Дмитрий ЧУПАХИН. Человек неопределенного возраста

РАССКАЗ

Коля Голощупов задумал написать роман под броским, как ему показалось, названием «Человек неопределенного возраста». Идея посетила его утром, когда он нежился в несвежих голубых простынях и боролся с желанием вновь заснуть и проснуться лишь в полдень.

Тут перед его мысленным взором возник образ этого самого человека неопределенного возраста – мужчины, присевшего на край Колиной постели и теребившего манжеты своего зеленого пиджака. Мужчина был то ли подавлен, то ли просто задумчив, он, кажется, очень устал, но, возможно, это было его обычное состояние: глаза его были странного зелено-голубого цвета, а ботинки хоть и выглядели очень дорогими, но были настолько заношены, что роскошь угадывалась в них из последних сил. Словом, этот человек был не только неопределенного возраста, но и неопределенных занятий, а также социального положения, жизненных взглядов, и вообще весь он был какой-то неопределенный, смутный, расплывчатый, он будто до конца еще не решил: существует ли он.

И вот Коля увидел этого человека: в нем что-то щелкнуло, сдвинулось, и все его нутро затопило теплом, вдохновением и надеждой. Коля больше не мог находиться в постели. Он вскочил, напоследок запутавшись в одеяле и чуть не рухнув на голый холодный пол, направился в ванную, но затем понял, что забыл, зачем ему туда, вернулся в комнату и замер возле окна – он только сейчас осознал, что за короткое время пребывания вне постели успел продрогнуть. Коля накинул тяжелое одеяло на плечи и уселся на подвернувшийся стул…

Стулья, наравне с истерзанной и скрипучей кроватью, были единственной мебелью в квартире Коли. Стульев было невыносимое множество. Коля сам поражался, как так вышло, что его обитель оказалась просто-таки заполонена этими предметами мебели, которые занимали каждый угол бескрайних пустых комнат с высокими потолками и грязными окнами. Они громоздились друг на друга, обнаруживались в самых неожиданных местах и вечно пребывали в каком-то беспорядочном движении, будто самостоятельно перемещаясь из комнаты в комнату, бросаясь под ноги, выстраиваясь вдоль стен, скрипя резными ножками по дорогому паркету. Порой в дальних комнатах Коля слышал деловитый грохот – он уже перестал пугаться его, он знал, что стулья вновь затеяли марш-бросок, поэтому не стоит удивляться новому пространству меблировки, образовавшемуся в квартире.

Однажды Коля попытался произвести учет имеющихся стульев, но затея оказалась глупой – стульев было слишком много, Коля постоянно сбивался со счета, ему приходилось начинать сначала, он раздражался и потел и, наконец, оставил свои потуги.

Стулья были роскошные – старинные, крепкие, мягкие, уютные, они словно были выписаны из дворянского особняка, а то и рыцарского замка. В них чувствовалась гордость за свое прошлое и уверенность, что они проживут еще века в будущем. На них так и тянуло сесть, даже если ты полон сил и тебе нужно куда-то спешить. А еще их можно было поставить в ряд и прилечь. Сон приходил почти мгновенно – глубокий, беспробудный, почти летаргический, он отступал только три-четыре часа спустя, после него была болезненная тяжесть в голове и невыносимая ломота во всем ставшем чужим теле…

Коля сидел, уставившись в одну точку, беспокойно покачиваясь из стороны в сторону и кусая тонкие бесчувственные губы. Итак, роман должен был быть о человеке неопределенного возраста… Эта формулировка так захватила Колю, что он не переставал повторять про себя: «Неопределенного возраста… неопределенного возраста…» Этот человек, возможно, сам не помнил, когда он родился,– он просто был в данный конкретный момент времени, и этого было достаточно как для него самого, так и для читателя. Человек находился в неопределенном ожидании – то ли своей кончины, то ли кризиса среднего возраста, то ли холодной ненавистной зимы. В любом случае, человек ждал чего-то плохого и не имел права надеяться на лучшее. Вот если бы он определился с тем, что он есть и сколько ему лет, тогда все бы у него пошло на лад, наступила бы весна, вернулась бы ушедшая к дрессировщику тюленей жена, перестал бы болеть правый локоть. Пока же человек вынужден был довольствоваться своим жалким положением, обещавшим, то ли еще будет…

