тетя Алика еще не раз потом присылала волшебные посылочки. Папа рассказывал, как они с ребятами впервые взяли в руки виниловый диск Led Zeppelin, потом Black Sabbath… Отец с друзьями, как и его кумиры, сначала участвовали в бит-группе, потом стали играть рок и джаз-рок. Ребята экспериментировали с текстами на родном языке. Сочиняли музыку на слова классика осетинской поэзии Коста Хетагурова и современного поэта Исидора Козаева. Такого юго-осетинская общественность никак не ожидала. Солидные дяденьки и тетеньки воспринимали это творчество с неприятием: «Они издеваются над стихами классиков!», «Что за сумасшедшая музыка!»… В школе юных модников отлавливал завуч и насильно состригал их длинные волосы, да и дома за увлечение по головке не гладили. Бабушка разбивала не одну папину гитару. Но дед, который всегда баловал детей, напротив, напускался на супругу: «Ух, зараза, я ему все равно новую куплю, а с тобой еще рассчитаюсь!..» Зато молодежь боготворила музыкантов: на концертах ВИА «Бонварнон1», а потом и группы «Мемориал», в которых папа играл на басу и пел, просто яблоку негде было упасть. Публика разносила залы, девушки истерично вопили. Такой она была – цхинвальская молодежь 70-х.

Дедушка Борис Гаврилович, конечно, тоже папу не жаловал. Когда в 19 лет дочь объявила, что выходит замуж, он аж позеленел от злости. А Гугуля заперла Нонну дома. Но мама все же сделала тайный телефонный звонок и сообщила любимому о реакции родителей. Тогда Тимур с другом Сосо решили невесту похитить. Однако папе в свою очередь пришлось выдержать родительский гнев. Дед Евгений Николаевич в принципе был не против, он хорошо знал Гульнару Валентиновну по партийным делам и уважал ее. А вот Замира Александровна не хотела невестку-грузинку, она уже присмотрела сыну жену – дочь подруги. Зато потом, когда молодые все-таки поженились, невестка стала оплотом семьи. Она окончила училище и получила профессию медицинской сестры. Мама вообще медик по призванию, ей даже вручили лимит на поступление в мединститут в Москве, но она отказалась – вышла за папу и училась на биологическом в местном вузе. Всех прабабушек, всех больных родственников выхаживала только Нонна. Трудную работу по дому бабушка тоже доверяла лишь ей, невестке-грузинке. Кстати, мама неплохо поладила со свекровью своей свекрови Пелагеей – Пело, которая люто ненавидела жену сына. Назло Замире она стала подчеркнуто «любить» Нонну. Мама ее купала, расчесывала длинные, до глубокой старости черные волосы, заплетала косу. Когда родилась я, Пело уже было 98 лет, и она никого не узнавала…

Мое детство было теплым солнышком: много счастливых дней, музыки, щедрые кавказские застолья, красивые тосты, путешествия в разные населенные пункты Осетии и Грузии к отцовской и материнской родне. О геноциде 20-х годов прошлого века, от которого пострадали папины деды и бабушки, об истреблении осетин грузинскими меньшевиками мы вспомнили дома лишь в конце 80-х. Я не знала, что такое «нация». Впервые мне указали на то, что моя мама «грузинка» в 89-м году. Девчонки во дворе очень серьезно спросили, какие у нее лодыжки: если толстые, то значит, она настоящая грузинка. Я с вызовом ответила, что у мамы красивые ноги, и рассорилась с дурочками, а потом долго плакала в подъезде. Соседи Транкашвили, педагоги-интеллигенты, в квартире которых я без конца гостила, тоже неожиданно напомнили мне о том, что я осетинка, а у осетин не принято то-то и то-то… Это задело, но дочь Транкашвили – Нана – была моим репетитором по музыке, и я вынуждена была ходить к ней на занятия. А к великолепной коллекции кукол и подарочных редких книг в глянцевых обложках я уже не приближалась. Меня унизило то замечание, и я стала осторожнее в гостях.

