Александр ГАГКАЕВ. Дискотека

РАССКАЗ

Я один из тех, кто спасся.

Спастись не мог почти никто – лишь только уцелеть.

Я сижу на щербатом бордюрном камне рядом с Кутузовым, городским сумасшедшим. Так его прозвали русские хозяева дискотеки, Кирилл и Миша, а сабры1 зовут его Даяном. К обеим кличкам он привык, а имени его не знает никто, пожалуй, даже он сам.

Он смердит, как городские поля орошения. Его старая, потерявшая свой цвет майка с надписью «Make Love, Not War» задубела от соли. Единственный слезящийся глаз, глубоко сидящий над впалой щекой, уставился на босую ногу, на месте второго – гноящийся шрам.

Он трясет рыжими лохмами и шепчет беззубым ртом: «Вонючий араб, вонючий араб»…

Мы идем с мамой по улице Эйлат в Холоне. На краю тротуара лежит оброненная кем-то красная авторучка. Я наклоняюсь, чтобы поднять её, и вдруг слышу визг автомобильных тормозов, поднимаю голову и вижу выскакивающего из машины молодого человека. Он возбужденно кричит что-то маме на иврите. Маме неловко, она краснеет:

– Sorry, Sir, I don’t speak Hebrew. We arrived to the country just two days ago. 2

Парень подходит к нам, садится на корточки передо мной, смотрит на меня и поднимает голову к маме:

– Maam, let me tell you something – we have been in war with our neighbors fifty years, and, believe me, they don’t have warm feelings to us. It could be very dangerous for your kid to pick up all kind of shit from the walkway, from anywhere. You have to start being very precautious, it’s not Europe. This small pen could be a bomb and it could kill your baby.3

– Thank you, Sir! We are going be attentive and careful,4 – говорит мама.

Он гладит меня по голове и, указывая на прекрасную авторучку, говорит:

– Это нельзя, миленький. Ты понимаешь?

Я киваю головой, хотя и ничего не понимаю.

Мама берёт меня за руку, и я чувствую, как дрожит её рука.

– Мама, ты испугалась? – спрашиваю я.

– Нет, сынок, просто это так необычно, – отвечает мама.

Я достаю из пачки «Тайма»5, которая теперь будет храниться у меня, как символ моего спасения, сигарету и протягиваю её Кутузову:

– Закрой рот, пожалуйста. Возьми сигарету, – говорю ему.

Мимо на проезжей части дороги мечутся мужики из «Хевра Кадиша»6 и, пристально вглядываясь в грязный от копоти, пыли и крови асфальт, подбирают все, что могут заметить, и складывают в пронумерованные полиэтиленовые пакеты.

Я помню всё или почти всё, начиная с двух или трёх лет. Мама говорит, что у меня два удивительных достоинства – феноменальная память и абсолютный слух.

Память у меня генетическая. У папы такой же слух, и это причиняло ему неудобства в детстве.

Его родители были по старой российской традиции интеллигентных семей обучены с детства французскому языку, говорили дома иногда по-французски, особенно в присутствии своих детей, обсуждая темы, в которые не хотели отца с его старшим братом посвящать. Цепкий слух отца выхватывал из их разговоров отдельные слова, которые он запоминал и потом просил отца или мать их перевести.

Когда же в школе начали изучать Пушкина, учительница литературы Луиза Петровна, цитируя начало поэмы «Евгений Онегин», произнесла: «Monsieur l’Abbй, француз убогий, чтоб не измучилось дитя, учил его всему шутя…», в её устах слово Monsieur прозвучало как Монсёр, это покоробило изысканный папин слух, и он её поправил:

– Луиза Петровна, нужно говорить «Месье». а не «Монсёр» – это неправильно!

Луиза Петровна обиделась на папу, а папа (правила субординации в советское время были строги) получил от директора школы выговор с занесением в личное дело.

Кутузов наклоняется и поднимает закатившийся в щель между бордюрными камнями стальной шарик. Я говорю ему:

– Отдай мне его!