Коля поспешно поднялся, наступил на край одеяла, споткнулся, но устоял, подтянул полы своей импровизированной тоги повыше и заковылял по направлению к кладовке. Он опасался завалов пыльного скарба: ракеток для настольного тенниса, надувных крокодилов, сломанных микроволновых печей, свернутых в тугие рулеты протертых ковров, собраний сочинений Достоевского (он почему-то особенно боялся Достоевского, словно один лишь вид пожелтевших страниц мог стать укором его блестящей задумке под названием «Человек неопределенного возраста»). Но в зловещей темной кладовки не обнаружилось ничего, за вычетом объекта поисков Коли, – ржавой и пузатой печатной машинки с покатыми боками и слоем пыли на аккуратных и ровных, как ряды зубов в пасти тигровой акулы, клавишах. Машинка стояла на стопке распухшей от времени бумаги.

Коля сгреб сокровище в охапку и засеменил обратно в спальню. Там он плюхнулся на уже знакомый стул, который за время его отсутствия успел перебраться ближе к окну, пододвинул к себе второй стул и взгромоздил на него машинку. Ни разу за это время его не посетила мысль, что древний «ремингтон» давно мог выйти из строя, что наверняка пересохла лента, – напротив, Коля Голощупов был абсолютно уверен, что машинка исправна.

Он сдул пыль, заправил первый лист бумаги. Занес худые суставчатые пальцы над клавишами. Коля продолжал повторять про себя: «Человек неопределенного возраста… человек неопределенного возраста…»

Вверху страницы он напечатал: «Николай Голощупов». В центре: «Человек неопределенного возраста». Чуть ниже: «Роман».

Тут Коля подумал, что отныне он может смело называть себя писателем.

«Писатель», – сказал он, и пустая комната отозвалась на его слова слабым эхом.

Писатель… Коля улыбнулся. Затем подумал так: «Николай Голощупов, писатель». Эта мысль оказалась не такой сладостной и удовлетворительной, как предыдущая. Мысль была какая-то угловатая, ущербная. Что-то не устраивало Колю, но он не мог понять что. Он перечитал надписи на титульном листе и все понял. Его не устраивала вот эта строчка: «Николай Голощупов». Коля подумал, что под таким чудесным названием как «Человек неопределенного возраста» не может стоять такое простое и непрезентабельное имя как Николай Голощупов. Другое дело: солидное Лев Толстой, изящное Федор Достоевский, громкое Владимир Набоков… Иными словами, Коле требовался псевдоним.

Он рывком выдрал лист из цепкого хвата «ремингтона», скомкал, выбросил. Откинулся на спинку стула. Требовалось что-нибудь неожиданное, запоминающееся, бросающееся в глаза, что-нибудь короткое, но емкое: с рычащими звуками и желательно оканчивающееся на «ский» – по мнению Коли, это придавало фамилии некую породистость.

Он поднялся, стал мерить шагами спальню. Под ноги ему бросались стулья, пугливо отскакивали, беспомощно валились навзничь, гулко грохоча о паркет. Коля подошел к окну. Вдалеке наискось в густое серое марево уходил шаткий трамвай. У соседнего высотного дома миловидная тонкая девушка торговала подержанными шейными платками.

Коля расплылся в улыбке и припустил через всю комнату к машинке. Один из стульев больно ткнулся ему в бедро, но он не заметил, уселся с размаху, заправил бумагу, напечатал: «Григорий Горский. Человек неопределенного возраста. Роман». Вынул титульник, долго любовался, не переставая улыбаться. Бережно отложил в сторону, потер ладони друг о друга.