Именно тогда на политической арене Грузии объявился господин Гамсахурдия-младший. Я помню жаркий спор бабушки Гульнары Валентиновны с Наной Транкашвили на лавочке перед нашим окном. Молодая еще Нана до дрожи губ, с жаром отстаивала гамсахурдистские националистические идеи вроде: «В Грузии должны жить только грузины!». «Как вы можете не поддерживать его?! Вы же грузинка! Только с ним мы станем европейской страной!..» Но бабушка безапелляционно диагностировала диктатору всея Джорджии «шизофрению» и обозвала его «экстремистом», поставив точку в дискуссии. Я мало что поняла из того спора, но к соседям Транкашвили меня больше не пускали.

В 1989 году из Тбилиси приехали журналисты какой-то пионерской газеты, и нескольких учеников из моего класса пригласили на беседу с ними в городской Дом пионеров. Нас, детей-осетин из русской школы, усадили за длинный стол, а напротив – детей из грузинской школы. «Мудрые» старшие устроили нам нечто вроде перекрестного допроса. Сейчас уже не воспроизвести подробностей, но я смутно помню мальчика-грузина, с волнением рассказывавшего об осетинском трехцветном флаге, которым его сверстники-осетины угрожающе размахивали перед ним. Когда очередь дошла до меня, тбилисская корреспондентка стала записывать в блокнот фамилию: «Тедешвили…». Я проигнорировала вопрос и указала ей на ошибку: «Моя фамилия не Тедешвили, а Тедеева!» Корреспонденты многозначительно переглянулись. Я рассказала им недавнюю историю о моих дедушке и бабушке по папиной линии, которые несколько месяцев назад ездили продавать урожай яблок в Абхазию. На обратном пути их насильственным образом остановили в селе Мегрекиси, отобрали документы и удерживали в каком-то доме против воли. Только сердечный приступ дедушки Евгена побудил неформалов освободить моих близких. Как говорили потом у нас дома: «Тогда еще боялись убивать…» Господа мнимые милиционеры самолично довезли своих узников до Цхинвальской больницы. Евгений Николаевич через неделю умер. Журналисты, фальшиво улыбаясь, пытались меня стыдить за якобы богатую фантазию, но я твердила, что все это чистая правда. Я стала «экстремистски настроенной девочкой из 5 «А» – именно так обо мне написали в той газете.

Обстановка накалялась. Первые выстрелы в Цхинвали прозвучали на улице Ленина осенью 1990-го. Мне поручили забрать из сада младшего братишку, мы как раз шли домой по параллельной улице. Это была первая расстрелянная автомашина с вооруженными агрессорами, собственно, это были первые убитые грузины. Через год, в январе, наступило знаменитое «утро с милиционерами». Гамсахурдия со своими министрами решили для цхинвальской операции освободить заключенных из тюрем Грузии. Обряженные в милицейскую форму, наркоманы и рецидивисты всех мастей прибыли посреди ночи – «наводить порядок в мятежном Самачабло». История повторялась. Наш регион снова стали называть Самачабло по имени проживавших там до революции князей Мачабели. Бабушка Гугуля ранним утром, увидев небритых самозванцев с овчарками, открыла форточку, влезла на стул и стала громко отчитывать их, а соседка Изольда тревожно затараторила, высунувшись из окна рядом: «Гульнара Валентиновна, вы что, не видите: у них автоматы, немедленно прекратите! Они же сейчас начнут стрелять по нашим окнам!» А ряженые громко и с издевкой рассмеялись, их позабавили две говорящие головы. Соседи Транкашвили и большинство грузинского населения Цхинвали покинули свои квартиры и дома в ночь накануне перед тем пришествием «стражей правопорядка». В их домах осталось все нажитое добро, холодильники были полны едой, когда осетинские беженцы из окрестных сел вломились в пустые квартиры. Говорили, что грузин, поддерживающих режим, предупредили о вторжении. По плану Гамсахурдии они должны были переждать этническую чистку в Гори, чтобы потом вернуться домой, где уже не будет ни одного осетина… Но сбежавшие той ночью цхинвальцы так и остались беженцами, никто из них не вернулся в родной город.