Он улыбается беззубым ртом:

– Тебе он нужен – покупай!

– С ума сошел, сукин сын?

– Сукин сын иногда тоже хочет кушать.

– Сколько ты хочешь?

– Дай мне двадцать шекелей.

Я достаю из кармана десять шекелей, он берет купюру, зачем-то нюхает и засовывает под свою вонючую майку.

Я получаю стальной шарик.

Деда по маме звали Йосиф – осетины-христиане часто давали своим детям библейские имена. Моего прадеда звали Авраам и, когда пришло время давать имя родившемуся мальчику, он решил назвать его в честь своего двоюродного брата, отца Йосифа Гагкаева, священника Алагирской церкви.

Это обстоятельство помогло деду спустя годы, когда он, перед войной будучи докторантом Института Философии, Литературы и Истории, пришел свататься к родителям моей бабушки Жени, девятнадцатилетней студентки иняза. Её родители, известные московские дантисты, тогда решили, что имя «Йосиф Авраамович» вполне вписывается в картинку генеалогического дерева фамилии Канторович, и дали разрешение на ранний для Москвы брак.

Бабушка была увезена в Кадгарон. У нас на стене висит фотография их, молодых и красивых, – дед в шелковой косоворотке, подпоясанной тонким кожаным ремнем с серебряными наконечниками, а бабушка в осетинском костюме. Там отыграли свадьбу, причем мама была единственной женщиной, сидящей за столом с мужчинами. Прадед Авраам посадил её рядом с собой и не отпускал до конца свадьбы.

Жили они небогато, хотя дед получал большую по тем времена зарплату. Но бесконечные кадгаронские, дзуарикауские и алагирские родственники постоянно обращались к деду за помощью. Дед никому не отказывал, а бабушка не только не огорчалась этим, а наоборот, всячески этому способствовала. Она общалась с родственниками сначала по-русски, но с годами стала говорить по-осетински не хуже них, а вкус её пирогов, уалибаха, фыдджына, аромат куриного лывжа, приправленного чабрецом, до сих пор стоит у меня во рту. Бабушка и маму научила осетинской кулинарии.

Я аккуратно укладываю шарик в карман джинсов.

На газоне полно зевак, вокруг дискотеки натянута желтая полицейская полиэтиленовая лента, полно полицейских и пожарных машин, постоянно подъезжают машины «Маген Давид Адом»7

Я по-прежнему не в силах оторваться от бордюрного камня.

Кутузов поворачивает ко мне свой единственный глаз:

– Там твои друзья? Пойди узнай, что с ними.

– Я не могу, – отвечаю я.

– Иди, будь мужчиной!

Через пару лет после войны дед защитил докторскую диссертацию и моментально стал очень востребован. Он с семьей переехал в Одессу, и все детство и отрочество мамы прошло там.

Мама – натура очень тонкая, и когда я её расспрашиваю об Одесса, глаза её затуманиваются, и она говорит:

– Ах, что за прелесть был этот город.

Тёплое море, мидии на раскаленном листе жести, вино «Оксамит Украины», пароход «Победа», стоявший на приколе в порту и работавший как ночной бар…

…чернильные пятна опавших ягод шелковицы на тротуаре под окном нашей квартиры, толстые бабы в засаленных передниках, разносящие свежую скумбрию в оцинкованных ведрах (50 копеек штука), старьевщик, перебирающийся из двора во двор с криками на идише – «Старые вещи, старые вещи»…

Наверное потому, что то время, в которое я там жила, было настолько густым, насыщенным какими-то неясными предчувствиями, предвкушением чего-то замечательного, что со мной должно произойти в этой жизни, что должно непременно случиться, яркого…

…как бокал любимого рубиново-красного вина, когда смотришь сквозь него на солнце…

…когда лежишь на не успевшем согреться с ночи чуть-чуть влажном прилипчивом песке, с прикрытыми глазами…

Было ли у тебя в жизни когда-нибудь ощущение абсолютного покоя, когда не хочется и не нужно ничего более того, что есть сейчас, сию минуту?