Он чувствовал себя прекрасно, он желал насладиться моментом, смаковать его, прочувствовать все оттенки сложившейся ситуации. Он снова поднялся, подошел к окну. Ему показалось, что девушка с шейными платками смотрит прямо на него. Интересно, что было бы, если б она узнала, что имеет дело с самым настоящим писателем? А что было бы, если б об этом узнал весь окружающий мир?

Ему, Коле, смотрели бы в спину и шептали: «Да это же Григорий Горский!.. Как не знаете? Ну тот, кто написал “Человека неопределенного возраста”. Вспоминаете? Да! Именно он!.. А помните, какая там концовка, ах, пальчики оближешь… Умеют же люди. Гений, что сказать!»

А он, Коля, будет, меж тем, самый обыкновенный, заурядный, но в этой его заурядности будет неповторимый и сногсшибательный шарм. Так бывает, когда невероятно богатые люди умеют одеваться с изящной простотой и позволительной лишь им небрежностью…

Одним словом, Коля Голощупов был совершенно убежден, что начало его блистательного будущего положено титульным листом «романа века», написанного им и озаглавленного «Человек неопределенного возраста». Ему уже чудились горы хвалебных рецензий, пресс-конференции, автограф-сессии, встречи с литературными воротилами, которые будут смотреть на Колю круглыми глазами и поражаться его удаче; приемы, писательские вечера, премии, выезды за границу в чужие, пропахшие корицей страны и возвращение на родину, где любят, ждут продолжения, подобострастно хватают за локти и умоляют разделить компанию. Потом он видел шикарных женщин с тяжелыми, как похмелье после самогона, бюстами в декорациях атласных спален с высокими окнами, занавешенными плотными, как грех, гардинами. Затем – длинные кишки лимузинов, отвратительное на вкус, но от этого не менее дорогое шампанское, яхты, снова женщины, шик, блеск, нездоровая роскошь, но самое главное – полки книжных магазинов, ломящиеся от новых тиражей его книги, на обложке которой…

Коля задумался: а что будет на обложке «Человека неопределенного возраста»? Ему в голову пришла следующая картина: спиной к зрителю стоит мужчина в дорогом черном пиджаке со вздернутым воротником. Он полуоборачивается через плечо, но лица его все равно не разглядеть.

Коля удовлетворенно кивнул пространству и снова завис над печатной машинкой: роман нельзя было начинать вот так, с бухты-барахты. Требовался соответствующий настрой, моральная установка. В этих четырех стенах творится история, и она не может происходить неподготовленно. Надобно прежде все рассчитать, обставить, декорировать. Роман должен писаться так, как пишутся все великие вещи. Так, как это описано в биографических очерках, например: «Писатель признавался, что особенно тяжело ему далось начало. Он рассказывал, что в поисках вдохновения взбирался на опасную двускатную крышу своего дома и бродил там часами, изредка оступаясь и рискуя сломать себе шею. Весь август он писал как сумасшедший. Он сменил три печатные машинки, вывихнул два пальца, каждый день выпивал по бутылке самого дорогого вина, которое мог обнаружить в ближайшей забегаловке, а в начале сентября он слег с лихорадкой…»

Да, что-нибудь в этом духе. И Коля принялся воображать, как будет написан «Человек неопределенного возраста»: запоями, вдохновенно, торопливо. Когда будет готова большая часть, придет естественное разочарование. Коля примется вымарывать целые страницы и главы, а затем в порыве самокритики сожжет все написанное в худом ведре без ручки, обретающемся под ванной. Впрочем, у него на такой случай будет припасена резервная копия текста, которую он с облегчением извлечет из-под подушки и порадуется своей прозорливости.

Он будет писать исключительно по ночам, а днем отсыпаться в обнимку с «ремингтоном», открыв все окна и заливаясь дробным клокочущим храпом. Он отпустит бороду и начнет курить.