Судьба этих, пусть и не самым лучшим образом проявивших себя горожан, тем не менее, вызывала сочувствие. И далеко не все осетины потом жгли и грабили их дома. Многие, очень многие держались в стороне. Мои отец и дядя, вступившие в ополчение, тоже были очевидцами тех поджогов и мародерства. Некоторые дома своих ближайших соседей они отстояли. Ведь с их хозяевами так близко и так сладко дружил их отец, мой дедушка. Часто Евген не садился обедать, пока бабушка Замира не приглашала соседей – Гигуцу, Автандила и Пацо. Это были его ближайшие друзья. Вместе они разбивали фруктовые сады и виноградники на своих участках, ездили за саженцами лучших сортов винограда в Грузию, покупали поросят в селах… Дед вообще, когда переселился в пригород из центра Цхинвали, стал настоящим садоводом и животноводом. Я помню его большие ладони, полные черешни, и как он, заикаясь, звал меня: «Иди-иди сюда, Ми-миленка, мё чызг2. На-на, на тебе черешню! Ай у «бычье сердце»… адджын у, нё3? А скоро белая поспеет…» – и шел дальше по саду, заложив руки за спину и осматривая свои труды. У него была огородная одежда: комбинезон цвета хаки, из кармана всегда торчал секатор, и армейская шляпа с советской звездочкой. Было еще интересно наблюдать за ним из окна, переходя из комнаты в комнату, пока он опрыскивал химикатами деревья и виноград. Внуков загоняли в дом и не позволяли выходить, пока яд не высохнет. Во дворе стояли саманные хозпостройки. Одна из них была битком набита бумажными мешками с медным купоросом, серой и другими ядами. Я называла строение ядовитым домиком, когда никто не видел, я даже заглядывала внутрь, отшатываясь от резкого запаха. Почему-то этот домик всегда влек к себе, стены в нем были бело-голубые, будто насквозь пропитанные отравой.

Вместе с друзьями-соседями дед проводил и вечера. Выйдет, бывало, на закате и идет по дороге к дому Пацо или Авто. Они вместе смотрят на виноградники, оценивают урожайность, хвастаются друг перед другом, подтрунивают, советуются… А осенью каждый в нашем цхинвальском пригороде делал вино. У деда были пятисотлитровые деревянные винные бочки, в которых бродил виноград. Как-то раз младший сын Евгена Вадик зашел в подвал помешать сок в бочке и плотно закрыл ее крышкой, он только начал участвовать в процессе виноделия и не знал, что бочки должны быть лишь слегка прикрыты – через оставленные щели должен проникать воздух и испаряться газы. Той ночью раздался сильный взрыв. Перепуганные домочадцы прибежали в подвал: стены, потолок – все было в винограде, а на полу растеклась широкая и глубокая лужа… Дед сильно отругал Вадика и запретил приближаться к вину. Сын два дня не показывался отцу на глаза. Гигуца, Пацо и Авто наутро тоже пришли посмотреть на следы происшествия, а их жены помогали бабушке убирать в подвале. Я дружила с внуками друзей деда, мы вместе бегали за поросятами, гнали их прямо в руки мамы. Они с дедушкой, вооружившись шприцами, делали маленьким вертлявым и визгливым поросятам прививки…

Когда началось грузино-осетинское противостояние и стали грабить и жечь дома сбежавших грузин, жилье дедушкиных соседей тоже обчистили, дядя с папой вмешались, пытались остановить мародеров, дошло до серьезного конфликта. Когда облили дома бензином, отец с братом применили серьезный аргумент: беженцам из осетинских сел тоже надо где-то жить… Так и случилось: во всех уцелевших домах друзей моего дедушки сегодня живут беженцы-осетины из внутренних районов Грузии. А вот в городе сожгли многие жилые здания. Была даже шутка: «Это дом с откидным верхом?» Только вот куда ехать на таком «кабриолете»?..