Из развороченного входа в дискотеку выносят раненых.

Я по-прежнему сижу рядом с Кутузовым. Он начинает тихо бормотать что-то из «Книги Псалмов».

– Кутузов, – молю я слабым голосом, – я прошу, перестань…

– Если ты не пойдешь, я продолжу, – отвечает он.

Дед Йосиф был огромным – так мне казалось всегда, хотя я видел его последний раз, когда мне было пять лет. Он был очень образованным человеком, знал кучу языков, хотя, будучи профессором кафедры русского языка в университете, в быту путал местоимения и мою старшую сестру называл «он». Она была его старшей внучкой, а дед, оставаясь в душе деревенским парнем всю жизнь, конечно же, хотел, чтобы старшим был внук, а не внучка.

Я провел у них в Орджоникидзе целый год, когда у мамы случилось прободение язвы, и после операции они забрали её в Осетию, прихватив заодно и меня.

Видел я его не часто, в основном в конце недели, когда мы все на дедовой «Победе», которая верой и правдой прослужила ему почти тридцать лет, отправлялись навещать дедовых родственников в Кадгароне, или редкими вечерами, когда к нам приходил дедов двоюродный брат, Дзибиш, известный журналист из газеты «Рёстдзинад», и они играли в шахматы на кухне, попивая чай, который им подливала бабушка.

Дед сажал меня на правое колено и, в очередной раз передвинув фигуру, делал мне «козу» указательным пальцем и мизинцем левой руки и спрашивал строго:

«Чи куыдз, чи хёрёг?»8. На любой мой ответ он раскатисто хохотал, а я, опасаясь, что если я не поддержу его смех, он отправит меня спать, тихонько подхихикивал тоненьким голоском.

Дед умер через год, и бабушку Женю мои родители перевезли в Москву, благо, что у папы была еще комната в коммунальной квартире на Сретенке, прямо над большим обувным магазином.

Кутузов продолжает уже четче, и я могу различить, что он бормочет:

– Виновны мы: были вероломны, грабили, лицемерили, свернули с правильного пути и обвиняли невиновных, намеренно творили зло, присваивали чужое, возводили на ближнего напраслину, давали дурные советы, лгали, глумились, бунтовали, кощунствовали, были непокорны, злодействовали, восставали против закона, враждовали между собой, упорствовали в грехе, творили зло, вредили, делали мерзости, заблуждались, вводили в заблуждение других…

Папа – коренной москвич и очень скучал по Москве.

Когда родители окончательно встали на ноги, то могли позволить себе поездки в отпуск. В прошлом году папа решил в первый раз поехать в Москву и взял меня с собой.

Москва была похожа на публичную девицу, одетую в роскошное меховое манто, из-под которого торчат грязненькие штрипки бумазейных солдатских кальсон.

Катящиеся нескончаемой вереницей по Садовому кольцу сверкающие «мерседесы» с надутыми от осознания собственной важности госчиновниками и лопающимися от высокомерия нуворишами…

Толпящиеся в полутемных подземных переходах тинейджеры, прихлебывающие из бутылок пиво, хихикающие и визжащие, через слово матерящиеся, плюющие на грязный пол, заставленный пустыми бутылками и заваленный пластиковыми пакетами, обрывками газет, окурками…

Гигантский Паваротти с пририсованными спреем усами, призывающий прийти к нему на последний концерт в Москве, под которым стоит грязноватая парочка, что-то нечленораздельное вещающая под кашляющий аккомпанемент измученной гитары…

Предлагаемый в качестве беспроигрышного приза BMW-328, аккуратно завернутый в блестящую упаковочную ленту и увенчанный огромным красным бантом, у входа в переливающееся тысячами маленьких огоньков казино…

…Возле которого сидит на мокром асфальте нищенка с грудным ребенком, завернутым в отрепье, которое венчает замасленная фуражка с горстью монет…

…Толстые красномордые милиционеры, равнодушно глядящие поверх нищенки, ибо они знают, что «нищенка» работает на «дядю» за углом, который им тоже «отстегнет»…

Уже в самолете помрачневший папа сказал:

– Они справятся. Россия очень богатая страна. Через десять лет ты её не узнаешь.