Коля живо представил себе: загробная ночь, стук клавиш, он сидит, обмотавшись одеялом ниже пояса, как банным полотенцем, с сигаретой в углу рта, прищурив один глаз от дыма; изредка перехватывает сигарету двумя пальцами, стряхивает пепел, перечитывает напечатанное, ухмыляется, затягивается, теребит другой рукой клочковатую щетину, но вдруг суровеет, подбирается, выдергивает лист из «ремингтона», рвет и широким жестом сеятеля выбрасывает…

Когда все будет кончено, его непременно положат в больницу – организм не выдержит такой нечеловеческой нагрузки. А роман тем временем уже будет жить собственной жизнью произведения искусства, он пойдет в массы, осядет в обществе, им будут зачитываться, передавать из рук в руки, а затем он попадется на глаза какому-нибудь молодому и смелому издателю. Этот издатель наведет справки об авторе, навестит Колю в больнице, посочувствует, предложит помощь и, получив гордый отказ, уведомит писателя о своих планах рекомендовать «Человека неопределенного возраста» к изданию массовым тиражом…

Один стул Коля поставил поближе к окну. Остальные, попадавшиеся под руку, он ставил «подковой» вокруг этого первого стула. Он решил разыграть сцену презентации своей первой книги. Вальяжно уселся на «головной» стул, закинул ногу на ногу. Указал рукой на один из пустующих стульев.

– Пожалуйста.

– Насколько ваш роман автобиографичен? – О, это сложный вопрос, но в то же время по отношению ко мне – крайне простой. Дело в том, что я считаю так: писатель ущербен, пока пишет о себе, о своих страстях, явных или скрытых желаниях. Чтобы стать истинным творцом, нужно уметь отмежеваться от своей сущности и мыслить шире. Глубже, если хотите. Я пишу об окружающем меня мире, о его гармоничном устройстве, о людях, которые его населяют. Тему автобиографии я обхожу по широкой дуге, ведь один человек совершенно не интересен читающей публике, намного значимее – среда, в которой этот человек обитает… Не знаю, насколько я объяснил мою позицию по этому вопросу, но попытаюсь подытожить: возможно, когда-нибудь я возьмусь за мемуары, буду писать их долго и с расстановкой, но не сейчас. Сейчас я написал «Человека неопределенного возраста» – и это далеко не мемуары.

Он благосклонно кивнул другому стулу:

– Слушаю вас.

– Вашу книгу называют прорывом современной прозы. Как вы относитесь к этому мнению?

– Я вообще не отношу свой роман к современной прозе. Это слишком распространенный и какой-то пагубный штамп. Что это означает? Я не понимаю. «Человек неопределенного возраста» – это прорыв лично для меня. Это напряжение всех моральных, а порой и физических сил. Это то, чем я горжусь. Не хочу быть причисленным к какой-то школе или направлению. Я писал этот роман для себя, да простит меня читающая публика… Впрочем, если кому-то угодно назвать «Человека неопределенного возраста» революцией – валяйте, я не смогу воспрепятствовать, но тогда клятвенно обещаю, что еще не вечер.

Коля перевел взгляд на ближайший к нему стул.

– Следующий.

– Каковы ваши творческие планы?

– Не стану анонсировать свой следующий проект, ибо он пока существует лишь в нескольких очень черновых и разрозненных набросках, но могу уверить, что проект станет идейным продолжением «Человека неопределенного возраста». Нет, конечно, я не собираюсь тиражировать столь исключительную и блестящую идею и превращать ее в сериал – я имею в виду лишь преемственность некоторых мыслей и стилистических поисков. Иными словами, я продолжу двигаться в избранном направлении и надеюсь, что читатели оценят мое упорство – поверьте, оно дается мне очень тяжело…

Коля снова уселся за печатную машинку. Ему понравилась эта игра, она увлекала и открывала множество возможностей. Он глянул в окно. День был в разгаре. Коля примерился к клавишам, словно собирался сыграть на «ремингтоне» Шуберта. Застучал резво, набирая обороты, замирая лишь на несколько секунд. Он писал:

«”Человек неопределенного возраста” – это диагноз нынешней интеллигенции, утратившей любую моральную и этическую подоплеку и контекст и оставшуюся трепетать на ветру перемен как одинокое боевое знамя, возвышающееся над свежим курганом на поле недавней битвы. Скажу больше, “Человек неопределенного возраста” – это диагноз всего нынешнего общества, у которого, если взглянуть со стороны, нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Я говорю “нет прошлого”, но, конечно, утрирую. Прошлое есть, но оно никому не нужно, оно забыто, наплевательски брошено, поэтому можно считать, что его нет. Я говорю “нет настоящего” – подразумеваю, что нынешнее общество не ощущает своей причастности к совершающимся вокруг него событиям, пребывая в гулкой прострации, как падающий в пустой и давно иссохший колодец булыжник. Я говорю “нет будущего” – и здесь нечего добавить.

Не знаю, как так вышло, что все это сумел осмыслить начинающий писатель Горский. При этом он не угадал, не констатировал, но именно осмыслил, переварил, заключил. Однако, метко угодив в самую суть проблемы, Горский не остановился на достигнутом: мнится, что “Человек неопределенного возраста” – лишь пробный камень, брошенный в огород современной русской прозы, к которой Горский, судя по нескольким интервью и пресс-конференциям, относится с большой долей скепсиса и пренебрежения. Программа-максимум Горского – вернуть эту так называемую “современную русскую прозу” на круги своя, к истокам, к чувственности… к жизни».

Коля заметил, что довольно быстро свыкся со своим творческим псевдонимом. Ему нравилось думать о себе именно так: «Горский». Он уже начинал стесняться своего «прошлого» имени, как слабые люди стесняются своих давнишних любовных или постельных неудач.

Горский встал из-за машинки, подошел к окну. Девушка у высотки напротив пыталась нацепить на свою белокурую голову один из шейных платков наподобие косынки… Вот бы подойти к ней, медленно кивнуть, одарив поверхностным вальяжным взглядом. Затем молвить: «Можно вот тот, пожалуйста… Впрочем, нет, слишком броский. А этот? Да, это много лучше, но не гармонирует с рубашкой… А как вообще идет торговля? Правда? Это хорошо. А как ваше имя? О, это чудесное имя. А я Горский. Писатель. Может быть, слышали? Да, да, он самый. Да, “Человек неопределенного возраста”. Впрочем, это уже дела давно минувших дней. Я сейчас пытаюсь забыть этот роман как страшный сон – чтобы не баловать свое эго. Чтобы не тяготиться прошлыми победами… Я все-таки возьму вот этот. Да, броский. Пускай. Да, уверен. А вы не хотите пообедать как-нибудь вместе?»

Горский еще долго стоял у окна. Он думал о многом и невпопад. О том, как здорово будет звучать название романа на тринадцати языках мира, на которые он будет переведен. «The person of uncertain age», «Der Mensch des unbestimmten Alters», «La personne sans age», «La persona de la edad indefinida» и так далее…

Когда он пришел в себя, девушки уже не было на ее рабочем месте. Да и рабочего места не стало – лоток свернули, осталась только высотка, бесконечная и неприкаянная. Вечерело – Горский поразился этому факту и подумал, что нужно все-таки садиться за роман. Он в каком-то опустошении побрел к своему импровизированному рабочему месту. Он почувствовал, что начинает злиться и стервенеть, но не мог определить источник своего раздражения. Быть может, он просто был голоден. Стулья, словно почувствовав его недобрый настрой, пугливо шарахались в стороны, иные норовисто вставали на задние ножки как на дыбы.

Горский уселся за «ремингтон», склонился, напряженно замер. Он знал, что начало – самое главное в романе. Нужно было тщательно подбирать слова.

Горский напечатал: «В этом году первый снег выпал в сентябре. Правда, он растаял почти сразу, но оставил после себя невероятно холодную осень с непрекращающимися дождями и цыганами, которые просто заполонили город…»

Перечел, зло дернул, изорвал, отшвырнул. Предпринял новую попытку.