Осетинское ополчение, практически безоружное, использовало вместо пушек пожарные машины, заправленные булыжниками. Цхинвальцы со своими охотничьими ружьями и карабинами каким-то чудесным образом вытеснили оккупантов, вооруженных до зубов. Тогда у осетинских бойцов было всего с десяток автоматов на весь город, вооружили цхинвальцев гораздо позже. По большому счету гамсахурдисты могли легко захватить город, но сопротивление было яростным, а они еще не были готовы к войне – ни в моральном плане, ни в плане подготовки. Еще вчера советские грузины жили мирно и беззаботно в солнечных и плодородных населенных пунктах одной из самых богатых союзных республик, в большом роскошном Тбилиси, баракианат,4 наслаждаясь жизнью в тени великой державы. И вдруг речи одного психопата взорвали разум, заразили большинство населения, перевернули устоявшееся за 70 лет мировоззрение с ног на голову. Мысль о СВОБОДЕ и новой РОДИНЕ опьянила… Был даже хит Сосо Павлиашвили, с которым он успешно дебютировал в Юрмале – «Самшобло5». Я тоже тайком его напевала, хотя бабушка сказала, что это «экстремистский гимн», уж больно красивая была песня, и Сосо выступал замечательно, на разрыв… Только вот почему он живет теперь в России, а не в самшобло?…

Я помню этот отрезок истории моего города и по митингам, на которых люди несли транспаранты с призывами о помощи и обращениями: «Горбачев, ты предаешь народ, который за тебя!»… Южные осетины, в отличие от грузин, не хотели отказываться от мечты о светлом коммунистическом будущем. Но никакого светлого, и тем более коммунистического, будущего уже быть не могло. Советский Союз рухнул через год, когда Цхинвал уже усиленно обстреливали из минометов и другой, доставшейся независимой Грузии в наследство от Союзного государства военной техники. С 90-го по 92-й, с редкими паузами, горожане получали ночные порции мин и снарядов. Цхинвальским девочкам и мальчикам, родившимся в подвалах при свете стеариновых свечей и керосиновых ламп, сегодня уже больше 20-ти, их детство и юность прошли в военных действиях. Дети подземелья…

В 91-м небольшими делегациями школьников из Южной Осетии отправляли в лагеря и здравницы всесоюзного значения – подальше от войны. Мне посчастливилось попасть в знаменитый «Артек». В последнюю всесоюзную смену. Дети из Прибалтики, Казахстана, Молдавии, Белоруссии и с Кавказа в последний раз отдыхали вместе в теплом Крыму. Не помню, как попал клочок «Комсомольской правды» в руки одного из наших мальчиков, но осетинская делегация чуть не залила слезами дружину «Хрустальную». Выяснилось, что пока мы нежились на солнышке, наши братишки и сестренки, мамы и бабушки не вылезали из подвалов – осенью того года город нещадно обстреливали. Десятки писем домой с просьбами забрать нас обратно, в войну, вынудили родителей организовать мини-делегацию для нашего усмирения. Группа поддержки приехала, тем детям, чьи родители не смогли присоединиться к ней, привезли письма. Бабушка писала мне: «Детка, родная моя девочка! Прошу тебя – возьми себя в руки, будь сильной! У нас все хорошо. Наш район не сильно обстреливают. Говорят, что скоро заключат перемирие, и стрелять вообще перестанут. В нашем подвале дедушка установил газовую лампу, она светит ярко, почти как электрическая, даже читать можно. Тетя Надя с Сашей и Сережей тоже с нами, так что нам не скучно. Перестань переживать, вспомни, как ты уже год спишь в одежде, все время готовая подняться и бежать. Забудь о тревогах, отдыхай, пока есть возможность. Скоро смена закончится. Мы ждем тебя и очень любим!..» Но от письма мне не стало легче. Я представляла себе Гулю и Борю в прохладном подвале, на лежанках, без солнца и тепла… и горечь накатывала новой волной. Потом делегаты-родители свозили нас в Ялту, накормили мороженым, вытерли нам сопли и оставили догуливать смену. Последние теплые деньки в лагере, конкурс бальных танцев, поход на Аю-Даг и долгие слезные прощания с друзьями из Минска, Гомеля, Кишинева, городов Приднестровья, Таллина и Алма-Аты мы увезли в своих сердцах домой – под обстрелы, в наши подвалы. Союз Советских Социалистических исчез с лица земли, но мы еще переписывались какое-то время и даже договаривались об общей встрече в Минске…