Кутузов трясёт головой и продолжает бормотать:

– Свернули мы с пути заповедей Твоих и милосердных Твоих законов, и это не привело нас к добру; и Ты прав во всем, что совершил с нами, ибо Твои деяния справедливы, а наши – грешны…

Отец очень не любит, когда кто-то жалуется.

Особенно это касается его детей.

До шестого класса я не отличался ни физической силой, ни ловкостью, и не мог, конечно, постоять за себя.

Как-то отец привез из Лондона бейсболку, которую я тут же надел в школу и которую у меня отобрал кто-то из старших классов.

Отец, конечно, пошел на следующий день со мной в школу, и бейсболку вернули.

Но с этого дня моя жизнь изменилась.

Вечером отец посадил меня в машину и повез в Яффо, где в давно не ремонтированном спортзале, скорее похожем на сарай, тренировался весь цвет израильской греко-римской борьбы.

Одним из тренеров там был Марат Ахимов.

До переезда в страну он выступал за сборную Союза и даже был чемпионом мира среди молодежи.

Здесь он сменил имя Мурат на Марат, а из фамилии Рахимов выбросил первую букву и стал Ахимовым.

Первое время занятия были для меня просто каторгой, сплошным преодолением – боли, усталости, отвращения к пропахшему потом борцовскому ковру…

Но когда, спустя три месяца, я смог одними руками подтянуться на канате до самого потолка, мне захотелось летать от счастья.

Марат по выходным дням подрабатывал в дискотеке «Дольфи» на фейс-контроле.

Нас он, конечно же, пропускал, но при первом посещении поставил условие – ни выпивки, ни, тем более, таблеток, травки и тому подобного.

Ему не нравится, что я курю, но справиться с этим он не может.

Я с трудом отрываюсь от бордюра, еле двигая как будто налитыми свинцом ногами. Подхожу к желтой ленте, у которой стоит толстая марокканка в полицейской форме с двумя «фалафелями»9 на погонах.

– Что хочешь, голубчик? – спрашивает она

– Войти…

– Нельзя тебе.

Мама стучит в дверь ванной.

– Сынуля, там тебя Лиор высвистывает.

– Скажи ему, чтоб поднимался, я буду готов через пять минут, – говорю я.

Когда я выхожу из ванной , Лиор с мамой сидят на кухне, пьют кофе.

– Ну, куда вы собрались? – спрашивает мама.

– В «Дольфи», там сегодня большая тусовка наших из «Шевах Мофет»,– отвечаю я, – папа обещал дать мне машину.

Мы с Лиором спускаемся на улицу, садимся в машину и едем на набережную.

Поставить машину негде, как обычно, и мы оставляем её за мечетью Хасан-Бек.

У дискотеки уже полно народу, но вовнутрь никого не пускают.

Марат машет нам рукой.

Мы становимся в очередь, я достаю сигареты.

За нами сразу пристраиваются несколько человек.

Парень, стоящий за спиной у Лиора, смуглый, со смолистыми вьющимися волосами, одет в белый костюм в коричневую полоску.

Ему очень жарко, и он все время промокает лицо бумажной салфеткой.

– Ты чего в костюм вырядился? – спрашивает его Лиор.

– Извините, я не говорю по-русски, – говорит парень.

– Откуда ты? – спрашиваю я.

– Из Яффо.

– Первый раз в Дольфи?

– Да.

– Волнуешься?

– Немного.

– Не бзди, – говорю я,– ты куришь?

– Да.

Я протягиваю ему пачку сигарет.

– Тут последняя сигарета, – он вопросительно смотрит на меня.