«Дантист дернул уверенной рукой, затрещало, коротко вспыхнула боль, человек неопределенного возраста почувствовал во рту вкус крови. Он сглотнул и благодарно посмотрел на своего мучителя. Тот улыбался, это было заметно, даже несмотря на марлевую повязку, скрывавшую нижнюю часть его лица…»

Смял. Горский был недоволен собой.

«Он выстрелил стрекочущей очередью, тут же выстрелили в ответ. Он втянул голову в высокий воротник серого плаща и бросился куда-то наугад, не разбирая дороги, по скользкому от недавнего дождя асфальту. Он понял, что ранен, лишь когда оказался в укрытии – за искореженной грудой когда-то массивного и величественного, а теперь брошенного и бесцеремонно разоренного черного джипа. Свободной рукой он забрался себе под свитер. Мокро…»

Не то.

«Он закурил и прерывисто выдохнул.

– Я думала, космонавты не курят, – произнесла Света.

– Я тоже, – сказал человек неопределенного возраста.

Она вздохнула и сказала, только чтобы не молчать:

– Мне нравится Байконур.

– А мне нет, – пожал он плечами.

– Почему?

– Холод собачий.

Света открыла рот, но промолчала. Потупилась, закусила губу. Он вытянул из кармана гимнастерки пачку «Беломорканала».

– Угощайся.

Она нервно улыбнулась.

– Как ты догадался?

Человек неопределенного возраста усмехнулся одним уголком рта.

– Я думала, космонавты не умеют читать мыслей.

– Я тоже, – сказал он».

Опять в молоко.

«Ему снилась огромная повариха в заляпанном чем-то красным фартуке с чересчур большой скалкой. Колпак был лихо заломлен набок, повариха улыбалась и манила его к себе жирным указательным пальцем.

Человек неопределенного возраста проснулся, открыл глаза, но не увидел ровным счетом ничего. Вокруг была беспроглядная густая тьма, которой, казалось, можно было задохнуться. Сначала он подумал, что ослеп, но затем решил, что, вероятнее, проснулся посреди ночи –в последнее время такое случалось с ним все чаще.

Он обнаружил, что лежит в какой-то странной позе – на спине, скрестив руки на груди, вытянувшись в струнку. Во-первых, раньше ему никогда не удавалось заснуть на спине, а, во-вторых, обычно он спал, свернувшись калачиком.

Некоторое время он продолжал лежать. Теперь он уже не мог заснуть. Что-то во всем этом было не так. И больше всего человека неопределенного возраста пугала здешняя темнота – глаза уже должны были привыкнуть к ней, но нет, он все также не мог разглядеть ни зги за ее тучной и сплошной завесой.

Тут он услышал голоса. Он поразился, почему раньше не обратил на них внимания. Не просто голоса – гул голосов. Но разобрать что-то было невозможно: люди говорили очень тихо, почти шепотом, словно опасаясь быть услышанными. Ему показалось, что пару раз кто-то произнес его имя. Затем он расслышал слово «барракуда» и «Камчатка». Он не понимал, что все это значит, и начал еще усерднее вглядываться во тьму, боясь пошевелить хоть одним мускулом.

Вдруг голоса затихли. Послышались женские всхлипывания. И затем до боли знакомый голос – мелодичный, но искажаемый подавляемыми рыданиями:

– Я не знаю, что сказать… Его нет… И меня, пожалуй, тоже нет… Для многих он был опорой и последней надеждой… Этот человек умел заряжать окружающих своей энергией и силой… вот только его силы оказались не бесконечны… Так всегда…

Женщина все-таки глухо разрыдалась и внезапно затихла – голоса резко и обеспокоено оживились, человеку неопределенного возраста почудилось какое-то движение. Наверное, женщина лишилась чувств.