В 92-м мирное население пришлось эвакуировать. Мы с братом уезжали из Цхинвала за три дня до Зарской трагедии6, мама, оставшаяся в городе, чтобы готовить и ухаживать за папой и дядей, провожала нас. Сашка, мой четырехгодовалый братишка, молча сидел на чьем-то свернутом матрасе и насупившись смотрел на маму. Он почему-то не плакал, хотя был очень привязан к ней. Она стояла, держась за края кузова, и то и дело отводила от нас взгляд, ей хватало сил улыбаться, хотя было понятно, что она вот-вот заплачет. Мы ждали папу, и вот он уже появился в своей камуфляжной спецовке, с автоматом наперевес. Днем раньше Министерство обороны выдало ополчению оружие, и теперь папа с ним не расставался. Родителям было немного за тридцать, но в этот день они казались стариками: бледные, исхудалые, большеглазые, едва сдерживающие слезы. Они тогда были уверены, что больше не увидят своих детей. И у них очень плохо получалось скрывать свою боль. Они молчали и неестественно улыбались, мы тоже не разговаривали с ними. Бабушка Замира, которую снарядили вместе с нами в село, разбавляла печаль прощания своими четкими командами: «Этот тюк сюда, чемодан повыше… вот так!..» Я всю дорогу читала православный молитвослов, подаренный мне прихожанкой городского храма. Грузовик довез нас до бабушкиного родового села, мы высадились. Остальные беженцы поехали дальше – в Северную Осетию.

В то лето было много горя. На нашу семью обрушилось тройное несчастье. Сначала умерла прабабушка, потом был ранен и скончался в больнице дядя Вадим, брат отца. Умирая, дядя уже не верил в то, что Южную Осетию спасут. Его хоронили 14 июля, в день, когда в Цхинвал вошли миротворческие силы, остановившие кровопролитие. Папа очень страдал, оттого что не сумел защитить от гибели младшего брата. В тот день, когда брата ранили, он приехал к нам с Сашкой в село, чтобы проведать нас. Вадик же, как рассказывали другие ополченцы, когда его подняли, когда он отсыпался после ночного дежурства на посту, спросонья схватил автомат и стремглав бросился туда, где прорвали оборону. Это было опрометчиво. Он попал в окружение, и в него стреляли в упор. Множественные ранения брюшной полости. Ампутированный кишечник. Потом он месяц медленно угасал, находясь в сознании. На похоронах папа причитал: «Как я мог оставить тебя, Вадик?! Братишка, это моя вина… Ты мой маленький! Люди! Я его укачивал на подушке, он был такой маленький…а теперь я должен его хоронить! Люди!!!». Я впервые тогда услышала папины душераздирающие вопли и впервые узнала, что мужчины способны так рыдать. «Я хочу умереть! Хочу умереть!» – он разбил голову в кровь о стену, и никто не мог подойти, чтобы успокоить его, потому что одной рукой он придерживал автомат. Все боялись приближаться, ведь в аффекте папа мог совершить непоправимое.