– Возьми, я принесу еще. У меня в машине есть еще пачка.

Я хлопаю его по плечу и он вздрагивает от неожиданности.

– Нам еще стоять минут десять, – говорю я Лиору, – я сбегаю в машину за сигаретами.

Лиор пожимает плечами.

– Я должен. Это мой товарищ, – говорю я, указывая на носилки, на которых санитары несут Марата к машине «Маген Давид Адом». Его лицо и весь правый бок залиты кровью, рука бессильно свисает с носилок.

– Там сейчас не с кем разговаривать, но он будет в порядке – парень очень крепкий, но он в посттравматическом шоке. Завтра сможешь поговорить с ним – езжай в Тель-хашомер10, – говорит марокканка.

Девочек в дискотеку пускали бесплатно и без очереди.

Когда Марат стал пропускать их вовнутрь, он посмотрел поверх голов и обратил внимание на парня в белом костюме.

– Эй, парень, подойди-ка сюда, – подозвал его Марат.

Парень сделал шаг в сторону, потом как-то странно изогнулся…

Взрыв раздался, когда я запирал машину. Я выбежал на набережную и увидел над «Дольфи» клубы дыма и пыли,

Люди выскакивали из останавливающихся машин и бежали в Дельфинариуму. Я тоже побежал, но уже на проезжей части перед развороченным входом в дискотеку ноги мне отказали, и я опустился на бордюрный камень.

На моем столе стоит запаянный в плексигласовые пластины шарик, выкупленный мной у Кутузова, и пачка сигарет «Тайм» – две исторические реликвии, которые постоянно возвращают меня к воспоминаниям о дискотеке «Дольфи».

Двадцать одна юная жизнь, так страшно прервавшаяся в одночасье…

Так же, как триста тридцать три жизни в Беслане и семьдесят семь – на острове Утойа…

Светлая им память!

Им память и благословение!

Рухсаг уёнт! 11

Отец одной из погибших в «Дольфи» девочек написал:

«Через две недели после смерти Симоны ко мне приехали два араба. С одним из них я работал первые полгода в Израиле. Симонка была маленькая, я приходил с ней на завод, и она ему очень понравилась. И вот, спустя столько лет, он нашел меня и, когда я открыл ему дверь, он плакал. Он сказал: «Прости меня за мой народ!».

Есть ли надежда, спрашиваю я себя…

Мы всё думаем, что Страшный Суд только грядет когда-то…

Но он уже начинается.

Ждут только судей в белых мантиях, которые должны занять свои троны…

И долина у горы Мегиддо12 уже плотно заполнена толпами праведников и нелюдей, ждущих своего часа…

1 Сабра – на иврите «кактус», снаружи колючий, а внутри сладкий. Так называют уроженцев Израиля.

2 Извините, сэр, я не говорю на иврите. Мы только два дня назад приехали в страну (англ.)

3 Мэм, позвольте мне сказать Вам кое-что – мы находимся в состоянии войны с нашими соседями пятьдесят лет и, поверьте, они не испытывают к нам теплых чувств. Для Вашего ребенка может быть очень опасно подбирать всякое дерьмо с тротуара или откуда-нибудь еще. Вы должны начать вести себя предусмотрительно, это не Европа. Эта маленькая ручка может оказаться бомбой и она может убить ваше дитя. (англ.)

4 Спасибо, сэр! Мы будем внимательны и аккуратны. (англ.)

5 Израильская марка сигарет.

6 Религиозная общественная организация, занимающаяся захоронениями.

7 Израильская скорая помощь.

8 Кто собака, а кто осел? (осет.)

9 Знаки отличия израильских полицейских, соответствуют званию «сеген», или «мефакеах», аналогичному званию инспектора полиции.

10 Больница в Тель-Авиве.

11 Светлая им память (осет.).

12 Место, где должен состояться Страшный Суд – Армагеддон (греческая транслитерация ивритского географического названия «hарМегиддо»).