Он продолжал лежать. Он все понимал, но не хотел подавать голоса. Не хотел нарушать ту чуткую атмосферу скорби, воцарившуюся вокруг него.

Он осторожно вытянул руку и наткнулся на мягкую обивку дорогого гроба. Тогда он ощупал себя. Удивительно: он не приметил сразу, что одет. Это был его лучший костюм – со множеством внутренних карманов, которые он чаще всего забивал какими-нибудь безделками, с огромными солидными пуговицами и приятной на ощупь мягкой подкладкой. А вот с ботинками вышел прокол – они были ему явно малы и, несмотря на то, что он, по-видимому, не успел сделать в них ни одного шага, кажется, успели натереть ему правую пятку.

Итак, человека неопределенного возраста погребали заживо. На крышку гроба плюхнулась первая горсть земли…»

Горский перечел несколько раз, поморщился и все-таки смял. Он попытался написать еще хоть что-нибудь, но совершенно не было сил. За окном была безлунная ночь. Он стал бродить по квартире шаркающими шагами. Он был так утомлен и рассеян, что умудрился заблудиться в ранее досконально изученных коридорах и комнатах. Ему показалось, что коридоры стали длиннее, а комнат стало много больше. Также прибавилось и стульев, которые теперь разве что не свисали с потолка.

Стулья, заметив слабость Горского и его неспособность сопротивляться, осмелели, вновь стали заигрывающе путаться под ногами, увязываться хвостиком, выстраиваться баррикадами в узких дверных проемах.

Горский уже ничего не понимал. Он подпер стену плечом. Его тошнило от голода. Он попытался добрести до кровати, но у него подкосились ноги. Он хотел сесть на ближайший стул, но тот резво отскочил в сторону, и писатель оказался на холодном паркете. Стулья надвинулись, взяли в плотное кольцо, которое начало сужаться. Горский лишь сейчас понял, что ему угрожает смертельная опасность.

«Предатели», – прошептал он.

Горский мигом вскочил на ноги, стулья, не предполагавшие в нем остатка каких-либо жизненных сил, на секунду опешили, замерли и чуть подались назад. Воспользовавшись их замешательством, Горский атаковал. Он остервенело орудовал руками и ногами. Рвал, ломал, хватал охапками и отбрасывал в сторону. У него висли на плечах, больно наступали на босые ступни, били в солнечное сплетение.

Горский отходил по бесконечно длинным коридорам, где его тоже ждали, наседали со всех сторон, валили на спину, но он поднимался, орал, бил наугад, брыкался и даже пару раз вцеплялся крепкими зубами в резные ножки.

Каким-то чудом он оказался в спальне. Стулья, словно почувствовав, что это их последний шанс, набросились все скопом. Горский схватил первый попавшийся и, коротко размахнувшись, швырнул в окно. Раздался оглушительный среди притихшей ночи звон стекла. Стулья, пораженные дерзостью, попятились. Горский, вдохновленный своим успехом, схватил следующий, швырнул; стул исчез в пенистых объятьях тьмы. В спальне воцарилась тишина и напряжение. Горский чувствовал себя хозяином. И стулья это чувствовали. Потому больше не противились.

Он принялся выбрасывать в окно один стул за другим. Странно, но эта работа придала ему сил, он уже не чувствовал себя израсходованным и подавленным.

Невероятно скоро квартира была полностью очищена от бесчисленных стульев. От переполнявшего его чувства облегчения у Горского тряслись руки. Он выглянул в разбитое окно. Там, внизу, угадывались беспорядочные переломанные нагромождения мебели. Горский усмехнулся и смачно сплюнул в ночь.

Тут внутри у него поднялось смутное беспокойство, он обернулся. Да, так оно и есть, «ремингтон» был разбит в пылу схватки и не подлежал восстановлению. Впрочем, Горский поймал себя на мысли, что не очень-то и расстроен. Вновь уставился в темень за окном. Хотелось курить. Следующим утром он задумал влюбиться в продавщицу шейных платков.