Думаю, что отец маниакально винил себя в смерти брата. Наверное, поэтому он сам стал виновником своего ранения. Будто нарвался на пулю. В первую поминальную субботу после похорон Вадика папу госпитализировали со сквозным ранением обеих ног. Все произошло нелепо. Миротворческий батальон расположился прямо за нашим забором, там, где находился до въезда сил в Южную Осетию один из постов ополчения. Папа пригласил на поминки двух офицеров. Во дворе нашего дома поставили рядового для охраны. Осетинские застолья довольно длинные. От первого тоста за Великого Бога до финального – за изобилие – осушают 10-ти, а то и 20-литровые бутыли виноградного вина – в зависимости от числа гостей. Пришедших помянуть Вадика в тот день было много. Офицеры-миротворцы тоже крепко приняли и расслабились. Больше всех выпил отец. В какой-то момент он вспомнил о рядовом снаружи: «Мой маленький братишка тоже должен помянуть настоящего воина и патриота! Разрешите, товарищи офицеры?» – еле проговорил он и наполнил большой стакан вином. Один из офицеров сказал: «Да ты ему водки налей!» И папа пошел в подвал и налил в полулитровую банку крепкой араки двойного перегона. Он вышел во двор, следом увязался маленький Сашка. Солдатик отказывался выпить всю банку, а папа ему и говорит: «Давай, братишка, пополам, а? Ты не знаешь, какого человека я потерял…» И они выпили. Что именно случилось потом, до сих пор неясно. И солдатик, и особенно отец ничего вразумительного не могли рассказать. Но когда мы выбежали на крики, папа уже лежал на земле с окровавленными ногами. Все так закрутилось: крики бабушки и мамы, суета с машиной… Офицеры выскочили из дома, один из них дал пощечину рядовому. Когда все удалились с места происшествия, я увидела Сашку, он сидел в сторонке, испуганный и всеми забытый. А отец четыре месяца кочевал из больницы в больницу. В конце концов попал в госпиталь имени Бурденко в Москве, где его все-таки поставили на ноги. Правда, из-за раздробленного сустава одной ноги отец охромел. Друзья-музыканты потом шутя называли его Жофреем де Пейраком, но сам он предпочитал другое прозвище – хромой Тимур.

Мамины родители Гульнара и Борис Джмухадзе пережили ту войну в городе. Когда мы вернулись с поминального застолья в селе, после похорон Вадика, навстречу нам вышла бабушка Гугуля. Ей было всего 60, но она состарилась за лето 92-го на много лет, и в ноябре того же года ее не стало. На бабушку, не способную впадать в истерику ни по какому поводу, подействовали не только война и несчастья в семье единственной дочери. Гугуля с Борей, кроме страха перед обстрелами и оккупацией, который испытывали все горожане, терзались страхом другого рода: перед подлостью и низостью своих же. Когда конфликт обострился, некоторые соседи стали анонимно звонить в нашу квартиру, угрожая дедушке с бабушкой расправой. Думаю, что Гугуля не столько боялась быть убитой, она была отважной по природе, сколько ее ужасало осознание того, что те, с кем бок о бок прожита вся сознательная жизнь, с кем съеден тот самый пресловутый пуд соли, гонят ее вон из родного дома и города! Ее выдворяют с родины, которой она честно служила, не разбирая, какую фамилию носит тот или иной ее соотечественник. Изменив голоса, соседи звонили в нашу квартиру и требовали, чтобы они – Гульнара и Боря Джмухадзе – вонючие грузины – сегодня же к вечеру убрались из квартиры, а иначе им не поздоровится. И эти мирные люди, никогда ни одному из соседей слова не сказавшие некорректным тоном, были просто скошены под корень неожиданным предательством. Отвечать на агрессию они не могли. Не было у них на это никаких внутренних ресурсов. Поначалу даже скрывали все от дочери и зятя, который непременно бы горой за них стоял. Молча ждали нападения и готовились к худшему. Но потом все открылось: как-то братишка заболел свинкой, и мама решила привезти меня к ним. Когда родители ответили отказом на визит, она выяснила причину. Видимо, терпеть издевательства уже не было сил. Вся семья просто встала на дыбы от возмущения. Отец с братом посовещались и решили по очереди ночевать на Привокзальной у Гугули и Бори. Дядя Вадик пришел, встал в центре двора и громко прокричал, что если хоть волос упадет… и так далее, а потом пустил в небо автоматную очередь. Виновники «торжества» прятались в своих «норах». Выступление было убедительным, звонки банально прекратились. Но все равно – то папа, то Вадик ночевали на Привокзальной, пока не перестали волноваться за нас. Бабушка по утрам кормила Вадика и приговаривала: «Кушай, деточка, кушай, защитник наш…». А дядя смущался: «Бросьте, тетя Гульнара, вы же мне не чужие, вы нашу Миленку воспитываете…» И вот она шаркает по-стариковски нам навстречу через весь двор, мы приехали, когда она вышла коврик вытрусить, в руке щетка: «Деточки, деточки мои…». Она плачет, мы с мамой одновременно обнимаем ее… Я заметила, что Гугуля вся дрожит, она стала какая-то рыхлая, некрепкая. «Наш защитник, наш Вадик, что же это такое…» – беспомощно, как ребенок, плачет бабушка.

Дед Боря ненадолго пережил свою Гугулю. После ее смерти я жила с ним. Он был не очень многословен и все чаще впадал в запои. Когда дед напивался, то, некрупный по природе, он становился и вовсе как пушинка. И все время пританцовывал и свистел. Еще в молодости он обожал джаз и неплохо бил чечетку. Как выпьет, так и отбивает свой степ в домашних шлепанцах… Под хмельком он становился немного шальным, фривольно подшучивал над безголосыми певичками в мини-юбках на телеэкране. Подойдет, бывало, к телевизору и мнимо похлопает девушку по обнаженной ляжке или делает вид, что заглядывает под подол ее юбки. Я покатываюсь со смеху, а бабушка, сдерживая улыбку, качает головой: «Постыдись… ребенок же смотрит…». Дедушка был очень красивый, но пьяным он становился необычайно красивым: глаза светились какой-то небесной голубизной, становились прозрачнее… Если случались запои, он говорил с вымышленными людьми. А я иногда подслушивала, притаившись на корточках за спинкой кровати. Однажды дед звал какую-то женщину: «Иди ко мне, зачем тебе такая жизнь? Мы будем счастливы, ты мне очень нравишься…». У меня учащенно билось сердце… Бабушка всегда учила меня, что если дед не держится на ногах, значит, он заболел и надо его пожалеть. Никогда не говорила: «Он пьяный»… Я помнила наказ бабушки: после ее смерти Боря часто так «болел», и я за ним ухаживала без всякой брезгливости, потому что даже в таком состоянии он был мягким и добрым. Однажды он крепко выпил, идя в спальню, споткнулся о ковер и рухнул, я подбежала, чтоб поднять его – до чего же он напугал меня тем каменным падением! Слава Богу, живой, просто очень-очень хмельной. Негрузного, я без труда подняла его и уложила в постель. Той ночью у него случился обширный инфаркт. Дед тоже ушел в ноябре…

Через два месяца после похорон дедушки в дверь постучали. Женщина представилась: Людмила Григорьевна Костина, бывшая сотрудница Бориса Гавриловича. Она показала маме дедушкино письмо полугодовалой давности. Мама прочла и разрыдалась. Людмила Григорьевна стояла рядом с тревожным видом, потом заметила портрет деда в черной раме на серванте и, нетвердо отступив, присела на краешек дивана. Я побежала за стаканом с водой и валерьянкой для мамы. «В нашу булочную не было завоза сегодня. Не поленись – сходи на хлебокомбинат, принеси горячий хлеб», – проговорила она сквозь слезы. Я, конечно, поняла, что дело не в хлебе: до комбината прилично шагать, а там еще в очереди надо выстоять… Когда я вернулась, Людмилы Григорьевны уже не было. Мама сидела с опухшим от слез лицом у портрета отца. Она не могла говорить, и я не спрашивала ни о чем. Меня долго терзал тот визит, и то письмо, которое мама уничтожила, наверное. Лишь недавно, когда мне уже исполнилось тридцать, она объяснила суть давнего инцидента. Людмила Костина недолго была любовницей дедушки. До войны она переехала в Воронеж. Мой ласковый, заботливый, самый лучший в мире дедушка изменял жене, как множество других, гораздо худших мужей… Это было неожиданно, но почему-то я не злилась, а только жалела его. Не знаю, что у него было с визитершей, я была уверена: он все равно любил только Гугулю. Я часто видела, даже во время войны, как дедушка с бабушкой целовались украдкой, не старческим поцелуем в лобик, а… замирая в объятиях на время. Бабушка потом стыдливо отстранялась и оглядывалась, а я смотрела сквозь щель в двери, изо всех сил зажимая рот, чтобы не прыснуть со смеху. Что касается письма… Я ответила себе на этот вопрос: ему было одиноко, и, наверное, он пытался пробовать жить без нее – без своей Гулечки, Гулико.7 Мои замечательные воспитатели ушли вместе в один и тот же месяц, с промежутком в два года. Каждый ноябрь я вижу их во сне. Странные такие сны. Как-то Гугуля мне позвонила, я ее долго о чем-то важном спрашивала, а она вдруг повесила трубку. В другой раз она расставила какие-то серые камни посреди двора и стала ходить вокруг. Потом посмотрела на меня, такая грустная… А дедушка всегда что-то делает для меня или приносит. Однажды рубашку принес: я надеваю, а она мужская… Однажды приснился мне молодым – он бил чечетку в своих любимых старых клетчатых тапочках. Танцевал на лужайке, а я слышала стук подошв, будто на нем специальные башмаки и он не на траве, а на сцене… Мои родные исчезли с лица земли, как исчезают у нас в горах суары.8 Они вдруг неожиданно пропадают, иногда сразу два ключа на небольшой площади, где-нибудь у подножья горы. А потом так же одновременно пробиваются в других местах. Или это бывают уже совсем другие воды, исцеляющие от других болезней?..

До трех восьмерок – финального аккорда в 20-летней симфонии братоубийства – Цхинвал все время жил в ожидании… чего-то. Один врач даже сказал, что под таким прессингом ожидания – ухудшения или улучшения ситуации, не важно – люди сходят с ума… «У нас 80 процентов людей больны, а может, и все сто, просто в скрытой форме…». Было жутко слушать. Хорошо, что мама не стала врачом – цинизм медиков мне отвратителен! Но… он говорил правду. Мой город за это время необратимо изменился, изменились школы и дворы, ставшие кладбищами, изменились люди, в которых проснулись худшие черты. Городской человек уступил место сельскому жителю. Не из-за миграции за пределы республики – хотя с 89-го по 2008-й уехала масса горожан. Нет. Мне кажется, что в дыру, которая образовалась от войны, постепенно слилось все, мешающее выживанию. Все тонкие оболочки слетели с людей, остался грубый скелет – коренастый и приземистый. Цхинвальская интеллигенция исчезла как вид. Однажды я услышала фразу: «Я уверена: интеллигент не может быть патриотом!» Как будто вбили последний гвоздь.

Цхинвал, Цхинвал,

маленький Париж,

где твои ароматные сосновые парки

и ухоженные дубовые рощи?

Аллеи и площади с фонарями и фонтанами?

Ты полон пыли,

что за нелепый грим?

Серая пудра повсюду.

Раньше ты любил зеленый цвет…

А может, ты просто поседел?

Навечно…

Я знаю, что ничего и никогда не повторяется. Даже если построят новый Цхинвал, там уже не будет места всем нам – прекрасной Гугуле и благородному Боре, чудом занесенному в этот зеленый мирок на берегу Лиахвы; юным папе в модных левисах с красной бас-гитарой и маме с улиткой волос на затылке, пахнущей сиренью; дедушке Евгену с перевернутой армейской панамой, полной черешни, и защитника Вадика, который до войны не расставался со своим «Зенитом»… Ни одна пятилетняя девочка не будет сидеть на вышитой разноцветными нитками мулине мутаке, играть в нарды и, подражая дедушке, выкрикивать со смехом персидские числительные: «Ду-яки!», «Шешу-беш!»… Такое не повторится – на диване в гостиной квартиры номер три, дома номер два на улице Привокзальной – никогда.

1 «Бонварнон» в переводе с осетинского – «утренняя звезда».

2 Мё чызг (осет.) – моя девочка, детка.

3 Ай у «бычье сердце», адджын у, нё? (осет.) – Это называется «бычье сердце», сладкая, да?

4 Бараки (груз.) – изобилие, баракианат – изобильно, благополучно.

5 Самшобло (груз.) – родина.

6 20 мая 1992 года грузинские боевики расстреляли в упор колонну беженцев на дороге через село Зар. В результате нападения погибло 36 человек. Выжил только один мальчик Астемир Малкаров, его мама, 22-летняя Ирина Гаглоева, закрыла сына своим телом.

7 Гулико, от слова «гули» – в переводе с грузинского «сердце».

8 Суар (осет.) – минеральный источник.